"Новый Мир ( № 4 2005)" - читать интересную книгу автора (Новый Мир Новый Мир Журнал)Холст III Апофеоз пространства — свитки дальневосточной живописи. Живописцы как будто задались целью создать параллельное пространство. Многометровые свитки шелка были горизонтальными и вертикальными. Эти пейзажи недаром называют космическими. Человеческие фигуры теряются среди громад гор и потоков воды. Пейзажное мышление отказывало человеку в праве считаться мерой всех вещей. “Читающий стелу”: асимметричная композиция, необъяснимые пустоты, — но это и есть “стела” самого мироздания, пространство, бесконечность, глубина, и именно эту загадку пытается разгадать всадник в соломенной шляпе, остановившийся перед каменной, окруженной корявыми деревьями плитой, у основания которой изваяна черепаха, а наверху дракон (интересно, что слуга смотрит не туда же, а прямо в лицо господину, повернувшись к стеле спиной, он читает стелу по его лицу; вообще здесь перекресток взглядов: сам в первую очередь обращаешь внимание на крупное лицо слуги, потом переводишь взгляд на лицо всадника, затем на стелу, с которой в упор всадника разглядывает дракон... мы слуги слуг, утратили уже способность к непосредственному мировосприятию и верим бесчисленным комментаторам, теряя себя среди тысяч отражений). “Ученый со слугой на горной террасе”, полулежа под деревом, спиной к зрителю, всматривается в туманную пустоту залива, занимающую половину картины. Крошечный крестьянин ведет по снежному полю огромного буйвола; в центре высокие деревья, в глубине неясный берег то ли залива, то ли реки, растворяющейся в бесконечности. “Весенние горы после дождя” словно зверь, положивший лапы на берег реки; зверь, окутанный туманами. Людей здесь вообще нет, но среди деревьев виден хрупкий мостик, контрастирующий с тяжелыми “лапами”. Во всем этом явственно слышится вопрошание, искание нитей и корней вечно живого начала. И все вопросы без ответов, путники-созерцатели кормятся намеками. И в этом-то, наверное, залог живучести древних путей: непрочных свитков, листов рисовой бумаги, уводящих куда-то мимо рощи красных кленов, птицы, сидящей на коробочке отцветшего лотоса, печальной обезьяны с детенышем, хижины, собаки с выпирающими ребрами, горных ручьев, рыбаков, играющих на флейтах, мимо пагод и конюшен, пещерных росписей, монастырей в скалах, статуй, трав, бабочек, дерева и облака, случайно увиденных из окна гостиницы, наголо остриженного мальчика, заснувшего на краю пустоши под дикой грушей с крошечными плодами… И где он проснется? В какой точке пространства окажется? Он сидел за круглым столиком и видел не улицу с праздной толпой, текущей мимо лотков, заваленных дарами морей и садов со звездой, загоревшейся над крышами, словно вспышка зажигалки, которую так и не удосужились погасить, — как будто там некий курильщик тоже транжирит — но не свою жизнь, а целый мир, — нет, не этот город, благоухающий вином и чайной розой, под бесснежными небесами... хотя изморось здесь бывает, — утром серебрятся крыши и капоты авто; женщины утопают подбородками в шарфах, птицы молчат в каменных гнездах этого колоссального грубого цветка — до лучей, уже озаряющих черепичные крыши, черную стеклянную Башню (ночью мимо нее пролетают огни полицейских вертолетов, а рядом висит Ковш звезд, холода, тьмы), и в утреннем сизом воздухе зябко ежатся деревья, они еще зелены и желты, хотя на календаре самая глубокая и глухая осень. Осень всюду — это особенный лад, хрупкая архитектура, печально-яростные краски. Но не всюду ясна ее загадка. И уж тем более отгадка. Возможно, она в том, что осень воспел лучший голос гиперборейского эфира, и это всегда: Осень. Отрывок. 1833. В этот год, век очень легко проникнуть: стоит только попасть на мост, под который катит серо-свинцовые волны Дан Апр в берегах с облетевшими ивами, стоит только пройтись вдоль выщербленных красно-кирпичных с седыми прожилками стен крепости, свернуть на грязную улочку Красный Ручей, зажатую черными заборами и садами, ждущими снега. Да уже, наверное, и пошел снег. А здесь на яблонях краснеют маленькие яблочки. И с плит набережной свисают зеленые бороды растений. И еще много всяких чудес. Розы на клумбах. В витринах уже белобородые куклы с мешками, искусственные елки, снег. У подъезда женщина с обнаженной смуглой грудью. У других дверей женщины одеты, но и они застыли в странном и отрешенном ожидании, высокомерно смотрят по сторонам. Химеры в вечернем небе выразительны. Туристы запрокидывают головы, наводят фотоаппараты, блики вспышек, словно безмолвные возгласы восхищения. Этот собор на одном полотне Альбера Марке покоится сфинксом, вытянувшим лапы-набережные вдоль песчаного цвета реки после дождя. “Весенние горы после дождя” тоже напоминают какое-то животное, положившее лапы на берег реки. И на ум приходят строки противоречивого Тютчева о том, что таинственность сфинкса — обман. И у француза это ясно чувствуется. Его сфинкс дряхл и уже мертв. Это какая-то дохлятина, мумия. А дальневосточный сфинкс еще окутан живыми туманами. И выманивает самонадеянных молодых людей из убежищ. Хотя не все ему подчиняются... Сева Миноров, например, воспротивился. Охлопков видел его однажды в Глинске — и не узнал. Уже порядочно отойдя от команды землекопов, по пояс стоявших в траншее и выбрасывавших лопатами блестящие под дождиком тугие ломти глины, он вдруг вспомнил слухи о Севе — о том, что жена выставила его или он сам ушел, внезапно обнаружив, что делит ее с партнером по бизнесу — она занялась торговлей парфюмерией ведущих мировых фирм (на самом деле все польское), открыла ларек в центре Глинска; и ему пришлось искать место, не к родителям же возвращаться; он поселился где-то в пригороде и предался гиперборейскому забвению; дочь-красавица, топ-модель, присылала ему из Москвы деньги, но, наверное, не хватало, — и тут Охлопков понял, что сутулый малый с одутловатым сизым лицом, в детской вязаной шапочке и в замасленном бушлате — что это и есть, был птицелов, мастер воздушных змеев. Он приостановился, бросил издали взгляд на спины в потемневших от дождя брезентовых робах — и пошел дальше. Но и сам Охлопков здорово переменился. Малыш с пустоши отшатнулся бы, хе-хе, заглянув в это лицо с вспухшими веками, серое, усталое, с красной вязью прожилок в набрякших глазах, с бородой, как будто бы прожженной известью. Ну и что с того, что он зарабатывает по-другому и сидит здесь, бесконечно далеко... проделав долгий путь из одной точки живописного пространства до этой, конечной. (Или один шаг, один взгляд, переведенный с “Весенних гор после дождя” на “Дождливый день в Париже”.) Несомненно конечной. Он заперт здесь. И никакой дервиш не вызволит его. Как это сделаешь ты?.. Хм, черт его знает. Мне нечего ответить. Если только попытаться что-то изменить — в прошлом. Ведь оно на ладони, и ты его господин. Ну а коли расстояния здесь ничего не значат, то надо просто встать, расплатиться и выйти. Допить вино, дослушать мрачную песню... Раньше он любил Джо Дассена. И брат Вик не одобрял его пристрастий. Ну а что бы сказал об этом готическом парне с каким-то задушенным голосом? Вот этому горбоносому кавказскому гостю в кожаном плаще явно нравится. А лицо его сумрачной подруги непроницаемо. Тинейджерам, ржущим над какими-то своими приколами, как говорится, по барабану, что за музыка, лишь бы было громко Громко ГРОМЧЕ! Вику тоже теперь все равно, даже если он жив в эту минуту, а если жив — значит, обдолбан, но если обдолбан, то жив ли? Приколоченному к доске гербария не до музыки, его песенка спета. Вот его дружка с отпиленными пальцами хватило на большее. Он написал даже музыку и стихи для нескольких пьес молодежного театра. Потом уехал во Владивосток и там пытался создать группу, устроить музыкальную студию, — но еле ноги унес от тамошних бандитов. Вернувшись в Глинск, играл в лучшем ресторане. Даже, пожалуй, и сейчас подрабатывает? Под конец готический певец сыпанул по головам и бутылкам горсть пуль. Горбоносый в кожаном плаще отер вспотевшие ладони. Охлопков закурил. Но тут же тинейджеры зашумели: эй! дядя! дедушка! хватит смолить! Но разве здесь не курят всюду? в кафе? даже в кинотеатрах? “Если куришь и пьешь пиво, ты пособник Тель-Авива!” — проскандировали девчушки, топая толстыми черными башмаками в заклепках. Он загасил сигарету, радуясь за тинейджеров и печалясь о себе: его-то легкие уже как траурные паруса — отец бросился бы со скалы, увидев. Впрочем, он не был таким сентиментальным. Сентиментальные охранники рано или поздно упускали сидельцев, падая с раскроенной головой или проткнутым заточкой горлом. Отец ни одного не упустил. Нет, он не был сентиментален. И не любил чрезмерных чувств, восторги пресекал; как-то в ответ на возглас сына о закате — это тропики! — заметил меланхолично: выдумываете вы все. И Охлопкову потом не раз хотелось спросить: кто же все это выдумал, отец? Но отец давно скрылся в мире теней. И не его вина, что сын так долго предавался чрезмерным чувствам и пытался их сгустить в краски. Но настоящие краски так и остались, как некие чудесные рыбки, на глубине. Он так и не смог постичь “возвышенный смысл лесов и потоков”. И даже выразить отчаяние отсутствия этого смысла. Если бы Начальство железных дорог позволило еще раз проделать весь путь. Все было бы по-другому?.. Теперь-то он знает, что, гоняясь за призрачным символом пространства, упустил последнее, что у всех осталось здесь. Ну, если попробовать еще раз. Выстроить все иначе. Оу! вау! — затараторила ведущая музыкальной программы, вы стали обладателем двенадцатипроцентной скидки на аппаратуру... поздравляю! Она была в эйфории, того и гляди, пустится в пляс по студии вместе с сотрудниками и счастливым обладателем двенадцатипроцентной скидки. Нет, это была явно какая-то зависимая радиостанция. В свое время Боря Чекусов мечтал открыть Независимую радиостанцию. И дела у него шли неплохо. Он даже слетал в Америку — за опытом делания денег вместе с другими глинскими предпринимателями. Потом мотался в Москву на старом “Москвиче”, привозил товар, продавал его, отправлялся за новой партией — это были швейцарские перочинные ножи, американские сигары, фонарики, батарейки, корейские авторучки, диски, плейеры. На трассе Москва — Минск его пытались перехватить ушкуйники — но им так и не удалось затереть “Москвич”, только бока себе ободрали. Ушкуйники отстали. Впрочем, его все же нагрели — другие, московские, и без всяких гонок, скрежета, пыли, тихо, вежливо — на приличную сумму. Чекусов немного, как водится, попил... заправил “Москвич” с боевыми царапинами, без задних сидений — и покатил в столицу. В ларьке сам торговал, в том числе и мороженым, холодильник стоял на улице, если кто хотел — стучал монеткой по стеклу... Очередное и окончательное крушение надежд на Независимую радиостанцию произошло в августе девяносто восьмого. Оу! вау! всем дозвонившимся светит счастье двенадцатипроцентной скидки! Спешите! Луна в старом городе, лошади, пасущиеся на дне Каньона; узкие каменные улочки студенческого квартала с ароматными кабачками; серый плац, штаб с красным флагом; заснеженный лес, галереи, мосты, улицы с захватывающими свето-воздушными перспективами гигантского города, школьный сад с четырехэтажной громадой здания, волнующий свет закатного солнца в его окнах. Одно соседствует с другим, создавая причудливую фантастическую картину… И на дне Каньона стоит почерневший дом с прогнившими половицами, растрескавшейся печкой, вещами в углу, железной койкой, устланной кедровыми плахами, — и там пахнет хлебом, подгоревшим в двух ржавых железных формах, — это первый хлеб, испеченный ими; он ставит на угли черный чайник, вдруг просит ее надеть платье, единственное ее платье; зачем? отметим новоселье; да?.. ну хорошо, она копается в дорожной сумке; чайник вскипает, засыпать заварки, на подоконнике — стола еще нет — кусковой сахар, свежая смородина, железные кружки; он поворачивается, она все еще сидит на корточках перед сумкой; он приближается, заглядывает ей в лицо: мутные слезы выкатывались из-под плотно сомкнутых мокрых, слипшихся ресниц, сыпались на щеки, на бледные руки, сжимающие праздничную ткань платья; она плакала беззвучно, как будто все оглохло от грохота водопада, хотя здесь, внизу, он был совсем не слышен… Ну ладно, хватит. Он встает, заправляет шарф, застегивает черное пальто и выходит, обрывая голоса и музыку. Тут же на рукав падает белый лоскут. Еще один трепещет на фоне черной арки. Он в замешательстве оглядывается, поднимает голову, стоит, хрипло дыша, смотрит на ткущееся черно-белое полотнище. Ночью крыши и улицы за его окном были чисто выстланы. Поля Средней России остались позади, — поля и тысяча городов (как называли Русь викинги). К вагонам подкатились гигантские мшистые валуны; всюду хмуро зеленели ельники, — иногда они расступались, обнажая серые закопченные стены и трубы, это был Урал, страна тысячи заводов. По высоковольтным линиям в просеках тек уже, наверное, азиатский ток. Как и во времена Демидовых, Строгановых, здесь что-то ковали и отливали, — трубы густо дымили. Печальные места, Вергилий! Караван вагонов, звеня ложечками в стаканах и грохоча чугунными колесами, пробирался дальше среди скал и елей, городов и поселков. Пограничный столп: Европа — Азия. Поезд спускался в Низменность. Над болотами и степями, над чахлоберезовыми лесами колыхалось марево. В поезде было душно, лица пассажиров лоснились. Слышны были обычные дорожные разговоры, смех, плач ребенка, кашель. Трудно почувствовать себя в Азии, как ни воображай эту часть материка в наслоениях религий, культур. Тщетные помыслы!.. они по миллиметру продвигаются гусеницей в траве где-то между речками Вагай и Емец. Отсюда еще четыреста верст до Омска, только до Омска, — и тысяча до Новосибирска... Раньше Азия была еще больше, для путешествий на лодках, подводах, с зимовками в острожках ясачных государевых татар. Походы царских послов в Китай занимали многие месяцы. Посол Байков шел, шел, пришел и отказался слезть с лошади, чтобы по этикету поклониться кумирницам. То есть даже не кумирницам, а императору. Но сам император был в столице, а кланяться заставляли уже на подъезде. У нас так не принято. Потом им подали чай: с маслом и молоком. Байков снова свое: пост, по вере никак нельзя. Не хочешь нашего чаю? Ну и завернули посольство. Сходили в белый свет, год возвращались. Так что тут нахоженные пути. На Байкал, на Дальний Восток, на Алтай. И гусеница ползла, огибая стебли, сухие веточки, камни, клочья засохшего навоза, изъеденные кости лошадей, шлепки мазута, куски резины, груды железа. Ветер вылизывал ковыль. В Новосибирске была пересадка. Вокзал переполнен, всюду очереди, запах тысяч тел, гомон, осоловевшие взгляды, непрекращающееся движение. Сдали вещи в камеру хранения и вышли в город. Ночью Новосибирск казался напоенным мощью всех сибирских рек, пропущенных сквозь турбины гидроэлектростанций. Она смотрела немного растерянно. — Куда мы пойдем? — В какой-нибудь сквер. — А не опасно? — Но ты же говоришь, на вокзале слишком душно. Хотя, по-моему, нигде не найти свежести. — Такое впечатление, — сказала она, — что мы все-таки попали в Туркмению. Ну, или по крайней мере движемся по направлению к ней. Мимо проезжали такси. В темноте белели рубашки, футболки, платья прогуливающихся. Набрели на скверик, показавшийся укромным. Посидели на скамейке, потягивая теплую газировку; он курил. — Просто невероятно, как мы далеко уже. Все так быстро. Кажется, еще мгновенье назад были в Москве. — Ну нет, — возразил он. — От движения сквозь эти просторы болят мышцы. И голова чугунная. Как вагонное колесо. Она устало улыбнулась: — Да. Я отлежала все ребра. И копчик отсидела. — Мы пересекли несколько часовых поясов. Наше время с прежним уже не совпадает. — На сколько? — На четыре. У нас там еще светло. — Значит, мы едем дальше в ночь. — Чем дальше в ночь, тем больше снов. Поговорка сторожей-пожарников. Кстати, на другом краю уже рассвет. А мы где-то посередине. Так что давай спать. — Где? зде-есь? — Ну да. Довольно тихо, листья шелестят. Вроде бы неплохо. Ляжем валетом. На, возьми под голову. А этим укройся. — И так жарко. — Ну как?.. — Жестковато. — Вообще путешественники берут с собой надувные матрасы, но они тяжелые. Шьют сами коврики из кусочков пенопласта. Но это тоже не перина. У фонаря толклись мотыльки, высветлялись и так-то хорошо видные бабочки. Где-то неподалеку изредка проезжали автомобили. Послышались шаги. Кто-то направлялся сюда. Но остановился. Постоял и повернул обратно. Утром по скверу шли и шли люди, взрослые и дети. Дети удивленно таращились на лежащих. Возле скамейки стояли босоножки. Она открыла глаза и в ужасе уставилась на прохожих. Он тоже проснулся, сел. Она зажмурилась. — Проснись, уже утро. Наносило запахи сигарет, одеколонов, духов. Она встала, принялась натягивать босоножки, стараясь не смотреть по сторонам. — Немного заспались, — пробормотал он смущенно. Полез за сигаретами. — Где можно умыться? Он поскреб щеку в русых завитках, хмыкнул. — Может, ты потом покуришь? — не поднимая глаз, спросила она. — Да, пойдем. Он курил на ходу. Они пристроились к шествию новосибирцев, вышли на широкий проспект с мчащимися машинами. Между домов над деревьями висело красное солнце. — Ого. — Ты думала, здесь ездят на собачьих упряжках? Она взглянула на него: — Просто я удивляюсь, неужели вчера мы не заметили, как перешли через эту дорогу? — Нет, мы идем здесь впервые. Еще целый день впереди. Или лучше провести его на вокзале? — Нет. Но где тут можно умыться? И... мне хочется. — Здесь один из научных центров страны. — Академгородок, — сказала она. — Ну и что? — Ну, наверное, и туалеты есть. — Ладно, пошли... Смотри, написано: Красный проспект. Они шли сначала вдоль проспекта, потом углубились во дворы панельных и кирпичных домов. Он предлагал ей просто зайти за железные гаражи, но она отказывалась. Из домов выходили все новые новосибирцы, умытые и причесанные, кто-то закуривал; все спешили к Красному проспекту; из открытых форточек доносились голоса радиодикторов, бодрая музычка. Все та же музычка, что и четыре часовых пояса назад. Автомобилисты выгоняли из гаражей “Москвичи”, “Жигули”, “Запорожцы”, торопливо протирали тряпками лобовые стекла, заводили моторы; пахло бензином. Куда-то бежал задыхающийся толстый мужчина в мокрой футболке. Зевающий мальчишка выгуливал лохматую собачку неопределенной породы, он сомнамбулически безвольно следовал туда, куда его тянула собачка за поводок, и спотыкался. Внезапно посреди асфальта, стекла, железа и кирпича блеснула вода. Или, может быть, какое-то химическое соединение? жидкое стекло, что-то еще в таком роде... бензиново-асфальтовый мираж. Нет, это была настоящая вода. — Вода!.. Они оказались на набережной. Он повел ее к мосту. Осторожно они прошли среди бутылочных осколков и всякой дряни. Она сказала, что умываться здесь ни за что не станет. Он ответил, что умыться можно подальше, а здесь — справить нужду. Кто же виноват, что академики не удосужились нигде построить обычный сортир из досок. Умывались они поодаль от моста. Вода пахла керосином. Она тщательно вытерлась носовым платком. — Посмотри, чистое лицо? Он посмотрел и кивнул. — Поцелуй в подтверждение. Он поцеловал ее в щеку. — И в другую. Он поцеловал в другую. — Мог бы это сделать и без просьб, — заметила она. Он полез за сигаретами. По воде проплывали масляные пятна. Откуда-то доносились гудки. — Как называется? — Река?.. Не знаю. — У тебя даже нет карты. — Настоящие места не наносят на карты. Из-за поворота выплыла моторная лодка, ею управлял человек в кепи с длинным солнцезащитным козырьком. И на миг шар солнца повис прямо над его головой, затем его повело в сторону... солнце? моториста? Она сказала, что реки в Сибири нечистые. Он ответил, что чистые воды будут дальше. Это намек на легенду? Моторка проплывала мимо. — Нет, в самом деле, — ответил он. — Объективно чистые. Никаких намеков. Они поднялись на набережную, пошли неторопливо. В открывшемся магазине купили две бутылки яблочного сока, печенье. Полки там ломились от банок с зелеными маринованными помидорами, от макарон и рыбных консервов, больше ничего не было, новосибирцы жили аскетами, держали пост, как и прочие жители азиатско-европейской страны, изобилующей пастбищами и всяческими угодьями для птиц и одомашненных зверей... нет, даже в магазинах чувствовался этот особый, никому не понятный дух самости и таинственности. Над Красным проспектом кадил жаркий и шумный день. Они заприметили древесный клочок с лавками прямо посреди проспекта и забрались туда, думая, что никто там не помешает. Она взялась за булку из столовой, но тут же отложила, скривившись. — Так невкусно? Печенье ей тоже не понравилось, но надо же было что-то есть, и она откусывала от квадратиков с узорами и запивала соком. Им бы поучиться у бабушки, вот у нее было печенье. Такое вроде овсяного, но не овсяное, а из ржаной черной муки, которую она замешивала с маслом, сметаной, жиром, делала кругляши, клала на сковородку и — в печь. Ну, это просто у нее такое сердце было. Я где-то читала, в “Крестьянке”, что ли: готовьте с добрыми помыслами. Даже так: это и есть ваши помыслы. Вот глупость. Не люблю готовить. Всегда удивлялась бабушке: встать чуть свет, растопить печку, месить тесто, возиться часа два-три, чтоб потом мы все сразу смели. — К нам кто-то идет?.. Или просто мимо. Но мужик в грязно-белой футболке и синих спортивных штанах подошел к ним. Был он морщинист, ушаст, шея заросла сивой шерстью, из-под густых бровей ярко синели маленькие глазки. Кого-то он напоминал. Мужик оскалил прокуренные редкие зубы и сказал: — А я видел вас. Как вы в парке кантовались. Еще удивился, что туфельки как у кроватки стоят. — Босоножки, — поправила его девушка. — Ага. Не помешаю? — Он сел рядом. — Но кто ж так поступает. Не по уму. Тут у нас, конечно, можно сказать, всемирный перекресток, ко всему привыкли, народ отовсюду и по разным параллелям кочует, геологи, бичи, таежники. А у странника кто украдет?.. — Он почесал выпуклыми провяленными табачным дымом ногтями загривок, прокашлялся. — Но бывают казусы. — Он покосился на спутника девушки. — Дайте, пожалуйста, сигаретку, если есть, конечно. Закурил. — Сами-то, извиняюсь, откуда?.. Мм, и далече? — На Алтай. — А там?.. — В заповедник. Лицо цветом в древесную кору скукожила улыбка. — А я же так и понял, еще утречком. Почуял — свои, лесные. Только без сноровки: туфельки кто ж так аккуратненько ставит на ночь. Обувь под голову кладут. Народ разный. Один мой корешок, ну, друг, можно сказать, точнее, сообщник по экспедициям, на доверчивости своей сильно накололся, то есть в натуре погорел. Сезон провел в Алданских горах, вернулся, справил прикид, рассовал башли, то есть капусту, по карманам, — решил культурно отдыхнуть, то есть подышать не комарами-гнусом-дымом, а, извиняюсь, дамским и вообще, ну, короче. Купил билет в театр. — Рассказчик в несколько затяжек истребил сигарету, посмотрел печально на окурок, отщелкнул его в траву. — Там некая постановка шла. Что-то Островского, например, или, короче, “Гамлет”, — спектакль. Он первое действие чин чинарем все усидел, косяка давя, то есть шпаря по сторонам на, в общем, женский пол, так что ему не до Гамлета было. Но Гамлет возник в буфете, когда тайм-аут объявили. Пить или не пить. — Рассказчик выставил желтые зубы, хохотнул. — А этот вопрос всегда не в пользу решается, то есть жизни, здесь всегда ноль — один, вечный, короче, во всех смыслах ГОЛ! Ну, он заказал коньяку. Махнул, то есть слегка промочил горло, ста граммами-то. Пошел в туалет смолить, вытащил пачку дорогих сигарет, достал сигарету, попробовал, отломил фильтр, покурил — не накурился. Вторую начал. А уже звонят, всех вызывают. Он со всеми было намылился, но — сто грамм? а? это же что, издевка, — дал, короче, крюка в буфет, еще хватил сотку. Подумал — и еще одну. Уже стало по себе. Но в зале все потом курить хотелось... извини, сигаретку? — Он снова закурил, блаженно замолчал, пуская широкими коричневатыми ноздрями дым. — Так что он еле вторую серию досидел — и сразу побежал курить. Потом в буфет. Начал озираться. Какую же ему бабочку закадрить. А они все в пудрах, духах, неприступные, как Алданские горы. Или пороги на Зее. Он что-то попытался одной вякнуть, ну, крючок слегка закинул. А та голым плечиком вшить! — и все соскользнуло. А корефан почувствовал себя прямо-таки гнусом, гнусно, короче. Во всех смыслах. Он вроде бы к двум другим барышням в теле, с бусами. Так там выдвинулись хлыщи, дуэлянты, чуть ли не в этих колпаках, какие носили при царе, короче, шляпах. Ну что делать. Можно б, конечно, пальцами в глаза, другому по... короче, устроить кадриль с брызгами, но он думает, поведу себя культурно, хотя у меня и нет... этого... цилиндра и шашки. И он эдак с ампломбом во всех смыслах вытягивает двумя пальчиками ма-а-ленькую, гы-ы, пачечку капусты, берет коньяку фужер и пьет, смакуя, маленькими глотками, конфетой заедает. Шик! Приятно. Ну и еще. Короче, почти всю третью серию пропустил. В темноте ходил-ходил, искал-искал свой стул. Нету. Люди, то есть зрители, уже смотрят на него, а не на Гамлета. И дуэлянты с угрозой шипят. Или там змеи у них в цилиндрах. Вдруг кто-то мягонько так: цоп-цопэ его за пинжак, садитесь, мужчина, со мной свободно. Он и сел. Очнулся голый на берегу нашего моря — Обского водохранилища! — выпалил рассказчик и засмеялся: смех его напоминал звук трескавшейся коры. Он посмотрел, какое впечатление произвел его рассказ и неожиданное резкое перспективное сокращение, и попросил еще одну сигарету. Под третью сигарету он дорассказал историю своего друга, как он, очнувшись, добирался до ближайшего жилья с пляжа, где очутился со своей театралкой после спектакля, может, решил таким образом продолжить культурное времяпрепровождение, и с чьего-то забора стянул драный халат — натурально бабский — и заявился на станцию, как артист с погорелого цирка, милиционер так сразу на него и уставился, как будто это призрак на башне. А он, стараясь выглядеть солидно, спросил, который час. Голый мужик в бабском халате. Милиционер даже ничего не ответил, а только кивнул изумленно в сторону вокзальных часов. Но потом уже взялся за него. А мужик говорит: я и сам хотел поинтересоваться у вас, не проходила ли здесь такая... такая, короче, театралка во всех смыслах. Возможно, в мужском костюме для маскировки, у ней еще бородавочка на веке. Замолчав, мужик вздохнул. Можно было подумать, глядя на его футболку и трико, что все это произошло с ним и совсем недавно, позавчера. — А я в этом сезоне пас, — хрипло проговорил он, глядя куда-то в марево несущегося взад-вперед Красного проспекта. — Обстоятельства не допустили. У него обнаружили язву, лечился. На марштуре как? То жрешь до отвала, если, короче, ну, рыба пошла или рогача завалили, а то сухарями с водичкой пробавляешься. Вот через это и болезни всякие. Организм выматывается. Паршиво, конечно, сидеть Ильей Муромцем, короче, во всех смыслах. По глотку бичевской жизни скучаешь. Она как будто даже какая-то воровская. Ну, вообще-то, короче, там с зоны много парней. Нет, я во всех смыслах имею в виду: отпахал, а потом пир горой, ширрокий народный загул. Как вор: пошерстил — и карусель-малина. Это сравнение ему на ум пришло вот теперь, когда врачи его повязали во всех смыслах, короче. И он додумался от тоски до философского обобщения: есть во всей нашей жизни что-то воровское. Но опять же так прикинешь, если с другой стороны, у кого ты крал? Ну там, может, по мелочам, по необходимости, чтобы выжить, вылечить душу и больную голову, ну там какую-нибудь, например, ерунду как бы ничейную, канистру керосина или запчасти от “Вихря”, — речь не об этом. А вот: проснесся ночью, лежишь думаешь: вор. У тебя-то такого еще не бывает, сказал он, скашивая на него свои крошечные синие лесные глазки, по молодости. Он перевел взгляд на девушку. Снова взглянул на него, помолчал. — Ладно... Пойду. Но еще некоторое время сидел, не уходил, рассказывал, как он лечится и ждет осени, — осенью с Алданских гор придет друг, Вадя Турта, с золотишком... хрипло засмеялся он, и начнется культурное провожание времени. Наконец он решительно тряхнул авоськой, собрался с духом, встал, пожелал им удач во всех смыслах и пошел дальше — через вторую линию Красного проспекта. — Я думала, будет просить денег, — призналась она, — на выпить. — Даже закурить на прощанье не стрельнул, — ответил он. — У этих людей под шерстью сердца бессребреников. Мужичок удалялся по сизому от чада Красному проспекту. — У него же язва, — вспомнила девушка. Время выпило всю тень, они вынуждены были оттуда уйти. Да и дышать там уже было нечем. До отправления поезда еще оставалось несколько часов. Красный проспект бесконечно тянулся куда-то. — Так совпадают пространство и время, — сказал он, взглянув на часы, а потом на перспективу Красного проспекта. — Известная мысль, что даль — это будущее. Вон смотри, тот мрачный дом, вон, из бурого кирпича, видишь? — Вижу, — нехотя взглянув туда, проговорила она. — Это и есть будущее, если мы туда пойдем. Только нас там еще нет. Она покосилась на него: — И что это означает? — То, что будущее можно не только предвидеть, но и видеть. В этом магия пространства. — Но мы туда не пойдем, — сказала она. — Значит, это не наше будущее. — Может, мы никуда не пойдем, — раздражаясь, сказала она. — Останемся на месте. — У нас куплены билеты, — невозмутимо напомнил он. — ...Надоел этот проспект. — Что ты предлагаешь? — Ничего. Где-нибудь скрыться от солнца. — Пойдем к реке. — Там грязно. — Сядем в автобус и куда-нибудь заедем. Они вошли в автобус. — Белые воды — это тоже муть, — сказала она. — Почему именно белые? — Цвет, в котором скрыта возможность всех цветов. — Короче, во всех смыслах, — проговорила она, передразнивая бича. — Кто-то сравнивал его с паузой в музыке. — Они искали паузу? — Нет. Хотя... — Или хотели погрузиться в вечный траур. — Почему? — растерянно спросил он. — Я читала, что на Востоке это цвет траура. Мы на Востоке? Пожилой пассажир с лысиной и бакенбардами внимательно слушал, хмуро разглядывая девушку и ее спутника. — Нет. — А где? — Она спрашивала нарочно громко. — В Новосибирске, — тихо ответил он. Соседка мужчины с лысиной изумленно улыбнулась, взглянула на соседа, тот мрачно отвернулся и уставился в окно. — Но даже Польша Восток, — сказала она. — Не говоря уже о Москве и нашем... — Это все относительно, — уклончиво ответил он. — В какую сторону мы поехали? — спросила она. — В сторону “будущего”? Мужчина подозрительно посмотрел на них. Его соседка забеспокоилась. — Давай сойдем, — предложил он. Они вышли, провожаемые почти злобными взглядами. — Куда мы попали? — спросила она, озираясь. Он тоже осмотрелся. Кажется, это был центр. — Это центр, — сказал он. — Ты всегда говорил, что центр где-то дальше. — Ну... в другом смысле. А здесь, видишь, обком. А вон облисполком. Центр Новосибирска. Они прошли по площади. — Какая скукотища, — пробормотала она. — Почему-то в центре всех городов площади. Пустое место. — В центре России гроб. — Здесь тоже какие-нибудь останки, — сказала она, указывая на вывеску “Краеведческий музей”. — Что ж, зайдем? Но музей был закрыт. Они прошли дальше и наткнулись на картинную галерею. — Интуиция, — сказал он. В залах было душно, но хотя бы не пекло солнце. Они рассматривали картины Репина и Сурикова, местных художников, большую рериховскую экспозицию, около полусотни работ. — Нравится? — Рерих?.. Ну да... красиво. Хотя как-то… — Она оглянулась среди пейзажей с синими, фиолетовыми, красными горами, пурпурными небесами, реками, странными фигурами, похожими на изваяния, и не нашла нужного определения. — Как-то что? — Не знаю. Фальшиво. — Ну, это ерунда, — возмутился он. — Или одно, или другое. Красота может быть страшной, но не фальшивой. Прописные истины. Суриков, например, в детстве бегал смотреть казни в Красноярске и любовался на палачей в красных рубахах, широких портках: силачи. Черный эшафот, красная рубаха — красиво, сильно. Она уставилась на него. — Это Суриков говорил. Ну и что ж, он прав. Действительно, смелое сочетание жизнелюбия и ничто. Если бы кто-то осмелился написать “Последний день Хиросимы”, это тоже было бы красиво и не фальшиво. Все, чего коснулась рука настоящего художника, не фальшиво и, следовательно, красиво. Ее рыжие косы упрямо качнулись. — А я била бы их по рукам! Он усмехнулся: — Линейкой? — Чем придется. Они вышли на улицу. — Интересно, закончится когда-либо этот день. Закончился. Ночью поезд отчалил. Позади остались огни всех сибирских рек. Поезд медленно набирал скорость, устремляясь куда-то дальше по лесным равнинам, среди невысоких гор, мерцающих заливов. Окна были закупорены, проводников долго упрашивали, прежде чем они соблаговолили провернуть свои кривые ключи в рамах, отмыкая уста ночи, и вагон наполнился теплым, но все же движущимся, уносящим разнообразные запахи — одеял, еды, волос, табака — воздухом. Измученная днем, проведенным на Красном проспекте, девушка тут же уснула. А он долго не спал, выходил курить в тамбур, видел в черных квадратах ночи свое отражение... Дорога пробуждает ощущение настоящего. Обычно человек живет либо в прошлом, либо нигде. Он отражался с трепещущим угольком в губах. Всматривался в ночь. Возвращался по вагону, и ночь следовала за ним, приникая к каждому окну, вдруг вспыхивая желтым зраком какого-нибудь полустанка. Он слушал храп соседей, поглядывал на рыжую голову спящей девушки и чувствовал неясное беспокойство и неуверенность. В Барнауле они увидели множество лунообразных, прокопченных раскосых людей в тюбетейках, полосатых халатах, с огромными баулами. Это был еще один перекресток, здесь можно свернуть на Турксиб и покатить к Каспию, Памиру — Крыше мира. Вспомнился вдруг Сева и “Язык птиц”. Где-то потом попалась эта книжка, но уже с другим — английским — вариантом названия: “Парламент птиц”. Это звучало странно, нелепо — какой парламент на Востоке в средние века? — но сейчас название показалось симпатичным, и мелькнула мысль, что как раз на Памире этот парламент и мог заседать. Он сказал об этом девушке. Она подняла на него потемневшие глаза, пытливо посмотрела: — Но мы едем на Алтай? Вокруг гомонили черноглазые дети. Под потолком вокзала хлопали крыльями голуби. Сквозь пыльные окна светило солнце. У касс маялись очереди. Да, на Алтай. В эту страну, горным хвостом уходящую в недра Азии, в Гоби, с Белухой в центре, царящей надо всем, принимающей ветры монгольских степей, задерживающей облака Поднебесной, ежемгновенно рождающей мощную Обь. Что еще? Здесь останавливался зачарованный офицер Генштаба Пржевальский, делая последние приготовления перед броском в географическую пустоту. Здесь бывал Рерих. Поезд выехал из Барнаула, чтобы достичь крайней точки железных дорог СССР. Дальше начинается Чуйский тракт. Бийск, крайняя точка железных дорог СССР. Преддверие Алтая. Когда-то казачья крепость на линии обороны Сибири от набегов Великой Степи. Глядя на разрытые улицы с грудами кирпича и хлама, обшарпанные и как будто испещренные пулями стены, можно было подумать, что набеги продолжаются. Но от двух старинных пушек в центре пахло мирно — нагретым солнцем металлом. И молодые женщины с колясками безбоязненно пробирались по колдобинам. Работали магазины. Общественный транспорт: автобусы, такси. По воздушным линиям курсировали самолеты. В киосках продавали газеты, ими удобно было гвоздить мух, настоящее бедствие города. Одна продавщица, сгоняя черно-мохнатых тварей с сыра, объяснила, что они летят за скотом по тракту из Монголии. В Бийске крупнейший мясокомбинат. Все-таки не оставляло какое-то тревожное чувство. Даже после того, как купили билеты на самолет. Словно вот-вот нагрянут отряды Временного Сибирского правительства. Или маньчжуры на низкорослых лошадках. Да, дело-то в том, что самолет улетал только через трое суток. Сразу им не удалось найти места в гостинице. Билеты они купили в городской кассе “Аэрофлота” и решили податься в аэропорт. Под вечер зальчик маленького деревянного здания уже опустел. Какой-то служитель аэропорта, с красным лицом, в очках, предупредил их, что сейчас последний автобус отойдет, так что торопитесь. — Да нам некуда торопиться. Рейс через три дня. Мест в гостинице нет. Нельзя здесь переночевать? Хотя бы одну ночь? За плату. Красное лицо человека в выцветшей форменной рубашке и синих летных штанах немного покривилось при хрусте бумажек. — Лады, — сказал он. — А это спрячь. — Видишь, — сказал он, когда то ли летчик, то ли кто ушел, — что значит попасть в иной хронотоп. Бичи и летчики — бессребреники. Поздно вечером он снова появился и сказал, что на ночь дверь запрет, так что лучше прямо сейчас закончить все свои дела... он посмотрел на девушку. Туалет был на улице. — Я не хочу, — тихо сказала она. — Закрывайте! — перевел он. Человек с красным лицом повернул ключ и ушел. Они остались одни. Девушка попросила расстегнуть на спине под футболкой застежку, вытащила лифчик, спрятала его. — Ну и жарища... Мы ближе к Туркмении?.. Да, я никогда не любила географию... А здесь ничего. Как будто в кинотеатре. Какой будет фильм? или картина, говоря бабушкиным языком? — Картина скучная. Три дня в Бийске... — Он достал сигарету. — О, только не кури. — Почему? — И так душно. — Что же мне, всю ночь терпеть? — Наверное. — Ну! Лучше бы я заночевал на лавке перед входом. — Не злись. — Ты боишься пожара? — Да, кстати, мы заперты. Но... просто мне как-то неприятно. — Раньше ты не обращала на это внимания. — Хорошо, кури. Он чиркнул спичкой, встал и отошел подальше. — Табак ублаготворяет, — сказал он. — И чувствуешь себя приобщившимся к культу... Ты обиделась? — Нет. — Давай ужинать. Откроем тушенку. Хлеб есть. Сыр. Лимонад. Печенье забыли купить. — Да ничего... Мм, не режь, пожалуйста, хлеб... вытри сначала жир. — Она поперхнулась, закашлялась. — Я не буду. Он удивленно смотрел на нее: — Вообще... странно все это. Ведь я, кажется, предупреждал. — О чем? — О том, что туда, куда... то есть там, где мы будем жить, нет ни магазинов, ни ресторанов. И нам придется вести жизнь простую. И здоровую. Так? Она кивнула. — И что у тебя не будет шикарных нарядов, — продолжал он, — что твоими подругами будут птицы, ну, или какая-нибудь жена егеря, или дочь скотовода. — Он сглотнул. Запах свиной тушенки и хлеба мешал говорить. — Я все помню, — сказала она, — давай есть. Он хмуро взглянул на нее и принялся намазывать тушенку на хлеб. Ноздри девушки подрагивали. Она взяла бутылку. — Откупорь, пожалуйста. Она торопливо отпила из бутылки. — Но там озеро, тайга, — говорил он, добрея от еды, — а это значит, что к столу можно подавать, например, копченого тайменя, пироги с оленьей печенкой... Она приложилась к бутылке. — ...провяленное мясо кабана. Она судорожно вздохнула. Он взглянул на нее, жуя. Она сморгнула слезы. — Крепкая газировка? — добродушно спросил он, беря бутылку. Отпил, не вытерев жирных губ. Она больше не притрагивалась к бутылке. Жевала хлеб. Утром появился сторож и отпер дверь. Они умывались в струйке питьевой воды, бившей вверх из декоративной каменной вазы на лужайке перед входом. Первый автобус привез работников аэропорта в форменных рубашках, синих брюках и юбках. Сторож уехал. Надо было отправляться на поиски гостиницы. Она не хотела оставаться одна. Он доказывал ей всю нелепость этой прихоти, — что же им, таскаться по Бийску с вещами? Камеры хранения там не было. Попытки с кем-нибудь договориться окончились безрезультатно. Никто не соглашался взять их вещи — а вдруг что-то исчезнет? кто будет отвечать? И девушка упорствовала, за ней этого раньше не замечалось — слепого упорства. — Но мы же не будем еще одну ночь сидеть здесь? — спросила она. Он подумал. — Не знаю. — Но как-то неудобно снова напрашиваться к тому дядьке, — сказала она. — Может, дежурить будет другой. — И неизвестно, разрешит ли ночевать здесь. Лучше уж перебраться на железнодорожный вокзал. По крайней мере там есть камера хранения, — торопливо проговорила она. Он взялся за рюкзак, взвалил его на спину, подхватил сумки и молча пошел к остановке. Они уехали в город. Сойдя на одной из остановок, устроились на лавке возле жилого дома; она купила в ларьке пирожков с повидлом, воды, спросила у продавщицы, где бы им отыскать гостиницу с местами, — та посоветовала одну гостиницу на окраине, объяснила, как добраться. И только они взялись за пирожки — хлынул дождь. К этому шло, со вчерашнего дня парило. И вот рванул ливень, они мгновенно промокли, пока бежали к ближайшему подъезду. Спрятались под козырьком. По тротуару неслись потоки воды с листвой, смятыми бумажками, окурками, стаканчиками из-под мороженого. Из подъезда вышла толстощекая сивая бийчанка в нарядных белых туфлях, лимонной юбке и сиреневой блузке. Мгновенье она изумленно смотрела на безудержный ливень и коричневый поток, прижимая черную лакированную сумочку с блестящими застежками толстой рукой к бедру, потом взглянула на бледную рыжую девушку с синеватыми кругами под глазами, на ее спутника, на их вещи, снова возвела изучающие глаза на девушку — и в них появилось какое-то прискорбное выражение, губы слегка презрительно покривились. Девушка отвернулась. Он закурил. Дым не рассеивался сразу. Бийчанка смотрела. Девушка вдруг вышла из-под козырька, хотя ливень только начал ослабевать. — Постой, — сказал он, — куда ты... Она не оглядывалась. На лице бийчанки появилась улыбка. Он бросил недокуренную сигарету в поток, взгромоздил на спину рюкзак, взял сумки. — Объясни, в чем дело... Она шла не отвечая, дождь обливал ее веснушчатое лицо, тусклые рыжие косы. — Куда мы идем?.. Я чувствую себя вьючным животным... Тебе захотелось вымокнуть?.. Слышишь ты? — Да. — Хорошо... черт! Их обдала брызгами проезжающая машина. Он выматерился. Она шла зажмурившись, ничего не видя. Он продолжал изобретательно ругаться, учитывая местные особенности: вшивые скотоводы, сибирские чурки, маньчжурские валенки... Она вдруг засмеялась, по ее щекам текли слезы. — Ну подожди, — попросил он. Они остановились возле сосен с красновато-желтыми, источавшими аромат стволами. Дождь перестал. Он достал сигарету. Она отвернулась. — Все-таки... что произошло? Она молчала. — Рюкзак некуда поставить, — пробормотал он, оглядываясь. — Хорошо путешествовать с ослом... А? Нет, тогда в гостиницу не пустят... Смотри. По мокрой солнечной дороге ехал всадник в синем спортивном костюме, высокая гнедая кобыла перебирала ногами в белых чулках, из-под копыт вырывался сочный цокот, но этот звук как-то не совпадал с грациозным движением ног. Всадника заслонил автобус. Пассажиры не выворачивали шеи, чтобы получше его рассмотреть. Автобус проехал, и снова стал слышен цокот. Всадник неспешно проехал мимо рыжей девушки и молодого мужчины, заросшего светлой курчавой бородой. Лошадь как бы танцевала на месте, и всадник, подчиняясь ее ритму, привставал и опускался, и странным образом они все-таки двигались вперед. — А тут где-то вправду неподалеку Великая Степь, — проговорил он. — Так, может, нам туда сразу и надо было? — спросила она. — Завербоваться в Монголию. Жить в юрте. Прямо... Там что? какая-то степь? пустыня?.. Ах, Гоби. Вот и Гоби... А что дальше? Он покосился на нее. — Можно считать, что за Алтаем ничего уже нет. Здесь географический и психологический порог. Она провела рукой по животу и ничего не ответила. Но чуть позже — он уже докурил и нагнулся над рюкзаком — сказала негромко и внятно: — Гена, я беременна. Он взглянул на нее снизу. — Да, — сказала она, как-то бессмысленно улыбаясь. На окраине Бийска в двухэтажной кирпичной гостинице дежурный — черноглазый лысый, смуглый мужчина в невероятно белой рубашке — повел их по деревянной скрипучей лестнице на второй этаж, отомкнул дверь и, улыбаясь в подстриженные усики, скромно, но не без гордости сказал: “Вот номер”. Это была огромная комната на пять человек — пять кроватей стояли вдоль стен, одна у окна; стол, зеркало в деревянной раме, на полу ковровая дорожка, здесь же раковина с краном; и диван, обтянутый белой материей. Девушка уставилась на диван. Черненькие лаковые глазки дежурного заиграли. — Конечно, нет горячей воды, и туалет направо по коридору, но... неплохо, мм? Он кивнул. Дежурный прикрыл дверь. — Рассчитаемся сразу, — тихо и деловито сказал он. — Сколько? Дежурный на мгновенье задумался. — Двадцать пять рэ. Взял деньги не глядя, улыбнулся девушке, сверкнул лысиной и исчез. — Диван, — сказал он, — как у Ленина в Горках. Только здесь горки повыше. Посреди обшарпанного номера с железными армейскими койками диван выглядел торжественно, как музейный экспонат. — Мне он напоминает какой-то... саркофаг, — пробормотала девушка. Он прошел к окну и распахнул его. Постоял, глядя на улицу. Девушка села на взвизгнувший стул. Он обернулся. — На диване же мягче. — Здесь удобнее. — ...Что бы ты попросила у Ленина? Она испуганно взглянула на него. — Ну представь. Мы сюда входим, а он сидит за столом. Музыку слушает. “Аппассионату”. — Он включил радио. И действительно, донеслась музыка: щелканье кастаньет, гитарные переборы. Она улыбнулась, пожала плечами: — Ничего. Журналист-международник рассказывал об Испании. О маврах, Гранадском эмирате, Воротах Солнца в Толедо, о Франко и перекрестке улиц Алькала и Хосе Антонио в Мадриде. — Ну как, представь, Ильич, любое желание может исполнить... Совсем ничего? Она кивнула. — А ты? — Ну, мне тоже расхотелось... хотя... Он подошел к умывальнику, открыл кран, набрал пригоршню, плеснул в лицо, потом сунул голову под струю. — Нет, я бы много чего заказал, — сказал он, рассматривая отраженные в зеркале стену, спинки коек, шкаф, рыжую девушку с веснушчатым усталым, но светящимся лицом, пышную стеклянную люстру. По радио передавали новости. Он перевел взгляд на деревянную облупившуюся раму зеркала в петлистых ходах короедов. — Странно это все слышать, — пробормотал он. — А? И знаешь, о чем это свидетельствует? — О чем? — О том, что восприятие уже изменяется. Стул скрипнул. — Неужели здесь нет душа? — спросила она. — Умывайся прямо здесь. — Но... надо хотя бы что-то постелить... Все залью. — Пойду куплю газет. Он вернулся с пачкой газет, развернул их и устелил пол возле умывальника. — Ты можешь погулять, — сказала она. — Или поглядеть в окно. — Это смешно. — Прошу тебя. Он уселся перед окном. Позади журчала вода, девушка пофыркивала. Он комментировал происходящее на улице: — Бабка помои несет. Собака куда-то бежит. Язык высунула. Машина с бревнами. На карнизе галка с разинутой пастью... Жарко! — Сколько тут мух! Он обернулся. Она уже надела халат, вокруг головы завязала тюрбаном полотенце. Он свернул газету и принялся гвоздить мух. Вечером в соседнем десятиместном номере командированные устроили загул от жары и скуки. Ор, звон, топанье продолжались всю ночь, кто-то бодал дверь. Они лежали поверх одеял, истекая потом, глотая теплый воздух, иногда засыпали и снова пробуждались, он порывался пойти к дежурному, но она его удерживала, это бесполезно, ладно, ничего, сейчас они утихомирятся. Утром они очнулись разбитые, помятые, словно сами участвовали в кутеже. Окончательно их разбудил стук в дверь. Думая, что это кто-нибудь из соседнего номера, он резко встал и не одеваясь направился к двери, распахнул ее. На пороге стоял парень в темных брючках, белой рубашке с закатанными рукавами, с вместительной синей сумкой на длинном ремне. — Здравствуйте, — сказал он. — Я ваш сосед. — Он переступил порог, но, увидев девушку, остановился. В недоумении поправил очки, оглянулся на него, спросил, какой это номер? шестнадцатый? Тогда правильно... Юноша снова посмотрел на девушку под простыней. — Кто тебя сюда направил? — Дежурная. — Здесь мы. Это номер на двоих, — сказал он, подтягивая трусы. Юноша окинул взглядом номер и начал краснеть. Как у всех рыжих, у него была тонкая кожа. Хотя, возможно, он и не рыжий был, в утреннем свете не разберешь. — Мм, пойду уточню. — Не забудь сумку. — Да, конечно. Он вышел. — Явление... сына народу! — Какое-то недоразумение, — отозвалась девушка. Он шагнул к раковине в ржавых разводах, отвернул вентиль, кран засипел, обдал растрескавшуюся раковину брызгами и умолк. — Вот черт!.. Он ударил кулаком по трубе. — Этого не хватало. — ...Здесь заканчиваются не только железные дороги, — сказала она. — Пойдем на реку? — предложил он. — Как обычно. — Подождем. — Но пора искать какую-нибудь харчевню, я проголодался. Ну давай, что ли, минералкой умоемся. — Ты что? — А что, полезно. Чем только люди не умываются. Бедуины — песком. Зороастрийцы — коровьей мочой. Цари принимают молочные ванны. — Какие еще цари? В это время дверь без стука открылась и в номер вошла приземистая женщина в светлой блузе, серой юбке, черных туфлях. Ее накрашенные брови резко выделялись на бледном напудренном лице, красная полоска узких губ не сулила ничего приятного. И точно, она начала с претензий. На каком основании вы выставляете за порог наших клиентов? — Молодой человек! — позвала она. И из коридора вошел давешний юноша, смотрел в сторону. — Это ваш клиент, а не наш, — парировал он, стягивая с кровати простыню и закутываясь в нее, как в тогу. — Вот и разбирайтесь. А мы-то при чем? Женщина внимательно-тяжко посмотрела на него. — Не разыгрывайте тут, — сказала она спокойно. — Молодой человек, занимайте любое свободное место, чувствуйте себя как дома. Здесь еще три свободных места. — Как это — свободных? Этот номер заняли мы. — Как это — заняли? — Ну вот так, договорились. Заплатили. — Платить вы будете потом, не надо лукавить. — Стоп. Перед вами дежурил... такой коротышка, с усиками, чернявый? — Что вы хотите этим сказать? — Ничего. Вот с ним мы и условились. Женщина усмехнулась: — Вот с ним и разбирайтесь. А вы, молодой человек, располагайтесь, нечего стесняться! Он чертыхнулся. Она кивнула: — Со мной этот номер не пройдет. Повернулась и вышла, твердо стуча каблуками черных туфель. Юноша топтался у двери, не знал, что делать. — Неужели... да! похоже, нас надули. Пойти узнать его телефон? адрес? — Это бесполезно, перестань. — Но он обвел меня вокруг пальца как мальчишку. Что за свинство! Мы же договорились?! Номер наш. И вдруг приводят... — Я этого не знал, — сказал юноша. — Теперь-то знаешь. — Вообще-то она утверждает, что больше свободных мест нет, — сказал юноша. — Конечно нет. Пока не пошуршишь бумажками! — Он прищелкнул пальцами. Юноша серьезно посмотрел на него. Его увеличенные стеклами очков зеленоватые глаза выражали недоумение. — Бумажками, бумажками с дензнаками, водяными! — В смысле... взятку? — Приятно иметь дело со смышленым человеком. — У меня нет лишних денег. — А у кого они есть? — Ты... студент? — спросила девушка. — Нет, — ответил он. — Еду поступать. — Куда, если не секрет? — В смысле? — В какой вуз? — В консерваторию, — сказал он и начал краснеть. — Пра-а-вда? На чем же играешь? — На душевных струнах дежурных гостиниц, — сказал завернутый в простыню. Юноша покосился на него, снова повесил сумку на плечо и повернул к двери. — Куда же ты пойдешь? — спросила она. — Попробую... договориться, — ответил юноша не оборачиваясь. — Верное решение! Надо дерзать, а то так ничего и не добьешься в этой жизни, — с отеческой бодростью напутствовал его он. Они остались одни. Он повернул в скважине ключ. — Пусть ломают. Она молчала. Он взглянул на нее, разгуливая по номеру в простыне. — Ему проще. Один. Никаких проблем. Ночлег под любым кустом. Поел хлеба с сыром, запил, сумку под голову. Он снова покосился на нее. — И неизвестно, что у него там в сумке. Достал бы... литавры, может, у него специальность такая. Или скрипку. Начал бы музицировать. Мало нам шума. Под боком тихоокеанское лежбище сивучей, из коридора прет сивухой, ты не почувствовала? — Нет. — Тебе нездоровится? — Все в порядке. Просто... ты же сам говорил. — Что я говорил? — Ну, что дорожное братство бессребреников, орден Иерихонской розы... — Я это говорил? — спросил он, останавливаясь. — Может быть, вот точно так когда-то пробирался Моцарт в Вену. — Моцарт не пробирался. Его с четырех лет возил по столицам папаша. — Я имела в виду не Моцарта, а Моцарта вообще. — Он тебе так понравился? — Моцарт? — Да этот салага. — Нет, но ты же сам говорил о каких-то неписаных законах дороги, мол, делись горбушкой... — Но не подружкой? Этого я не говорил, случайно? Она посмотрела на него. — Уф! Ладно! — воскликнул он. — От жары все в голове расплавилось. Она еще некоторое время разглядывала его, и он чувствовал себя подопытным кроликом, потом все так же молча отвернулась. Он подошел к столу, взял бутылку, открыл, из горлышка с шипением полезла пена. — Хочешь? Она не отвечала. Он выпил. — Начинается денек, — пробормотал. — Воды нет, Моцарт, жара. Его сентенция не произвела на нее никакого впечатления. Она все так же молчала, отвернувшись к стене. Из-под простыни выглядывало ее плечо в веснушках. Он хотел было дотронуться до него, но передумал. Подошел к умывальнику и налил в ладонь минеральной воды, отер лицо. — Пойдем завтракать? Оделся, причесался перед заркалом в изъеденной раме. В музее египетские медные угасшие зеркала, словно глаза, прикрытые Могли не изобрести зеркало? Оно встроено в человека. Планета зеркал: сколько отражающих поверхностей. Самый воздух здесь художествен: фрески над пустынями. У арабов даже легенда об иллюзорном городе, как у нас о Китеже. — Ну, тогда я пошел. Упрашивать ее не было ни малейшего желания. Он вышел и столкнулся с опухшим соседом в майке и трусах. — Что надо? Трудный мыслительный процесс, пот на багровой роже. — Ф тувалет, — выговорил разбитыми губами. И пошел дальше по стеночке. Он вернулся в номер. — Тебе лучше запереть за мной. Молчит. — Слышишь? Ну, как хочешь. Значит, ей наплевать. Ждет Моцарта. Или соседей. Они втайне мечтают об этом. Как-нибудь спросить... Разве признается. Внизу за столом дежурная холодно посмотрела — но ничего не сказала. А у него уже в горле бурлила целая речь. Но дежурная отчего-то смолчала. Куда она подевала музыканта? Пусть попробует вселить кого-то еще. По дороге двигалась вереница грузовиков со скотом. Ленин с плакатов смотрел монголом. Пусть к нам больше никого не подселяют! Пива выпить бы. Кирпичное одноэтажное строение с плоской крышей оказалось столовой. Он взял перловку с бараньей котлетой, оладьи с джемом и бутылку пива. Занял место, откупорил бутылку, налил в стакан, хлебнул мутного пива... Ел, отгоняя мух. Разве это пиво. Но пошел и прикупил еще бутылку и с бутылкой пива прогулялся по Бийску, вышел к драмтеатру, пединституту, потом на берегу быстрой довольно-таки Бии выпил пиво, закурил, хмелея. На другом, низменном берегу краснели сосновые боры. Он, прищуриваясь, затягивался сигаретой, остро разглядывал пейзаж. Послал окурок щелчком в воду. Нет, это еще не то. Дальше. Осталась ночь в гостинице. Он усмехнулся. Все ерунда и глупости. В номере она была одна. Уже одетая, причесавшаяся, умывшаяся, с подведенными глазами... Ну да, в номер могут подселить мужиков. — Я принес булочек, сока, консервы. Будешь? Или пойдешь в столовую? Могу показать... Ладно, не говори, напиши вот на этом клочке. В молчании есть сила. Об этом все мудрецы толкуют. То есть пишут. Но это разные вещи: сказать или написать. Или нет. По-моему, одно и то же. А коли так, то что толку молчать? Ведь и думаем мы словами. Только произносим их быстрее. Они как свет, запах. То есть мысли. Значит, что? Запах цветов — это их мысли. Луч — мысль солнца. Человек топчется в гуще мыслей и ничего не может понять. Она внимательно посмотрела на него поверх книжки. — Что это ты читаешь? Анатомический атлас? Или... что за мура? Где это ты нашла?.. Вообще, у настоящего путешественника должна быть походная библиотека. Я однажды видел отличный вариант походной библиотеки. Некоторые названия на старых добротных переплетах помню до сих пор. Ну... например: ИЗ ЛИРИКИ МИЛАРЕЙБЫ. Или: ЗЕМНОЕ ЭХО СОЛНЕЧНЫХ БУРЬ. Еще: О ИСПРАВНОМ УСМАТРИВАНИИ ВЕТРОВ. ОКАГАМИ, ВЕЛИКОЕ ЗЕРЦАЛО; опись столбцов сибирского архива; редкие металлы; грамматика бурят-монгольского письменного языка; миниатюры кашмирских рукописей; стихи на пальмовых листьях; образование империи Чингиз-хана. Хозяйка библиотеки была дочь известного в Глинске, да и за пределами ученого, Лина Георгиевна. По-девичьи стройная, узкая, с благородным лицом, с бирюзовыми бусами и серебряными кольцами на хрупких, прохладных пальцах... Ты ведь не читаешь, а слушаешь меня. И тебя так и подмывает спросить о Лине Георгиевне. — Ты пьян? — осведомилась она, вздергивая золотистые брови. — Кто автор-то, я не разглядел. Наверняка английская леди-домохозяйка. Она нахмурилась, но уже где-то в глубине разразилась улыбка, и акустическая волна выплеснулась наружу. Он тут же, осмелев, наклонился и поцеловал ее. — Точно, пьян, — сказала она. — Где в такую рань нашел выпивку? — Какая выпивка. — А что? — Ослиная моча. — Без подробностей. — Ну, местное пиво, как его еще назвать? А кто тебе подарил, пока я ходил, книжку о любви? — В тумбочке нашла. Надо же чем-то скрасить этот день. — Поразительно. То тебе первоклассная живопись фальшива, то фальшивка красна. — Я должна сказать что-нибудь такое умное? — Можешь просто вздернуть брови. Или улыбнуться. — Ты думаешь, приятна эта роль растения? — Улыбкой, как музыкой, можно сказать больше... Ты вдруг навела на мысль написать улыбающийся цветок. Или поющее дерево... Но я не карикатурист. И не символист. Не могу насиловать природу. Но я боюсь превратиться в фотографа. Путь живописи сейчас узок. — Как игольное ушко? — Может быть. — Ну, тогда походная библиотека только помешала бы. Он улыбнулся: — А! ты о дочке ученого в кольцах и бусах? — О походной библиотеке. Знаешь, я уже это где-то слышала. Походное снаряжение, закопченный чайник, трубка, библиотека. Кого-то это напоминает... Печорина? — Максима Максимыча. По крайней мере — что касается трубки и чайника. — А походная библиотека? — Ну, вообще-то это обычные вещи путешественников... Нет! библиотека, конечно, ни к чему. Ведь это своего рода эксперимент. Хочется все услышать, увидеть и почувствовать самому, а не через десятые руки. О чем только не говорят. Самый воздух в городе искажен всевозможной информацией. Надоели посредники. Я сам буду слушать. И видеть. — Что ты хочешь увидеть? — О некоторых вещах бесполезно говорить. — Но... знаешь, все равно ты уже испорчен. — Мм? — Информацией, как ты говоришь. Искажен. Я не права? — Но мне кажется, я еще не весь искалечен. Что-то неподдельное, изначальное еще где-то таится. — В самом тебе? — Ну... да. — Тогда, — сказала она, — стоило ли ехать сюда, где кончаются железные дороги... Не смотри на меня как Шерлок Холмс! — Да просто это подозрительно похоже на аргументы Зимборова. — Иногда и мне свойственна логика. — А этого мало! Она подняла брови: — Вот как? — Да. И ты убедишься в этом, когда мы заживем там, в доме из сосен, — стены оставим бревенчатыми, сосна излучает свет, даже в пасмурную погоду светло. Вообще там выращивают яблоки и что-то такое еще, чуть ли не абрикосы. Это место считается исключительным. Недаром туда всегда тянулись калики. — Калеки? — Калики перехожие, пилигримы, бегуны от царя и прогресса. А Зимборова мне жалко, он застрял на этой улочке. Гоняется за миражом. Сам рассказывал, как это с ним бывает. Ты знаешь эту улочку слева от собора? мощенную камнем, с садами и заборами с одной стороны и развалинами екатерининской кирпичной ограды с другой. Он туда вступает в полной уверенности, что наконец-то схватит то, что всегда там есть. Ему даже кажется, что его окутывает что-то, наэлектризованное облако — и сейчас от щелчков фотоаппарата молнии брызнут. И он проходит всю улочку насквозь и попадает на широкую и шумную Бэ Советскую — и ничего не происходит. И ничего не получается. И не получится. Он сетует на плохой аппарат. Ну да, аппарат не тот. И ничем его не заменишь. Если, конечно, не поймешь, в чем дело. Как понял я. — Так в чем же дело? — спросила она устало. Он удивленно посмотрел на нее: — Да я же тебе уже объяснил, кажется, все. — Да? Извини. Просто... очень жарко. Ты сам говорил, мозги плавятся. Может, объяснишь еще раз? Для дурочки, — попросила она с улыбкой. — Что говорить. Скоро мы это увидим. — Ох, еще ждать. — Не так долго. — Но Зимборов славный парень. Добрый и внимательный... Мне нравилась его дача, его родители. — Газетный домик? — Ага, там было неплохо. — В сосновом доме на берегу озера будет не хуже. После обеда дали воду, теперь уже они оба хорошо умылись и решили выйти на прогулку. Но на скрипящей, как трап корабля, лестнице ей вдруг сделалось дурно, она в бессилии села на ступеньку. Дежурная, разговаривавшая с каким-то мужчиной в полосатой тенниске и светлых брюках, замолчала, глядя поверх его макушки. Девушка была бледна. — Ей плохо? — резко спросила она. Мужчина обернулся. Девушка прошептала: сейчас, сейчас. И встала. Лицо ее было искривлено. Наверх, пробормотала она и зажала рот ладонью. Но идти наверх и потом по коридору было далеко. Он покосился на дежурную. Она сама все поняла и сказала: — Налево по коридору. Он повел девушку туда, она выдернула руку, коленкой распахнула дверь туалета. Он прикрыл дверь, подошел к окну. Через некоторое время она вышла, ее волосы враз потускнели, под глазами резче обозначились полукружья, и глаза потемнели. Она попыталась улыбнуться. Он отвел взгляд. Дежурная, увидев их, хотела что-то сказать, но не стала перебивать все того же мужчину с обильно волосатыми руками и крепкой, сплющенной как бы ударом сковороды лысиной. Они взошли по лестнице и вернулись в номер. Вечером душные сумерки вновь огласились хмельными выкриками и звоном, — как вдруг все перекрыл высокий и чистый звук, словно вверх взмыла и закачалась серебряная ракета. Девушка, заснувшая на кровати, открыла глаза, убрала с лица спутанные волосы, оглянулась. — Что это? Он досадливо усмехнулся: — Моцарт по просьбам трудящихся. Еще одна прозрачно-пронзительная ракета взвилась в небо и где-то высоко начала описывать круги и сложные пируэты. Гостиница как будто притихла. — То нет воды, то трубят пионеры. Веселенькое местечко, — говорил он, не замечая, что пение трубы каким-то образом отражается в ее глазах, дробится и дрожит, сверкая. Утром они уехали в аэропорт. К ним так никого и не подселили. Номер опустел. Зеркало в изъеденной жучками раме отражало стену, шкаф, спинки железных коек. Приехав в аэропорт, они прошли контроль и вместе с остальными пассажирами, обвешанными сумками, направились, ведомые служащей в синей юбке и форменной рубашке с короткими рукавами, по летному полю к “кукурузнику” с закопченными бортами. Было пасмурно и душно. Хотелось быстрее отсюда улететь. Все заняли свои места. Завелись моторы, и самолет затрясло. Лица пассажиров казались черными, блестели от пота. И вдруг самолет тронулся, потом остановился, мгновенно напрягся, сорвался и покатил, тела очугунели, тряска прекратилась — земля ушла назад. Он взглянул на нее. Ее лицо было спокойным. Самолет трудно набирал высоту. Иногда его потряхивало, словно на пути попадались колдобины и камни. Он посмотрел в иллюминатор. Крыши Бийска, деревья. Самолет набрал высоту, лег на курс. Все шло хорошо, пока он вдруг не попал в воздушную яму. Кто-то охнул, засмеялся. Девушка схватила целлофановый пакет. Весь полет ее рвало. И когда уже желудок был пуст, все равно выворачивало. На несколько секунд она потеряла сознание, но сосед в очках тут же передал ему пузырек с нашатырем. Она открыла покрасневшие выпученные лягушачьи глаза. Футболка на ней была мокрой. Волосы прилипли ко лбу и щекам. В салоне было все так же сумрачно, и внезапно сбоку ударило солнце. Мужчина с мрачным морщинистым лбом в пигментных пятнах посоветовал смочить нашатырем виски. И дать ей воды. Но ее тут же вырвало. Она чувствовала себя распяленной на железном креслице, как лягушка в руках мальчишек... однажды этих исследователей возле лужи за домом прогнал отец. Здесь никто не приходил. Руки спутника не могли избавить от скребущей изнутри боли. Это был какой-то эксперимент: боль на высоте. Ей хотелось стонать, но было стыдно. Летающая лаборатория и не думала снижать высоту. И вихрь в чреве мучил ее. Казалось, ее вырвет сейчас кишками. И от страха у нее текли слезы. Но самолет стукнулся колесами обо что-то твердое. Спасительное ощущение твердой поверхности с дрожью обшивки проникало в самые кости. Все. Это кончилось. Пассажиры заговорили, зашевелились. Борттехник открыл дверь, спустил короткий трап. Пассажиры потянулись к выходу, мельком взглядывая на бледно-зеленое лицо девушки и на сосредоточенно-хмурое лицо ее спутника. — Это токсикоз? — поинтересовался мужчина в очках, с мрачным, нависающим лбом в пигментных пятнах, когда они оказались рядом на летном поле. — Надо было, вероятно, выбирать другое средство передвижения. — Неизвестно, — недовольно ответил он. Тот кивнул. — Да, уже все позади. Или вы еще дальше? — Дальше. Мужчина с мрачным лбом посмотрел на девушку, хотел что-то сказать, но передумал. Они вышли за ограду, остановились передохнуть. — О чем он толковал? — спросил он. — Это отравление. — Чем? — удивился он. — Я хочу пить, — проговорила она, облизывая растрескавшиеся, припухшие губы. Он достал бутылку. — Чем ты могла отравиться? Она вытерла губы. — Ничем. — Да, что такое съела? — Ничего. — Ты раньше летала? — Нет. До поселка было довольно далеко. По дороге к нему уходили все прилетевшие. Позади шла женщина в цветастой юбке, красной кофточке, она несла своего сына, которому в самолете тоже было плохо, он сидел у нее на руках, прислонившись головой к ее шее, и смотрел назад. Какой-то чужой человек тащил свои и ее сумки. На дороге показалась пылящая машина, затормозила возле них и, забрав женщину с ребенком, поехала дальше. — Ты как? — спросил он. Она промолчала. Он закурил, глядя на поселок. Сразу за рекой лежали округлые горы в хвойных кронах, отливая желтизной стволов. Берега скалились белыми камнями и осыпями. А с другой стороны, за аэродромом с сине-оранжевым вертолетом, какими-то строениями, флажками и “кукурузником”, — там в туманной жаркой синеве тянулись горные гряды. — А мы, — сказал он, косея от затяжек, — уже пересекли границу. Это Алтай и есть. Девушка погасшим взором обвела окрестности, сидя на рюкзаке; она отпила еще из бутылки. — Дойдем до дороги? — предложил он. Первая же машина остановилась, это была молоковозка, на желтой бочке синие буквы “МОЛОКО”. Шофер с седыми лохматыми бровями и загорелыми руками кивнул им. “Садись”. Но вместе уехать не удалось, рюкзак и сумки некуда было деть. Договорились, что он высадит девушку напротив гостиницы. Хлопнула дверца, и машина, пыля, покатила к поселку, а он пошел следом по горячей дороге сквозь воздух, солнечный и хвойный... Еще недавно все это было лишь чем-то воображаемым, значками на бумаге, фотографиями, — и вот линии и точки, пятна превратились в сухую пыльную землю с камнями, травой, деревьями, и дорога уводит вглубь. Солнце печет голову. По щеке катится капля пота. Запах пыли и хвои щекочет ноздри. Ни напротив гостиницы, ни в самой гостинице ее не было. Но это единственная гостиница? Да, ответила дежурная, миловидная женщина, странно белокурая и в то же время кареглазая, с высокими скулами, немного сонная, с избытком женственности, сил. Номера у вас есть? свободные? Да, а как же. Вот это ответ!.. Мы остановимся у вас. Если появится рыжая девушка, моя жена, то пусть подождет меня в номере. Она показала влажные зубы в улыбке, поправила белокурую прядь. Рубенсовская спелая рука, нестриженая подмышка. Он вышел из гостиницы, покурил, озираясь, и пошел в поселок. В поселке были добротные дома с высокими заборами, лиственницами, кедрами, воротами: сибирские крепости. В Средней России не так, там хлипкие плетни: глядите, что тут скрывать — одна голь. На улице никого. Рабочий день. Лает собака. Возле дома трактор в пыли и копоти. Может, где-то также причален и “ГАЗ” с желтой бочкой и синей надписью. Но нигде не было видно этой машины. И спросить не у кого. Вдруг откуда-то вырулили белоголовые смуглые пацаны вдвоем на одном велосипеде. Остановить их. Спросить. — Чё-ё?.. Молоковоз? Посмотрели друг на друга. — Дядь Сергей, — сказал один другому. — А его дома нет. На работе. — Может, приехал на обед? Посмотрели друг на друга. Начали объяснять, перебивая друг друга. — А что, если вы туда поедете, а я буду сзади идти? Переглянулись. Один согласился, но второй его ткнул в бок: — Ты чё-ё? забыл? Второй почесал за ухом, нахмурился. — Нет, — сказал он, — нам в другую сторону. — Ладно, — вдруг сказал первый, — покажем. Второй удивленно вытаращился на него: — Чё зыришь? садись. Они оседлали скрипящий велосипед и поехали, оглядываясь и виляя. Он шел за ними. — Во-он, — в конце концов показали они, остановившись. — А, спасибо! — Да чё. — Они развернули велосипед и поехали назад. Возле указанного дома машины не было. Но, возможно, ее загнали во двор. Он подошел к серо-черным воротам, взялся за теплую от солнца скобу, потянул на себя. Дверь была заперта. Он постучал скобой. Тишина. Посмотрел в щель. Пустой двор. У дома возле будки лежит собака, лохматый бок вздымается и опускается, часто дышит, жарко. Так жарко, что лень лаять на стук. Что делать? Здесь подождать? Или пойти... куда? В какую-нибудь контору. Странно все. У меня пропала жена. Ее увезли. Надо запомнить этот дом. Возможно, придется вернуться сюда. Пошел по улице. Снова — ни души. Может быть, она уже в гостинице? Дежурная встретила его с улыбкой, но тут же свела темные брови: “Позвонили из больницы”. — Она в больнице? — Да, там. Несколько мгновений смотрели друг на друга. — Не волнуйтесь, сказали, ничего уже страшного. Я узнала. Это обычное. Больница: обширная территория с одноэтажными длинными деревянными домами среди пихт, сосен; в центре кирпичное двухэтажное здание. Всюду мелькают белые халаты, лиловеют-синеют пижамы и халаты больных. Немолодая женщина на скамейке кормит грудью ребенка; озирается, достает из застиранного халата сигарету, закуривает, энергично выдыхает, разгоняя дым, чтобы, наверное, не заметили; да, курит украдкой. Медсестра или врач, у нее широкое смуглое лицо, узкие глаза, как будто полные нажженных углей. — Придите вечером, — сказала она. — Или лучше завтра. Она спит. Нет, ничего страшного. Токсикоз. Пройдет небольшой курс терапии. Вышел за ограду больницы, постоял. Нашел столовую. Перекусив, отправился к реке. Та же самая река, они поднялись вверх по течению на самолете. Здесь она была чище, напористее, громче: хлюпала и шипела, переливаясь на перекатах. Скалы с соснами отражались в воде, трещины змеились, уползали вверх к корням сосен. На реке сильнее был хвойный дух. Искупаться? Вода прохладная. Нет, передумал. Вернулся в гостиницу. Мягкий оживленный взгляд дежурной. Протянула ему ключ. Номер на втором этаже, деревянные две кровати, стол, над столом небольшой квадрат зеркала, удерживаемый блестящими зажимами. Водопровода нет. Умываться — в коридоре. Из окна вид на округлые горы в зеленой губке сосен. Надо было спросить о вещах. За стеной радио, из-за другой стены — чей-то кашель, смех. Растянулся на кровати, глядя сквозь стекло в небо. По коридору иногда кто-то проходил. Встал, открыл окно. Птичий свист. Треск трактора. Собачий лай. Детские голоса. Задремал. Спустился в вестибюль. Вместо кареглазой белокурой дежурной пожилая алтайка в очках. Отдал ключ. Пошел было в больницу, но приостановился, повернул в другую сторону. Раз врач или медсестра сказала. В столовой только два посетителя, что-то ели и втихаря выпивали. Он взял макароны, гуляш, стакан березового сока. Пил кисло-сладкую туманную водицу, думая, что берез здесь как-то не замечал, откуда-нибудь привозят. Мужики разлили остатки водки, подмигнули друг другу, выпили. В любую погоду, в любом уголке страны. Солнце косо лило лучи на окна столовой. По щекам скатывались капли. Утираясь платком, вышел. Еще не поздно пойти в больницу? Но, может быть, она уже спит. Направился снова к реке, отошел к скале, разделся. Прозрачная вода охватила ноги холодком. Сквозь безостановочный поток воды видны были камни, серые, белые, зеленоватые; вошел еще глубже, окунулся, поплыл, ухая. На самом деле вода была не холодной. Сильное течение сносило, он подплыл к берегу. По не остывшим даже вечером камням вернулся к скале. Уже снова хотелось окунуться. Отлично! Они должны были сюда приехать. Утром в окне — синее небо. Завернул в столовую. Потом дожидался ее перед входом в одноэтажный деревянный корпус. Она вышла в линялом то ли фиолетовом, то ли лиловом халате; волосы собраны сзади хвостом, на осунувшемся лице улыбка. Потянулась к нему. Он поцеловал. Запах лекарств. Она предложила пойти на какую-нибудь скамейку. — Ты завтракал? — Да. — По-дурацки получилось, — сказала она. — Что ты подумал? Он пожал плечами. — Меня так скрючило, что шофер перепугался и прямиком сюда, — продолжала она, опускаясь на скамейку под пихтами. — А вещи? Она растерянно взглянула на него: — Ой, я как-то не подумала... — В гостиницу он не привез. Ты не просила? — Нет. Я... не подумала просто. Но вряд ли этот дядечка... — Да ладно. Я знаю, где он живет. — Нет, надо... — Она встала. — Куда ты? — Спрошу в приемном. Вещи там и оказались — рюкзак, сумки. — Ну вот видишь, — сказала она. Он кивнул и ответил, что, видимо, у него будет много свободного времени. — Да, наверное, еще дня три-четыре, — сказала она, — меня здесь продержат. — Так что это? — Токсикоз. — Это я уже слышал. Нельзя без таинственности? — Отравление, — ответила она, сбоку взглядывая на него. — Чем? — терпеливо спрашивает он. — Продуктами распада, — отвечает она тихо. Он думает. Достает сигарету. — Звучит... угрожающе. — Ну, просто это результат... новой жизнедеятельности, — с усилием выговаривает она и улыбается. — А? уже?.. Она кивает. Мимо проходят больные с большим алюминиевым чаном, накрытым желтой крышкой, медсестра идет позади с эмалированным ведром, на котором небрежно намалевана цифра 5. Он молчит. Она тоже. Чертит носком по земле в желтых хвоинках и выпотрошенных птицами шишках. Вспыхивает спичка. Она отворачивается. — О, не кури, а? Смял зажженную сигарету о коробок, сыпля искры, табак на колено. — Вообще, конечно... — Что? — Что... что значит: не хотела стреноживать?.. Это нелепо... здесь. — Почему? Я сказала не здесь, а в Бийске, — напомнила она. — Какая разница. Все равно поздно. Мы могли бы остаться. Никуда не поехали бы. Или... — Что? — Да вот и все. Она ничего не отвечала, чертила носком. — Я сначала сама не знала. Думала, ну мало ли. У сестры была задержка однажды чуть ли не в два месяца. И у меня... иногда смещалось... ну. Вот. А потом уже, когда стало ясно, уже было поздно, мы собрались. — Никогда не поздно. — ...Что? — Остановиться. Сдать билеты. Велика беда. Он поддал ногой пустую шишку. Поднял голову. Перед ним остановилась женщина с ребенком. Немолодая. Переводит близко посаженные глаза с него на нее; откашливается. — Сигаретки не найдется? Протягивает сигарету. Та берет. Между пальцами левой руки, на которой восседает малыш, синеет наколка. — Можно присесть? — Нет. Мгновенье не моргая она смотрит на него, потом как ни в чем не бывало обращается к ней: — Что, рыжая, чистишься? Загребает рукой воздух, хрипло кашляет. — Правильно, не спеши. Поудобнее перехватывает беззвучного мальца — или это девочка? — и не спеша вперевалку уходит. Молчат, он и она. Потом говорят о лекарствах, о столовой, о гостинице, о реке, о поселке, о жаре... Умолкают. — Может, ты пойдешь? — спрашивает она. Они расстаются. Она уходит в свой корпус, он идет к выходу, таща рюкзак на спине, сумки. По дороге ему попадается та женщина в замурзанном халате, из-под которого выглядывает нечистое нижнее белье, — она ему подмигивает и вдруг широко улыбается, во весь рот с кривыми прокуренными зубами. Он отводит глаза. Женщина хрипло громко кашляет или смеется. В гостинице он распаковывает сумки, достает этюдник, коробку с красками, кисти, стоит перед окном, смотрит, о чем-то раздумывая. Вытаскивает складной походный мольберт… Но, все оставив, выходит из гостиницы и направляется к реке. В такую жару невозможно чем-то заниматься. Скорее в воду. Сильное солнце сразу охватывает жаром, как только вылезаешь на берег ниже по течению. Долго добираться до места. И уже изнурен солнцем. Бросается в поток прохлады, и нагретая шкура как будто шипит, выбрасывая из пор фонтанчики. Мгновенное опьянение. Солнце в камнях, хвоинках, брызгах, и мысли им пропитываются, так начинаются солнечные радения... О! о! А! Ра, ликующий... Ра, ликующий на небосклоне... И что там?.. Он окунался в воду с играющими камнями и позволял течению сносить себя далеко вниз, потом долго шлепал босыми ногами по горячим камням. В гостиницу он шел вечером, слегка пошатываясь. Голова мгновениями казалась чужой. Переохладился. Или перегрелся. Прежняя дежурная была на месте. По ее полным губам, щекам скользили блики солнца. Или даже отсветы внутреннего тепла, здоровья, желания. Он почувствовал, как вдруг подобралось, замерло это деревенское тело, задернутое сиреневой тканью с крупными розовыми узорами. Если он сейчас что-то скажет, из его рта вырвется пламя. И он молчит. Но она здоровается. Надо ответить. Он приближается. Сочетание светлых волос и карих глаз, в которых мерцают золотинки, завораживает. — Как ваша супруга? — спрашивает, старательно выговаривая “г”. — А вы купались? Смотрите, река очень... — подыскивает слово, — вероломная. Спрашивает, хотя волосы у него уже как сноп лучей и борода дымится. Что это — дежурная доброжелательность или что-то еще? Поди пойми, если у тебя гудит все иерихонскими трубами, кровь в голове. Он медлит. Что ей сказать. Попросить позировать. Написать ее плечи... Она ожидающе смотрит снизу. Или насмешливо-вопросительно. Но появляются два парня в брезентовых брюках, просоленных футболках, в кедах, обросшие туристы, сверкают зубами, говорят громко, она отвечает им улыбкой и все-таки успевает еще раз взглянуть на него. Солнце напитало плоть протуберанцами, они переплетаются, рушатся. Знобило сильней, в глазах вспыхивало и темнело. Разделся, накрылся двумя одеялами. Ра, ликующий... на небосклоне. Выпивающий чашу росы. Миродержец, диаметром около полутора миллионов километров. В нем утонут все эти острова. …Дирижер жизни в жемчужной короне и плазменной мантии она развевается, стекает огненным ветром в ночь. Лижет ночь. Окно, зеркало, стены. Густеющее небо. Потолок, пластмассовый плафон. Мычание коров. Возвращается стадо. Отбросить одно одеяло. Выпить воды. Ерунда, сейчас все пройдет. ...На Красном проспекте всюду пылали огни, это солнце отражалось в окнах кусками золота. Конечно, было жарко. Асфальт горячил ступни сквозь подошвы башмаков. Запах асфальта, гари, словно тут только что потрудились дорожные бригады. Запах асфальта, свежего горячего асфальта. Плавящиеся окна. Надо было побежать, чтобы быстрее миновать Красный проспект. Побежал. Остановился, задыхаясь. Нет, лучше попытаться свернуть, и всего-то. Он свернул к какому-то зданию. Войдя в вестибюль, увидел билетершу. Значит, это был кинотеатр. Она положила ногу на ногу, оголив спелое колено. Необходимо было ответить на ее вопросы… Но зазвонил телефон. Билетерша взяла трубку. “Вас”. — Да?.. алло? — ... Птичий писк в ответ, звуки царапающей лапки. Гудки. Он хотел опустить руку на ее колено. Она засмеялась, и он увидел, что у нее прокуренные косые зубы. Выскочил вон. В руке оказался билет. Или что? ПАМЯТКА: Ночуя на чердаках, утром тщательно осмотри одежду, волосы — не прилипли ли перья или голубиный помет, это сразу выдаст; изучай лестницы, запасные выходы; поведение кошек; детей. Наибольшую опасность представляют помещения без окон, зеркала, солнце: уже через 8 мин. после вспышки наносится удар по компасу в твоей ключице, и стрелка может указывать неверное направление. Но и ночь обманчива: летящая звезда может обернуться техническим агрегатом, созвездия — россыпью светляков среди трав и корней или огнями Красного проспекта — Он оглянулся: все то же: горящие окна, духота; надо отыскать другое место и там свернуть. Вот здесь Он пошел между домами. Дома уже были какие-то другие, старинные, с колоннами, обветшавшие; костлявые деревья, фонтаны — без воды, скульптуры — без голов, растрескавшиеся; звенящее стекло под ногами, солнечный свет извивался между домами, колоннами, деревьями; на зубах песок. Доносился какой-то однообразный звук. Подняв голову, увидел на углу дома железную покореженную табличку на ржавом гвозде, горячий воздух шевелил ее, и она скребла по стене. Удалось прочитать: Кр... с... кт. Черт! Ему же был дан шанс пройти все заново. Крскт, звук таблички. Крскт. …Увидел в стекле звезды. Приподнял голову. Соседняя пустая кровать. Стол. На столе графин. Крскт, скрежетнула стеклянная пробка в горле. Ни капли воды. Стеклянная иерихонская роза. Нечем смочить губы, распухший язык. Если только встать и выйти, там в конце коридора, — ведь это-то не метафора из стекла или чего-нибудь другого? Быть жестче, зорче, не верить метафорам, этим восходящим потокам, которые могут быть обусловлены различными причинами: препятствиями, отклоняющими воздушную струю вверх, такими, как океанская волна, берег, склон холма или нагретое солнцем поле, отдающее свое тепло воздуху, который в результате расширяется и поднимается вверх; а если поле окружено более прохладным лесом, нагретый воздух будет подниматься в виде большого пузыря или столба; над океаном же образовываются целые группы воздушных столбов, при сильном ветре они наклоняются так, что лежат горизонтально над поверхностью воды, выталкивая вверх поток воздуха в виде гребня, и вдоль него можно скользить! …Опустил ноги, встал, подошел к двери, дверь скрипнула, едва успел отпрянуть: мчались автомобили, сияя лобовыми стеклами, по Красному дымящемуся проспекту. — Что с вами? — Не знаю. Я хотел спросить, нет ли чего-нибудь. Каких-нибудь таблеток. Голова раскалывается. — Я же говорила — это коварная речка-то. — Это от солнца. Плывешь как будто по проспекту солнц. В Новосибирске есть... — Так и называется?.. Проспект солнц? — А-а, нет. Красный проспект. У меня даже мелькнула мысль такая — написать его. Но было очень жарко. — Как “написать”?.. — То есть нарисовать, намалевать. — А вы художник?.. У нас здесь бывают. Места-то, да? Но это еще что. Вот дальше. Там прямо живая живопись. — Мне и здесь понравилось. Скалы как зубы. Сопки. Выразительные лица. Хотя, конечно, не полезешь же: остановитесь, попозируйте. Скажут — а, бездельники. — Ну почему. Уж не такие мы тут непонимающие. У каждого свое дело. — Звучит обнадеживающе. А вы? — Чё? — Любите живопись?.. — Да, само собой. Красиво, все как-то лучше, чище. — Ни жары, ни мух... Мух никто почему-то не изображает. Птичек, бабочек, стрекозок. А мухи бывают красивые, перламутровые, изумрудные. — Это вы юморите? — Не до шуток. Когда голова полна мух. А начиналось все... гимнически. — А ваша жена? — Жена? — Супруга. — У нее отравление. — Понимаю. Ну так что же? Придешь ты? Я нарисую тебя Алтайской Венерой а-ля Веласкес, только зеркало маловато и может рассыпаться, если начнешь вынимать. Но его-то Венера тощеватая. А у этой представляю, какие бедра, душистые плечи. — Вы знаете, нет ничего такого. Тут только бинт, вата, йод, ну, на всякий случай. Вот еще валидол. Сердце не болит? — В порядке. — А больше ничего. К жалости. Надо будет пополнить аптечку. — Тогда пойду отлеживаться... Спокойной ночи? — Спасибо, и вам. Идет мимо номера: храп. Лег. За стеклом снова звезды, то есть солнца, гимнические. Плотно закрыл глаза. Красные круги, пятна медленно превращались в огни фар, из серого пепла вырастали дома, черные линии ветвились деревьями, — вдаль уходил нескончаемый пышущий окнами Красный проспект. Он что-то не так делал. Он чего-то не знал. Или не был способен узнать. Возможно, ошибка заключалась в том, что он не взял с собой “Путеводные указатели для странников” из библиотеки с гипсовыми бюстами, высохшими веточками в вазах, пыльными разнокалиберными глобусами, — но как он мог взять? если в процессе чаепития вдруг обнаружил, что неприятный запах источают именно его носки, а не кусок застаревшего сыра, завалившегося куда-нибудь за батарею или под полку, — и пока Лина Георгиевна отсутствовала, может быть, приходила в себя, дыша у открытой форточки, тихо, по-английски выскользнул в коридор, схватил обувь, выскочил на площадку и кинулся головой вниз, проклиная опрометчивую поспешность, с которой он собирался и, не найдя свежих носков, надел старые. Там должна быть схема Красного проспекта, где он начинается и когда заканчивается. И куда можно свернуть. Схема в виде красного свитка. Стук? — Можно?.. у вас открыто? — Да! — Тшш! Я вас разбудила? — Нет. — Тшш, извиняюсь. Но вы просили какое-нибудь средство. — Средство?.. А, да. — Я принесла. — Входите, входите. Перекрещенные нити, срезанные под углом стержни перьев или тростника — они равномерно двигались вверх-вниз, вверх-вниз, сплетая влажные нити, и по мягкому валику медленно набегала ткань, грубая, неокрашенная, она неясно серела в душной тьме, свисая и тяжело покачиваясь. С кружащейся головой очнулся на смятой постели, разодрал заплывшие глаза. Сел, осмотрелся. Солнечное похмелье. Уже рассвело. Воды ни капли. Снова лег. Все путалось. Был ли он у нее в больнице вчера? А откуда этот обрывок какого-то предписания, что-де никто из цеха не должен начинать работу раньше восхода солнца под угрозой — чего? штрафа, смерти? И еще вот это: если за день не выработает он достаточно тканья, он связан, как лотос в болоте. Какое-то время лежал, потом встал, натянул штаны и полуголый подошел к двери, опасливо приоткрыл, но за порогом был крепкий деревянный пол, и он направился в умывальную комнату, приник к крану, сунул голову под струю. На обратном пути столкнулся с семейством, выходившим из соседнего номера: тучным мужчиной и оплывшей женщиной в спортивных синих костюмах и разноцветных шапочках с длинными козырьками, бросавшими оранжевые отсветы на их лица; с ними были дети, мальчик и девочка; они удивленно — а взрослые недружелюбно — уставились на него, полуголого, со спутанными волосами, мокрой бородой; впрочем, во взгляде главы семейства мелькнуло что-то цеховое. Да, ведь нельзя начинать до восхода... Откуда это предписание. Но черт возьми, все бред. Он зашел в номер и лег. Начал припоминать. Ночной кошмар с Красным проспектом. Ходил ли он вниз? Кажется, да. Но поднималась ли дежурная Венера? Притронулся к чреслам. Путеводные указатели, это из перуанской пустыни Наски. Наска. Наско? Гигантские рисунки на камнях, неизвестно для чего выполненные. Провалялся весь день. Снова вышел и набрал в графин воды. Попробовал есть хлеб со шпротами, не смог. Напился воды. Уснул. Утром уже было лучше. В окне небо, на склонах гор леса, белеют скальные выступы, похожие на грубо вылепленные облака, вызревающие из земли. В небесной синеве тоже появлялись скалы, меняя очертания, они катились, и, если заслоняли солнце на каком-нибудь склоне, внизу загустевал провал почти черного цвета. Земля отражала небо, как карту с островами и заливами. Дул ветер, но из окна гостиницы нельзя было заметить движения крон на склонах. Он наблюдал за этой изменчивой картой, в голове вертелось что-то ночное. Путеводные указатели для странников, это из перуанской пустыни Наски. Наска. Наско? Гигантские указатели для странников или просто масштабная живопись, гигантомания. Внезапно что-то произошло, вдруг вспыхнуло мощное дерево, далекая сосна — или это был кедр — с соломинками ветвей и кроной цвета морской волны, вцепившаяся в серый лоб каменного облака. Он замер, всматриваясь, потом достал папку, лист, карандаш, поглядел, сразу нашел это дерево. Грифель с шуршанием побежал по бумаге... Но здесь надо было схватить цвет кроны, необычайно насыщенный, высоко звучащий, словно бы кто-то дул в морскую раковину, и медно-спелый, золотистый, тугой цвет ствола, вызревающий из глыбы белого камня. Он раздвинул мольберт, прикрепил к нему холст, взял палитру, разложил тюбики. Первое движение, вот что. Единая черта сквозь запястье и кисть. Только тогда возможен первый вздох пейзажа. Точка касания, мгновенно превращающаяся в линию. Точка пространственна и вневременна, в линии уже бьется пульс, она уходит куда-то вглубь, вглубь, словно кисть взламывает паузу, вскрывает вену, из которой исходит цвет, лазурь, цвет и звук — основа всего, форма обманчива, смотри, смотри хищно, холодно, шершавые наслоения солнца — ствол, спрессованная плазма, окунуть кисть в змеящиеся протуберанцы желтой, годовые кольца — загустевшее время, в вещах сковано оно... он скосил глаза на жужжание, взглянул снова в окно... взгляд зигзагами заметался по склонам, пересек всю плоскость, вернулся к центру, опустился до подоконника, затем поднялся к верхней перекладине рамы, еще и еще раз, многажды обегал склоны, облака, заслонившие солнце, — дерева, вспыхнувшего словно факел, нигде не было видно, оно как будто вправду сгорело, он напряженно глядел, пытаясь отыскать его среди тысяч зеленых крон и тонких стволов, не понимая, как он мог так хорошо его видеть... ведь он видел или ощущал его шершавость, корявость сучьев, грубость и мощь корней... где-то в углу настырно жужжала муха, он распахнул окно, слышнее стали чьи-то голоса, звуки работающей техники, свист птиц, лай, шум ветра. Он ждал, что подует ветер и дерево снова появится. Древесное море с глубинами теней от облаков, яркими заливами, пенящееся, гудящее — если оказаться там, услышишь, — эта ассоциация неизбежна. Солнце осветило большую часть пейзажа, но это дерево не выступило нигде с той же необыкновенной выразительностью. Ну что ж, это можно было оставить: пустое место. И писать все остальное: небо, склоны. В крайнем случае дерево написать по памяти. Оно выросло в мозгу. И погрузилось в него, утонуло с изумрудно-синей кроной. Надо лишь вызволить его. Стабильность и тайна коричневого. Игла красного. Кромешное молчание черного. Ошеломительные просверки белого. Уравновешивающая умбра. Этот запах. Податливая ткань. Невидимые нити набухают красками. Рука проникает глубже, горсть пальцев, превратившаяся в мягкую персть, ищущую скрытые источники, льющиеся чистые глубинные линии, чтобы вывести их на поверхность, ты, как рудокоп или радист, проламывающий немоту, или рыбак с эхолотом, грек, высматривающий тени Геркулесовых Столпов, астроном, ловящий отблески мгновения, когда пространство стало временем, археолог, собирающий пыль чьих-то одежд, цветов, слов, толкователь дремотной земли, ее обширных, многокрасочных снов с водами, птицами, небесными знаками, камнями в траве, излучинами дорог, звоном кузнечика, со следами на песке — с цепочкой следов, уводящих куда-то... Был уже вечер. Длинные провалы пролегли по пейзажу подлинника. Солнце садилось где-то за аэродромом. Хотелось есть. Он нарезал черствого хлеба, отогнул крышку банки со шпротами, ел, рассматривая холст. Напился воды. Потер лоб. Подумал, что вообще-то надо самому растирать — как кто? Кончаловский? — краски. Эти слишком тусклы, серы, сыры, словно на всем тень облака, провал. И в линиях нет силы. В силовых линиях пейзажа. В магнитных линиях земли и солнца. Единая черта молнией ушла в пробел в центре пейзажа. Не в твоих силах ее удержать. Для этого мало знать технику древних. Сгорбившись, он рассматривал, что получилось. А что еще? Что еще надо знать? уметь? чувствовать? Он огляделся. Что он делает здесь, на склоне дня, в гостинице, освещаемой косыми лучами? На каком языке он думает. Солнце на западе. Где-то за Уралом. Низко над городом с растрескавшимися башнями, над кинотеатром, над садами и газетным домиком. Пойти к ней? А уже поздно. Заметил муху, испачкавшуюся в лазурном озерце палитры и теперь оставлявшую след на подоконнике. Еще выпил воды, оделся, привел себя в порядок и пошел в больницу. Вечером слышнее была река. Свистели птицы. Все понемногу очухивалось после жаркого дня. Доносились детские крики, мычанье коров. По улице зигзагами шел пьяный. Две пожилые женщины в платках следили за ним. Он взмахивал руками, как канатоходец, балансировал, перебирал ногами, стоял, покачиваясь и хмуро озираясь, шел дальше. В окнах голубели отсветы телевизоров. Пахло навозом, пылью, каким-то варевом. По территории больницы еще прогуливались люди в пижамах и халатах, смуглыми лунами проплывали алтайки в белых одеждах и колпаках. Ее не позвали, сказали, как и в первый день, что она спит. Он удивился и попросил разбудить. Женщина, с которой он разговаривал, внимательно посмотрела на него. — Ничего страшного, — сказал он. Нехотя она ушла, шаркая по половицам шлепанцами. И не вернулась. Девушка тоже не появлялась. Что это значит? Он обратился с просьбой к какой-то другой больной. Та кивнула в ответ. Вскоре появилась и сказала, что его попросили прийти завтра. — Кто? — Она сама. Он вышел из корпуса. Вспомнил, что не курил со вчерашнего дня, достал сигарету. Вспыхнула спичка. Обиделась?.. После первой же затяжки ударило в голову, пришлось загасить сигарету. Когда шел к выходу, показалось, что в беседке среди косынок и халатов, лиц смуглых и бледных мелькнула чья-то рожа, ощерившаяся улыбкой — ему. На следующий день утром ему велели прийти после обеда, сказав, что она на “процедуре”. Он уже не сомневался, что его дурачат. Объяснения тяготили. До вечера проторчал на реке, но уже в тенистом месте. Вечером наконец появилась она. Он ждал ее на скамейке под пихтами. На ней был все тот же халат, только, может быть, слишком туго подпоясанный. Тусклая рыжая прядь покачивалась у щеки. Лицо, осыпанное веснушками, казалось чрезмерно бледным из-за потемневших — или густо подведенных? — глаз. Она как будто с преувеличенной осторожностью опустилась на скамейку. Поколебавшись, он поцеловал ее в щеку, пахнущую лекарствами. — Ты, — сказал он со вздохом, — обиделась. Но я еще ничего не объяснил. Она мельком взглянула на него. Это был какой-то новый взгляд. Он сказал, что получил солнечный удар на реке, с ним это впервые, никогда бы не подумал. Довольно неприятная вещь. Что-то вроде лихорадки. Не тропической — солнечной. Озноб, тошнота, наверное, температура, кусок не лезет в рот. Ночью кошмары, всякая дрянь, нелепости, например ткацкий станок, Красный проспект, фильм о чьей-то тени... Он поймал ее внимательный взгляд. — Даже курить не мог. Хотел клин клином: в табаке тоже солнце. — Голова не болит? — Нет, прошло. А ты? ты как? — Тоже прошло. — То есть... все? — Да. Наверное, завтра отпустят. — А это может повториться? Дальше-то больниц нет, учти. — Не повторится, — ответила она, качая головой. — Я решила продолжать это путешествие налегке, думаю, ты не обидишься? — с едва заметной улыбкой спросила она, взглядывая на него. Он заморгал, полез за сигаретами. “А, да”, — вспомнил и спрятал пачку. — Кури, — разрешила она. Назавтра ее отпустили. Придя в гостиницу, она оглядела номер и сказала, что он неплохо устроился, это, конечно, не бийская богадельня. Она потянула носом воздух. После больницы приятно пахнет. Даже чем-то таким... душистым. — Это красками, — поспешил объяснить он. — На чем их замешивают? на розовом масле? — Что ты будешь есть? — Все, что угодно. — Тут шпроты, тушенка, повидло, хлеб, сок. — Сойдет, — сказала она, все еще не садясь никуда, стоя посреди номера. — Почему тут пятно? — А? — вздрогнул он, оторвавшись от стола, на котором вскрывал консервы. — Пока не получилось. Дерево. Потом допишу. Ну, готово, садись! Она продолжала стоять. Он оглянулся. Шагнул к ней, взял за руку, но она как будто истаяла в его руке, выскользнула. Девушка откинула волосы, посмотрела на него с полуулыбкой. Он предлагал ехать завтра, но она настояла на своем, ей почему-то не хотелось здесь оставаться. И, собрав вещи, под вечер они спустились в вестибюль. Его руки были заняты, и она сама вернула ключ от номера белокурой темноглазой дежурной, почему-то не удивившейся, что они так внезапно съезжают. И дежурная вообще ничего не говорила, только глядела и мягко улыбалась. Девушка прохладно улыбнулась в ответ. Он хмурился, глядел в сторону. На прощанье он все-таки сказал “до свиданья”, и дежурная ответила “всего хорошего”. Он был уверен, что она не поднималась к нему ночью. То есть поднималась лишь в его воображении. А за лихорадочное воображение никто не отвечает. Они дотащились до деревянной автобусной остановки на дороге; ожидающие, замолчав, осмотрели их с ног до головы — во взглядах женщин в цветных платках и пестрых платьях можно было прочесть... но он не стал читать, — и затем неторопливые разговоры возобновились. — Дай и мне сигаретку, — попросила она и, сев на рюкзак, выпрямилась и с дерзким, надменным видом закурила. Автобус, заглатывая пыль на остановках, довез их до устья реки, вытекающей из огромного, изогнутого бумерангом озера; здесь им пришлось ночевать в беседке переполненной турбазы, постелив спальники прямо на пол; было тепло, только мешали смех, разговоры, песни под гитару; а рано утром пришла парочка, увидев, что место занято, удалилась — но не настолько, чтобы не слышны были последовавшие через некоторое время вздохи и стоны и отрывистые порыкиванья. Утром они умылись в реке — или это уже было озеро? — позавтракали и вышли на пристань. Здесь собирались туристы и местные, возвращающиеся в свои медвежьи углы с покупками и, конечно, всяческими новостями. Озеро, горы немного туманились. Но уже всходило над вершинами солнце, прорезая молочную мглистость лучами. У причала стоял речной, точнее, озерный трамвайчик, это была посудина с вымытыми палубами, иллюминаторами, скамейками. Через некоторое время стали продавать билеты и пускать на корабль. Наконец все разместились на палубах и в салонах, матросы убрали трап, нутро железного трамвая сильнее загрохотало, и посудина отвалила. Отвесные кедровые стены раздвигались, словно бы по чьему-то мановению. “Это изумруд, а не золотой алтын”, — заметил кто-то восторженно. Со скал срывались ручьи и маленькие водопады. Краски были мягкие, влажные, будто артель изографов только что смыла празелень и голубец в водах и небесах со своих кистей. Они стояли на носу, и ему вдруг пришло в голову, что это напоминает вещь Каспара Давида Фридриха “На паруснике”. Он покосился на свою спутницу и побыстрее отвернулся, снова уставился на воды и горы, слегка покачивающиеся перед ним. Каспар Давид Фридрих сновидец, ведь только во сне местность мира не безразлична, а отзывчива и исполнена значения. Это художник, рассеченный временем. Его пространство двойственно: пространство-чувствилище и пространство-вместилище. Отчего немца, в конце концов бросившего живопись, и назвали отцом трагического и даже катастрофического пейзажа. Хваля его дотошность и зоркость, современники писали, что, увидев нарисованную им милю песка да ворону на кусте, волки взвоют. И зрители, тихо, про себя. Причем зрители зрителей, почти все его персонажи созерцатели: монах на берегу моря, сестры, кельтские жрецы в экстазе, влюбленные, женщина у окна, супружеская пара, — и им еще дано что-то чувствовать в созерцаемом, а нам уже почти ничего. Между нами пролег вопль другого Фридриха, возвестивший о кончине того мира. Двигатели глухо рокотали, из-под днища вырывались буруны. Озеро было спокойным. Но сомневаться не приходилось, что этот “изумруд”, по замечанию накрашенной женщины в солнцезащитных очках, — но таковым озеро казалось и без очков — изумруд с вписанными в него прозрачными пейзажами вмиг сломается и превратится — если в эту причудливую чашу или, скорее, раковину со множеством отверстий дунет ветер, — превратится в крошево. Щелкали фотоаппараты; низкорослый пузатый бородач передвигался вдоль бортов со стрекочущей кинокамерой. Его сопровождала высокая тощая женщина в шортах, изрекшая про изумруд. От усердия у бородача лоб покрылся капельками. Но мог ли он своей совершенной хитроумной штуковиной с циклопическим глазом снять трагический пейзаж? А кто его здесь знает? кто его помнит? Кому, в конце концов, это нужно: пространство опыта тысячелетних исканий? слезшее, как старая шкура. Так что взгляду открылся скелет пространства: геометрия и алгебра. Что в нем трагического? После недолгого плавания посудина причалила осторожно к зеленому кедровому песчано-белому берегу. Ему вдруг показалось, что она так и останется на палубе, не сойдет по трапу. Кричали чайки. Вода мягко набегала на берег. Среди деревьев на высокой террасе берега виднелись крыши, дальше возвышалась еще одна терраса, вся поросшая травами, и сразу за ней вверх уходили зеленые обильные линии склонов. Поселок между озером и горами. Чайка кричит в зрачок. Зрение вонзается в звук. Звук и цвет сплетаются. Поскрипывание досок. Шорох песка. Всплеск насыщенной небом воды. Дыхание. Голос. Голоса. Трамвай уже катил по невидимым линиям дальше. Приезжие поднимались на береговую террасу. Девушка была с ним. Точнее, рядом. Но как будто видимая с другой точки зрения. Эта точка зрения порой совпадала с его. Поднявшихся на береговую террасу встретило недружелюбное гоготанье и шипенье гусей. Полуголые парни, обтесывавшие поодаль бревна, сидели среди ворохов коры и щепы, курили, воткнув топоры в смолистые тела деревьев, лыбились. — Пошли! кыш! — воскликнул, взмахивая плащом, один из приезжих. Но гуси еще яростнее пошли, красноклювые, белолобые, с черными немигающими глазками. Какая-то женщина взвизгнула. Парни на бревнах заржали. Но тут вдруг кто-то ответил нападающим натуральным гоготом. Правда, слишком громким. Гуси тут же прекратили свое шествие, подняли головы, тревожно-хитро заозирались. У человека-гуся была пышная рыжая шевелюра, вьющиеся волосы ниспадали на плечи, глаза навыкат голубели; через крутое плечо перекинут был ремень громадной сумки. Он хлопнул ладонью по туго обтянутой выцветшей джинсой толстой ляжке и снова изобразил голос гусака. Гусак с надменным лбом посмотрел на него прямо. А человек-гусь затянул нежно-хрипло: те-э-э-ги, те-э-э-ги. И гусак вдруг всхлопнул крыльями и повернул в сторону, что-то склюнул с земли. За ним потопали и остальные. — Богдан! — приветственно махали парни с лоснящимися плечами. Человек-гусь свернул к ним, чтобы поздороваться. Прием у директора был недолог. Плечистый крупноголовый высокий мужчина с загорелой и похожей на скальный выступ лысиной, обрамленной густыми курчавыми волосами, в очках круглых и небольших, как у Леннона, слегка улыбнулся, раскрыв трудовую книжку и прочтя: — Кинотеатр “Партизанский”, пожарник. У девушки трудовой еще не было. Директор велел секретарше — женщине средних лет с миловидными чертами лица, немного искаженными, правда, флюсом, — выписать трудовую. Вовремя, сказал он, пожарники нам нужны, пожароопасный период в разгаре. На кордон согласны? Да, конечно, на это и надеялись. Ну вот и хорошо. Когда хоть что-то совпадает, заметил директор и тяжело, философски вздохнул, давая понять, что это действительно редкость и что в этом вся суть его деятельности: устранять несовпадения. Женщина с флюсом, постанывая, рассказала по дороге в общежитие, что они попадут в хорошее место, там, в каньоне, когда-то жили китайцы, выращивали виноград и чуть ли не персики, от них осталась система ручьев, бери воду, мм-аа, прямо с крыльца, в речке много рыбы, почти напротив водопада, между прочим, остатки первой церкви на Алтае, мм-аа, ну, или одной из первых... Пришли. Здесь переночуете. Свободных комнат нет. Но тут живет хороший мальчик, биолог, хотя его все, мм, и зовут Лгуном. Просто он из университета ленинградского, ЛГУ. Общежитие находилось в обширном деревянном доме с несколькими комнатами, двумя или даже тремя печками. Пахло табаком, грязной посудой. К стенкам были прикноплены вырезки из журналов, засиженные мухами. Девушка брезгливо озиралась. Так и будешь стоять? — спросил он. Она взглянула на него и ничего не ответила. Он устало вздохнул. Путешествие налегке... Путешественник, будь монахом. Вспомнил алтайскую Венеру и криво усмехнулся. От ее блузки пахло потом и дешевыми духами. — Схожу в магазин, что-нибудь куплю. Ты здесь подождешь? Она кивнула, но вышла следом и дожидалась его на улице. Они вернулись в дом и столкнулись с невысоким коренастым парнем в брезентовых штанах и расстегнутой незаправленной рубахе. Он им улыбнулся, спросил, новенькие они или чё? На кордон? А. Уф. Откашлялся. Утер испарину. Это хорошо. Зовут меня Саня, я с Перми. Это мой уже третий заповедник. А их у нас в стране сто пятнадцать. Или даже больше. Способ все увидеть, да? Живой “Клуб путешественников” и “В мире животных” и бичей, ха-ха. Тут всякие экземпляры. Сами увидите. А сейчас... ну, в общем, не выручите? до зарплаты? Буквально три рубля. Справиться с лихоманкой. Толчок дать. А то... ну, сами понимаете. В озере он выкупался, вода была чистой и теплой; нырнув, открыл глаза, увидел светлые живые пятна камней, золотую пелену солнца. Она сняла футболку, закатала штанины, вошла в воду, распустила волосы, наклонилась. Из-под пальцев поплыла густая молочная пена. Струйки воды, как продолжение волос, тонко звенели. Может быть, это и не она, а ее зеркальное отражение. Да, словно бы он видел ее отражение, даже тень, а сама она как-то странно отдалилась. Почему? что ей известно? На селе все сразу становится известно. Но ему самому еще неизвестно. Она решила выкупаться вся, отошла подальше. Он смотрел на чаек, на зеленые склоны, сидя на теплом камне. Покосился, увидел ее белые маленькие груди с янтарными сосцами, трусики в кровавых цветах... Отвернулся. Хм, это еще не кончено. Подобрал камень, бросил в воду. Вдруг она завизжала. Обернулся. Перекошенное бледное лицо, руки прижаты к груди, глаза огромные. Быстро подошел. — К-караул, — прошептала она, — там что-то поползло. На крик вышел человек-гусь, Богдан, он тоже купался, волосы стали темно-красными; он с любопытством смотрел. — Что случилось? Она торопливо одевалась. — Да змея, что ли, — ответил он. — Ж-жирная... ч-черная, — подтвердила она. — Наверное, полоз, — сказал Богдан. — Не ядовит. Но кусается. — М-мерзость. — Вытри волосы. Он протянул полотенце. Их пальцы соприкоснулись. И в это мгновение все совместилось. Как будто два изображения склеили. Но где-то в воздухе остался след, рубец. Ее пальцы были ледяными. Богдан пятерней расчесал волну густых волос, сел неподалеку. Разговорились. Оказалось, что он в прошлом киевский врач, но вот уже полтора года обретается здесь в качестве объездчика, то бишь лесника, на высокогорном кордоне. — Мы тоже на кордон. — А, у вас другое место. У нас высокогорье... Ветерок сносит недобрые мысли. Ты не учитель? Нет? Жаль. Детей не хочется отдавать в интернат, чему их там научат. Ну, кое-что мы сами можем преподавать. Я биологию, ну, химию — с натугой. Варламов, инженер, — физику, математику. Петр — философию? Это еще рано... Ни одного профессионального учителя. А ты? — Богдан устремил на нее голубые спокойные глаза, мягко охватывая ее всю. — Только почтальоном и успела поработать, да и то нелегально, — сказала она, краснея. — Здесь почта — радиостанция. Ну, может, раз в месяц и закинут корреспонденцию. Нет, летом чаще. Кстати, провиантом запаслись? Там, чай, не Крещатик. — Говорят, рыбы много. — Ну да, в реке водится рыба, а здесь — мы, — ответил он непонятно и слегка брюзгливо. — Купите муки, подсолнечного масла, все истратьте, там деньги ни к чему. Туда бы закинуть корову. Тогда вообще ничего не нужно, почти полная автономия. У нас наверху им мало еды, трава жидкая, еле на лошадей набираем. А у вас неплохие угодья по реке. Заведете корову. Ты будешь маленькой рыжей гопи. — Ке-эм? — Доярочкой священной коровы. — Не терплю молока! — Как? — удивленно уставился на нее Богдан. — Да-а, одна давняя нелепая история. — Расскажи-ка, расскажи, — попросил Богдан. Она рассказывает. Родители держали корову. В заштатном городке многие держали всякую живность. Корову звали Зойка. — Зорька? — Зойка, — повторила она. — Сестра эр не выговаривала, и как-то так все и стали ее звать. Ну а потом ее куда-то увели. Или увезли. Что-то такое, не знаю, случилось. Какой-нибудь недуг. Завели новую. И я перестала пить молоко, насовсем. Вот и все. Богдан смотрел на нее почти с нежностью. — Наверное, рыжая, раз Зорька? — Нет, черная. Только на лбу что-то как будто брезжило. Богдан причмокнул толстыми губами. — Я люблю лошадей, — сказал он. Может, он был ветеринарным врачом, кто знает. — Жаль, что приходится их эксплуатировать, — продолжал он. — Но я свою Голубку предпочитаю водить под уздцы. Да и на крутых тропах оно безопасней. Тут водятся хлопцы-шутники, дикие инородцы. Вымажут в самом опасном месте камушек медвежьим жиром — конек на дыбки — и куча-мала в пропасть. Вообще глаз да глаз за ними. В угасающий костерок пульнуть — весело. Раньше, конечно, диче были. Заставу — там у вас в каньоне, на другом берегу, — вырезали в тридцатые годы. На экскурсию сходите. Своеобразно, конечно: пустая казарма, офицерская, кухня. Речка на перекате бурчит, голосит... Но поток психической жизни неостановим, невозвратен, как и время. Все рассыпается на единицы и снова сплетается: вот вам корова, курица или... или собака. Ну что? что? Иди, — позвал он облезлую собаку с уродливо вздутыми, будто их набили камнями, отвисшими сосками. Полакав бархатно-синей воды, она снова посмотрела на них и, услышав голос Богдана, вильнула хвостом и приблизилась. Крупная пятерня в рыжих волосках примяла ей уши, и она легла, положив морду на его ступню в песке; глубокий вздох поднял и опустил ребра, она прикрыла нагноившиеся глаза, будто он ее накормил. Девушка встала: — Пойдем. — Мы могли бы побыть еще на озере, — сказал он. Она ничего не ответила. — Кстати, а я не знал этой коровьей истории... Она молчала, словно бы ничего и не слышала, словно воздух между ними вновь истончился, натянулся и кое-где лопнули переплетения одних и тех же цветов, запахов и звуков. Он вдруг почувствовал, что не имеет достаточно сил — да и желания — все соединять. И он, пожалуй, не стал бы возражать... Нет! Что нашло на него. Совсем не то, не так, все как было, так и есть. И они вместе продолжат путь. Он удержит ее, хоть она слишком хрупка. ...Но на окраину ойкумены надо бы иметь мужество отправляться в одиночку. Оставив дома предрассудки, помыслы о счастье и прочей дребедени. На каком там пункте закончилась горячечная Памятка? Или Путеводные указатели для странников? Вечером Лгун, светловолосый сутулый узкоплечий парень с синими усталыми глазами, любезно оставил комнату, прихватив с собой спальник. Но дверь в комнате отсутствовала, и все было хорошо слышно: хождения, кашель, стук — и разговоры, вдруг вспыхнувший спор о таинственном мумиё: что это? всеисцеляющая горная смола? окаменевший помет мышей или каких-нибудь неведомых зверюшек? или обыкновенная живица — сосновая смола, смешанная с чем-то? Чей-то голос расценивал все как шарлатанство. Но другой возражал: у него тетка, то есть у его тетки что-то такое... нога перестала гнуться, и врачи... Вот Богдан, он не даст сбрехать, скажет... Да-а, на этом... на этом можно... Богдан?.. а еще если прикапывать золотой корешок... Наверно, что-то с хрящами, да? Где? Ну, в теткином колене. Колене? Колено. Богдан, там чё, ну, какая-то смазь, да? И я пошел к одному корейцу. Или китайцу. В общем, монгол. Алтаец? нет. И взял. Ну да. Обдирают. Ты послушай, а потом... Чё? Богдан, там ваш Варламов чё-то, а? конструирует, говорят? В Индию полетите?.. Ну, есть другие возможности, методы. Левитация, например. Это вы, Богдан, серьезно? Что?.. Ну. Так тетка после курса в пляс пошла. С мумия. А вот чё вещь: панты. Нет, без понтов, я сам же... Но я тебе говорю, заработать. Корешок, смола, панты. Илья, скажи. Ну, разумеется, золотой корень обладает... А, все не то. Вон Сонников грит, летим, а в долинке, б..., поле, понял? Они еще облетели пару раз, зафиксировали. Белое-белое. Ну, там кое-где фиолетовая клякса, одна-две. Где? А, так он и сказал. Вот где тыщи нерезаные, б..., без всяких понтов! Не мышь наклала. А они заявили? Ну... я... просто. Заявили? А Серега Лычаков грит, вот где полет. Китайцы торговали. Пометом? Полетом. Ух!.. ну, я готов к Мироновне. Он готов!.. Иди. Так?.. А ты так. Не даст, жлоба. Хуть бы на пузыречек... Стрельнуть у этих? Я уже закидывал, неудобно так сразу. Богдан? Митрич? Ты как врач пойми. Но, хлопцы, так вы, знаете что, никогда не прерветесь. Этот загрязняющий поток следует все-таки однажды взять и — прервать. Ну, это да. Но и ты же войди в положение как врач, доктор. Целый день, б..., бревна скоблишь, намахаесся... надо же какое-никакое послабление уму. А вы дышите глубже, оно расслабляет, очищает. Правильное дыхание, практика такая. Да кода махаешь, так надышисся, чё... Вот если бы хотя бы опять же женщину. Но эти карабинеры бьют без промашки в спичечную головку, попробуй сунься. А за этим ты на турбазу. За тремя перьями, Пашк? Один друг на Тракте споймал, так лечился, как тетка... А у ней чё?.. Чё?! Ах ты сука!.. Э! э! ребята! Хлопцы! ну! Тш! А он сам сказал. Я? Ты! Да перестаньте, ну. Вы как эти, пауки, попадаетесь в собственную паутину. Богдан, это, извините, несообразность. Это афоризм, а не несообразность, Ильюша, и ему больше двух тысяч лет. А, вы имеете в виду... Вот Лгун! забодал всех своей наукой. Сколько талдычит? да? Голова как в тумане, а он все... да, Витюш! Пошел ты!.. Э-э, не обижайся. Сейчас вон Митрич нам гривен ссудит. А, Богдан Дмитриевич? Ну, вы смешно выглядите. Кто? мы? Вы, вы. Как те хлопцы, что на берегу соленого океана утоляли жажду. Жажда жаждой не утоляется. Ну, хах, вон у нас озеро, полный ковш пресной воды. Мы о другом. Так и я о другом. Об чем? О ложных наполнителях сознания. А это суть: неведение, эгоизм, влечение, враждебность, жажда. Одним словом, аффекты. А их бы прокалить на огне. Семя после огня не даст всходов. Стойте, Богдан! Так это что, и есть ваш идеал? Уф! Витек... у меня свист в ушах. Слушай, а так чё? Мм? Ну, опередить вертолетчиков? вызнать у Сонникова где, подпоить. А думаешь, деляну другие не пасут? монголы с берданками? Я вообще уверенный атеист, но все же мне симпатичнее другой афоризм, из Достоевского... или это у Толстого? Про что? Про зерно. Короче, ясно, не видать нам гривен, эх, тоска существования! Зерно разлагается и дает росток. А у вас... Огонь — это метафора знания, вот и все, ничего такого страшного. А, это в смысле — если все узнаешь, то и не захочешь дальше?.. Просто прекратится искажающая подпитка. Митрич, а мне сейчас в голову пришло, у вас там высокогорная партячейка, в натуре. Но разве знание освобождает от жизни? Да кончайте вы эту бодягу!.. Ты нас, Митрич, избавишь или как? говори прямо!.. нет уже сил. Не кричите, люди спят. А мы? сарлыки? Витек, ты похож, чуб, харя чумазая — вылитый як. Истребитель? Сарлык. Якши вы, хлопцы, то бишь злые духи... Ну, ты... не ругайся. А толком объясни свою доктрину, доктор. Куда стремишься ты таким путем? какого состояния достигнуть хочешь? презревши счастие царя? столь верное тебе? дающее так много наслаждений? — Хорошо, хорошо. Ну, во-первых, длинна ночь для бодрствующего. — Это уж так! — Во-вторых, многие с червоточиной. — Отсюда все остальное? — Все дрожат. — Человек, срывающий цветы, похищает смерть. — На куче мусора может вырасти лотос. — А тело подобно пене. — Еще: приятны леса. — Лебеди путешествуют тропой солнца. — Ибо ты сам себе господин. — Человек с просвечивающими венами. Наблюдая пасмурным утром за вертолетами — один стрекотал в небе, другой беззвучно полз, как паук, по воде, Богдан заметил, что летательные аппараты, рыгающие огнем, описаны уже в “Махабхарате”. Они поднялись на террасу, где среди травы опускался вертолет. Ветер пластал травы, раздувал гриву Богдана. Вдвоем они таскали мешки с луком, сахаром, мукой, крупами, бидон с подсолнечным маслом, ящики галет, два новеньких, пахнущих кожей седла, мешки с цементом, ящики гвоздей, моток проволоки, что-то еще — в вертолет. Потом ждали. Вертолетчик прошел мимо с мешком, за ним повис крепкий шлейф аромата копченой рыбы. Устроились среди мешков и ящиков на небольших сидушках у иллюминаторов. Но не взлетали. Наконец на поле показался человек. Он бежал, придерживая шляпу, полы плаща метались за спиной. — О боги, ученая обезьяна с нами, — сказал Богдан с улыбкой. — Политагитатор. Лектор! — объяснил он и добавил: — А вы думали, забрались в глушь и свободны? Лектор просунул в салон туго набитый портфель, затем влез сам. Вертолетчик втянул трап, закрыл борт. — Он сказал: поехали? — спросил он у агитатора. — Ага, ага, поехали! — крикнул тот в ответ, и его и без того узкие черные глазки с нависающими веками утонули в смуглой улыбке. Машина с ревом начала приподниматься и вдруг косо пошла вверх вдоль склонов. Лектор обмахивался шляпой, простодушно разглядывая спутников. Некоторое время видно было озеро. Затем нагорье: россыпи камней, красноватые марсианские скалы, заросли кустарников; правда, вскоре появились озера, но небольшие, как лужи, с унылыми голыми берегами. Напоминает лунную карту. Моря и океаны бурь, кризисов, туманов, радуг, озеро снов. Но стаи птиц иногда вздымались с озер, а не сны. Попытайся вообразить тишину этой страны. И железный клубок грохочущий, быстро перебирающий лапами нить воздуха. Глухая боль не отпускает, тянет книзу. Этот Илюша Васильев занятный хлопец, только ушиблен знаниями... Запах рыбы. Одна дивчина постилась, лобызнула священнику лапу и чуть сознания не лишилась, селедкой так и пахнуло... У трупоедов и священники смердят. Но — оставь все это. Это пестрая колесница, не более. Шаманы на луну летали ловить дух больного. Этот лектор тоже своего рода шаман. Красный. О чем он будет читать? объездчикам и пастухам высокогорья. База, база, шестой. Видимость нормальная, идем по нагорью... Готовьте пиво, бочку. А то как же! ха-ха. Лектор полез в портфель, вертолет качнуло. Может, у него там все эти причиндалы, ну, птичья рубашка, рукавицы в рыбьей чешуе, каска с рогами и что там?.. Достал фляжку, походная, лекторская, глотнул. Огненной воды? Нам — пять литров, Варламову пять, Петру... Надо бы два бидона. Это же основа основ — подсолнечное масло. Лепешки, с кашей, с квашеной капустой... Марк Порций Катон Младший сказал однажды: “Предоставим оракулов женщинам, трусам и невеждам”. Итак, поговорим, товарищи, о суевериях, о привычке связывать некоторые явления друг с другом — действительно ли эта связь существует? Например, связь числа тринадцать со всякого рода несчастьями. Или черной кошки. Или ласточки, залетевшей в форточку. У врача со лбом в пигментных пятнах кличка Шахтер, Шахтер во всем белом, не дающий родине угля, идиотский юмор... Добрые, какие-то китовые глаза, мягкие руки. Ну-с, как вас звать? Оладьи с красносмородинным вареньем. Капуста вся вышла. Ох-хо! мы живем очень счастливо, хотя у нас ничего нет, мы будем питаться радостью, как сияющие боги. Что касается числа тринадцать: “Восток-3” и “Восток-4” совершили удачный полет тринадцатого августа шестьдесят второго года. Другие примеры. Вообще жизнь возникла три миллиарда лет назад... Жалко, что не тринадцать. И вселенной пятнадцать — шестнадцать. Ну, однако все равно: предрассудок есть мнение, не основанное на рассудке, как заметил французский писатель и философ-просветитель Вольтер Франсуа. Картофельный пирог, грибная запеканка — без яиц, пончики, пельмени, вместо мяса — творог, да можно тот же картофель, но лучше просто зажарить до хруста, догадается Марго? Если еще есть подсолнечное масло. А это место напоминает Колизей, однако. Колизей, самый большой и известный амфитеатр античной эпохи, вмещал девяносто тысяч зрителей, построен императорами Веспасианом и Титом. Его открытие сопровождалось стодневными торжествами. Вода в римском водопроводе проходила тройную очистку: уголь, песок, трава. Римляне гадали по внутренностям, печени, по полету птиц, — ауспиции, авис — птица, специо — смотрю. Смотрю на птицу. Рим был основан... ну, это не имеет значения. Однако — э? Двадцать первого апреля семьсот пятьдесят третьего года до нашей эры, как гласит предание. Жаль, однако, что не тринадцатого. Кто там еще? Менделеев, Гёте. Один специалист США по вопросам психологической войны. То есть это может быть оружием: суеверия. Однако худая какая бабенка, синюшная. Курица рыжая. Удар молота! ток! выстрел!.. О, трупоеды. Поросята. Многие люди порочны, и я буду терпеть оскорбления, как слон в битве — стрелу. База, база, шестой. База, база... Каким бы написал Фридрих это нагорье? Но оно уже как будто написано... Здесь трудно что-либо прибавить. Красноватые скалы как столпы. Раздвиньте шире, ну... Да не напрягайтесь так, спокойнее, тише. Вошел ледяным металлом. База, база... В Португалии стоит памятник свинье, очень древний. Тотемизм был присущ... кому он только не был присущ, однако! Даже звезды считались животными. Опять же — козел, отпущения. Профессор Калифорнийского университета Ненд выпустил словарь четырехсот тысяч примет и поверий. Опять американцы, однако. Сырная запеканка, с луком, с грибами, сухарями — тоже на подсолнечном масле. Алё! эй, воздухоплаватель? Очнулась. Мрачный лоб в капельках пота. Вы опять теряете сознание, как в самолете?.. Больно. Ну да! Общий наркоз не положен. Терпение, голубушка... т-терпение. Снова провернул свою кочергу. Ладно, хватит. Богдан прикрыл глаза. Счет на вдохе: вдох-раз, выдох, вдох-два, выдох, вдох-три, выдох, вдох-четыре, выдох... это стирает все мысли и образы, ибо мысли и образы человека нелепы, скверны. Алё! воздухоплаватель? Запоминай все линии и изгибы, чтобы вернуться. Или не запоминай. И не возвращайся. И ничего не говори. У бабенки глаза как подмороженная дурника, сквозь кожу жилки светятся. Зря, однако, так далеко едет. Алё, воздухоплаватель?.. В этом пейзаже нечего убавить или прибавить, скалы краснеют, будто квазары, столпы на границе наблюдаемого мира, за которой уже ничего нет, там область сверхсветовых скоростей; и в туманной воде дрожит ртутный след, словно только что здесь скользила рыба — и ушла, дальше, сквозь град камней и взрывы сверхновых, в вихрях радиоизлучений и ветре солнц, туда, где грань режет взгляд, как алмаз стекло. И на хрусталиках остаются царапины, неровные и серебристые словно линия горизонта утраченной любви Счет на выдохе: вдох, выдох-раз, вдох, выдох-два... ничего не должно остаться, вдох, выдох-три, вдох, выдох-четыре, вдох, выдох-пять, вдох, выдох... Шестой патриарх, служивший в монастыре мукомолом, написал на стене южного павильона стихотворение, в котором сравнил сознание с деревом бодхи, а тело со светлым зерцалом, ну а я бы сравнил сознание со сковородкой и весь мир с деревом бодхи... которое надо вырвать и поджечь! Ибо ничего не должно остаться, ни времени, ни пространства, этих главных иллюзий, — десять. Но... где мы все время пребывали? и сейчас летим. |
|
|