"Том 4. Повести и рассказы" - читать интересную книгу автора (Вересаев Викентий Викентьевич)Часть третьяС жильем в Москве было очень трудно устроиться. Устроились так. Исанка жила на Девичьем Поле в одной комнате с Таней Комковой, — обе они были медички. Большую их комнату разгородили дощатой перегородкой пополам, и Стенька Верхотин перебрался к Тане. А свою каморку у Арбатских ворот, в восемь квадратных аршин, бывшую комнату для прислуги за кухней, он уступил Борьке. «Прости, если можешь…» Прости-то, прости. Легко было сказать. Но мяч перекатился через кряж и неудержимо катался вниз. Изменений в отношениях не было. Раз в субботу вечером Борька зашел за Исанкой, они долго бродили по Девичьему Полю. Было очень хорошо. Стояла глубокая осень, шли дожди, — и вдруг ударил морозец, черные, мокрые улицы стали белыми и звонкими. Сквозь ветки тополей с трепавшимися остатками листьев сверкали яркие звезды. По аллеям шевелились под ветром душистые кучи опавшей листвы. Дышалось глубоко и бодро. Они ходили по аллеям, держа друг друга за руку, разговаривали теплыми, медленными пожатиями, а Борька в это время одушевленно, как всегда, говорил. Это были теперь для Исанки самые любимые минуты в их общении. Борька изучал английский язык и читал сейчас в подлиннике Шелли. Он возмущался непроходимою пошлостью бальмонтовских переводов и наизусть переводил Исанке целые куски из Шелли. После фармакологии и общей хирургии это был для Исанки светлый, зачарованный мир, в котором сладко отдыхала душа. — Вот, — послушай, — заключительные строфы «Мимозы»: «Все эти сладостные образы и запахи в действительности вовсе не миновали, не кончились. Это мы изменились, наши души. Для любви, для красоты и для радости нет ни смерти, ни изменения: сила их выше наших чувств, и они сами, наши чувства, слишком темны, чтобы выдержать их свет». Мистика, конечно. А знаешь, — когда у меня на душе грязно, темно, скверно, я именно это вот и ощущаю, что у Шелли тут сказано: есть эта красота и радость, это мы изменились, наши чувства слишком темны, чтобы долго выдерживать их свет… Потом они на Плющихе зашли в кооператив, купили колбасы и белого хлеба, пошли к Исанке чай пить. Комната ее была в полуподвальном этаже, окно, в уровень с землею, выходило на двор. Стоял в комнате кисло-сырой, тяжелый запах, и избавиться от него было невозможно: мусорный ящик стоял как раз перед окном. Но в самой комнатке было девически-чисто и уютно. Это всегда умиляло Борьку. Что у него было, в его комнате! Исанка ушла в кухню вскипятить на примусе воды, пришла с кипятком, радостная, светящаяся. Пили чай, болтали. Чувствовали себя близко-близко друг к другу; Исанка положила голову на плечо Борьки. Глаза Борьки изменились. Он привлек к себе Исанку и стал расстегивать на ее груди блузку. Она крепко сжала обеими руками его руку и ласково сказала: — Боря, не надо. — Ну, ну! Вот еще! С чего это не надо? И он крепче охватил ее. Но Исанка вывернулась, отошла к стене и извиняющимся голосом сказала: — Больше этого не будет. — Почему? — Борька, гадко! У меня больше нет сил. — Странно! Четыре месяца было ничего, и вдруг — нет больше сил. — Мне все время было тяжело. — Только тяжело? И больше ничего? — Нет, то-то особенно и мучительно: ядовитый какой-то дурман, едко и сладко, и потом так от него погано! — Угу! — Борька самолюбиво блеснул глазами и замолчал. Исанка печально сказала: — Ну, Боря, как хорошо сегодня все у нас было, и вдруг… — Это дело вкуса. Он медленно поднялся и начал надевать пальто. — Уходишь? — Да, пора. С каменным лицом пожал ее руку. Она преодолела гордость и спросила: — Когда придешь? Он рассеянно ответил: — Право, не знаю. Я очень занят. И ушел. Она, стиснув зубы, прошлась по комнате, остановилась у окна. Потом тряхнула головою и села за фармакологию Кравкова. Мнения относительно действия атропина на спинной мозг расходятся. Можно думать, что атропин сначала увеличивает рефлекторную возбудимость, а затем ее парализует… Читала, а слезы медленно капали на страницы. Болела голова, ничего в нее не шло. У нее теперь часто болела голова. Исанка приписывала это помойке перед окном, — нельзя было даже решить, что полезнее — проветривать комнату или нет. И нервы стали никуда не годные, она постоянно вздрагивала, ночи спала плохо. Похудела, темные полукруги были под глазами. Такими далекими казались летний блеск солнца, здоровье, бодрая радость! Разделась, легла спать. Но мешал плач грудного ребенка за дощатой перегородкой. Таня баюкала его, ходила с ним по комнате. Успокоился наконец. Но скоро пришел Стенька Верхотин с двумя товарищами. Они пили чай и яростно спорили о троцкизме и оппозиции. Сквозь щели перегородки лез мутный запах дешевого табаку. Иногда начинал плакать ребенок, и голос Тани баюкал его. До двух часов ночи тянулись споры. Исанка представляла себе: табачный дым столбом, они, «деятели», спорят о важных вещах, измученная Таня старается заснуть средь табачного дыма и криков. И с ненавистью Исанка прислушивалась к добродушному голосу Стеньки и вспоминала сегодняшнее каменное лицо Борьки. И недоброе чувство шевелилось к вековечным господам — мужчинам. В три часа, когда уже ушли ребята, Исанка слышала, как Таня стучала кулаком по столу и истерически кричала: — Все, все по-прежнему! Ни на волос ничего не изменилось! «Жана»? Что на нее смотреть? «Наплявать!» Не хочу с тобою жить, ухожу, и девай своего ребенка, куда знаешь! У меня своя работа есть, ничуть не менее важная, чем твоя! Слышался виноватый, уговаривающий голос Стеньки. В четыре же часа Стенька раздраженно спрашивал: — Что ж, мне его прикажешь грудью кормить? Так у меня в грудях нету молока! Прошла неделя. И другая. Борька не приходил. Раз вечером Исанка шла по Никитскому бульвару и увидела: по боковой аллее идет Борька с незнакомой дивчиной; обнял ее за талию и одушевленно, как всегда, говорит, а она влюбленно слушает. Матовое лицо, большие, прекрасные черные глаза. Постоянно болела голова. И работоспособность падала. Мутная вялость была в мозгах и неповоротливость. Исанка пошла на прием к их профессору-невропатологу. Вышла от него потрясенная. Села на скамейку в аллее Девичьего Поля. Он ее долго и добросовестно исследовал, расспрашивал; осторожно подошел к вопросу об отношениях с мужчинами и спросил: — Можете вы мне в этой области рассказать все? Исанка покраснела, опустила голову, ответила: — Да. И рассказала. Тогда он сказал: — Ну-с, так вот вам. Основная, все исчерпывающая причина. Хотите быть здоровой, — либо установите нормальные отношения, либо разорвите их. И не откладывайте. И ему скажите, — он вузовец? — скажите, что это ведет к понижению умственных отправлений, к ослаблению памяти, и вообще последствия этого — сквернейшие. Потом посмотрел на нее умными, проницательными глазами, мягко улыбнулся и прибавил: — У вас чистые, хорошие глаза. Вот что я вам еще скажу: не поддавайтесь ничьим софизмам и верьте вашему чувству. Самое большое горе женщины в этой области, что она вообще позволяет мужчинам ломать и коверкать свое непосредственное чувство их логикою. Вот, товарищ. Идите и хорошенько подумайте обо всем этом. С двух сторон шли железные решетки и оставляли широкий выход из сквера; направо, вдоль Большой Царицынской, тянулись красивые клинические здания, белая четырехэтажная школа уходила высоко в небо острой крышей. И солнце победительно сверкало, желтели на синеве неба кое-где еще не опавшие листья клена. Свет был и простор. Исанке казалось, что она сможет выкарабкаться к этому свету. Вспомнилось из Шелли: «Наши чувства стали слишком темны, чтоб выдерживать свет красоты и радости». Остро укололо душу воспоминание о Борьке. Как нерадостно, как запачканно проходит их любовь. И было в душе чувство твердости и чувство освобождения: уверенно было оправдано то, что жалобно кричало и протестовало внутри ее самой. А слезы капали из глаз на спинку скамейки. Эта самая скамейка. На нее они присели, когда Борька читал Шелли. Как тогда было хорошо! А Борька все не приходил. Ну что ж! Ну, и хорошо! Все само собой прекратится. А душа рвалась и тосковала. И дома было невесело. Исанка готовилась к зачетам вместе с Таней. Было больно за нее и трудно. Исанка читала фармакологию, а Таня тупо слушала, потом расстегивала блузку, брала плачущего ребенка и прилаживала к своим большим, матерински-мягким грудям. Несколько времени говорили об алкалоидах, потом Таня страстно начинала жаловаться на свою жизнь, и глаза горели озлобленно. — Господи! Что стало с жизнью! И общественная вся работа пошла к черту, и наука припадает на обе ноги… Пеленки, ванночки, присыпки… Но что же мне делать? Не могу же я к этому малышу относиться кое-как! Исанка с враждебным огоньком в глазах говорила: — Ты должна настоять, чтоб тебе побольше помогал Стенька. — Стенька!.. Степанушка мой… — Таня с ненавистью рассмеялась. — Придет, покрутит носом: «Ну, мальчишка все кричит, мешает работать, — пойду заниматься к товарищу!» Все я, все я одна. И даже на него стирать, — все я же должна. Исанка энергично воскликнула: — Ну, уж этого бы я ни за что не стала делать! — И я бы не хотела. А ничего не выходит. Он общественный парень, прекрасный работник. Но ты не можешь себе представить, до чего он грязен и некультурен. Не починишь носков, — так и будет ходить в рваных. Ох, эти носки! Грязные, вонючие. Один на комод положит, другой на окно, рядом с тарелкой с творогом. От рубашки его так воняет потом, что я не могу с ним спать. Ну, как не выстираешь? Исанка возмущенно прошлась по комнате. — Все-таки знаешь, Танька? Я тебе скажу: ты та-ка-я женщина! Танька помолчала, вздохнула и виновато улыбнулась. — Исанка! Я та-ка-я женщина!.. Что же мне делать? Исанка добыла билеты на «Дело» Сухово-Кобылина во втором МХАТе и почти насильно потащила Таню, чтобы ее немножко рассеять. После спектакля, при выходе уже, они столкнулись в вестибюле с Борькой. Он опять был с тою же еврейкою с большими глазами, смотревшими влюбленно. И разом они оба бросились друг к другу — Исанка и Борька. Горячо пожали руки, заговорили. И пошли назад вместе. Исанка забыла о Тане, Борька — о своей черноглазой. Шли по сверкавшей снегом Моховой, разговаривали, как прежде. Она не спросила, почему он все время не приходил. А он сам сказал: чувствовал, что неправ, но самолюбие не позволяло. В сквере около храма Христа Спасителя они сели на гранитный парапет над площадью Пречистенских ворот. Внизу, за спиною, звеня и сверкая, пробегали красноглазые трамваи, вспыхивали синие трамвайные молнии, впереди же была снежная тишина и черные кусты, и тусклым золотом поблескивали от огней внизу главы собора. Говорили хорошо и долго. Исанка рассказала про свое посещение профессора. — Мне и раньше всегда так было погано, я чувствовала, но не могла дать себе отчета. А теперь… Борька, мы друзья с тобой? Настоящие? Он крепко поцеловал ее в пушистые волосы над ухом, она сжала его руку. — Борька, бросим это, будем хорошими товарищами, пока не сможем быть мужем и женой. Он продолжал целовать ее в висок, посмеивался и говорил: — Как добродетельно!.. Хорошо, Исанка! Потом стал серьезен и сказал: — Нет, это, правда, позор! Ломаем жизнь и себе, и друг другу. И настолько нет силы воли, чтобы стать выше этого. Хорошо. Давай друг другу помогать. — И ты вперед не будешь обижаться, если я… — Может, и буду. Ты меня тогда назови дураком и подлецом. Они пошли, держась за руки, опять разговаривая медленными, горячими пожатиями. Прошли по тихому Сивцеву Вражку, по Плющихе. Борька проводил Исанку до дому, в Первом Воздвиженском переулке. У каменных ворот, около подстриженных тополей, тянувшихся вдоль панели, они остановились. В колебании поглядели друг на друга. Борька решительно сказал: — Ну, поцеловаться-то можно! Она засветилась, крепко охватила его шею и обожгла девическим поцелуем. Борька пришел на следующий день. Был блестящ, много и одушевленно говорил. В душе горел сладкий, необычный поцелуй, который был вчера. Пили чай. А потом Борька потянулся к Исанке и обнял ее за талию. Исанка решительно уклонилась. — Боря! Этого больше не будет никогда. Помни, мы дали слово. — Ну, слово!.. — Он подошел сзади, губами припал к ее шее и попытался положить руки на грудь. Исанка решительно встала и отошла к стене. Борька сел к столу, огорченно положил голову на руку. — Боря, вспомни, что мы вчера говорили. — Э! — Он нетерпеливо махнул рукою. — Ерунду мы вчера говорили. Как это возможно! Вчера, как расстались, я все время думал о тебе, вспоминал, как ты меня поцеловала… Это выше всяких клятв. Я не могу. Как лавина какая, — накатилось и несет с собою. Сходиться друзьями… Да это издевательство! Вся мысль только о том, чтоб иметь тебя всю. Какая мука! Он схватился за голову и наклонился над столом. Исанка подошла к нему близко, положила руку на плечо и, прикусив губу, заглянула ему в глаза серьезным, пристальным взглядом. — Боря, ну, тогда… будем жить, как муж и жена. Он усмехнулся. — Как Стенька Верхотин с Таней? Только предупреждаю: варить кашки и стирать пеленки у меня не будет времени. И я должен быть свободен. Исанка, пойми, — я не могу наваливать на себя семью, не могу связывать себя. Я чувствую в себе незаурядную умственную силу, я знаю, что буду великим человеком. И потопить себя в пеленках и кашках — ни за что! — А я одна тонуть в пеленках и кашках не хочу. Замолчали. Исанка продолжала пристально смотреть ему в глаза. — Как же тогда быть? — Ну, давай жить по-настоящему… Только, чтоб не было последствий. — Это, — аборт, если что? — Ну, что ж поделаешь! Она опустила руку с его плеча и с отвращением повела плечами. — Н-ни за что! Убить своего ребенка!.. И потом. Вижу я кругом девчат. Как возятся с последствиями, как месяцами ходят к докторам, как синеют у них носы… Вам-то до этого нет дела. Борька раздраженно сказал: — Черт знает что получается! Трогательная картинка из дореволюционного быта: она — небесно чистая девушка; он, пока что, шляется по проституткам и, наконец, лет эдак через семь-восемь, с полузалеченными венерическими болезнями, срывает ее перезрелую чистоту… Ты какая-то совершенно ископаемая… Кто сейчас на все это смотрит так сложно? Исанка вспыхнула. — Ну, и ищи себе современных, везде кругом сколько угодно. Да кстати, ты, кажется, уж и нашел себе. Он просто и кротко ответил: — Это было только от тоски. Я люблю тебя и никого другого неспособен искать. Это ее тронуло. Она опять прикусила губу, серьезными, любящими глазами заглянула в его глаза и тихо спросила: — Так как же нам быть? Они долго и бесплодно говорили. Он робко ласкал ее руку, потом незаметно шел все дальше, ей было сладко и противно… — Нет! Исанка вскочила и, оправляя платье, решительно отошла к стене. Борька раздраженно кусал губы. Она заговорила о своем впечатлении от вчерашнего спектакля в МХАТе. Он слушал рассеянно. Раз не могло быть того, — она казалась ему серой и неинтересной. Замолчали. Исанка стояла, прислонившись спиною к высокому подоконнику. Вдруг раздался пискливый, пронзительный, дурацки неестественный голос: — Уйди-уйди-уйди-уйди-уйди! Борис вскочил. Исанка, смеясь, держала в руке зеленого вербного чертика. Сегодня утром она проходила по Смоленскому рынку: на душе было радостно от примирения с Борькой и что он придет вечером, увидела, что китаец продает этих смешных чертиков, и купила. Борька медленно бледнел. — Это ты нарочно припасла на этот случай? Улыбка недоуменно застыла на губах Исанки. — Как это нарочно? Борька встал с злыми глазами, порывисто вздохнул, закусил губу. — Я тебе не мальчишка, чтоб надо мною шутить такие шуточки, с такими бабьими намеками. — С какими намеками? Борька, да что ты? Он грубо крикнул: — Сейчас же спрячь! Исанка вспыхнула. — Вот еще! — Я требую, чтоб ты спрятала, не хочу слушать этого дурацкого писка! — А мне нравится! Она надула игрушку, и чертик, спадаясь и сморщиваясь, опять завопил пронзительно: — Уйди-уйди-уйди-уйди-уйди! Борька, смотря на нее злым взглядом, сказал раздельно: — Фамилии своей я все равно не переменю, прославлю ту, какая есть. — При чем тут фамилия? Исанка высоко подняла брови, — она вдруг сообразила: фамилия Борьки — Чертов; в чертике он видит какой-то намек на себя. — Какой же ты, Борька, дурак! Исанка вдруг почувствовала, что страшно устала. Она замолчала и тесно прижалась к стене плечом и головой. Борис прошелся по комнате и спокойно, равнодушно заговорил: — Наши отношения с тобой окончены. Навсегда. Я вижу вообще, что мое увлечение тобою было ошибкой. И подумать: из-за тебя я бросил Ленинград, налаженные отношения с профессорами!.. Я считаю нужным тебя предупредить, не удивляйся, если я встречусь с тобою и не поздороваюсь. Исанка, устало прислонившись к стене, слабо кивала головою и отзывалась: — Да!.. Да!.. Он ушел и тайно ждал, что Исанка кинется за ним, станет звать. Не позвала. Устало села к столу. Оттопыривался карман. Что это там? Вынула зеленого чертика, с удивлением поглядела. Надула, — он завопил: — Уйди-уйди-уйди-уйди-уйди! Исанка рассмеялась. — Вот наша любовь… И долго смеялась. Таня сквозь перегородку спросила: — Чего это ты, Исанка? — Очень весело! Через пять дней. Борису Васильевичу Чертову. Я шла, это было вечером вчера, Гоголевским бульваром. На душе вообще было ничего себе. Но мне казалось, что в жизни с тобою я пью накипь с какого-то скверного супа, который варится кем-то, — не мною и не тобою. Было очень холодно и мокрый снег. Я устала, тяжелые ноги не двигались, я села у памятника Гоголя. Вдруг ярко блеснуло солнце, засверкали леса за Окой, увидела веселые, загорелые лица с здоровым блеском глаз, все несут на головах кувшины, чтобы научиться держаться прямо… Х-ха-ха! Как это важно в жизни, — держаться прямо! Наверное, ты знаешь, что к одиноко сидящим женщинам подходят мужчины. Он внимательно заглянул мне в лицо и сел возле. Он был осторожен, так как колебался, как и я; а может быть, думал, что мне надо много платить, не знаю. Волнение немножко мешало мне, голос был нетвердый, но мне захотелось посмотреть, красив ли он, и хватит ли у него той капельки настойчивости, которая нужна. Взглянула. Одет очень хорошо, с брюшком, но безусловно красив, особенно глаза черные. Мы много говорили о разном, обо всем, он грел мои руки, ласково заглядывал в глаза. Много ходили по улицам, где поменьше было народу, наконец, привел в Мерзляковский переулок. Спросил: «Может быть, вы зайдете ко мне выпить чашку чаю?» Мне было интересно, что будет дальше. И смешно было. Как люди живут богато! Он угощал меня фруктами, ликерами, — замечательно вкусные. Потом подсел ко мне, стал очень настойчив. Мне все было все равно. Он ужасно удивился. «Вы девушка?» Я рассмеялась. «Какая я девушка! Это так только кажется!» Когда я уходила, он мне что-то сунул в руку. На улице поглядела при фонаре: червонец. Ого! Пригодится. Мне деньги нужны. Вот все. Нет в душе моей раскаяния и жалости к себе. Все благополучно. И нет к тебе никакой злости (ты говорил как-то, что лучший признак равнодушия, — когда нет злости). Главное, нет больше этой мучительной тяги к тебе, никому не нужной зависимости. Это письмо, конечно, последнее. Исанка. Борис хотел в воскресенье идти к Исанке мириться. И как раз получил утром это письмо. Три раза перечитал, в изумлении вытаращил глаза, в душе больно заныло. Разорвал письмо, с омерзением выбросил клочки в форточку. И больше к Исанке не ходил. Раз на святках Борька с тремя девчатами сидел на Никитском бульваре. Они возвращались с диспута в Политехническом музее о половой проблеме. Празднично сверкала луна, была тихая морозная ночь, густейший иней висел на деревьях, телефонных проволоках и антеннах. Борька с одушевлением говорил, девушки влюбленно слушали. Среди них была и та дивчина с черными глазами. Борька говорил, что брак, как дружеский товарищеский союз между мужчиной и женщиной, может быть заключаем только года через два-три после физического сближения. До того есть только влюбленность, есть страсть, при которых человек совершенно слеп и должен быть готов на всякие неожиданности. Глубочайший смысл имеют «пробные браки», существующие у некоторых народов. Простились. Девчата пошли к Кудрину, Борька по бульвару — к Арбатским воротам. Лунный воздух поблескивал иголочками инея. На скамейке, с книгою под мышкой, сидела Исанка и глядела на Борьку. Он дрогнул, хотел пройти мимо, но потом подумал: «Невеликодушно!» Подошел к ней и дружески протянул руку. Исанка оглядела его озорными глазами и нехотя протянула руку. И спросила: — Ну что, удав, — сколько еще цыплят проглотил? Над многими еще женщинами показал свою власть? Борька мягко сказал: — Что это, Исанка? Зачем ты так? Он сел и внимательно поглядел на нее. Месяц ярко освещал лицо Исанки. Она сильно похудела, нос заострился, глаза впали и от этого казались глубокими и прекрасными. Вдруг Борька почувствовал, что она ему по-прежнему дорога, и сердце сжалось от боли, что она так горько запачкала себя. От нее пахло дешевым табаком. Раньше Исанка не курила. — Зачем ты так говоришь, Исанка? — Праздную свое освобождение от тебя. Как хорошо! Вот уж два месяца прошло, а все живу этим чувством освобождения. Я теперь решила совсем иначе жить. Раньше я давала целовать себя, а теперь сама целую, — это гораздо интереснее. Раньше я говорила: «Приходи ко мне», — и плакала, когда не приходили. А теперь говорю: «Я буду приходить, когда я захочу!» Раньше мучилась я, а теперь пусть мучаются они. Борис сказал задушевно и грустно: — Я очень мучаюсь. — Да? Ну, это очень приятно. — Она закурила папиросу. — Жалко только, что это совсем не отразилось на твоем лице. Борька ласково положил руку на холодную руку Исанки и сказал бережно: — Исанка! Что ты мне тогда написала, — про то, у памятника Гоголя, — я это игнорирую. Я понимаю, все это было сделано с отчаяния, и что тут, может быть, виною — я. — Ты… и-г-н-о-р-и-р-у-е-ш-ь?.. Ха-ха-ха! — Исанка вскочила со скамейки и с негодованием смотрела на него. — Ты игнорируешь! А как я тебя ждала после этого письма! Господи, как ждала! Я ждала, — ты прибежишь ко мне, как хороший товарищ, как друг, схватишь меня за руки, станешь спрашивать: «Исанка, Исанка, как это могло случиться?!» Какая я была дура!.. А ты, гордый своею добродетелью, наверно, с презрением бросил письмо в печку… Борька! Она вплотную остановилась перед ним, расставив ноги и засунув руки в карманы потрепанного своего, короткого пальто. — Борька! Неужели ты так подл и так глуп, что поверил тому, что я там написала? Я только хотела с тобою разорвать. Он вскочил и схватил ее за руку. — Правда?! Исанка на мгновение не отняла затрепетавшей руки, но сейчас же ее высвободила. — Ага, — правда! А дальше что? — Исанка, зачем этот тон? Я тебя совсем не узнаю. — Что же дальше? — Ведь это совсем меняет дело, — то, что ты мне сейчас сказала. — Ха-ха! Ну, ясно, — меняет! Раз так, то можно и помириться, правда? И опять ты меня начнешь поганить, и будешь мне твердить, что из-за меня не станешь великим человеком. Борька смущенно молчал. Грудь Исанки вдруг судорожно задергалась. Загремел и зазвонил вдали трамвай, меж пушисто-белых ветвей заморгала красная надпись: «Берегись трамвая!» Исанка вскочила. — Пятнадцатый номер! Последний, наверно. Придется на Девичье Поле переть пешком… Пока! И побежала к остановке, скрипя по морозному снегу. 1928 |
||
|