"Новый Мир ( № 7 2005)" - читать интересную книгу автора (Новый Мир Новый Мир Журнал)

WWW-ОБОЗРЕНИЕ СЕРГЕЯ КОСТЫРКО

лирическое, отчасти информационно-аналитическое — про сетевую эссеистику и про интернет-журнал “В моей жизни”

Дмитрий Кузьмин подтвердил свою квалификацию сетевика, сделав жест точный и своевременный, — он открыл на “Вавилоне” журнал литературной эссеистики “В моей жизни” lt;http://www.vavilon.ru/inmylife/all_issues.htmlgt;. Из всех литературных жанров эссе — единственный, который в Сети дома (роман, повесть и даже рассказ или стихотворение выглядят здесь книгой/публикацией в инкубационном периоде).

Но суть проекта не только в этом — корпус текстов, представленный в десяти выпусках журнала “В моей жизни”, я бы рассматривал как презентацию новой школы отечественной эссеистики, сформировавшейся в русском литературном Интернете.

Вот об этой школе как эстетическом феномене мои достаточно бессистемные (с кем поведешься...) заметки.

Нет, здесь не может быть речи о попытках создания нового жанра или о появлении очередной сугубо интернетовской литературной субкультуры. То, что делают сетевые эссеисты, — не опровержение традиций, идущих от Паскаля и Монтеня до Чорана и Эстерхази, от Розанова до Битова, Гениса, Шамборант, Вайля, — в том, что делают молодые (и не только) эссеисты в Сети, я вижу обогащение этих традиций, насыщение их дыханием сегодняшней жизни. И еще одно замечание: разумеется, среди авторов журнала “В моей жизни” очень много тех, кто сформировался как литератор в Интернете, но есть и вполне “бумажные” по происхождению литераторы, почувствовавшие вдруг своим домом именно Сеть. Соответственно словосочетание “интернетовские эссеисты” не претендует здесь на статус определения, к нему лучше относиться как к метафоре.

Формулирование того, что есть и откуда пошла “интернетовская эссеистика”, я бы начал с констатации неоспоримого факта: сегодняшним возрождением эпистолярного жанра, почти убитого нашей привычкой к телефону, мы обязаны Интернету и стилистике, на которую провоцирует общение по е-mail. Это когда-то были бумага и перо как продолжение твоей руки и писание как простодушное выговаривание того, что на душе, и тогда естественно было не отделять себя, пишущего, от того, который возникает в письме. То был очень интимный акт — вас было двое: ты и твой адресат. Теперь появился Третий, компьютер, светящий тебе в лицо монитором, тихо гудящий вентилятором, подчеркивающий твои описки, протестующе пикающий, если что-то не так нажал. И, чувствуя загадочный взгляд этого почти живого посредника, ты непроизвольно подтягиваешься — становишься тщателен в слове, уже теряешь простодушие и пытаешься создать образ того, что чувствуешь. Ты уже чуть-чуть отчуждаешься от себя — пишущего.

Но это только письмо по электронной почте.

А если — постинг? Текст, предназначенный для форума или гестбука? Тоже как бы письмо, но — сразу для нескольких твоих собеседников плюс случившихся там сторонних посетителей. Это уже совсем другое письмо. Здесь ты уже и не совсем ты (хотя бы потому как минимум, что на форумах принято появляться под псевдонимом). Об искренности письма, о непосредственности его здесь следует забыть — здесь человек не только пытается найти адекватный образ тому, что чувствует и думает, но еще должен создать образ самого себя, того, кто будет представительствовать от тебя на форуме. А вот это уже задача сугубо литературная; как когда-то говорил Зощенко, первая задача писателя — создать образ автора, от имени которого ты будешь писать.

Сегодня стилистику такого интернет-общения лучше всего демонстрировать на материале “Живого журнала”, создавшего (точнее, окончательно оформившего) особый жанр публичной интимности. “Живой журнал” предоставляет страницы для ведения своего дневника и обсуждения записей в нем с определенным кругом друзей при свободном допуске к текстам кого угодно, но эти “кто угодно” тоже только из “своих”, специально информированных об адресах и псевдонимах, потому как ни в каком поисковике, даже на сайтах “ЖЖ”, вы не найдете адресов его персональных страниц. И тем не менее это дневник, который ведется “наедине со всеми”. То есть он, не теряя своих изначальных функций (разговор с самим собой, разговор с другом), пишется, по сути, как литературное произведение.

Такое очень специфическое творческое пространство оказалось возможным только в Сети. Пространство, обустроенное абсолютно демократично — любой желающий может открыть такую страницу, любой под своим именем или под псевдонимом, дополненным графическим символом (что гораздо чаще встречается), может стать действующим и постоянно обсуждающимся писателем. Количество таких желающих способно устрашить — на “ЖЖ” их число уже перевалило за два с половиной миллиона (18 апреля их было 2 655 723).

Короче, то, что делается на форумах, в гестбуках и, конечно, в “ЖЖ”, — это движение в сторону литературы. Движение, уже дающее свои плоды. Я, например, открыв страницу, скажем, того же Романа Лейбова, часто ловлю себя на досаде испорченного литературой (в смысле — лишенного литературного бескорыстия) человека: как жаль, что текст этот предназначен только для трех-четырех десятков сегодняшних читателей, а завтра-послезавтра в него никто уже не полезет. Этот бы текст — да в книгу.

Иными словами, пришло время снимать сливки с этого процесса, что и почувствовал Кузьмин как человек сетевой.

От редакции журнала “В моей жизни”: “Рамочные условия этого издания предельно просты. Ежемесячно широкому кругу литераторов-профессионалов предлагается новая тема одного и того же образца: „Нечто в моей жизни” lt;...gt; Из присланных разными авторами эссе формируется очередной выпуск журнала.

Разумеется, проект „В моей жизни” возникает на фоне общего неиссякающего интереса к non-fiction, с одной стороны, и к способам непосредственного предъявления литератором своего частного опыта — с другой. Но мы в данном случае не стремимся теоретизировать: мы хотим просто показать”.

Жизнеспособность подобных проектов всегда определяется составом тех, кто готов в них участвовать. Первый и очевидный признак успеха кузьминского проекта — его авторский состав: Александр Иличевский, Сергей Соколовский, Анатолий Барзах, Владимир Березин, Мария Галина, Марианна Гейде, Линор Горалик, Зиновий Зиник, Станислав Львовский, Маргарита Меклина, Д. А. Пригов, Макс Фрай, Ирина Шостаковская и другие.

Среди постоянных авторов журнала — в основном люди сетевые, или, точнее, люди “сетевой стилистики”.

Что это такое?

К первой и основной черте интернетовских эссеистов я бы отнес качество очень даже простое и очевидное, но, увы, встречающееся редко — раскованность, естественность. Ту естественность и ту раскованность, которые лежат в основе литературы как формы общения и вырабатываются при писании не для “широкого читателя”, а — для конкретных людей из твоего поколения, твоей “тусовки”. И вот этот навык свободного говорения, нестесненности литературными канонами непроизвольно переходит в дыхание уже собственно прозы со своей интонацией, стилистикой и проч.

Эта “свобода говорения” обладает сама по себе энергетикой, завораживающей силой. Тут и следа нет от того натужного действа, каким было вхождение в литературу во времена моей молодости — в литературу в ее советском варианте, допускавшем ограниченное количество стилистик и соответственно образов автора, в которые (стилистики и образы) сознательно или подсознательно пишущий вынужден был втискивать себя. Здесь есть воздух. Здесь есть свобода внутренняя. То есть сам воздух литературы, возвращение к ее первоначальной интенции, требующей от пишущего только одного (но какого!) усилия — быть точным в выражении своей мысли и своего чувства.

И вторая, связанная с этим, но в известной степени противостоящая интенция литературы — самовыражение. Я написал слово “противостоящая”, подчиняясь в данном случае сложившейся традиции: сказать о литераторе, что он самовыражается, значило упрекнуть. Упрекнуть в том, что пишущий ничего и никого, кроме себя любимого, не видит и не слышит, что мир вокруг оставляет его равнодушным, ну и так далее. Да, можно слово “самовыражение” употреблять и так. А можно и в совершенно ином значении — как попытку дотянуться до себя в уже эстетическом пространстве. И в этом ничего дурного не вижу. (Более того, даже если и не в эстетическом пространстве, даже если просто — в житейском. Всегда относился с сочувствием к пронзительности вот этой фразы: “Да если этак и государю придется, то скажите и государю, что вот, мол, ваше императорское величество, в таком-то городе живет Петр Иванович Бобчинский” — человеку необходимо ощущать, что он есть. Разумеется, выбор того высшего, перед чем надо быть, у Петра Ивановича комичен. Но только выбор — не интенция.)

Ну а далее, как и полагается обозревателю, я должен представить тексты. При кажущейся “простоте” этой задачи — рассказать, про что пишут, как пишут, что удается, а что не очень, — она почти невыполнима. Текстов много. Они очень разные. К тому же у эссе как жанра нет и не может быть канона, собственно, в этом его специфика (эссеистика — это и “драная проза” Розанова, и посвященная миропониманию и мироощущению в античные времена монография Паскаля Киньяра “Секс и страх”). Поэтому я воспользуюсь названиями “поджанров” эссе, содержащимися в “Эссе об эссе” Михаила Эпштейна: “Эссе — частью признание, как дневник, частью рассуждение, как статья, частью повествование, как рассказ. Это жанр, который только и держится своей принципиальной внежанровостью. lt;...gt; Эссеист каждый миг не знает, что же ему делать дальше, — и поэтому может позволить себе все, что угодно. lt;...gt; Эссеизм — это смесь разнообразных недостатков и незаконченностей, которые внезапно дают обозреть ту область целого, которая решительно ускользает от жанров более определенных, имеющих свой идеал совершенства (поэма, трагедия, роман и пр.) — и потому отрезающих все, что не вмещается в его рамки. В эссе соединяются: бытийная достоверность, идущая от дневника, мыслительная обобщенность, идущая от философии, образная конкретность и пластичность, идущая от литературы” lt; http://www.emory.edu/INTELNET/esse_esse.htmlgt;.

Разумеется, четко разделить все эссе по предложенным поджанрам невозможно, можно говорить о преобладании той или иной ориентации:

рассуждение — Зиновий Зиник, Олег Дарк, Татьяна Щербина, Эдуард Кулемин, Д. А. Пригов, Александр Иличевский и другие;

дневник-признание, или исповедальная, отчасти лирическая проза — Дмитрий Кузьмин, Аркадий Драгомощенко, Виктор Iванiв, Наталья Осипова, Марианна Гейде, Александр Дашевский и другие;

дневниковая запись, которая одновременно и дружеское письмо, — Сергей Соколовский, Вадим Калинин, Алексей Цветков-младший и другие;

рассказ, новелла — Владимир Березин, Юлия Скородумова, Дмитрий Григорьев, Мария Галина и другие.

Ну и соответственно в текстах, перечисленных выше, присутствует ориентация на:

культурологию, филологию (“В литературе дождь — провал, ничего выдающегося. Во время дождя в словесности, как правило, ничего не происходит: дождь в ней — жест, прерывание. Или — повод для смены действий. За исключением, конечно, повести „Степь”…” — Александр Иличевский);

психологию творчества и вопросы эстетики (“С какого-то момента я перестал чувствовать, что говорю на иностранном языке, именно потому, что исказил, перекроил свой английский под себя самого. Выражается это и в том, что заодно изменился и мой русский. На английском невозможно изъясняться туманно. Избегаю я и того, что непереводимо на английский, — вроде уникальных каламбуров или фольклорных оборотов речи. Я считаю, что истинная поэзия — это как раз то, что не теряется в переводе. От всего остального следует избавляться” — Зиновий Зиник);

этнолингвистику и антропологию (“У русских дождь идет. У поляков — просто dždžy, ňо же у французов — il pleut и у римлян — pluit: „дождит”. Кто? Субъект внеположен ситуации. Бытовой агностицизм” — Игорь Сид);

социопсихологическую и историческую проблематику (“Вместе с отдельной, своей, квартирой в новостройках. 20 — 25 минут в набитой недобитками душегубке — от ближайшей станции метро lt;...gt; — и квартира оказывалась, благодаря этой промежуточной барокамере, в отрицательном измерении lt;...gt; — по ТУ СТОРОНУ от Города и от моего внутреннего центра одновременно. Брежневская эпоха не убивала, не очень и запугивала — она просто тихо вынимала душу” — Александр Бараш).

И практически во всех текстах — это надо подчеркнуть — ориентация на художественную прозу.

О содержании этих эссе тоже говорить вроде бы просто, ну хотя бы потому, что тема каждого выпуска журнала обозначена единым для всех текстов названием, скажем, “Английский язык в моей жизни”, “Школьный урок в моей жизни”, “Дождь в моей жизни”, “Сон в моей жизни”, “Стол в моей жизни” и т. д. И в этих текстах действительно и про дождь, и про стол, и про сон. Но разбирать их на самом деле очень трудно — у каждого текста своя художественная задача. В этом отношении наиболее удобный для разбора выпуск — это “Америка в моей жизни”, но как раз он не кажется мне самым интересным. Большинство авторов этого выпуска обратились, по сути, к одной проблеме — к нашим взаимоотношениям с отечественным мифом про Америку, — тема эта уже давно почти шлягерная, шлягерная буквально, если вспомнить знаменитую песню “Прощай, Америка, где нас уже не будет никогда”. Даже обычно непредсказуемый Пригов здесь вынужден очень прихотливо, с богатой интонационной инструментовкой говорить вещи достаточно заезженные, все о том же мифе духовности-бездуховности Америки и России. И неожиданно интересным оказался, на первый взгляд, близкий по теме выпуск “Английский язык в моей жизни”, здесь уже разговор идет всерьез о феномене взаимопроникновения и взаимоотталкивания двух культур, явленных языком, и наших отношениях с этим феноменом.

Самыми же интересными для меня стали выпуски про дождь и про сон. Сама безбрежность предложенных тем оказалась неожиданно плодотворной. Она спровоцировала авторов журнала на необыкновенно широкий спектр сюжетов, мотивов, стилей — от прозаической миниатюры Андрея Сен-Сенькова про сон, точнее, Сон, одноклассницу-кореянку (“…Я не видел ее почти двадцать лет, а вспомнил пару недель назад, когда ко мне на прием пришла делать УЗИ беременная женщина, ее однофамилица. Женщина-Сон, внутри которой нарождался какой-то другой, пока не самостоятельный, Сон. Кто-то его увидит”), до импрессионистической и при этом плотной, дышащей, звучащей, пахнущей прозы Анатолия Барзаха, которая и “физиологическая” и “метафизическая”, до микроновеллы Владимира Березина, до неожиданных выходов в филологию Иличевского.

Я не собираюсь далее утомлять читателя перечислением того, что вряд ли станет достоянием широких читательских масс. Уже в самом этом проекте заложена некоторая камерность и элитарность (в наилучшем смысле слова) — участвует в журнале весьма узкий круг авторов, как бы сотрудников некой творческой лаборатории. Ситуация же, когда тексты выставляются в “издании” с потенциально неограниченным количеством читателей, по нынешним временам ничего не значит. Это лет пять назад представлялось (да отчасти и было), что каждый, выставляющий свой текст в Интернете, сразу оказывается на виду. Сегодня же (а что завтра будет?) при безбрежности интернетовского пространства затеряться в нем, как в море, проще простого. Но это и хорошо, что проект в нынешнем виде обречен на некую камерность. Иными словами — на творческую атмосферу, позволяющую сосредоточиться на самом искусстве эссе, а не на чем-то “более значительном”, “общественно значимом”. Замшелый, вроде меня, критик вполне мог бы упрекнуть авторов журнала в “мелкотемье”: мобильник в моей жизни, автобус в моей жизни и проч. Дескать, умные, талантливые люди занимаются ерундой, тогда как серьезные темы, гражданские, с общественным резонансом, отданы на откуп Дугиным и Леонтьевым. И тем самым как бы нарушается — причем демонстративно, с вызовом почти — отечественная традиция: “Поэтом можешь ты не быть, но гражданином быть обязан”. Но упрекать не буду, люди моего поколения слишком хорошо знают, как плющит, обескровливает живую литературу “тотальная гражданственность”. Так что “камерность” проекта меня нисколько не смущает. Участников его ничто не провоцирует идти навстречу пожеланиям трудящихся, отражать актуальное в действительности — они претендуют на то, чтобы самим быть актуальной действительностью.

И еще хорошо, что здесь нет надобности сильно напрягать голос, играя в анфан-терриблей, что было общим местом в литературном Интернете еще лет пять назад (чуткий Курицын вовремя уловил исчерпанность тенденции и прекратил свою сетевую деятельность). Возможно, до сетевой литературной общественности дошло наконец, что сама по себе ставка на “шокирование обывателя”, то есть следование пресловутому романтическому представлению об оригинальности исключительно как попрании всего “общепринятого”, — что вот эта подростковая тактика делает игры наших “оригиналов” безумно тривиальными.

Во всяком случае, некоторые прошлые фирменные знаки нашего литературного Интернета выглядят сегодня архаикой. Ну, скажем, когда самовыражение переходит в презентацию себя как представителя “нас, немногих”, которые такие невозможно крутые, интеллектуально продвинутые, “девиантные”, — в данном случае я имею в виду некоторые стилистические ходы в эссе Драгомощенко: “Потом я написал „Безразличие”, которое дал Левкину, но до этого „Безразличие” читал Толя Барзах, который написал, как он мне сказал, „феноменологию дождя”. Я его нежно люблю, не зная, как начать роман, хотя преуспел сегодня вечером с одной знакомой в различного рода начинаниях. lt;...gt; Никогда, сука, не звони, когда тебя не просят об этом. Где я буду, когда умру? Задавался ли я этим вопросом? Да. Но когда? После того, как мне удалось плодотворно в подвалах филфака побыть с одной моей знакомой (о ней речь еще впереди), я, бредущий в сломанных сандалиях пешком от университета до площади восстания, сбивший уже много раз оставшиеся мне по наследству ноги — говорил себе: тебя ждет ад. Да. Ад”. Я бы мог привести еще несколько подобных цитат из журнала “В моей жизни”, но лишь — несколько. Это тень, которую отбрасывают достоинства, для меня несомненные, стилистики, представленной журналом.

Я бы сказал, что в десяти выпусках журнала — по большей части нормальная эссеистика — умная, талантливая, живая. Это для меня на самом деле очень много.

И если бы мне нужно было подобрать какое-то краткое определение для характеристики большинства эссе из кузьминского журнала, я бы употребил (как метафору, разумеется) словосочетание “феноменологическая проза”. Там почти нет позиционирования, нет азарта вмешаться, оспорить, перестроить, доказать, настоять и проч., там есть попытка описать жизнь и ее составные. Там люди думают, точнее, проживают свою мысль в эстетическом пространстве. Там — “просто эссе”. Жанр для критического осмысления коварный, обманывающий кажущейся доступностью, домодельностью, так сказать. Это когда мысль — и даже не мысль, а просто констатация некоторых явлений нашей жизни (опыт, как переводится с французского слово “эссе”), — выраженная не бог весть с какой изобразительной силой, вдруг лишает обыкновенное его обыкновенности. Пересказывать мысль такого литературного эссе — это оскоплять ее. Вроде бы эссе — это прежде всего мысль; ее можно сформулировать. Но мысль в эссе — это и еще дыхание того, кто ее произносит, интонация его, проживание им своей мысли.

…Литературная школа, которую прошло большинство авторов этого журнала, школа гестбуков и форумов, а затем “ЖЖ”, оказалась, повторю, необыкновенно плодотворной (уже есть возможность сравнивать литературное становление нескольких поколений). Одной из знаковых фигур среди выучеников этой школы я бы назвал Линор Горалик. Не самого близкого мне автора. В журнале она представлена двумя текстами. Первый, “Америка в моей жизни”, весь как бы — из вчерашнего литературного Интернета, где в первую очередь ценилась сама по себе энергия и раскованность говорения, драйв. Основной мотив ее эссе простенький: Америка, она дразнится, притягивает и отталкивает, но — мы не американцы, даже если научимся быть американцами, мы ими не будем, даже если перейдем на их язык, это будет сленг, и сленг — русско-американский, нет уж, давайте будем настоящими, ну и т. д. И вот как все это оркестровано: “Суньте свою зеленую карту вверх своей попы, возьмите мою перфектную хай-тек профессию и повесьте себя на ней, толкайте вашу работающую визу вниз вашего горла, — я не нуждаюсь этого. lt;…gt; Кусайте меня. Трахайте вас. Я не хочу это”.

Читая такое (даже с учетом изощренной игры со словом, русским и английским/“американским”, — есть тонкий и убедительный разбор этой стороны текста у критика Юлии Идлис в № 71 “Нового литературного обозрения”), я не могу избавиться от простодушного вхождения в предложенную автором “житейскую ситуацию” — вот ведь до чего девушку довели, пытаясь насильно впарить ей эту гребаную грин-карту: бери! бери! — а она, уже из последних сил, уже с отчаянием, почти в истерике: кусайте меня, но не хочу! Эмоциональный напор, который пытается создать автор, по-моему, не держится ни на чем, только на усилии голосовых связок.

Ну а теперь, поглумившись над девушкой, я скажу, что на самом деле подтолкнуло меня на написание этого обзора, — текст Линор Горалик “Дождь в моей жизни”. Я прочитал его первым в журнале, он поразил меня, и потом, читая другие тексты, часто хорошие и очень хорошие, я не встретил ни одного, который бы перешиб впечатление от этих четырех абзацев. Написано свободно, легко, словно бы на одном выдохе, но при этой легкости и как бы стремительном скольжении автор достигает удивительной художественной плотности текста, удивительной глубины пространства для чувства и для мысли. Для характеристики этого “экзерсиса” я подбирал разные словосочетания: “лирическая проза”, “экзистенциальная” или бытийная — про жизнь в постоянном присутствии смерти, которое и делает жизнь жизнью; проза, где слово грузится почти так же, как грузится оно в поэзии, ну и так далее. Все эти словосочетания имели для меня прямое отношение к миниатюре Горалик, но не исчерпывали всех ее смыслов. И потому я решил остановиться на самом, наверное, бессодержательном, самом безразмерном, но самом точном для меня в этом случае определении — это проза . А можно сделать еще проще — сославшись на старую русскую традицию (на Белинского, например), привести пространную цитату:

“Та же кровь в парном молоке, в сером облаке. Ничего не помню до следующего утра, а утром мама рассказывала, что отец вчера меня вытащил из реки — я пошла на дно. Ничего не помню, кажется, день как день, только вечер смазан, совок, ведерко, кулек с ракушками — все при мне. А мама рассказывает — там провалилось дно, позавчера еще вроде купались, и никто поэтому особенно не смотрел, я шагнула, ушла под воду, и тут затянуло небо, отец обернулся крикнуть мне: „Вылезай”. Ничего не помню, кажется, день как день. До сих пор ничего не помню, мама, говорю, ну перестань, мы не купались вчера, ну ты чего, я же помню все: ходили с папой в деревню за молоком, и тут пошел дождь, очень сильный, такой, что мне даже в рот натекло, и папа пешком принес меня в комнату на руках, мокрой насквозь, и потом растирал мне ноги, а я смотрела в окно, удивлялась, что все так быстро высохло, можно идти на пляж. Очень хотелось в воду, но папа сказал: нет. Все из-за дождя, — подумала я, — воздух холодный, ну ладно, пусть, потерплю.

Та же кровь в слюне, та же в сырой земле. Ничего не помню до самого первого сентября, мы ушли в четыре, в квартире парился августовский вечерок, ботанический сад был в трех остановках трамваем, но дедушка предложил прогуляться пешком, и мы дошли примерно за полчаса. Ничего не помню, кажется, день как день, а камелии пахли асфальтом и молоком, и шмели паслись на холмах глянцевитых лилий, я испачкала платье мороженым, пятно стало желтым от пыльцы и от пыльцой пропитанной пыли. Он позвал какого-то сторожа и спросил, как мы можем купить цветов, и за три рубля этот сторож обошел с нами полтерритории и срезал все подряд, что мы захотим. Ничего не помню, кажется, день как день. До сих пор ничего не помню, не могу заставить себя доехать до кладбища, там анютины глазки небось разрослись до самой надписи, их подрезать бы хорошо. Мы брели к воротам, прижимая к груди по охапке цветочного барахла, и я рассказывала что-то про первое сентября, а когда оглянулась, увидела, что у меня за спиной дождь стоит стеной, я стою перед этой стеной, а дедушка, не успевавший бежать за мной, стоит за стеной, насквозь мокрый, с цветами, прибитыми к пиджаку волной, с залитыми стеклами недорогих очков, с глазами, состоящими из одних зрачков. Ничего не помню, не помню „скорой”, не помню, кто говорил за мной, кто отвез домой. Мне пришлось открывать себе дверь самой. Почему-то платье пахло больницей, хотелось пить. Так бывает в дождь, — подумала я, — только воздух какой-то горький, ну ладно, пусть, потерплю.

Та же кровь в горьковатом чае, та же в бензине. Ничего не помню до вечера, только кадры того, как их выносили и красавица диктор плакала от бессилья. Ничего не помню после того, как громыхнуло, и я ушла с остановки в ближайшее маленькое кафе, переждать, потому что все-таки это сентябрь, дожди короткие, будет другой автобус через пятнадцать минут. Ничего не помню до вечера, а в телевизоре говорят: сорок шесть человек, сорок шесть, а я сижу дома на скомканной простыне, сердце, легкие, пальцы — все при мне. Ничего не помню, кажется, день как день. До сих пор ничего не помню, мне кажется — чай с лимоном, еще пару раз громыхнуло — и полилось, бешено, так, что в окне стекло превратилось в мозаику и закачался пол, а потом я пошла домой пешком и, когда пришла, обнаружила перед зеркалом, что на волосах роса, начала отряхиваться — и порезала палец куском стекла, а другой осколок вошел под ноготь, я даже не поняла — откуда я их принесла? Вроде дождь как дождь, — подумала я, — только воздух горячий, ну ладно, пусть, потерплю.

Та же кровь в воспаленном горле, та же во сне. Выходить на берег сухой, оставаться сухой на скомканной простыне, осторожно следить сухими глазами за серым облаком в вышине. Наблюдать, как чужая рубаха пропитывается кровью, сухой ладонью водить по его руке. Ничего не помнить, ночами пластом лежать на спине в сырой тишине. Что-то мокрое на виске, — это, видно, дождь идет сквозь трещину в потолке и скапливается во мне. Потерпи, потерпи” (Линор Горалик, “Дождь в моей жизни. (Выходить сухим)”).

Вот текст, который я мог бы предложить в качестве визитной карточки новой сетевой эссеистики, представленной, в частности, интернет-журналом “В моей жизни”.