"Авиценна" - читать интересную книгу автора (Смирнова-Ракитина Вера Алексеевна)Глава 3Абу-Али так и не узнал никогда, чего стоило богатым и влиятельным друзьям его освобождение. Все полтора месяца, что он провел в тюрьме, они пытались добиться для него свободы любым путем— подкупом тюремщиков, подготовкой побега или просьбами, обращенными к повелителю. Совершенным бедняком вышел Абу-Али из тюрьмы. Поздним вечером он скромно постучался у дверей одного из своих хамаданских знакомых — Абу-Сада ибн Дахдука. — Пустишь ли ты меня в свой дом? Скроешь ли бедняка, потерявшего все? — тихо спросил Абу-Али у хозяина. Тот вместо ответа раскрыл объятия. Престарелый шейх Абу-Сад вел свое происхождение от Хусейна, сына четвертого халифа Али, и считался духовным главою местных шиитов К Совершая в течение многих лет постоянные паломничества в Кербелу,[48] к могиле своего пращура, он завел там обширные торговые связи и составил себе крупное состояние. Последнее время он жил на покое, окруженный учениками и почитателями. Ибн Сина, которого он принял не только по рекомендации почтенных и богатых местных купцов, но и из личного к нему уважения, мог чувствовать себя здесь в полной безопасности. Даже сам эмир никогда не рискнул бы нарушить неприкосновенность дома Абу-Сада из опасения вызвать восстание всего шиитского населения страны. О том, где находится Абу-Али, не знал никто, кроме Абдул-Вахида и преданного слуги. Жил ученый в саду, в большой, увитой виноградом беседке» и целые дни писал. Он начал книгу о восточной мудрости, но одновременно с ней написал несколько трактатов, которые Абдул-Вахид уносил для переписки в жалкий окраинный домик, где он проживал в ожидании изменения судьбы своего учителя. — О, как я понимаю теперь суфиев и их последователей! — шутя говорил Абу-Али своему верному ученику. — Я и сам, пожалуй, готов стать проповедником нищенства! Не иметь ничего — значит стряхнуть с себя все обязанности. Может быть, действительно в этом и кроются корни счастья? Никогда у меня не было более спокойной жизни, чем сейчас и тогда, когда я жил в Джурджане бедняком… Никогда я не мог так плодотворно работать. Никогда мне в голову не приходили такие простые и такие нужные мысли! Смотри, рукописи мои растут, — Абу-Али жестом показал на груду исписанной бумаги. — Я заканчиваю уже третий трактат, он будет называться «Расследование спорных положений». Разобрав несколько случаев, когда хамаданские факихи вынесли неправильные решения, я попробовал вспомнить свои занятия законоведением и думаю, пришел к более справедливым выводам… А в свободное время, знаешь ли ты, друг мой, чем я занимаюсь? Абдул-Вахид вопросительно поглядел на учителя. Тот достал с полки странный инструмент, формой своей напоминающий разрезанную пополам тыкву с очень длинным стеблем. Вдоль инструмента были натянуты три струны. — Вот над чем я бился. Мне хочется назвать его гиджак, — улыбаясь, сказал Абу-Али и протянул инструмент ученику. Тот осторожно взял его и почувствовал, что корпус еле заметно дрожит в руках от каждого сказанного поблизости от него слова — так легко и отзывчиво оказалось дерево, из которого он был выдолблен. Сам инструмент, казалось, готов запеть от легчайшего прикосновения пальцев. Возвращая его, Абдул-Вахид просительно поглядел на учителя. Абу-Али понял его и еще раз улыбнулся мимолетной ласковой усмешкой, которая одинаково относилась и к ученику и к своему новому созданию. — Я никогда не думал, — почтительно заметил Абдул-Вахид, пока учитель доставал смычок, — что и нож и дерево покоряются тебе так же, как покоряется всякое знание. Тихий вечер спускался над Хамаданом. Посинело небо. Выше поднялись розовые закатные облака. Темными стали купы деревьев. К ночлегу понеслись легкие птичьи стаи. Тихо-тихо, словно ветер, пролетевший по вершинам деревьев, запел в руках Абу-Али гиджак. Абдул-Вахид, присевший на ступеньках беседки у ног Абу-Али, видел, наверное, почти то же, о чем думал, играя, его учитель — широкие просторы родных степей, синие дали неба, далекую юность и какую-нибудь Мариам или Ширин, протягивающую тонкие, нежные руки… Долго играл Абу-Али, пока луна не поднялась, посеребрив вершины деревьев, пока из дому не пришел хозяин звать к ужину. Тогда только поднял голову Абдул-Вахид и едва слышно прошептал: — Этим можно лечить душу и исцелять всякое горе, учитель!.. А через какой-нибудь час, за вечерней трапезой, хозяин дома сказал: — Тебя, о достопочтенный Абу-Али, разыскивают по всему городу: Шамс-уд-Давла жаждет тебя видеть. Он опять болен, и без тебя никто не может ему помочь. Меня расспрашивали сегодня, не знаю ли я, где тебя можно найти. Абу-Али помолчал несколько минут. В душе его боролись чувство долга врача и обида на Шамса, который не сделал ни единого шага к тому, чтобы предупредить или подавить заговор мятежников, или по крайней мере позаботиться о немедленном освобождении своего везира из тюрьмы. Эмир, видимо, относился к Ибн Сине, как к любому другому своему придворному. Быть может, других он даже предпочитал, так как лучше понимал их нескрываемую корысть, останавливаясь в недоумении перед бескорыстностью и человеколюбием ученого, за которыми всегда можно было подозревать молчаливое осуждение правителя. И вот этот человек, недавно предавший его, сейчас, ища спасения от недугов, снова жаждет видеть его. Абу-Али поднял склоненную голову. Долг врача, как всегда, победил. — Если повелитель болен, я обязан быть у его постели, — решительно сказал он. — Завтра я сам пойду во дворец. Сегодня моя последняя свободная ночь. И я в твоем распоряжении, друг, — поклонился он хозяину. Возвращение Абу-Али во дворец было встречено так, словно бы ничего не случилось. Больной эмир ворчал, ныл, жаловался, как обычно, на всех окружающих, а после своего выздоровления опять навязал Абу-Али пост везира и как ни в чем не бывало уверял его в своем особом расположении. Истинная причина этого расположения заключалась, пожалуй, в том, что купечество, доказавшее свое доверие ученому и поддержавшее его во время опалы, снова пообещало эмиру заем в случае восстановления Ибн Сины на посту везира. Абу-Али не мог забыть, что своим освобождением он обязан купцам. Делать было нечего, — чтобы отплатить за услугу, пришлось принять эту хлопотливую должность. Но теперь в его душе не было той горячности, с которой он раньше занимался делами государства. Он убедился, что здесь, в Хамадане, все его усилия, направленные на улучшение жизни народа, встретят постоянное сопротивление придворных. Знатные тупицы никогда не задумаются над тем, как вывести страну из тяжелого полуголодного существования. Абу-Али одному не пробить стены косности и непонимания. К тому же трудно забыть обиду, нанесенную ему правителем. Дни Абу-Али проводил за работой во дворце или в диване. Но по вечерам к нему сходились гости. Он любил собирать у себя местных ученых и молодежь. Все это были люди, которые хотя бы отчасти понимали его. Многие из молодых людей Хамадана слушали его лекции в глухие ночные часы — единственно свободное время ученого. Иные гости приходили в дорогих одеждах, другие в скромных затрепанных халатах — хозяин одинаково радушно встречал как тех, так и других. За его столом хватало места и для старого философа и для юного талиба[49] медресе. Но ночные часы были так быстротечны в сравнении с суетливым днем! Как ни был мил воздух собраний, посвященных науке, искусствам, государство властно требовало внимания. Своих забот ни на кого не переложишь, ответственности везира с себя не сбросишь. Приходилось возвращаться к постылым обязанностям первого сановника страны. Казна опять была пуста. За время отсутствия Абу-Али никто не побеспокоился об ее пополнении, хотя это и было прямой обязанностью Тадж-ул-Мулка. Власти забросили начатые было оросительные работы. В Хамадане повторился недород. Присмиревшие после возвращения Абу-Али на пост везира военачальники снова начали поднимать голову и уговаривать эмира собраться в поход, соблазняя его недалеким и богатым Таримом. — Я знаю, что ты против войны, — не глядя ученому в глаза и криво усмехаясь, сказал как-то Шаме. — Я не собираюсь советоваться с тобой об этом. Я пойду в поход, взяв с собою Убейдаллаха ат-Тейми, а га останешься здесь. Я хочу быть уверенным в том, что страна моя в верных руках. Голос эмира задрожал, и Абу-Али услышал в нем подлинное, непритворное волнение. Он всмотрелся в лицо Шамса. Оно было болезненным, бледным, одутловатым. «Ему уже, кажется, недолго ходить в походы, и, вероятно, он чувствует это», — подумал ученый, а вслух произнес: — Ты совсем не думаешь о своем здоровье, повелитель, между тем годы идут, и ты не становишься здоровее. Эмир Шаме махнул рукой. — Мне надоело голодать и пить твои микстуры. Удачный поход вылечит меня лучше, чем все врачи… Я хочу, — немного помолчав, начал он снова, — чтобы ты приглядел здесь за Тадж-ул-Мулком. Иногда мне приходит в голову, что он не прочь был бы передать трон моему сыну, не дожидаясь времени, назначенного аллахом. Уж слишком он очаровал мальчика и вошел к нему в доверие. Такие вещи бесцельно не делают. Сама привязан к тебе, поговори с ним… Может быть, он перестанет слушаться Таджа… — Я давно предупреждал тебя об этом, повелитель. Боюсь, не поздно ли сейчас… — Я знаю, — ответил Шаме, виновато поглядывая на Абу-Али. — Я знаю, ты всегда бываешь прав. Зря я не слушался тебя раньше, когда я был сильнее и страна моя тоже была сильнее и богаче… Вернувшись из похода, я буду править по-другому… Это был один из последних разговоров Ибн Сины с эмиром. Уже через несколько дней Шаме объявил о выступлении в поход. На равнине под стенами Хамадана выстроилось войско, готовое в путь. Звуки барабанов и карнаев[50] оглашали огромную площадь, занятую отрядами эмира. Плясали на месте застоявшиеся кони, сдерживаемые тугими поводьями. Солнце играло на медных и стальных шлемах, щитах и конской сбруе. По дороге, уходившей на юго-запад, тянулась нескончаемая вереница обозных верблюдов, посланных вперед, чтобы не задерживать движения войска. Из городских ворот выехал отряд всадников. Это был Шаме, его приближенные, хаджибы и телохранители Эмир сидел довольно прямо на своем жеребце, но невдалеке стояла крытая повозка, куда повелитель должен был пересесть в пути. Его пышный тюрбан, алый бархатный чапан, меч и сбруя коня сверкали бесчисленными драгоценностями, так же как и одежда его свиты. Все это придавало походу вид увеселительной прогулки. Сзади эмира, поднятое лихим наездником, развевалось яркое шелковое знамя, шитое золотом. Эмир дал повод коню, и тот легко вынес его вперед. Оглушительно завыли карнаи Гарцуя перед неподвижно стоящими войсками, Шаме выхватил свой меч и трижды взмахнул им в воздухе Хаджибы отдали команду, повторенную сотниками, десятниками, и войско двинулось. Мимо Абу-Али промчались командиры. Один из них, сверкнув зубами и белками глаз, помахал ему рукой. Ученый узнал хаджиба личной охраны эмира. Везир провожал Шамса до первого села. При прощании эмир не напомнил ему о своей просьбе, но так поглядел на него, что Абу-Али понял все без слов. Глаза Шамса выражали тревогу. Абу-Али почтительно поклонился, прижимая руку к груди. Эмир несколько повеселел. — Я верю тебе, — шепнул он, выходя из палатки, где происходило прощание. Не прошло и десяти дней, как тело Шамс-уд-Давла — раздутый, полуразложившийся труп того, кто почти двадцать пять лет правил Хамаданом, — солдаты на руках принесли в столицу. Похоронный поезд сопровождали войска, самовольно прервавшие поход и устремившиеся назад, присягать новому повелителю, маленькому сыну Шамса — Сама-уд-Давла. Похороны и присяга были как бы личным торжеством Тадж-ул-Мулка. Все эти дни он вел себя так важно и многозначительно, словно присягали ему, а не наследнику эмира. Он не скупился на самые доброжелательные улыбки и обещания. Он даже похлопал по плечу Абу-Али и уверил его, что они прекрасно будут работать вместе. Не зря Тадж-ул-Мулк столько лет обвораживал женское население дворца. Вдова Шамс-уд-Давла безоговорочно передала юного правителя заботам Тадж-ул-Мулка. Бывший казначей стал самым важным лицом в государстве. Абу-Али не стал дожидаться, когда хитрый царедворец начнет отказываться от своих обещаний, и постарался, не принося присяги, скрыться из дворца. Оставаться дома было слишком рискованно, а уезжать пока что было еще некуда, к тому же он надеялся, что в Хамадан приедут приглашенные им родные. Старый друг, купеческий старшина, помог Абу-Али скрыться. В скромном жилище торговца благовониями Ал-Аттара ученый на какое-то время почувствовал себя в такой же безопасности, как тогда в доме Абу-Сада ибн Дахдука. Один из друзей, тайно посещавший Абу-Али, передавал ему пожелания купечества и ремесленного сословия Хамадана видеть именно его везиром и руководителем молодого правителя. — Я хочу уйти от государственных дел, — твердо ответил Абу-Али, — мое дело — наука. В ней я силен, а придворные происки мне чужды, я не умею и не хочу в них разбираться. Все мои мысли только о том, чтобы дождаться родных и уехать с ними куда-нибудь в тихое далекое место. — Придется тебе бежать, — решил купеческий старшина. — Пока что напиши правителю Исфагана Ала-уд-Давла. Он покровительствует ученым, в его дворце ты найдешь себе тихое пристанище. Дай мне письмо, я его отошлю с верным человеком… Абу-Али, не раздумывая долго, поступил так, как советовал друг. Когда он написал письмо, ему показалось, что он сделал самый решительный шаг, на который только был способен. Успокоившись на этом, Абу-Али сел за работу. В доме Ал-Аттара у него не было ничего, даже листа своей бумаги, не говоря уже о книгах или записках. Хозяин принес ему пачку толстой самаркандской бумаги и несколько тростинок — больше Абу-Али ни в чем не нуждался. Он сел за работу. Большим подспорьем была его замечательная память. Каждая книга, которую он однажды прочитал, отпечатывалась в ней навсегда. Даже в книгах, только просмотренных им, Ибн Сина умел находить основную мысль автора и запоминать ее. Ему не нужны были ни выписки, ни справки, он помнил не только основную суть произведения, но и многие отдельные выражения. Живя в чужом доме, неуверенный даже в завтрашнем дне, он целиком отдавался работе. «Труд для меня жизнь, — повторял Абу-Али, — все остальное только существование!», В доме Ал-Аттара были написаны им самые большие разделы давно задуманной философской и естественнонаучной энциклопедии — «Китаб-аш-шифа» — «Книги исцеления». Один из разделов посвящен был теологии, другой — естествознанию. В нем Ибн Сина решительно расправился с псевдонауками. Здесь же он изложил свои геологические воззрения и коснулся многих явлений природы. Излагая свое мнение об изменении рельефа Земли, то есть занимаясь той дисциплиной, которая нынче входит в состав геологии, он писал: «Могла существовать двоякая причина образования гор. Они произошли либо от поднятия земной коры, которое могло быть следствием сильного землетрясения, либо от действия вод, которые, пролагая себе новый путь, оставляли долины и просачивались сквозь слои, представлявшие разные степени плотности, иногда очень мягкие, иногда очень твердые. Ветры и воды разлагали одни из этих слоев, а другие оставляли неприкосновенными». Такие воззрения сделали бы честь и более близкому к нашим дням ученому Но особенно серьезно отнесся Ибн Сина к разделу «Этика», помещенному им в специальной философской части будущей книги. Здесь он подробно высказал свои политические взгляды, которых пока что только мельком касался в некоторых трактатах. Очевидно, на его общественную программу повлияли, с одной стороны, тягостные впечатления от общения с сильными мира сего, тяжелые социальные бедствия, свидетелем которых ему доводилось быть, а с другой стороны, юношеские воспоминания о сравнительно целеустремленном мировоззрении карматов. То, о чем говорил Ибн Сина в своей «Этике», было, конечно, утопией, но он твердо верил в возможность создания государства на этих принципах. Излагая их, Абу-Али незаметно для себя оставался в кругу взглядов, порожденных феодальным строем, при котором он жил. Это сказалось, к примеру, в том, что он признавал разумным и необходимым разделить общество на три основные части — руководящие, или управляющие, граждане, работники и воины. В этом обществе допускалось, правда в очень ограниченных размерах, рабство. В идеальном государстве, по мнению Ибн Сины, должен царить строгий порядок и дисциплина в соответствии с иерархией, установленной внутри каждой из трех частей. Но когда Ибн-Сине удавалось освободиться от влияния ограничивающей его действительности, высказывания его становились более смелыми, передовыми и самобытными. Он считал, что в государстве не должно быть ни одного человека, не занятого работой или полезной для общества деятельностью, ни одного, кто не занимал бы назначенного для него места Он требовал самых суровых кар против лентяев, бездельников. Он говорил также о том, что общество должно обеспечивать нетрудоспособных, больных, калек, и решительно осуждал бытовавшее в его время мнение, что такие люди являются обузой и должны уничтожаться. Ученый приветствовал рост народонаселения, а основу общества видел в прочной, хорошей семье, с большим количеством детей. Что касается той части общества, из которой выдвигаются правители, то к ней Абу-Али относился без особенного уважения. Он снова повторял свою мысль, высказывавшуюся им еще в Джурджане, о праве народа на восстание против несправедливого правителя и о праве его переизбрания. В принципы Ибн Сины входило покровительство торговле и ремеслам. Не раз во время работы над этой частью книги Абу-Али ловил себя на мысли о том, что ведь он, пожалуй, в недолгую бытность свою везиром пытался воплотить в жизнь кое-какие свои принципы, и, усмехаясь, подводил итоги того, к чему это его привело. В то время когда Абу-Али так плодотворно работал, скрываясь в доме Аттара, до Хамадана добрался, наконец, его младший брат Махмуд ибн Сина. Долгий и тяжелый путь проделал он, пробираясь с купеческим караваном по взволнованной, беспокойной Азии. Он приехал повидаться с братом и разведать» нельзя ли перебраться из Хорезма в более спокойный Хамадан. Уже в дороге Махмуд ибн Сина услыхал от встречных купцов о событиях в столице. Они сообщи ли ему, что везир отказался от своего поста и исчез из города. Маххмуд не верил в то, что Абу-Али мог уехать, не оставив ему никакой весточки. Но новости заставили Махмуда быть крайне осторожным. Он остановился в средней руки караван-сарае и назвался чужим именем. Не торопясь, исподволь, он старался узнать, где брат и что с ним, пока в конце концов не разыскал купца, который знал о предстоящем прибытии брата Абу-Али. …Поздней ночью Махмуд ибн Сина пробирался за слугою купца по узким извилистым улицам Хамадана. Луна уже зашла, город был погружен в густой мрак. Казалось, что они идут по бесконечному подземному лабиринту, и Махмуд удивлялся тому, как его провожатый находит без фонаря те переулки, куда надо было сворачивать. Наконец слуга тихо постучал в какую-то калитку, она немедленно открылась, и пришедших провели в дом. Братья, не видевшиеся почти десять лет — со времени отъезда Хусейна из Ургенча, бросились друг другу в объятия и от волнения долго не могли произнести ни слова. Первым пришел в себя старший. Он усадил Махмуда и пристально оглядывал его, не узнавая в постаревшем, утратившем былую живость сорокалетием человеке того Махмуда, каким помнил его ранее. Тут ему пришло в голову, что и сам он, наверное, сильно изменился. На лице его появилась горькая усмешка. Всю ночь проговорили братья, вспоминая прошлое, обсуждая будущее, и расстались лишь на рассвете, когда Махмуду пора было незаметно покинуть дом. Между ними было решено, что, как только Абу-Али получит ответ из Исфагана, они вместе отправятся туда. Осуществить принятое решение помешал братьям все тот же Тадж-ул-Мулк. Одно из писем Ала-уд-Давла к ученому попало ему в руки. В ту же ночь солдаты правителя ворвались в дом Ал-Аттара и захватили там Ибн Сину. |
||||
|