"Красный дождь" - читать интересную книгу автора (Нотебоом Сейс)1 ГраницыИнформации в них недостаточно, мне как писателю вряд ли пригодятся записи тщеславного, прикидывающегося скромником подростка. Кому захочется снова влезть в шкуру юного, не слишком религиозного романтика, находящегося в самом начале процесса творения, результат которого будет получен нескоро? Черновики черновиков — вот что я нашел: самодовольный, поучительный тон, начиная с первой страницы, с не вполне корректной латинской фразы Подобно Серене[51] из романа, который я так никогда и не прочел, мне пора понять, что прошлое, даже свое собственное, можно только сочинить. Роман «Смерть рыцаря»[52] и годы странствий сделали меня тем, чем я стал. О том, что случилось прежде, чем я стал писателем, я не помню почти ничего. Попытки обучения в гимназии закончились катастрофой. Меня вышибли из нескольких монастырских школ, а в восемнадцать лет я ушел из дому и поступил на работу в банк — из того времени мне запомнилось словосочетание: «исчисление прибыли», именно этим я должен был заниматься. Смысл действия, к сожалению, не удержался в моей памяти, но Ван Даал[53] утверждает, что оно состоит в «учете изменений на текущем счету, при котором учитывается всякое изменение сальдо, благодаря чему прибыль исчисляется исходя из времени, в течение которого оно оставалось неизменным», — надо полагать, именно этим я и занимался. А еще читал Фолкнера и дамские романы в своей каморке на чердаке. Шел 1952 год. Я нагло сочинял ужасные стихи и мечтал о путешествиях. Нечто вроде «периода становления», довольно болезненного, надо признаться. Я получал что-то около ста гульденов, жилье стоило семьдесят пять. Двумя годами раньше (до того, как меня выгнали из последней школы) я совершил первую поездку за рубеж — на велосипеде, от Хильверсума до Люксембурга через Бельгию. Это случилось 2 августа 1950 года. Нелегко восстанавливать подробности пятьдесят семь лет спустя, вот тут-то дневник мне и пригодится. Начать с того, что ни в шестнадцать, ни даже в семнадцать лет я совершенно не умел писать. Не обнаруживал даже проблеска таланта. Спустя несколько лет, достигнув возраста, в котором Рембо написал свои «Озарения», Леопарди изучил иврит, Хайзинга — санскрит, а Моцарт успел создать большую часть сонат, я поверял дневнику давно забытые подробности. Итак, я встал в пять утра, натянул синие штаны (которые мы тогда называли «бриджами»), пеструю рубашку, сандалии и белый джемпер, принадлежавший какому-то Энно (фамилия написана неразборчиво, не могу прочесть). Вместе с бесследно исчезнувшим из памяти Энно (мне жутко стыдно, но я не могу вспомнить даже его лицо, придется выдумывать) вступил я в первый день своего первого великого приключения. У меня был велосипед марки На обложке тетрадки — несомненно, гораздо позже, видно по почерку — написано: «Не публиковать ни под каким видом»; спасибо, что не сжег, — не будь этой тетрадки, я ничего не смог бы рассказать о давно и напрочь забытом путешествии. Интересно, что я ухитрился обойти молчанием то, что считаю важнейшей составляющей путешествия: пересечение границ — сперва бельгийской, потом люксембургской. В дневнике сохранилось только слово, уважительно написанное с большой буквы: Граница. Я не собирался тайно проползать под шлагбаумом, но сама идея границ долгое время занимала меня, возможно, оттого, что в прежние времена попасть из страны в страну было намного сложнее, чем сейчас. Границу было видно издали: дорогу перегораживал полосатый красно-белый шлагбаум, а возле него дежурил таможенник, которому полагалось предъявлять себя и багаж. Пересечение же границы среди леса или в поле приводило к почти мистическим последствиям: всего один шаг, вроде бы вокруг ничего не изменилось, а ты уже на чужбине, где правит чужой король, где необходимо иметь удостоверение личности. И хотя местные жители говорят почти на том же языке, что и ты, газеты они читают чужие и написано в них про чужих политиков. Словно в воздухе проведена незримая линия, отгородившая тебя от всего, с чем ты был связан, и ты попадаешь в сети чужих правил, законов и мнений, принятых в далекой столице и расходящихся, как круги по воде, по той, другой стране. Во время того путешествия я впервые столкнулся с чужими, понял, чем мы друг от друга отличаемся, и до сих пор занят изучением проблемы. Погружаясь в чужую речь, звучащую вокруг, я пытался, отыскав незримую точку, в которой разные языковые системы сопрокасаются, научиться по-особому выворачивать язык и вытягивать губы, чтобы произвести на свет иначе окрашенные звуки и быть понятым. Если ты и выучил язык в школе, то только теперь осознаешь, зачем он был нужен. У каждого чужеземца свой выговор, совсем не так, как у твоего учителя; ты потрясен: это происходит на самом деле и, чтобы слиться с ними, надо сделать шаг им навстречу; первый урок мимикрии, без которой не обойтись, если хочешь, оставаясь незаметным, украдкой наблюдать чужую жизнь. Вот к чему я всегда неосознанно стремился и теперь, проглядывая тетрадочку, заполненную полвека назад, ясно вижу первые попытки описать путешествие. Мы добрались до Ден Боса без остановок, осмотрели местный католический собор и заночевали в Тилбурге, родном городе моих родителей. О самом соборе ни слова, зато на следующей странице приклеена фотография хоров церкви в бельгийском городе Диет. Внизу моя недоразвитая душа накорябала, как курица лапой: 1491 — и я понимаю, что, наверное, должен еще раз там побывать из-за занятных фигурок на Наверное, в том первом путешествии случилось что-то превратившее меня в одержимого охотой к перемене мест. Но после прекрасного лета пришлось вернуться в монастырскую школу к августинцам. Ни слова о писательстве. Тетрадь кончается посещением Ахельского монастыря, знаменитой пивоварни на бельгийской границе. И хотя это запрещено мною прежним, я хочу процитировать здесь свою последнюю запись в ней: « Монастыри, созданные для молитв и созерцания, соблюдают законы гостеприимства. Это я хорошо понимал, потому что оттуда отправился к бенедиктинцам, в Оостерхаут. Фотография монастыря сохранилась в дневнике. Высокие кипричные своды, простые столы, жесткие деревянные лавки, на которых сидят монахи. Пустые тарелки, кувшины с водой. В глубине — стол для гостей. Должно быть, я сидел за ним, потому что на фото стоит крестик и дата: 30.8.1950. Дневник рассказывает о том, что я давно забыл: «Именно так выглядел Оостерхаут. Посещение Отца Буура, О.С.Б. Священник-гость Отец Георг, барон ван Слут тот Эверлоо, отслужил мессу[56]. Я посетил могилу Отца Питера ван дер Меера де Валхерена, сына Отца Питера ван дер Меера де Валхерена, написавшего на камне: "Люди и Бог". Мессу служат по местным, жутко забавным обычаям, вроде хождения парами! Я должен, наконец, возвращаться, 1 сентября, через 6 дней начнется школа. Я доехал на велосипеде до Горгкума, это 1000 километров… поймал попутку — здоровенный грузовик. Домой — прошел целый месяц». Через неделю начались занятия в монастырской школе. Дневное расписание тоже попало в тетрадку, вот оно: «5.45 Подъем. 6.15 Месса. 7.00 Приготовление уроков. 7.50 Завтрак. 8.15 Свободное время. 8.30 Классы. 12.10 Второй завтрак. 12.3 °Свободное время. 1.3 °Самостоятельные занятия. 2.20 Классы. 4.00 Трапезная (еда). 4.15 Свободное время. 5.00 Капелла (общая молитва). 5.3 °Самостоятельные занятия. 7.15 Трапезная. 7.4 °Свободное время. 9.0 °Сон». Через два года я вышел в мир. Я вел себя чересчур свободно, потому-то монахи меня и выперли. Что дальше? Комната в пансионе, работа в банке, вечерняя школа — которую я так и не кончил. Херманс и Реве[57] уже написали свои первые книги, но я еще не знал об этом. Кроме банка, я никогда нигде не служил. Об университете нечего было и думать, а служба в армии мне не грозила — я весил меньше пятидесяти кило. Я хотел одного — снова отправиться в путь. Случай представился в 1952 году. |
||
|