"Дневники голодной акулы" - читать интересную книгу автора (Холл Стивен)

3 Сердечные бездны при свете разума

Все до единой клетки человеческого организма каждые семь лет обновляются. Это означает, что ныне даже малейшая частица вашего тела семь лет тому назад вам не принадлежала.

Все меняется.

В первые дни своей второй жизни я заметил, как тень от телеграфного столба крадется между садами двух домов на другой стороне улицы — от сада дома 152 к саду дома 150 — на протяжении нескольких часов, от ужина до вечера. Пронаблюдав за этим несколько раз, я взялся за вычисления: перемещение тени из одного сада в другой означало, что оба дома, телеграфный столб, улица и все мы преодолели тысячу сто шестьдесят миль вокруг Солнца вместе с движением Земли. За то же время мы покрыли около семидесяти шести тысяч миль, двигаясь в космосе, и гораздо большее расстояние явилось частью вращения галактики. И никто ничего не заметил. Покоя нет, есть только движение. Вчерашнее здесь не является сегодняшним здесь. Вчерашнее здесь — оно теперь где-то в России, в диких лесах Канады, в каком-нибудь нигде посреди Атлантического океана. Оно теперь позади Солнца, в глубоком космосе, в сотнях тысяч, в миллионах миль позади. Мы никогда не можем проснуться в том же месте, в котором уснули. Наше место во Вселенной, да и сама Вселенная — все это с каждой секундой меняется. Каждый из нас, стоящих на этой планете, все мы движемся вперед и никогда не возвращаемся. Правда состоит в том, что покой есть идея, греза о приветливых огоньках, по-прежнему горящих во всех местах, которые мы ежесекундно навсегда покидаем.

* * *

— Что?

— Нет. — На докторе Рэндл был зеленый джемпер с вышитыми на нем красными северными оленями. — Просто… просто раньше вы никогда не упоминали о том, что у вас есть кот.

— Ну что ж, теперь он у меня есть. Когда я уходил, он сидел на диване и смотрел мультик.

— Интересно.

— Правда?

— Вы сказали, что у него на ошейнике были ваше имя и адрес?

— Нет, его имя и мой адрес. Вы полагаете, что кто-то мог так надо мной подшутить?

— Хм… это не похоже на шутку. А вы как думаете?

— Думаю, не похоже. А может, кто-то решил пристроить своего кота, зная, что я не пойму, что это не мой кот?

Я пытался ее позабавить. Это не подействовало.

— Не вижу в этом смысла, Эрик. Вы же сказали, что он к вам привязан?

— Нет, господи, нет, совсем не привязан. Однако кот меня не боится.

— Ну, может, он просто молод. Может, вы завели его незадолго до своего последнего рецидива и не успели мне об этом рассказать?

— Он довольно стар и непригляден.

Рэндл рассмеялась. Прежде я ее смеха не слыхал. Звук был чем-то средним между лошадиным ржанием и россыпью фейерверка.

— Ладно, — сказала она. — Я рада, что он поднимает вам настроение, откуда бы он ни явился. Как его зовут?

— Иэн.

— Ну и ну, — сказала она.

— Да.

Письмо от Эрика Сандерсона Первого на свою встречу с доктором я решил не брать. Лгать я начал, когда умолчал о том, что именно нашел на столике под вешалкой в первый день своей новой жизни, и — отчасти — было легче продолжать в том же духе, чем возвращаться на путь правды. Это можно назвать тактикой выжидания и наблюдения за тем, как к тебе относятся. Я решил не читать никаких других писем, если они придут, и не говорить о них доктору Рэндл до поры до времени. В сложившейся ситуации это представлялось мне позицией нейтральной: ни вашим ни нашим. Я буду выполнять важную часть указаний доктора, однако писем ей в руки давать не буду. Мне было понятно, что эти письма могли бы помочь в излечении моей болезни, но… Но, но, но. Удастся ли мне это объяснить? Просто все произошло слишком быстро — я недостаточно долго пробыл в этом мире, чтобы мне по душе было столь слепо доверять диагнозу. Письмо со столика под вешалкой, второе письмо, доставленное несколько часов назад, а также любые будущие, которых открывать я не стану, — все они отправятся в кухонный шкаф и останутся там до тех пор, пока я не почувствую, что готов их ей вручить. Я думал: еще через пару сеансов, когда я обрету уверенность, когда нащупаю почву под ногами, — вот тогда-то я и откроюсь.

Как только мне удалось покончить с темой кота Иэна, я спросил Рэндл о своей семье и друзьях. Она сказала, что ничего о них не знает.

— Ничего? — усомнился я. — Вы ничего о них не знаете?

— Да, Эрик, я ничего о них не знаю, — сказала она, — потому что вы мне никогда ничего не рассказывали.

— Но разве вам не приходило в голову, что это могло бы принести пользу?

— Разумеется, но у меня были связаны руки.

— Кем? Мною?

— Да. Кем же еще?

Очевидно, Эрик Сандерсон Первый решил полностью изолировать себя от своей прежней жизни перед тем, как разразилась его болезнь. Он не хотел восстанавливать свои связи даже после того, как его состояние ухудшилось, будучи убежден, что должен быть совершенно свободным на случай, если ему когда-либо придется совладать с тем, что на самом деле произошло в Греции. У меня сложилось впечатление, что Рэндл была этим заинтригована. Она опять разглагольствовала о редких патологических состояниях сознания, замещениях, провалах памяти и назвала решение Эрика разорвать все связи со своей прежней жизнью очень интересным симптомом. Я спросил, не думала ли она, что необходимо связываться с семьей, если состояние Эрика становится хуже. (Говорить вслух «мое состояние» я тщательно избегал.)

— Может быть, я недостаточно ясно описала природу наших взаимоотношений, — в ответ на это сказала доктор Рэндл. — Условия здесь диктуются не мною, а вами. Я делаю лишь то, на что вы даете свое разрешение.

— Но я ведь был болен. Я хочу спросить, вы только не обижайтесь, но почему у меня не было надлежащего лечения?

— Я обеспечиваю вам надлежащее лечение, Эрик.

— Бросьте, — сказал я. — Вы же понимаете, что я имею в виду.

— Боюсь, я не совсем понимаю, что именно вы предлагаете. То, чем мы занимались, все, что здесь происходило, было основано на вашем собственном выборе. Это то, чего вы хотели. Я действительно считаю, что могу вам помочь, но если вы больше не хотите, чтобы дело шло таким образом, — что ж, прекрасно. Да, прекрасно. У вас полная свобода обратиться к любому другому психотерапевту или же в больницу. Такой свободой вы располагали всегда.

Она произнесла это весьма любезным тоном — вот, мол, мой вам беспристрастный совет, — однако в комнате нетрудно было ощутить радиоактивное покалывание. Из-за сухих прикосновений ворота футболки у меня стала зудеть шея.

Меня ужасно, до самого нутра, беспокоила мысль о том, что Рэндл потакала Эрику Сандерсону Первому, чересчур легко уступая его требованиям о полной изоляции, лишь с одной целью: сохранить исключительные права на то, что происходило у него в голове. Эрик не хотел никаких контактов со своей семьей, но был ли он, в конце концов, в достаточно здравом уме, чтобы принимать такое решение? Я не вполне уверен, как, на мой взгляд, следовало поступить доктору Рэндл, но ее отношение представлялось мне неверным. В нем чувствовалась — нет, не угроза, но, по меньшей мере, холодная академичность. Или, может, я просто хотел, чтобы дело обстояло иначе, чтобы кто-нибудь присматривал за мной, пока я ко всему этому не прилажусь. Потому что — во всяком случае, в ту пору — я мог полагаться только на самого себя.

Или нет? Пока Рэндл продолжала вещать, защищая свои уязвленные этические принципы, я перебирал в уме свои возможности. Очень может быть, что в запертой комнате у меня в доме лежит записная книжка с массой телефонных номеров и от меня требуется только одно — вломиться туда и завладеть ею. Но, с другой стороны, может быть, за дверью меня ждет очередная «психическая травма» и, если она сработает, как спусковой механизм, я вновь «ударюсь в бега». Что произойдет, если в следующий раз, очнувшись на полу, я не буду помнить, как говорить или как ходить? Или — как дышать? Возможно, какая-то важная информация содержится в заклеенном конверте с надписью «Райан Митчелл», который Эрик Сандерсон Первый приложил к своему письму. Эта информация может оказаться важной в критических обстоятельствах. Могу ли я рискнуть и открыть его? Как выбрать направление, если все, что ты видишь, — это одинаково плоский горизонт? Полагаю, что никак. Полагаю, в такой ситуации остается только сохранять спокойствие и ждать, пока что-нибудь само собой не случится.

* * *

Один за другим проходили безмятежные дни. Они слагались в безмятежные недели, и мы с Иэном вывели свой новый мирок на крошечную орбиту.

По утрам в понедельник и в четверг я отправлялся за покупками. Приобретя кулинарную книгу, написанную знаменитым шеф-поваром, я, начав с самого начала и методично продвигаясь к концу, стал ежедневно готовить по одному из описанных там блюд. Иэн ел вместе со мной, обычно — нарезанную ветчину или тунца, а после полудня мы вместе смотрели спортивный канал. Иэн, как выяснилось, был настоящим фанатом снукера. По выходным я подолгу валялся в постели и читал газеты. По вечерам в пятницу смотрел видео или ходил в кино. Денег в банке хватало на два с половиной, а то и на три года жизни такого рода. К тому же мне ровным счетом ничего не приходилось делать со счетами — у всего была своя точная дата, свой прямой дебет. Делать не надо было вообще ничего. Я был совершенно свободен. По воскресеньям я отправлялся на прогулку в желтом джипе, обычно не назначая себе какого-нибудь определенного места, хотя однажды добрался до самого побережья.

Благодаря этим занятиям у меня начало складываться идеально очерченное существование, в голове возник аккуратный квадратный садик — цветы, трава с маргаритками, обнесенные белым заборчиком, — почтовая марка освоенной территории среди многих и многих миль безлюдных вересковых пустошей. Я начал формировать себя внутри и снаружи. Эрика и не-Эрика, маленькую болванку собственной личности в мире. Порой я гадал, счастлив я или же несчастлив, но казалось, что этот вопрос теперь стал неуместен, что я более не принадлежу к тем существам, к которым применимы эти понятия. Я был маленьким роботом, машиной для существования, просто следующей всем тем прописанным программам, что сам для себя установил, не более и не менее.

Сидя в кресле с котом на коленях и глядя на игру в снукер по телевизору, наблюдая за тенью телеграфного столба, совершающей свое путешествие по земному кругу, я немало думал о том, какой мне смысл оставаться в живых. И думал совершенно спокойно и открыто, без трагических срывов. Просто мне было любопытно. Благодаря ежедневной рутине, меня перестало заботить, становится ли мне лучше или нет. Я утратил интерес к Эрику Сандерсону Первому. К тому, старается ли доктор Рэндл вылечить меня на самом деле. Я просто ни о чем этом больше не думал. В сердце у меня была непроглядная бездна, а в голове — холодные вычисления.

Моя жизнь представлялась списком покупок.

Однажды утром я слишком быстро вынул чашку из сушилки и уронил одну из тарелок в раковину. Тарелка не разбилась, но удар был настолько громким, что этот звук заставил меня разрыдаться совершенно безо всяких на то причин.

Что-то либо произойдет, либо нет. Я понимал, что рано или поздно мне придется принять решение, вот в чем было дело. Лишенный возможности выяснить, что такое должно со мной случиться, я просто посиживал в своем маленьком заводном мирке, меж тем как он тикал, крутясь вокруг Солнца, и увлекался в будущее.

Новые письма от Эрика Сандерсона Первого приходили почти каждый день. Всякий раз во время ланча я брал очередной конверт и, не вскрывая, клал его в кухонный шкаф. Некоторые из писем были толстыми, некоторые вполне тянули на бандероли, другие же оказывались настолько маленькими и тонкими, что внутри их мог находиться лишь единственный листок бумаги, сложенный вчетверо. Когда пришло письмо с плотной квадратной карточкой внутри, я понял: прошлая моя личность решила, что я готов получить ключ от запертой комнаты. Но то, что в ней находилось, больше не представляло для меня интереса. Мир за запертой дверью не был частью того меня, к которому я начал привыкать. Если на то пошло, то запертая комната угрожала стабильности моего мирка, и у меня не было ни малейшего желания бросать вызов тем границам, что я вокруг себя воздвиг. Этот конверт отправился в шкаф вместе со всеми остальными.

Я потом все-таки вскрыл конверт, вложенный в первое письмо, тот, который был помечен надписью «Райан Митчелл». Это произошло вечером после моей второй встречи с доктором Рэндл, когда мне никак не удавалось отделаться от мысли о том, что этот самый Райан Митчелл мог оказаться одним из оставленных Эриком друзей, что там, возможно, содержится способ вновь найти точки соприкосновения с его прежней жизнью. Но все оказалось совершенно не так. Внутри я обнаружил шестнадцать машинописных страниц с глубоко личной, но бесполезной информацией о Райане Митчелле — имена его тетушек и дядюшек (только имена, без фамилий), анализы на аллергические реакции, результаты тридцати двух диктантов, написанных им в возрасте десяти лет, список его подружек, описание того, в какие цвета были окрашены три комнаты его дома. Ни адреса, ни телефона. Совершенно ничего, что могло бы соединить Эрика с этим неизвестным, кем бы там он ни был, ничего из того, что мне действительно могло потребоваться узнать. Эрик Сандерсон Первый озаглавил эти страницы так: «Мантра Райана Митчелла». Я приколол их на кухне к доске для заметок и каждый раз, готовя какое-нибудь из блюд своего прославленного повара, пытался разобраться, какую пользу можно было бы извлечь из этой информации.

С доктором Рэндл я виделся дважды в неделю и, как уже упоминал, вскоре вообще утратил интерес к этим встречам. Она отвечала на мои вопросы, я — на ее, и мы пили чай. Наши отношения распространялись ровно настолько, и это все более и более становилось максимумом того, чего мне хотелось. Ни к терапевту, ни в больницу я так и не обратился. Я никогда не говорил ей о запертой комнате, а она ничем не давала знать, что ей хоть что-то о ней известно. Я не говорил ей о письмах. Не говорил о «Мантре Райана Митчелла». По сути, я не говорил ей ни о чем. О чем я мог ей сказать? Моя жизнь была спокойной и бесцельной, и если это не означало ничего хорошего, то и ничего плохого это тоже не означало.

С течением времени я обнаружил, что много думаю о Клио Аамес. Я гадал о ней и об Эрике, о том, как они относились друг к другу, как занимались любовью, какими жестокими словами, сами того не желая, бросались друг в друга, когда ссорились. Я воображал себе ее. Рэндл сказала, что она училась на адвоката. Иногда я представлял ее себе блондинкой, иногда — брюнеткой, то с длинными волосами, то с короткими. Иногда я делал ее чувствительной и заботливой, иногда — крутой и никому не дающей спуску. Это было игрой, своего рода проверкой барьеров на прочность. Идея реальной Клио Аамес — ее кожи, голоса, мыслей, цвета глаз, прошлого, того, что она любила, и того, что ненавидела, ее крови, ногтей, туфелек, месячных, слез и кошмаров, ее улыбки, смеха, отпечатков пальцев на стекле — была для меня чрезмерной (еще одна причина, по которой я не открывал запертой двери). Нет, все призраки, которых я призывал к себе поздними ночами, во время долгих поездок или заполненных сидением перед телевизором послеполуденных часов, были нарисованы моими собственными руками на стенках моей пустой головы. И это была именно та степень близости, которая мне требовалась в отношении кого-либо или чего-либо на свете.

Почти через два месяца после того, как я очнулся на полу спальни, прибыла коробка с электролампой.

В прилив ночной субботней толчеи скользнула тень под рябью разговора и, замутив неоновый просвет, круги звонков задела на воде от трескотни мобильных телефонов. Неверный номер, долетев сюда, за много миль, меня во сне тревожит. Как будто кто-то у дверей звонит. Похоже, одиночество мое имеет вкус и тень плывет на запах. И острым, черным, страшным плавником нас друг от друга отделяет напрочь.

Открыв глаза, я обнаружил, что лежу в гостиной на диване. Телефон звонил. За исключением одного-единственного раза, когда позвонила доктор Рэндл, чтобы перенести нашу встречу, он всегда молчал.

Пошатываясь, я вышел в прихожую, совершенно одурманенный, с трудом пробираясь через зыбучие пески сна, но, когда добрался до стола под вешалкой, звонки прекратились. От стен вокруг отскакивали пустые отзвуки эха. Я набрал 1471. По линии донесся шум, похожий на шипение морской раковины: этот в самое ухо ударяющий звук, похожий на шуршание волн, разбивающихся где-то очень-очень далеко. Я пару раз нажал на крохотные черные дужки рычага и попробовал снова. На этот раз до меня донесся лязгающий компьютеризованный голос телефонного автомата: «Вам позвонили в… двадцать… двадцать шесть… Номер вызывающего абонента не определен».

Я положил трубку и направился было обратно в гостиную, когда — бум-бум-бум-бум-бум — звук чьей-то ладони, стучащей во входную дверь, заставил меня сильно вздрогнуть и покрыться мурашками от ужаса. Я слегка приоткрыл дверь, и в щель ударил влажный порыв вечернего воздуха, пропитанного дождем. Снаружи стоял какой-то старик. Жилистый, с большим носом и крупным подбородком. В редеющих прядях, начесанных поверх лысины, скапливалась дождевая вода, сбегавшая вниз и повисавшая кристальными серьгами на длинных мочках его ушей. Руки он держал крест-накрест, запахивая отвороты плаща, и часто моргал из-за дождинок.

— Да? — сказал я.

— Вам бы надо забрать это в дом. Пропадет. Если уже не испорчено.

Я, проследив за его взглядом, посмотрел на крыльцо. У моих ног стояла насквозь промокшая коробка.

— Да, — сказал я. — Верно.

Он в безмолвном упреке задрал подбородок, затем повернулся и, по-прежнему сам себя обнимая, заковылял вниз по отданной во власть дождя и желтой от фонарей улице, не сказав больше ни слова.

Коробка на крыльце была большой, вроде тех, которыми вы пользуетесь, когда переезжаете. Она была обернута коричневой бумагой и пропитана влагой. Кроме того, она оказалась довольно тяжелой. Я неуклюже вертелся на крыльце, пытаясь не помять и не порвать ее промокших картонных краев о дверной проем. В конце концов мне это удалось, я осторожно ступил в прихожую и потянулся пяткой назад, чтобы захлопнуть входную дверь. Совершенно синхронно со стуком двери дно коробки порвалось и ее содержимое высыпалось на пол.

Письма. Влажная груда писем на ковре прихожей. Я поставил коробку под вешалкой и нагнулся, чтобы лучше их рассмотреть. Симиану Кеслеву, 90, Шеффилд-роуд. Гаррисону Броди, 102, Сейнт-Мэри-роуд. Стивену Холлу, 3, Йорк-стрит. Бобу Фентону, 60, Чарльзтаун-роуд. Ни одно из этих писем не было адресовано мне. Роясь в этой груде, я обнаружил непонятный набор других вещей. Видеокассету, плотно обернутую клейкой пленкой. Пластиковый футляр, содержавший две потрепанные тетради. Намного меньшую и тоже плотно обернутую клейкой пленкой картонную коробку, из которой, когда я поднял ее, чтобы осмотреть, раздался звук разбитого стекла. Я сидел на корточках над этой кучкой мелких вещиц и понимал, что, пожалуй, мне следует засунуть все это обратно в коробку, убрать в кухонный шкаф и постараться обо всем этом забыть. Если бы предметы были более таинственными, то я, возможно, так бы и поступил. Но я этого не сделал. Тетради и видеокассета? Это было слишком просто. Даже будучи такой механической личностью, в которую превратился, я не мог безразлично протекать мимо чего-то вроде этого.

Оставив груду писем там, где они упали, я взял кассету, футляр с тетрадями и коробку, из которой доносилось позвякивание разбитого стекла, после чего направился обратно в гостиную.

* * *

На видеокассете оказалась длившаяся почти час запись того, как в затемненной комнате вспыхивает и гаснет электрическая лампа.

И ничего больше.

Я пару раз перематывал пленку вперед и назад, просто чтобы в этом убедиться, но там ничего не было, кроме голой лампочки, включавшейся и выключавшейся, включавшейся и выключавшейся в полной тишине. После этого я вытряс на какую-то газету содержимое маленькой коробки — осколки стекла, проволочную спираль и цоколь разбитой лампы. Я догадался, что, возможно, взираю на «звезду» странного домашнего видеофильма, все еще крутившегося на телеэкране. Осторожно отложив осколки в сторону, чтобы иметь возможность обследовать их позже — бог его знает зачем, — я переключил внимание на тетради.

Первая из них была почти нечитаемой: страницы с формулами и таблицами, абзацы, обведенным красным, целые страницы вымаранного текста. Я быстро ее перелистал, прежде чем обратиться ко второй. Эта тетрадь была в лучшем состоянии, и на ее обложке имелось название — «Фрагмент о лампе». Я открыл ее, и первое же слово заставило меня оцепенеть. Я пробежал глазами вниз по странице, просмотрел ее в обратном направлении и наконец удостоверился в том, что именно у меня в руках.

Закрыв тетрадь, я перевел дух. Мои мысли вертелись вокруг того, как какой-то отрезок времени может быть засушен и сохранен, подобно тому как засыхает и сохраняется цветок между страницами старой энциклопедии. Память, расплющенная в текст. «Фрагмент о лампе» представлял собой что-то вроде дневника или расшифровки стенограммы. Это было мое потерянное прошлое.

Дрожащими руками я снова открыл тетрадь.