"Новый Мир ( № 6 2004)" - читать интересную книгу автора (Новый Мир Новый Мир Журнал)Погоди минутку Односпальное Когда вдруг один человек второму говорит под одеялом: “Нет, я не потяну!” — и резко отворачивается к стене, каждый из них остается наедине со своим идеалом и тянет-потянет одеяло на себя, спиною к спине, тянет-потянет, согреться не может, силясь не соприкасаться, будто за спиной раскаленные, оголенные провода, а за окном зима, и каждому скоро начинает казаться, что другой источает мертвецкий холод и что вся правота за тобой, — и тогда один (или второй) должен сказать: “Из окон тянет мертвецким холодом!” — и во сне все теснее, теснее, тесне... прилепляться друг к другу, в одеяло закутываясь, как в кокон, из которого бабочка о двух крылах выпорхнет по весне.
На годовщину 16 июля Погоди, погоди минутку! Сейчас я попытаюсь выразиться понятней, сформулирую свою мысль яснее. Человек не кузнец, но кузнечик счастья: он сидит, согнув коленки, на травке, весь в зеленом, цветом сливаясь с нею, и не только цветом. Ползет по-над ней сероватое облачко вроде тряпки. Его жизнь половинка на серединку, но сейчас нет счастливей его на свете, на груди расстегнутая рубаха припорошена тополиным пухом; что-нибудь из Моцарта или Баха — нет, из Шуберта! — он поет под сурдинку, ибо, как написано в Новом Завете от Матфея: “Блаженны нищие духом”. Ощущенья подопытного примата, нет, сильнее, кузнечика на травинке: человек с кузнечиком так похожи! Человек встает, в лице ни кровинки. Сероватое облачко розовеет, ветерок с Камышинки-речки веет, пробегают гурьбой мурашки по коже. Счастья нет. Счастье здесь, где травка примята.
Ты Плачущая: “Зачем ты меня отпустил?” Плачущая: “Как смел ты меня впустить?” Ты, которую наконец я простил. Ты, которую мне предстоит простить. Чем тебе теперь я помочь могу, в твоем горе выгоревший дотла? Чем помочь я тебе могу — ни гугу мне из города С. про свои дела? Кто вам я — в делах твоих и в твоем горе луковом — труден вопрос весьма-с; разберитесь вы там, без меня, вдвоем, со своими любимыми, кто есмь аз; ясно ведь, что аз есмь чужой, чужой, не такой, как он, не такой, как он, — медною мерцающий чешуей аспид, василиск, пернатый дракон, третий лишний, пятый угол, щитом вам обеим служащий от темноты, — перед вами я виноват лишь в том, что тебя и тебя называю “Ты”, “Ты” — не тыча — нежно водя перстом — не в кровавые язвы — но по груди и по животу — виноват я в том, что, куда ни пойду, впереди — гляди! — плачущие вы человечки мои, раскрывающие под дождем зонты, слез горючих не прячущие — смотри! — в унисон повторяющие слово “Ты”.
Пляшущая в темноте Тихая девственница в инвалидной коляске, втайне молившаяся не о мужеской ласке — плодоношенья алкавшая, деторожденья, нет, не животные братья твои, но растенья, да и не меньшие — старшие мудрые братья: сызмальства носят они погребальные платья. В те три июньские вечера, что мы смотрели “Пляшущую в темноте”, — под землею, в костре ли тысячи тел осиянных, тянувшихся к свету тьмой облеклись. Но я верю, тебя с ними нету, как и потерянного мною сына, — я верю: вы с ним ушли на тот свет потаенною дверью, вы с ним кладбищенской глиной укрылись для вида. Вика, я верю словам псалмопевца Давида: не до конца погибает терпенье убогих — мертворожденных, слепых, слабоумных, безногих. Их настоящая жизнь — после смерти, незримо, но ощутимо течет, наподобье Гольфстрима. В те три июньские вечера, плача: “О Боже, как же она, эта Бьорк, на Вику похожа!” — “стоп” нажимала подружка. И я, утешая плачущую в темноте, ощущал, что чужая, прежде неведомая, ты все ближе и ближе. Быть по-другому возможно ли? О, николиже. Вика, мы ближе и ближе к тебе понемногу. Смерть не стоит впереди, но бежит с нами в ногу. Вика, я вижу так ясно ту вашу прогулку к Волге, по круто летящему вниз переулку, — как понесло колесницу твою, и возница, наша с тобою подружка — во сне не приснится! — некой нездешнею силой ее развернула резко за миг до падения... Ты не моргнула глазом, не вздрогнула, не повела даже бровью. Ты захлебнулась в больнице не кровью — любовью переизбыточной в мире расчетливом этом. Тот, кто любовью исходит, зовется поэтом. Вот отчего был тобой от руки переписан “Демон”. Одетая ныне в порфиру и виссон, сидя уже не в коляске своей, а на троне, Вика, ты с нами не чуждою, не посторонней тенью присутствуешь, но соучастницей, иже с кроткой улыбкой следит, как все ближе и ближе делаются две души посторонних, два тела, жизнь прожигавшие врозь. Ты на троне сидела с нами, когда, наконец посмотрев окончанье фильма печального, выключив свет, от отчаянья иль преизбытка любви начала она — Боже! — быстро кружиться… И я, задыхавшийся, лежа на животе, уперев подбородок в подушку, завороженно, блаженно взирал на подружку, пляшущую в темноте.
На Страстной. Выдержка Бог умрет. На сей счет последних сомнений не осталось вечером в Понедельник, в ту минуту, когда, попросив: “Ты мне не звони до праздника”, — твой подельник телефонную трубку с таким повесил облегченьем, с каким умывают руки палачи поневоле, — почти что весел и нисколько не подозревая о муке предстоящих дней. И во вторник было еще чувство, что сделано все как надо, но уже в среду вечером то знобило, то бросало в жар, всю ночь из окна то запьянцовские долетали песни, то далекие петушиные всхлипы. До утра шепча: “Воскресни, воскресни!” — я воображал, как легко могли бы, трубку сняв, мы забыть о нашем обете немоты и — хотя бы заочно — кофе, поболтав, испить... Но в меркнущем свете началось уже восхожденье к Голгофе. И когда я в пятницу на колени перед Плащаницею опустился, помышлений не было ни о зле, ни об аде — но лишь о том, что простился в понедельник с жизнью, что Бога нету, что Его в могиле сырой зарыли. Я въезжал в субботу в истину эту, как и в то, что последний раз говорили мы с тобой в понедельник, — до острой рези во всем теле, будто был в мясорубке... Но уже долетало “Христос воскресе!” с того света из телефонной трубки. |
|
|