"Брайтонский леденец" - читать интересную книгу автора (Грин Грэм)1То был прекрасный день для бегов. Публика хлынула в Брайтон с первым поездом; казалось, будто снова наступил праздник; однако на сей раз люди не тратили своих денег, а помещали их в дело. Они стояли плотной толпой на верхних площадках трамваев, которые, покачиваясь, спускались к «Аквариуму», они двигались взад и вперед по набережной — это походило на какое-то естественное и бессознательное переселение насекомых. Около одиннадцати часов невозможно было сесть в автобусы, идущие на бега. В саду при Павильоне на скамейке сидел негр в ярком полосатом галстуке и курил сигару. Несколько ребятишек играло в пятнашки, перескакивая со скамьи на скамью, и он весело окликнул их, гордо и осторожно держа сигару в вытянутой руке; его крупные зубы сверкали, как на рекламе. Они прекратили игру и уставились на него, медленно пятясь назад. Он снова обратился к ним на их родном языке, но говорил он глухо, нечленораздельно, по-детски, как они сами, и дети смотрели с тревогой и все пятились от; него. Он снова спокойно взял сигару в толстые губы и продолжал курить. По тротуару на Олд-Стейн двигался оркестр; это был оркестр слепых, игравших на барабанах и трубах; музыканты шли вдоль сточной канавки гуськом, ощупывая башмаками край панели. Музыка долго доносилась издалека, несмотря на шум толпы, залпы выхлопных труб и скрежет автобусов, поднимавшихся по холму к ипподрому. Оркестр играл с воодушевлением, слепые шли вдоль канавки, как полк солдат, и прохожие поднимали глаза, ожидая увидеть тигровую шкуру и танцующие палочки барабанов, а вместо этого встречали взглядом слепые глаза, похожие на глаза работающих в шахтах пони. Над морем, в саду на площадке знаменитой школы-пансиона девочки торжественно выстраивались для игры в хоккей: впереди, словно броненосцы, выступали голкиперы с щитками на коленях; капитаны обсуждали тактику игры со своими лейтенантами; младшие девочки просто носились, как очумелые, в ярком свете солнечного дня. За аристократической лужайкой через железную решетку главных ворот они могли видеть процессию плебеев, тех, кого не вмещали автобусы: люди взбирались на меловые холмы, поднимая пыль, ели булочки с изюмом, которые вынимали из бумажных кульков. Автобусы шли кружным путем через Кемп-Таун, а на крутой холм поднимались набитые такси (каждое место стоило девять пенсов), «паккард», обслуживающий членов клуба, старые «моррисы» с целыми семьями — смешные высокие машины, колесившие по дорогам уже в течение двадцати лет. Казалось, будто в пыли, пронизанной солнечным светом, все шоссе двигалось наверх, словно эскалатор, и вместе с ним со скрипом, с криками двигалась теснящаяся масса машин. Младшие девочки мчались со всех ног, точно пони, догоняющие друг друга на лужайке: им словно передалось возбуждение толпы на дороге. Казалось, будто в жизни всех этих людей в тот день наступил какой-то перелом. Выплата на Черного Мальчика уменьшилась: все переменилось с тех пор, как на Веселого Монарха неожиданно поставили пять фунтов. Сквозь поток автомобилей дерзко пробивалась ловкая красная гоночная машина, маленькая и стремительная; при виде ее в воображении вставали бесчисленные туристские отели, девушки, собравшиеся у плавательных бассейнов, мимолетные встречи на дорогах, ответвляющихся от Большого Северного шоссе. Лучи солнца попали на эту машину, и она отбросила зайчика до самых окон столовой в женской школе. Машина была битком набита: на коленях у мужчины сидела женщина, другой мужчина примостился на подножке; автомобиль лавировал, гудел и метался то вправо, то влево, взбираясь на холм. Женщина пела, голос ее звучал неясно, его то и дело заглушали автомобильные гудки; она пела что-то старинное о невестах и букетах, что-то напоминающее пиво и устриц, и старый Лестер-бар, что-то несовместимое с маленькой яркой гоночной машиной. С вершины меловой гряды ветер относил слова обратно вдоль пыльной дороги навстречу старому «моррису», с хлопающим верхом, с погнутым крылом и тусклым передним стеклом, катившемуся следом, качаясь и отставая, со скоростью сорок миль в час. Сквозь хлопанье старого брезента слова песни доносились до ушей Малыша. Он сидел рядом со Спайсером, управлявшим машиной. Невесты и букеты; он с угрюмой неприязнью подумал о Роз. Совет Спайсера не выходил у него из головы; на него как бы наступала невидимая сила: глупость Спайсера, фотография на молу, эта женщина… Кто она такая? Черт ее возьми… Выпытывает у Роз. Если он и женится, то, конечно, ненадолго: просто для того, чтобы заткнуть ей рот и выиграть время. Он не желал таких отношений ни с кем; двуспальная кровать, близость — его тошнило от этого, как от мысли о старости. Забившись в угол, подальше от места, где пружина проткнула сиденье, он покачивался вверх и вниз; его озлобленное целомудрие бунтовало. Жениться… это все равно что испачкаться в нечистотах. — Где Дэллоу и Кьюбит? — спросил Спайсер. — Я не хотел брать их с собой сегодня, — ответил Малыш. — Сегодня нам надо кое-чем заняться, и лучше, чтобы наши ребята в это не вмешивались. — Как жестокий мальчишка, прячущий за спиной циркуль, он с притворным дружелюбием положил руку на плечо Спайсера. — Тебе я могу сказать. Я хочу договориться с Коллеони. Им я не доверяю. Они слишком горячие. Мы с тобой чисто обделаем это вдвоем. — Я всей душой за мир, — сказал Спайсер, — всегда был за мир. Малыш, усмехаясь, посмотрел через треснувшее ветровое стекло на длинную беспорядочную вереницу машин. — Об этом я и хочу договориться, — сказал он. — Но надо, чтобы мир был прочный, — добавил Спайсер. — Никто и не думает нарушать его, — сказал Малыш. Еле слышное пение замерло среди пыли и яркого солнца; последний раз донеслось; «невеста», последний раз «букет» и какое-то слово, похожее на «венок». — Как надо действовать, если хочешь оформить брак? — вырвалось вдруг у Малыша. — Если бы пришлось срочно жениться? — Для тебя это не так легко, — ответил Спайсер. — Из-за твоего возраста. — Он притормозил старую машину, когда они поднялись на последний уступ мелового холма к белой ограде, к повозкам цыган. — Надо мне это обдумать. — Думай скорее, — сказал Малыш. — Не забудь, что сегодня вечером ты выметаешься. — Конечно, — ответил Спайсер. Из-за своего отъезда он стал немного сентиментальным. — В восемь десять. Вот бы тебе поглядеть на этот бар. Всегда будешь дорогим гостем. Ноттингем хороший город. Приятно отдохнуть там немного. Воздух там чистый, а лучшего горького пива, чем в «Голубом якоре», нигде не найти. — Он усмехнулся. — Я и забыл, ты ведь непьющий. — Желаю тебе всего хорошего. — Ты всегда будешь дорогим гостем, Пинки. Они отогнали свою старую машину на стоянку и вышли. Малыш взял Спайсера под руку. Жизнь была хороша: он шел вдоль белой, высушенной солнцем стены — мимо фургонов с громкоговорителями, мимо человека, разглагольствовавшего о втором пришествии, навстречу самому приятному из всех ощущений: причинять боль. — Ты славный парень, Спайсер, — сказал Малыш, сжав его локоть, а Спайсер тихо, дружески и доверительно начал рассказывать ему о «Голубом якоре». — Это не то, что какое-нибудь дело, зависящее от кого-то, у него хорошая репутация. Я всегда думал: когда накоплю достаточно денег, войду в дело моего дружка. Он и сейчас мне это предлагает. Я уж почти решил ехать, когда они убили Кайта. — Тебя легко напугать, правда? — спросил Малыш. Громкоговорители с фургонов советовали им, на какую лошадь поставить деньги; цыганята с криками гонялись за кроликом по утоптанной меловой площадке. Они прошли через туннель под ипподромом и выбрались из мрака на короткую серую травку, спускавшуюся вниз, к загородным домикам и к морю. В меловой пыли валялись старые рекламные карточки букмекеров: самодовольное улыбающееся сектантское лицо на желтом фоне — «Баркер примет вашу ставку», «Не беспокойтесь, я плачу»; среди чахлых платанов были разбросаны старые билеты тотализатора. Они прошли через проволочное заграждение на места стоимостью в полкроны. — Выпей стакан пива, Спайсер, — сказал Малыш, подталкивая его. — Вот это мило с твоей стороны, Пинки. С удовольствием выпью стаканчик. — И пока он пил у деревянных подмостков, Малыш оглядывал ряд букмекеров. Там были Баркер, и Макферсон, и Джордж Бил («Старая фирма»), и Боб Тевел из Клептона, все знакомые лица, льстивые и фальшиво-приветливые. Первые два заезда уже прошли; у окошек тотализаторов стояли длинные очереди. Напротив, на другой стороне ипподрома, виднелась залитая солнцем трибуна лондонского конского рынка; несколько лошадей галопом мчались к старту. — Вон Генерал Бергойн, он просто неутомим, — сказал какой-то человек и направился к будке Боба Тевела, чтобы сделать ставку. Букмекеры стирали цифру выплаты и меняли ее, когда лошади проносились мимо финиша, словно боксерскими перчатками колотя копытами по дерну. — Думаешь много поставить? — спросил Спайсер, выпив пива и дохнув солодом в сторону букмекеров. — Я не играю, — ответил Малыш. — Это последний мой шанс в добром старом Брайтоне, — сказал Спайсер. — Ничего не случится, если я рискну парой фунтов. Не больше. Хочу сохранить свои деньги до Ноттингема. — Давай, — сказал Малыш, — развлекайся, пока ты можешь. Они пошли вдоль ряда букмекеров к будке Бруера; вокруг нее было много народа. — Его дела идут хорошо, — заметил Спайсер, — видишь Веселого Монарха? Вон он поскакал. — И пока он говорил, по всему ряду букмекеры стирали старую цифру выдачи — шестнадцать к одному. — Десять к одному, — сказал Спайсер. — Развлекайся, пока ты здесь, — повторил Малыш. — Почему бы не поддержать старинную фирму? — сказал Спайсер, освобождая руку и направляясь к будке Тейта. Малыш улыбнулся. Ему это было так же легко, как вылущить стручок гороха. — Мементо Мори,[17] — произнес Спайсер, отходя от будки с карточкой в руке. — Забавное имя для лошади. На этот раз пять к одному. Что значит Мементо Мори? — Это что-то заграничное, — ответил Малыш. — Выплата на Черного Мальчика уменьшается. — Лучше бы я поставил на Черного Мальчика, — сказал Спайсер. — Там одна женщина, говорят, поставила двадцать пять бумаг на Черного Мальчика. По-моему она с ума сошла. Но подумай, вдруг она выиграет. Господи, я бы уж знал, что делать с двумястами пятьюдесятью фунтами! Я бы сразу внес пай за «Голубой якорь». Только меня тут и видели бы. — И он посмотрел вокруг, на сверкающее небо, на пыльный ипподром, на разорванные карточки со ставками и на низкую травку, спускающуюся к медлительному темному морю под грядой холмов. — Черный Мальчик не выиграет, — сказал Малыш. — Кто это поставил на него двадцать пять бумаг? — Какая-то баба. Она была вон там, в баре. А почему бы тебе не поставить пять бумажек на Черного Мальчика? Сыграй разок, чтобы отпраздновать… — Что отпраздновать? — быстро спросил Малыш. — Да я и сам не знаю, что ляпнул, — ответил Спайсер. — Я так рад этому отпуску, вот мне и кажется, что у всех праздник. — Ну, если бы я захотел отпраздновать, — сказал Малыш, — так уж не Черным Мальчиком. Ведь это всегда был фаворит Фреда. Он говорил, что эта лошадь еще будет побеждать на Дерби. Вот бы не назвал такую лошадь удачливой. — Но он все-таки следил, как ее проводят у барьера: пожалуй, слишком уж молодая, слишком уж беспокойная. Наверху трибуны с местами за полкроны стоял какой-то субъект и сигнализировал рукой Бобу Тевелу из Клептона, а маленький человечек, изучавший в бинокль десятишиллинговую трибуну, вдруг начал сильно жестикулировать, привлекая внимание «Старинной фирмы». — Вот видишь, что я тебе говорил, — сказал Малыш. — Выплата за Черного Мальчика снова снижается. — Двенадцать к одному, Черный Мальчик, двенадцать к одному, — закричал агент Джорджа Била, и кто-то сказал: — Пошли. Люди отвалили от ларьков с напитками к барьерам, неся с собой стаканы пива и булочки с изюмом. Баркер, Макферсон, Боб Тевел — все стерли цифры выплаты со своих досок, но «Старая фирма» продолжала игру до конца: пятнадцать к одному за Черного Мальчика; а в это время маленький человечек подавал таинственные знаки с верхнего ряда трибуны. Лошади неслись, сбившись в кучу, с резким топотом, казалось, что на ипподроме колют дрова; вот они уже промчались мимо. — Генерал Бергойн, — сказал кто-то, а еще кто-то другой прибавил: — Веселый Монарх. Любители пива пошли обратно к ларькам и выпили еще по стакану, а букмекеры выставили имена лошадей, участвующих в заезде, назначенном на четыре часа, и начали выписывать мелом некоторые цифры выплаты. — Вот видишь? — сказал Малыш. — Что я тебе говорил? Фред никогда не умел отличить хорошую лошадь от плохой. Эта сумасшедшая баба зря выложила двадцать пять бумаг. Сегодня счастливый день вовсе не для нее. Ну что ж… Однако тишина, бездействие, после того как заезд уже кончился, а результаты еще не объявлены, повлияли на всех удручающе. У тотализаторов стояли очереди; все на бегах вдруг притихло, ожидая сигнала начать снова; в тишине раздавалось ржание какой-то лошади, не умолкавшей все время, пока ее вели от помещения для взвешивания. Внезапно среди покоя и яркого света Малыша охватила тревога. Озлобленный, преждевременно состарившийся, он вдруг ощутил всю тяжесть своего жизненного опыта, ограниченного брайтонскими трущобами. Ему захотелось, чтобы здесь были Кьюбит и Дэллоу. Он слишком много взял на себя в свои семнадцать лет. Дело было не только в Спайсере. В Духов день он начал нечто такое, чему не было конца. Смерть не была концом; кадило раскачивалось, и священник поднимал чашу с причастием, а громкоговоритель нараспев объявлял имена победителей: — Черный Мальчик, Мементо Мори, Генерал Бергойн. — Господи! — вскричал Спайсер. — Я выиграл! Вот так Мементо Мори. — И вспомнив, что говорил Малыш, он добавил: — И она тоже выиграла. На двадцать пять бумаг. Вот куча денег! Ну, что ты теперь думаешь о Черном Мальчике? Пинки молчал. Он подумал: «Лошадь Фреда. Будь я одним из этих полоумных типов, которые стучат по дереву, бросают соль через плечо, боятся проходить под стремянкой, я бы сейчас испугался…» Спайсер дернул его за рукав. — Я выиграл, Пинки. Десятку. Что ты на это скажешь? …Выполнить то, что он так тщательно продумал. Откуда-то издалека, с трибуны, послышался смех, смех женщины, сочный, доверчивый, — вероятно, та баба, что поставила двадцать пять бумаг на лошадь Фреда. Он обернулся к Спайсеру со скрытой злобой; от жестокости все его тело напряглось, как от вожделения. — Здорово! — сказал он, обняв Спайсера за плечи — Ну, так получай свой выигрыш. Они вместе направились к будке Тейта. На деревянной ступеньке стоял молодой человек с напомаженными волосами и выплачивал деньги. Сам Тейт ушел на десятишиллинговую трибуну, но оба они знали Сэмюела. Когда они приблизились, Спайсер радостно окликнул его: — Ну что ж, Сэмми, придется платить. Сэмюел смотрел, как Спайсер и Малыш шли по низкой вытоптанной траве, под руку, точно добрые старые друзья. Вокруг стояли с полдюжины людей и ждали чего-то; последний счастливчик отошел; они ждали молча; какой-то маленький человечек, держа в руках бухгалтерскую книгу, высунул кончик языка и облизал запекшиеся губы. — Тебе везет, Спайсер, — сказал Малыш, сжимая ему локоть. — Желаю повеселиться на эту десятку. — Но ты ведь еще не прощаешься со мной? — спросил Спайсер. — Я не буду ждать заезда четыре тридцать. Мы уже больше не увидимся. — А как же с Коллеони? — спросил Спайсер. — Разве мы с тобой… Лошадей прохаживали перед новым стартом; выплата росла, толпа хлынула к тотализатору и оставила Малышу и Спайсеру свободный проход. Маленькая группа в конце прохода все ждала чего-то. — Я передумал, — сказал Малыш. — Схожу к Коллеони в его отель. Получай свои деньги. Их остановил человек без шляпы, из тех, что собирают сведения о лошадях перед бегами. — Хотите совет на следующий заезд? Только шиллинг. Сегодня те две лошади, на которых я советовал ставить, выиграли. — Из башмаков у него торчали пальцы. — Советуй сам себе и катись, — ответил ему Малыш. Спайсер не любил расставаний. У него была чувствительная натура; он переминался с ноги на ногу — болела мозоль. — Смотри-ка, — сказал он, глядя вдоль прохода на будку, — ребята Тейта до сих пор еще не выставили цифру выплаты. — Тейт всегда медлит. Медлит и тогда, когда нужно платить. Получай-ка лучше свои деньги. Он подталкивал Спайсера, держа его за локоть. — А что, там ничего не случилось? — спросил Спайсер. Он взглянул на ожидающих людей. Они смотрели мимо него. — Ну что ж, прощай, — сказал Малыш. — Так не забудь же адрес, — повторил Спайсер. — «Голубой якорь», не забудь, Юнион-стрит. Напиши, что будет новенького, хотя вряд ли будут какие-нибудь новости, касающиеся меня. Малыш поднял руку, словно собираясь хлопнуть Спайсера по плечу, и снова опустил ее: группа людей стояла, сбившись в кучу, чего-то ожидая. — Может, и так, — сказал Малыш; он посмотрел вокруг: не было конца тому, что он начал. Порыв жестокости охватил его. Он опять поднял руку и хлопнул Спайсера по спине. — Желаю удачи, — сказал он высоким, ломающимся голосом подростка и снова хлопнул его по спине. Стоявшие группой люди как по команде подошли и окружили их. Малыш услышал, как Спайсер крикнул: «Пинки!» — и увидел, как он упал; кто-то поднял ногу в тяжелом, подбитом гвоздями сапоге; а потом Пинки почувствовал, как боль, словно кровь, побежала по шее у него самого. Вначале удивление было хуже боли (его как будто только обожгло крапивой). — Вы что, спятили, что ли? — закричал Малыш. — Ведь вам нужен не я, а он. — И, обернувшись, увидел, что его плотным кольцом обступили смуглые лица. Они скалили зубы ему в ответ: у каждого была наготове бритва; и тут он впервые вспомнил смех Коллеони, донесшийся к нему по телефонному проводу. Толпа рассыпалась при первых признаках драки; он слышал, как Спайсер крикнул: «Пинки, ради Христа!» Какая-то непонятная борьба в стороне достигла крайнего напряжения, но он ничего не видел. Он должен был следить за другим: ему угрожали длинные опасные бритвы, блестевшие на солнце, которое спускалось от Шорхема к гряде меловых холмов. Он сунул руку в карман, чтобы достать свое лезвие, но человек, стоявший прямо против него, наклонился и полоснул его по костяшкам пальцев. Боль пронзила Малыша; его охватили ужас и изумление, как будто какой-то запуганный пацан в школе вдруг первым вонзил в него циркуль. Они не пытались схватить и прикончить его. Задыхаясь, он проговорил: — Я отомщу за это Коллеони. — И дважды крикнул: «Спайсер!» — прежде чем вспомнил, что Спайсер не может ответить. Банда забавлялась точно так же, как прежде всегда забавлялся он сам. Один из них наклонился вперед и порезал ему щеку, а когда он поднял руку, закрывая лицо, они снова полоснули его по пальцам. Он заплакал, и в это время за барьером послышалась барабанная дробь копыт по земле. Было четыре тридцать. Начался заезд. Тут с трибуны кто-то крикнул: — Шпики! И они все вместе быстро приблизились к нему вплотную. Кто-то ударил его ногой в бедро, он схватил рукой чью-то бритву и порезался до кости. Они рассыпались во все стороны — на край беговой дорожки выбежали полицейские, медлительные в своих тяжелых сапогах. Малыш проскочил между ними. Несколько полицейских погнались за ним и, миновав проволочное заграждение, кинулись вниз, по склону меловой гряды к домикам и к морю. На бегу он плакал; он хромал на ту ногу, по которой его ударили; он даже пытался молиться. Ты можешь быть спасен и в последнюю минуту «между стременем и землей», но ты не можешь спастись, если не раскаешься, а у него не было времени почувствовать хотя бы малейшее угрызение совести, пока он с трудом спускался по меловому холму. Он бежал неуклюже, ковыляя, кровь текла у него по лицу и из обеих рук. Теперь его преследовали только двое; для них это была просто забава — они гнались за ним, как гнались бы за кошкой. Он достиг первых домиков на берегу, но вокруг никого не было; все ушли на бега, дома были пусты — ничего, кроме неровной мостовой и маленьких лужаек, дверей с цветными стеклами да косилки для газона, брошенной на посыпанной гравием дорожке. Он не осмелился укрыться в доме — если бы он стал звонить и ждать, пока откроют, они настигли бы его. Теперь он вынул свою бритву, но до сих пор ему никогда не приходилось применять ее против вооруженного врага. Ему нужно было спрятаться, но он оставлял за собой на дороге кровавый след. Двое полицейских запыхались; они вдобавок все время хохотали, а у него были молодые легкие. Они остались далеко позади. Малыш обернул руку носовым платком и откинул голову так, чтобы кровь текла ему за шиворот; он завернул за угол и вбежал в пустующий гараж, прежде чем они показались из-за угла. Так стоял он в полутемном сарае, с бритвой наготове, пытаясь раскаяться. Он думал: «Спайсер. Фред». Но мысли его простирались не дальше, чем за угол, откуда вновь могли появиться его преследователи; он понял, что у него не хватит силы воли раскаяться. И когда долгое время спустя опасность, казалось, миновала и на руки его легли длинные тени, он стал думать не о загробной жизни, а о собственном унижении. Он плакал, просил пощады, бежал; Дэллоу и Кьюбит узнают об этом. Что теперь будет с бандой Кайта? Он старался думать о Спайсере, но земные заботы не отпускали его. Он не мог управлять своими мыслями. Он стоял с подгибающимися коленями у бетонной стены, держа бритву наготове и не спуская глаз с угла. Мимо прошли какие-то люди, едва различимые звуки музыки с Дворцового мола стучали у него в мозгу, как будто там зрел нарыв; на чистой пустой дачной улице загорелись огни. Гараж этот никогда не служил гаражом; из него сделали что-то вроде оранжереи; зеленые росточки вылезали, как гусеницы, в низких ящиках с землей; тут же были лопата, заржавленная косилка для газона и весь тот хлам, для которого не хватило места в крошечном домике: старая лошадь-качалка, детская коляска, превращенная в тачку, стопка старинных пластинок фирмы «Александр»: «Рэгтайм джаз», «Танцевальные мелодии», «Забудьте ваши заботы», «Если бы ты была единственной девушкой»; они лежали вместе с садовыми совками на потрескавшемся полу, и тут же валялась кукла с одним стеклянным глазом, в платье, покрытом плесенью. Он окинул все это быстрым взглядом, держа бритву наготове, кровь запеклась у него на щеке, капала с руки, откуда соскользнул платок. Какой бы неудачник ни владел этим домом, к его собственности прибавилось и это: маленькое высыхающее пятно на бетонном полу. Кем бы ни был этот владелец, по-видимому, он уже давно обосновался здесь. Детская коляска, превращенная в тачку, вся была покрыта наклейками — свидетельствами бесчисленных путешествий по железной дороге: Донкастер, Личфилд, Клектон (туда, наверное, ездили на время летнего отпуска), Ипсвич, Нортхемптон; грубо сорванные перед следующим путешествием, эти наклейки наложили неизгладимый отпечаток на оставшийся здесь хлам. И вот это — маленькая дача под ипподромом — было лучшим финишем, к которому мог прийти ее владелец. Без сомнения, этот заложенный домик под меловой грядой и был концом всему, как неровный след прибоя на песке; хлам этот свалили здесь и больше его уж никуда перевозить не будут. И Малыш ненавидел хозяина домика. Безымянного и безликого. Малыш все-таки ненавидел его. Кукла, детская коляска, сломанная лошадь-качалка. Маленькие, вылезшие из земли ростки раздражали его, как само неведение. Он чувствовал себя голодным, слабым, потрясенным. Он познал боль и страх. Теперь, когда мрак застилал подножие холмов, ему пора было успокоиться. Между стременем и землей оставалось мало времени: в одно мгновение невозможно сломать привычный ход мысли — привычка крепко держит нас, когда мы умираем, и он снова вспомнил Кайта, как на него напали и как он умирал на вокзале Сент-Панкрас в зале ожидания, где носильщик сыпал угольную пыль на решетку погасшего камина и при этом все время говорил о чьих-то девках. Но Спайсер… Мысли Малыша неизбежно возвращались к нему, принося облегчение. Они покончили со Спайсером. Невозможно раскаиваться в том, что приносит безопасность. У той пронырливой женщины теперь не будет свидетеля, разве только Роз, а с Роз он поладит; а затем, когда он будет в полной безопасности, он сможет подумать о том, чтобы угомониться, вернуться домой, и сердце его замирало от неясной тоски по крошечной темной исповедальне, где слышится голос священника и люди, стоя перед распятием у ярких огней, горящих в розовых подсвечниках, ждут спасения от вечных мук. Раньше он не мог представить себе вечные муки, теперь же они воплощались для него в нескончаемом лязге бритв. Он осторожно выскользнул из гаража. Новая мощеная улица, проложенная среди меловых холмов, была пуста, только какая-то пара стояла, тесно прижавшись друг к Кругу, у деревянного забора, куда не достигал свет фонарей. От этой картины его затошнило, он ощутил прилив злобы. Он прохромал мимо них, крепко держа бритву в порезанной руке, полный жестокого целомудрия; оно тоже искало удовлетворения, но не такого грубого, обыденного, короткого, к которому стремились они. Он знал, куда идти. Он не собирался возвращаться в пансион Билли в таком виде — с паутиной из гаража на одежде, с порезами на лице и руках, свидетельствующими о его поражении. На белой каменной крыше «Аквариума» танцевали на открытом воздухе; он спустился вниз, к пляжу, где было меньше народа; сухие водоросли, принесенные прошлогодними зимними штормами, хрустели у него под ногами. До него доносилась музыка: «Та, которую я люблю», «Заверни его в целлофан», он подумал: «Положи его в серебряную бумажку». Ночная бабочка, обжегшись о фонарь, ползла по куску дерева, выброшенному на берег морем, и он прикончил ее, раздавив испачканным мелом, башмаком. Когда-нибудь, когда-нибудь и я… Он хромал по песку, спрятав окровавленную руку, — юный диктатор. И глава банды Кайта. Поражение это только временное. Исповедуюсь, когда буду в такой безопасности, что смогу искупить все. Одной исповеди вполне достаточно. Желтый месяц поднялся над Хоувом, над математически правильной площадью Регентства, а он, хромая, шел по сухому песку, куда не достигали волны, мимо запертых купальных кабинок и грезил наяву: «Я пожертвую в церковь статую». Он поднялся с пляжа как раз в том месте, где кончался Дворцовый мол, и продолжал свой мучительный путь через набережную. Кафе Сноу было залито светом. Играло радио. Малыш стоял на тротуаре, пока не увидел Роз, подававшую на стол возле самого окна; тогда он подошел и прильнул лицом к стеклу. Она сразу заметила Малыша; его взгляд сигнализировал ее мозгу так быстро, как будто Малыш позвонил ей по автоматическому телефону. Он вынул руку из кармана, но и его пораненное лицо уже достаточно напугало ее. Она пыталась сказать ему что-то через стекло, но он не мог ничего разобрать, словно с ним говорили на иностранном языке. Ей пришлось повторить три раза: «Иди с заднего хода», — прежде чем он прочел это по ее губам. Боль в ноге усилилась; он протащился вокруг здания, а когда поворачивался, мимо проезжал автомобиль, «ланчия», с шофером в ливрее, и мистер Коллеони, мистер Коллеони в смокинге и белом жилете, откинувшись на спинку сиденья, улыбался старой даме, одетой в пурпурный шелк. А может, это был совсем и не мистер Коллеони, — они так мягко и быстро пронеслись мимо, — а какой-нибудь другой богатый пожилой еврей, возвращающийся в «Космополитен» из Павильона с концерта. Малыш нагнулся и посмотрел через щель почтового ящика в задней двери. Роз шла к нему по коридору, сжав руки, с сердитым лицом. Доверие его поколебалось: она заметила, как его отделали… Он всегда знал, что для девушек очень важно, какие у тебя ботинки и пиджак. «Если она прогонит меня, — подумал он, — я плесну на нее серной кислотой…» Но дверь открылась, и Роз была безмолвна и покорна, как всегда. — Кто это сделал? — прошептала она. — Попадись они мне! — Ничего! — сказал Малыш и привычно похвастал: — Я сам с ними разделаюсь. — Боже, что у тебя с лицом, бедняжка? Он с отвращением вспомнил, что женщинам, говорят, нравятся шрамы, они считают это признаком мужества, силы. — Можно здесь помыться? Она прошептала: — Входи тихонько. Вот сюда, здесь кладовая, — и повела его в чуланчик, через который проходили трубы с горячей водой и где на маленьких полках в гнездах лежало несколько бутылок. — А сюда не придут? — спросил он. — Вино здесь никто не заказывает, — ответила она. — У нас нет разрешения. А это осталось нам от прежнего владельца ресторана. Управляющая пьет себе на здоровье. — Каждый раз, упоминая кафе Сноу, она с легким самодовольством говорила «мы» и «нам». — Садись, — сказала она. — Я принесу воды. Придется погасить свет, а то еще кто-нибудь увидит. Но луна освещала каморку так, что он мог осмотреться в ней и даже прочесть этикетки на бутылках: имперские вина, австралийский рейнвейн, бургундское. Она вышла совсем ненадолго, но, вернувшись, начала робко извиняться: — Один клиент попросил счет, а тут еще повар на меня уставился. — Она принесла горячую воду в белой миске для пудинга и три носовых платка. — Это все, что у меня нашлось, — сказала она, разрывая платки. — Белье еще не принесли из стирки. — И, промывая длинный неглубокий порез, похожий на линию, проведенную иглой по его шее, добавила твердо: — Попадись они мне… — Не болтай так много, — сказал он и протянул ей порезанную руку. Кровь начала уже запекаться, она неумело сделала перевязку. — Болтался тут еще кто-нибудь, говорил с тобой, расспрашивал? — Мужчина, с которым была та женщина. — Шпик? — Не похоже. Сказал, что его зовут Фил. — Можно подумать, что это ты его расспрашивала. — Все они любят поболтать. — Не понимаю, — сказал Малыш. — Чего они хотят, если они не шпики? — Он протянул здоровую руку и ущипнул Роз повыше локтя. — Ты им ничего не сказала? — Ничего, — ответила она и в темноте преданно посмотрела на него. — А ты перепугался? — Меня ни в чем не могут обвинить. — Я хочу сказать, — пояснила она, — когда те люди сделали это, — и она тронула его руку. — Перепугался? Конечно, нет, — солгал он. — Почему они напали на тебя? — Я тебе велел не задавать вопросов. — Он встал, покачиваясь из-за ушибленной ноги. — Почисти мне пиджак. Не могу я выйти в таком виде. Мне нужно выглядеть прилично. Он прислонился к полке с молодым бургундским, пока она ладонью чистила пиджак. Лунный свет заливал каморку, маленькую полку с гнездами, бутылки, узкие плечи, гладкое лицо перепуганного подростка. Он понял, что ему не хочется выходить на улицу, отправляться назад в пансион Билли, к бесконечным совещаниям с Кьюбитом и Дэллоу о том, что делать дальше. Жизнь была рядом сложных тактических ходов, таких же сложных, как маневрирование войск при Ватерлоо; их обдумывали на железной кровати среди объедков булки с колбасой. Одежду то и дело приходилось утюжить; Кьюбит и Дэллоу бранились, или Дэллоу таскался за женой Билли; старомодный телефон под лестницей звонил и звонил, а Джуди всегда разбрасывала окурки, даже на его кровати, — она слишком много курила и без конца приставала, требуя советов, на какую лошадь ей поставить. Как при такой жизни можно было думать о более глубокой стратегии? Ему вдруг мучительно захотелось остаться в маленькой темной кладовой, где тишина и бледный свет на бутылках молодого бургундского. Побыть одному хоть немножко… Но он был не один. Роз тронула его за руку и спросила со страхом: — А они не караулят тебя там, на улице? Малыш отдернул руку. — Нигде они не караулят. Я их отделал получше, чем они меня, — похвастал он. Они и не на меня собирались нападать, а только на беднягу Спайсера. — На беднягу Спайсера? — Бедняги Спайсера нет в живых. — И как раз в тот момент, когда он произнес это, по коридору из кафе донесся громкий смех, напоминавший о пиве, о добрых приятельских отношениях, смех женщины, которой не о чем жалеть. — Это опять она, — сказал Малыш. — И правда, она. Такой смех можно было услышать в сотне мест: смех радостный, беззаботный, принимающий только светлую сторону жизни, смех, звучащий, когда уходят корабли и другие люди плачут; смех, одобряющий непристойную шутку в мюзик-холле; смех у постели больного и в переполненном купе на Южной железной дороге; смех на бегах, когда выигрывает не та лошадь, смех веселой общительной женщины. — Я боюсь ее, — прошептала Роз. — Не знаю, чего она хочет. Малыш притянул ее к себе; тактика, тактика — никогда не хватало времени на стратегию; и в смутном ночном свете он увидел, как она подняла лицо для поцелуя. Он с отвращением заколебался — ничего не поделаешь, тактика. Он хотел бы ударить ее, заставить визжать, но вместо этого неумело чмокнул ее мимо рта. Поморщившись, он отнял губы и сказал: — Послушай… — У тебя ведь немного было девушек? — спросила она. — Разумеется, много, — ответил он, — но послушай… — Ты у меня первый, — сказала она. — Мне это приятно. Стоило ей произнести эти слова, как он снова возненавидел ее. Ею даже нельзя похвастать. Он у нее первый; он ни у кого ее не отнял, у него не было соперника, никто другой и не посмотрел бы на нее, Кьюбит и Дэллоу не удостоили бы ее и взглядом… ее белесые волосы, ее простодушие, дешевое платье, которое он ощущал под рукой. Он ненавидел ее, как прежде ненавидел Спайсера, и поэтому действовал осмотрительно; он неловко сжал ее груди ладонями, подражая бурной страсти какого-то другого человека, и подумал: «Лучше, если бы она была пошикарнее, немного румян и волосы подкрасить, но она… самая дешевая, самая молодая, самая неопытная девчонка во всем Брайтоне… и чтобы я оказался в ее власти!» — О господи, — сказала она, — ты такой ласковый со мной, Пинки. Я люблю тебя. — Так ты не выдашь меня — ей? В коридоре крикнули: «Роз!» Хлопнула дверь. — Мне нужно идти, — сказала она. — О чем это ты… выдать тебя? — Да все о том же. Если ты будешь болтать с ней. Если проговоришься, кто оставил карточку. Что это был не тот… ты знаешь кто. — Не проболтаюсь. — По Вест-стрит проходил автобус; свет его фар упал через маленькое закрытое решеткой окошко прямо на ее бледное решительное лицо; она была как ребенок, складывающий руки и приносящий тайную клятву. — Мне все равно, что бы ты ни сделал, — тихо сказала она. Вот так же она не осудила бы его за разбитое стекло или за непристойное слово, написанное мелом на чужих дверях. Он молчал; и то, что она оказалась такой проницательной при всем своем простодушии, долгий жизненный опыт ее шестнадцати лет, преданность, глубину которой он угадывал, тронули его, как простая музыка;[18] свет перебегал с одной ее щеки на другую и потом на стену — на улице тормозила машина. — Ты про что? Я ничего не сделал, — сказал он. — Не знаю, — ответила она. — Мне все равно. — Роз! — крикнул чей-то голос. — Роз! — Это она меня зовет, — сказала Роз. — Точно, она. Все выпытывает. И голос такой медовый. Что она знает о нас? — Роз вплотную приблизилась к Малышу. — Когда-то я тоже совершила кое-что, — прошептала она. — Смертный грех! Когда мне было двенадцать лет. Но она, она-то не знает, что такое смертный грех. — Роз! Где ты? Роз! Тень от ее юного лица метнулась по стене, залитой лунным светом. — Добро и зло. Вот о чем она все твердит. Я слышала, как она говорила это за столом. Добро и зло. Как будто она что-нибудь знает! — Роз с презрением прошептала: — Ну, она-то не будет гореть в аду. Не смогла бы гореть, даже если бы захотела попробовать. — Таким же тоном она говорила бы о подмокшем фейерверке. — Молли Картью — та горит. Она была такая хорошенькая! Покончила с собой. Отчаялась. Это смертный грех. Ей нет прощенья. Если только… что это ты говорил о стремени? — Между стременем и землей, — неохотно ответил он. — Это ни к чему. — А что сделал ты? Сознался в этом на исповеди? Мрачный, упрямый, положив забинтованную руку на австралийский рейнвейн, он ответил уклончиво: — Я уже много лет не хожу в церковь. — А мне безразлично, — повторила она. — Лучше уж мне гореть вместе с тобой в аду, чем быть такой, как она. Она же непросвещенная, — повторила девушка своим детским голоском и запнулась на слове «непросвещенная». — Роз! — Дверь в их убежище отворилась. Вошла управляющая в строгом зеленом форменном платье; на груди у нее с пуговицы свисало пенсне; вместе с ней в каморку проникли свет, голоса, радио, смех; их мрачный разговор о религии оборвался. — Дитя мое, — сказала управляющая. — Что ты тут делаешь? А это что еще за девчонка? — добавила она, всматриваясь в худенькую фигуру, прячущуюся в тени; но когда он вышел на свет, она поправилась: — Что это за мальчик? — Взгляд ее пробежал по бутылкам, как бы пересчитывая их. — Сюда нельзя водить ухажеров. — Я пошел, — сказал Малыш. Она подозрительно и с неодобрением посмотрела на него; его одежда все еще была в паутине. — Не будь вы таким юным, я бы позвала полицию. — А я бы доказал свое алиби, — ответил он, впервые обнаружив чувство юмора. Управляющая повернулась к Роз. — Ну а ты… — сказала она, — о тебе мы потом поговорим. — Она внимательно оглядела Малыша, когда он выходил из каморки, и добавила с отвращением: — Вы еще не доросли до таких дел. Не доросли — в этом и было затруднение. Спайсер не успел перед смертью придумать, как его обойти. Она была слишком молода, чтобы заткнуть ей рот при помощи женитьбы, слишком молода, чтобы можно было помешать полиции привлечь ее в качестве свидетельницы, если когда-нибудь до этого дойдет дело. Она может дать показания… ну, например, сказать, что совсем не Хейл оставил ту карточку, что ее оставил Спайсер, что он. Малыш, приходил и искал ее под скатертью. Она помнила даже эту подробность. А смерть Спайсера еще усилит подозрения. Он должен заткнуть ей рот любым способом; он должен обрести покой. Малыш медленно поднялся по лестнице в свою комнату в пансионе Билли. Он почувствовал, что начинает понемногу отходить; телефон беспрерывно звонил; а когда Малыш совсем успокоился, он стал замечать то, на что годами не обращал внимания. Кьюбит вышел из комнаты внизу с куском яблока за щекой и сломанным перочинным ножом в руке и снял трубку. — Нет, — сказал он, — Спайсера тут нет. Он еще не возвращался. — Кому это понадобился Спайсер? — крикнул Малыш с площадки лестницы. — Она уже повесила трубку. — А кто это? — Не знаю. Какая-то из его девчонок. Он тут к одной неравнодушен; встречается с ней в «Червонной даме». Где же это Спайсер, Пинки? — Он мертвый. Банда Коллеони его прикончила. — Господи, — проговорил Кьюбит. Он сунул нож в карман и выплюнул яблоко. — Говорил я, надо оставить Бруера в покое. Что же нам теперь делать? — Поднимись сюда, — сказал Малыш. — А где Дэллоу? — Ушел куда-то. Малыш первым прошел в свою комнату и зажег единственную лампочку. Ему вспомнился номер Коллеони в «Коспомолитене». Но нужно же с чего-то начинать. — Вы опять ели на моей кровати, — заметил он. — Это не я, Пинки. Это Дэллоу. Слушай, Пинки, тебя они тоже порезали? Малыш опять солгал: — И я в долгу не остался. — Но ложь эта была признаком слабости. Он не привык лгать. — Нечего нам особенно сокрушаться о Спайсере, — продолжал Малыш. — Он сдрейфил. И хорошо, что он на том свете. Ведь девушка у Сноу видела, как он оставил там карточку. Ну а когда он будет похоронен, никто уж его не опознает. Можно будет даже сжечь его в крематории. — Ты что, думаешь, шпики уже… — Шпики мне не страшны. Тут другие вынюхивают. — Так ведь против докторов не попрешь!.. — Ты-то знаешь, что мы его убили, а доктора признают, что он умер своею смертью. Вот и разберись сам. Я, например, не могу. — Он сел на кровать и стряхнул с нее крошки, оставшиеся после Дэллоу. — Без Спайсера нам безопасней. — Тебе, конечно, виднее, Пинки. Но зачем Коллеони понадобилось… — Наверное, он испугался, что мы расправимся с Тейтом на бегах. Нужно срочно найти Друитта. Хочу, чтобы он мне кое-что устроил. Уж если есть здесь хоть один адвокат, которому можно доверять, так это он. — А что случилось, Пинки? Что-нибудь серьезное? Малыш прислонился головой к медному столбику кровати. — Может, мне все-таки придется жениться. Кьюбит вдруг разразился хохотом, широко раскрыв большой рот и показав гнилые зубы. Штора за ним была полуспущена; она закрывала ночное небо, но позволяла видеть трубы, черные, торчавшие вверх, бледный дым поднимался в воздухе, пронизанном лунным светом, Малыш молча и пристально смотрел на Кьюбита, прислушиваясь к его хохоту, словно в нем звучала насмешка всего мира. Когда Кьюбит перестал хохотать, Малыш сказал: — Давай, позвони мистеру Друитту. Пусть он придет сюда, — и, скользнув взглядом по Кьюбиту, уставился на шишечку, привязанную к шнурку шторы и слегка постукивавшую по стене, на трубы, выделявшиеся на фоне летней ночи. — Он сюда не пойдет. — Должен прийти. Не могу же я выходить в таком виде. — Он потрогал порезы у себя на шее. — А мне нужно все устроить. — Ах ты, кутенок! — воскликнул Кьюбит. — Ты еще не дорос до этой игры. Игра… И Малыш с любопытством, смешанным с отвращением, вновь представил себе маленькое, невзрачное, простодушное лицо, лунный свет, скользящий по бутылкам на полках, и повторяющиеся слова: «гореть, гореть в аду». Что люди понимают под этим словом — «игра»? Он все знал в теории и ничего на практике: весь его опыт состоял только из того, что ему было известно о вожделениях других людей, тех незнакомцев, которые пишут о своих желаниях на стенах общественных уборных. Он знал все ходы, но сам никогда не играл в эту игру. — Может быть, до этого и не дойдет, — сказал он. — Но все-таки найди Друитта. Он все знает. Друитт знал. Это было ясно с первого взгляда. Он мог добиться чего угодно, выкрутиться из любого положения, применить совсем не подходящую статью, использовать лжесвидетельство. Выигранные им дела оставили глубокие морщины на его желтом, гладко выбритом лице пожилого человека. В руках у него был коричневый кожаный портфельчик; полосатые брюки казались слишком новыми по сравнению с его потрепанным лицом. Он вошел в комнату с каким-то неестественно веселым видом, какой бывает у сидящих на скамье подсудимых; остроносые начищенные ботинки сияли. Все в нем, от улыбки до светлого пиджака, было новеньким, с иголочки, кроме него самого, постаревшего на многих судебных процессах, одержавшего много побед, более разрушительных, чем поражения. Он приобрел привычку никого не слушать: к этому его приучили бесчисленные замечания, раздававшиеся из-за судейского стола. Предупредительный, осторожный, он всегда был полон сочувствия и тверд, как камень. Малыш кивнул ему, не вставая с кровати, на которой сидел. — Привет, мистер Друитт. Друитт сочувственно улыбнулся, поставил портфельчик на пол и уселся на стул возле умывальника. — Прелестный вечер, — начал он. — Боже мой, вы попали в переделку! — Сочувствие как-то не вязалось с обликом адвоката; его можно было соскоблить с глаз Друитта, как ярлычок с ценой со старого кремневого ружья, купленного на аукционе. — Я не из-за этого хотел вас повидать, — ответил Малыш. — Не пугайтесь. Просто хочу посоветоваться. — Надеюсь, никаких неприятностей? — спросил Друитт. — Я как раз хочу избежать неприятностей. Предположим, я решил жениться, что мне нужно сделать? — Подождать годик-другой, — не задумываясь, ответил Друитт, как будто подсказал ему ход в карточной игре. — А если через неделю? — спросил Малыш. — Вся беда в том, — задумчиво проговорил Друитт, — что вы несовершеннолетний. — Поэтому я и позвал вас. — Бывают, конечно, случаи, когда люди не правильно указывают возраст. Имейте в виду, я вам этого не предлагаю. А сколько лет девушке? — Шестнадцать. — Вы в этом уверены? Потому что, если ей нет шестнадцати, брак будет незаконным, даже если вас обвенчает сам архиепископ в Кентерберийском соборе. — Тут все в порядке, — сказал Малыш. — Ну а если мы неправильно укажем возраст, поженят нас по всем правилам?… По закону? — Поженят накрепко. — И полиция тогда не сможет вызвать девушку? — В качестве свидетельницы против вас? Только с ее согласия. Конечно, это будет правонарушением. Вас могут посадить в тюрьму. А кроме того… есть и другие трудности. Друитт прислонился спиной к умывальнику, так что его седые прилизанные волосы коснулись кувшина; он многозначительно посмотрел на Малыша. — Вы ведь знаете, я заплачу, — сказал Малыш. — Во-первых, — возразил Друитт, — вам следует иметь в виду, что на это потребуется время. — Тянуть-то здесь нельзя. — Вы хотите венчаться в церкви? — Ясное дело, нет, — ответил Малыш. — Это ведь не настоящий брак. — Но все-таки законный! — Ну, не совсем. Священник же нас венчать не будет! — Ваши религиозные чувства делают вам честь, — сказал Друитт. — Это, как я понимаю, будет гражданский брак. Пожалуй, можно получить разрешение… Надо не меньше пятнадцати дней прожить на одном месте… в этом отношении вы подходите… ну и подать заявление за один день до свадьбы. Это все просто, вы могли бы уже послезавтра пожениться… в местной мэрии. Но есть другое затруднение. Брак несовершеннолетних — нелегкая штука. — Давайте дальше. Я заплачу. — Не стоит говорить, что вам двадцать один. Все равно никто не поверит. Но если вы скажете, что вам восемнадцать, то сможете жениться, получив разрешение родителей или опекуна. Ваши родители живы? — Нет. — А кто вам опекун? — Не понимаю, о чем вы говорите? — Ну, опекуна можно устроить, — подумав, сказал Друитт. — Хотя это рискованно. Лучше вам, пожалуй, потерять с ним связь. Допустим, он уехал в Южную Африку, а вас оставил здесь. Из этого может получиться хорошая версия, — задумчиво добавил Друитт. — Брошенный в этом мире совсем младенцем, вы мужественно прокладывали себе дорогу в жизни. — Его глаза перебегали от одного шарика кровати к другому. — Будем надеяться, что чиновник-регистратор возьмет решение на себя. — Вот уж никогда не думал, что это так трудно, — сказал Малыш. — Может быть, мне лучше действовать другим путем? — Дайте срок, — возразил Друитт, — все можно устроить. — Отеческая улыбка обнажила винный камень на его зубах. — Скажите только одно слово, дитя мое, и я вас быстро поженю. Доверьтесь мне. — Он встал; его полосатые брюки напоминали брюки свадебного гостя, взятые напрокат у Мосса[19] специально ради этого торжества; он прошел через комнату, улыбаясь желтозубой улыбкой, как будто направлялся к невесте, чтобы поцеловать ее. — Не дадите ли вы мне гинею за консультацию, нужно сделать кое-какие покупки… для супруги… — Вы что, женаты? — спросил Малыш с неожиданным интересом. Ему никогда и в голову не приходило, что Друитт… Он вглядывался в его улыбку, в желтые зубы, в изборожденное морщинами, потрепанное, не внушающее доверия, лицо, как будто все это могло подсказать ему… — В будущем году моя серебряная свадьба, — ответил Друитт. — Двадцать пять лет играю я в эту игру. В дверь просунул голову Кьюбит и сказал: — Пойду пройдусь. — Он усмехнулся. — Ну, как дела с женитьбой? — Подвигаются, — ответил Друитт. — Подвигаются. — Он похлопал по портфелю, как будто это была пухлая щечка смышленого ребенка. — Скоро нашего юного друга окрутят, вот посмотрите. Во время этого разговора Малыш думал, откинувшись на грязную подушку и положив ногу в ботинке на розовое стеганое одеяло: «Это ведь не настоящая женитьба, это только для того, чтобы хоть на время заткнуть ей рот». — Ну, пока, — сказал Кьюбит, стоя в ногах кровати и ухмыляясь. Роз, маленькое преданное невзрачное личико, сладковатый вкус человеческой кожи, волнение в темной каморке возле полки с молодым бургундским… Он лежал на кровати, и в нем поднималось чувство протеста: только не теперь, только не с ней. Если это когда-нибудь и должно случиться, если по примеру всех и ему придется вступить в эту скотскую игру, то пусть это будет, когда он состарится, когда ему уже не к чему будет стремиться, и с кем-нибудь таким, из-за кого другие смогут ему позавидовать. Только не с такой недозрелой, простоватой, с такой же неопытной, как он сам. — Скажите одно слово, — продолжал Друитт, — и мы это обделаем. Кьюбит ушел. — Возьмите фунтовую бумажку, вон там, на умывальнике, — сказал Малыш. — Я тут ничего не нахожу, — угодливо ответил Друитт, перекладывая зубную щетку с места на место. — В мыльнице… под крышкой. В дверях показалась голова Дэллоу. — Привет, — сказал он Друитту. — Что там такое со Спайсером? — обратился он к Малышу. — Дело рук Коллеони. Пришили его на ипподроме, — ответил Малыш. — Меня тоже чуть было не пришили. — И он поднял забинтованную руку к порезанной шее. — Так ведь Спайсер в своей комнате. Я слышал, как он там возится. — Слышал?! — воскликнул Малыш. — Ты что выдумываешь? Второй раз за этот день он испугался; тусклая лампочка освещала коридор, лестницу и стены, небрежно покрашенные коричневой краской. Он почувствовал, что кожа у него на лице передернулась, как будто ее коснулось что-то отвратительное. Ему захотелось узнать, можно ли увидеть и потрогать этого Спайсера или его можно только слышать. Он встал с кровати. Что бы там ни было, а это нужно встретить лицом к лицу… Не говоря ни слова, он прошел мимо Дэллоу. Дверь в комнату Спайсера хлопала от сквозняка. За ней ничего не было видно. Это была крошечная каморка. У всех у них были крошечные каморки, кроме Кайта, а комната Кайта перешла к Малышу по наследству. Вот почему там всегда все и болтались. А у Спайсера места хватило бы только для Малыша… и для самого Спайсера. Когда дверь открывалась, до него доносилось резкое поскрипывание чего-то кожаного. Ему снова вспомнились слова: «Dona nobis pacem», во второй раз он испытал неясную тоску — как будто он что-то потерял, что-то забыл или от чего-то отрекся. Пройдя вдоль коридора, он вошел в комнату Спайсера. Когда он увидел Спайсера, который, наклонившись, затягивал ремни своего чемодана. Малыш прежде всего почувствовал облегчение — это был несомненно живой Спайсер, до него можно было дотронуться, его можно было напугать, ему можно было приказывать. Щеку Спайсера пересекала длинная полоска пластыря. Стоя в дверях, Малыш глядел на нее со все возрастающей злобой; ему хотелось сорвать пластырь и увидеть, как вскрывается рана. Спайсер поднял глаза, положил чемодан, беспокойно отступил к стене. — Я думал… я боялся… — пробормотал он, — что Коллеони пришил тебя. По его страху было ясно, что он все знает. Малыш ничего не ответил и продолжал наблюдать за ним, стоя в дверях. Словно извиняясь за то, что остался Жив, Спайсер объяснил: — Я выбрался… Его слова увяли перед молчанием, равнодушием и решительностью Малыша, как вянет ветка водорослей, прибитая морем к берегу. По коридору доносились стук передвигаемой посуды и голос Друитта: — В мыльнице. Он сказал, что деньги в мыльнице. |
||
|