"Дневники голодной акулы" - читать интересную книгу автора (Холл Стивен)

14 Мистер Никто

Я открыл глаза и застонал под тяжестью туч, словно бы составленных из толченого гороха, и острых, пряных эмоций, накатывающих на меня штормовым фронтом лихорадки.

Заболеваю. Боже, сегодня мне никак нельзя болеть.

Потянулся за мобильником. 11.33. До встречи в Главной лечебнице оставалось менее часа. Черт. Куда уж мне явиться туда пораньше и разобраться, что к чему?

Что делать? В животе было такое чувство, словно внутри у меня требуха, выплеснутая в кроличью нору. Я с огромным трудом поднялся на колени и обхватил руками голову. Что делать, что делать? Думай, думай, думай. Вытянув ногу, я кое-как выбрался из постели, испытывая слабость и головокружение и озираясь в поисках бутылки водки, чтобы убедиться, что не выпил ее всю. Нет, не выпил, она по-прежнему была на месте, убавившись лишь на несколько глотков.

Сложенную записку от мистера Никто я сунул обратно в «Происхождение видов», а саму книгу убрал в шкаф. Затолкать болезнь внутрь и прояснить сознание мне мог бы помочь душ, но на это не оставалось времени. Я решил ограничиться тем малым комфортом, который могли предоставить свежие футболка и джинсы. Закрывая дверь шифоньера, я увидел Иэна, который выгибал спину, сверкая на меня своими огромными глазами.

— Ты что?

Собственный голос показался мне неприятным, не укладывающимся в голове.

Кот издал глубокое брюзгливое урчание и стал пятиться, пока не скрылся за верхним краем шифоньера.

— Прекрасно, — сказал я. — Благодарю.

Затратив немало сил на то, чтобы натянуть на себя чистую одежду, я достал из рюкзака целлофановый пакет и аккуратно уложил в него все диктофоны. Прихватил и пару упаковок батареек.

Что-нибудь еще? Что-нибудь еще?

— Что-нибудь еще? — спросил я у своего отражения в зеркале.

Слова пульсировали у меня в ушах. Отражение посмотрело на меня в нерешительности, словно не могло понять, что такое я говорю. Я уперся ладонью в стену, чтобы выпрямиться, повернулся и направился к двери.

* * *

Лечебница не была единым зданием — она состояла примерно из дюжины квадратных и продолговатых строений красного кирпича, соединявшихся между собой галереями. Сверху она, вероятно, походила на блок-схему. Проходившая по ее территории дорожка была занесена песком, и все то, что не было бетонным, издавало скрипучие звуки.

Тетушка Руфь знала, как найти лечебницу, и я испытал облегчение, услышав, что до туда было всего пятнадцать минут ходьбы.

— Но там теперь все закрыто, голубчик, чего ради вы вздумали туда отправиться?

«Праздное любопытство» было лучшим, что мне удалось измыслить. Она сказала, что выгляжу я ужасно, а я возразил, что после прогулки мне станет лучше. Казалось, она была совершенно в этом не уверена, но, должно быть, решила, что недостаточно хорошо меня знает, чтобы попытаться отговорить, и ограничилась морщинками заботы на лбу.

Дорожка вела к крыльцу, густо усыпанному пожухлыми листьями. Вход состоял из нескольких двустворчатых остекленных дверей из темного дерева. Я толкнул левую дверь, и она тяжело открылась внутрь.

— Есть здесь кто?

Тетушка Руфь была права: прогулка мне не помогла. Влажные и рыхлые внутренности расслабленно болтались, свисая под ребрами. С головой дело обстояло даже еще хуже. Подобно системе центрального отопления с воздухом в трубах, сознание мое булькало, пытаясь связно передавать мысли из одной области в другую. Казалось, только у самых простых и незамысловатых мыслительных порывов имелся какой-то шанс циркулировать по системе, не рискуя застрять и потеряться в воздушных пазухах где-то под половицами. Я просто устал. Я чем-то заболеваю. Лишь эти объяснения были достаточно просты, чтобы выжить на протяжении полного кругооборота моего сознания. И, хотя часть меня — изолированный радиатор в крохотной мансардной ванной комнате моего мозга — предостерегала о странном совпадении времени и об опасности доверяться готовым решениям (и я осознавал это предостережение, смутно и отдаленно), в системе попросту не было достаточного давления для того, чтобы этот маленький радиатор мог должным образом подпитывать ее сердцевину.

Я шагнул в фойе.

В нем все было заполнено слабым серо-голубым светом — большое окно позади регистратуры в незначительной мере пропускало солнечные лучи из влажного и запущенного сада во внутреннем дворе. Воздух внутри был безвкусным, безжизненным и слегка припахивал болотом — из-за дождевой воды на старой штукатурке, затхлой бумаги, небольших кругов черной плесени и выветрившейся дезинфекции. Пол покрывали черные и белые плиты того рода, что можно увидеть в старых бассейнах викторианской эпохи или в ожидающих ремонта школьных буфетах, этакие шахматные поля, потускневшие под медленно копившимся слоем пыли. Сделав пару шагов, я обернулся и увидел, что следы моих мокрых подошв оставляют на полу позади меня зигзаги более темной черноты и более светлой белизны. Других отпечатков не было.

Хотя в самом фойе стеклянные двери и окно обеспечивали нечто вроде слабого освещения, коридоры, уходившие налево и направо, перебрав все оттенки серого, вскоре погружались в полный мрак.

Я вошел в темный зев левого коридора и щелкнул там выключателем. Ничего не произошло. То же самое я сделал, войдя в коридор направо, и получил тот же самый результат. Не было электричества, не было и света. Я подумал о своем фонарике, оставшемся в бардачке желтого джипа. Сквозь неопределенность, пузырясь, пробилась доводящая до тошноты злоба. Я сильно ущипнул себя за руку, надеясь, что боль поможет мне сосредоточиться, прочистит голову.

— Есть здесь кто? — снова спросил я, на этот раз громче.

Стены, пыль и шахматный пол отозвались только быстрой россыпью эха.

Налево или направо? Я выбрал правый коридор. Вступив в темноту, стал пробираться вдоль стены на ощупь, пробуя дверные ручки, когда они попадались под мои все вокруг обшаривавшие пальцы.

Я достиг какой-то кладовой, забитой сломанными инвалидными колясками и пыльными коробками, и через нее прошел в снабженный окном административный кабинет с блеклыми силуэтами от компьютерных клавиатур и настольных ламп, вычерченных в пыли на всех столах. Я шагал по темным коридорам с таинственными нишами, попадал в угольно-черные Т-образные развилки, пересекал комнаты с рядами голых кроватных сеток и большими окнами со сломанными жалюзи. Вот такой предстала мне эта больница — в виде последовательности странных, не подходящих один к другому фрагментов головоломки. В виде помещений, которые не могли, не хотели преобразовываться в какой бы то ни было разумный общий план. Очень скоро я заблудился.

Был ли здесь вообще хоть кто-нибудь? Не пропустило ли мое сознание, давление в котором ослабло, чего-нибудь очевидного у входа, отправив меня бродить в неверном направлении? В нормальном состоянии я мог бы ответить определенным «нет». Но не сегодня, не при таком самочувствии. Сегодня я ни за что не мог поручиться.

Спустя примерно четверть часа я через сводчатый проход попал в коридор, числившийся у меня девятым или десятым. Но этот отличался от всех остальных, потому что не был темным; в конце его стоял высокий и яркий торшер. Подойдя ближе, я увидел, что этот торшер был взят прямо из гостиной семидесятых годов двадцатого века — у него был большой линялый абажур зеленого шелка, украшенный кисточками, а стойка была сделана из темного мореного дерева.

— Есть здесь кто?

Вокруг никого не было, только я и торшер стояли друг напротив друга в конце длинного безлюдного коридора.

* * *

Я нашел его, следуя гибкому шнуру. Шнур от торшера был подключен к оранжевому удлинителю, который подсоединялся к белому удлинителю, который подсоединялся к еще одному оранжевому удлинителю, присоединенному к черному удлинителю. Вверх и вниз по лестнице, через кладовые, кабинеты сотрудников, комнаты отдыха, туалеты и залы физиотерапии.

Гибкий шнур привел меня в большую палату. Часть ее была погружена во тьму благодаря опущенным жалюзи, но стоявший в центре второй торшер отбрасывал круг изжелта-белого света около двенадцати футов в диаметре. На стуле под торшером сидел человек, деловито стучавший по клавиатуре ноутбука.

Когда я направился к нему, он поднял взгляд, улыбнулся, поспешно убрал ноутбук с колен и поднялся мне навстречу.

— Вы справились, слава богу. Прошу извинить за все это… — Он обвел рукой вокруг. — Я надеялся встретить вас в фойе, но этот отчет… Предельные сроки…

Примерно моего роста, но более худощавого телосложения, с прической, как у банкира, он был одет в изящную голубую рубашку и потертые, но дорогие джинсы. Кроме того, на нем были авиаторские солнечные очки в позолоченной оправе и массивные золотые часы. Во всем его облике присутствовали чистота и свежесть класса «только что из парикмахерской», из-за чего я сам чувствовал себя грязным и больным.

— Мистер Никто? — спросил я.

Он смущенно рассмеялся.

— Да. Очень рад с вами познакомиться. — Он подался вперед, чтобы пожать мне руку, и отвесил короткий поклон. — Немного мелодраматично, не правда ли? И все же я надеюсь, что вы понимаете… э-э… нежелательную природу имен при данных обстоятельствах. — Никто извлек откуда-то из тени еще один стул и быстро поставил его в кругу света напротив своего собственного. — Надеюсь, вы извините мне и темные очки, — сказал он, жестом приглашая меня садиться. — Глаза болят. Доктор велел не работать за компьютером в течение двух недель и прописал целую гору пилюль, но…

— Отчеты? — спросил я, усаживаясь.

Никто сел напротив.

— Нескончаемые отчеты, — подтвердил он с улыбкой. — Компьютеры. Благословение и проклятие двадцать первого века. — Потом, присмотревшись ко мне и как следует разглядев, в каком я состоянии, он воскликнул: — Боже, да вы здоровы ли?

— Я в порядке, хотя, думаю, что-то подхватил. Так или иначе, я полагал, что благословением и проклятием двадцать первого века стали мобильные телефоны, вы не согласны?

— А-а-а, это еще одно благословение и проклятие двадцать первого века. Эти благословенные и проклятые вещи, они повсюду. Со счета собьетесь.

Я вяло улыбнулся.

— Ладно, — сказал Никто. — Вы здесь не для того, чтобы обсуждать мои луддистские наклонности,[23] не так ли? Мне, вероятно, следует начать с того, чтобы принести свои извинения…

— Нет, подождите, — сказал я, вспомнив наконец о пластиковом пакете с диктофонами, висевшем у меня на запястье. Тупые, медленные, одурманенные жаром мозги. — Первым делом мне необходимо сделать кое-что важное.

Мистер Никто наблюдал, как я меняю в диктофонах батарейки и расставляю их вокруг нас по краям освещенного места. Он не сказал ни слова, пока я не закончил.

— Ассоциативная аудиопетля. — Он улыбнулся мне, как босс мог бы улыбнуться своему служащему, преуспевшему в операциях с цифрами. — Отлично. Могу я поинтересоваться, кем это было разработано?

Я снова уселся на стул. В желудке у меня все пузырилось и булькало, и я сглатывал подступавшую к горлу желчь.

— Простите, — сказал я. — Сегодня из меня собеседник неважный. В голове все так и путается из-за… Ну, из-за того, что там я умудрился подцепить. Позвольте мне спросить грубо и прямо: нельзя нам сразу перейти к делу?

Мистер Никто сидел в непринужденной позе, расслабленный и внимательный. На мгновение он задумался, потом решительно кивнул.

— Да, конечно. Вы хотите, чтобы я начал с того, что мне известно о вас, или с того, что я знаю об акуле?

— Вы знаете о людовициане? Я имею в виду, вы в него верите?

Брови мистера Никто слегка опустились, скрывшись за его темными очками.

— Да, — сказал он просто.

В голосе его прозвучал оттенок замешательства, как если бы я спросил его, верит ли он в деревья, в самолеты или в Китай.

— Да? — повторил я самому себе, все еще ошеломленный.

— То есть я не знаю того конкретного экземпляра, с которым имеете дело вы, но с самим этим видом я знаком, и даже слишком близко. — Он снова посмотрел на меня. — Вы вроде бы удивлены?

— Просто… так долго это было только со мной. Услышать, чтобы кто-то еще говорил об этом…

— Понимаю, — сказал Никто, слегка подаваясь вперед и скрещивая руки у себя на коленях. — Человек, на которого я работаю, — ученый. Он долгие годы изучает концептуальных рыб: гелетробов, прилипал, людогарианов, сонных ершей. Он в этом деле специалист, можно сказать, лучший специалист нашего времени.

— Так он занимается научным изучением? Как такое возможно?

— Мой работодатель имеет честь заниматься крипто-концептуальной океанологией. Широкой областью науки это не назовешь. В настоящее время это поле деятельности одного энтузиаста.

— Понял. — Я отрыгнул, и во рту у меня появился резкий неприятный привкус. — Понял, — сказал я снова.

Никто секунду меня рассматривал.

— Слушайте, вы и в самом деле выглядите неважно. Хотите, я дам вам каких-нибудь жаропонижающих таблеток, парацетамола или чего-нибудь еще? — Он слегка коснулся ногой большой кожаной сумки, стоявшей под его стулом. — По-моему, у меня с собой кое-что есть.

— Нет, — сказал я. — Надеюсь, все обойдется. Мне просто надо сохранять спокойствие.

— Хорошо, скажете, если передумаете. По правде сказать, мне самому надо закапывать глазные капли ровно в два пополудни. Вечно забываю. Не могли бы вы оказать мне любезность и напомнить?

Я достал из кармана мобильник и взглянул на дисплей: 13.32.

— Легко, — сказал я, снова сглатывая, чтобы прогнать изо рта мерзкий привкус. — Ваш наниматель — вы работаете на доктора Фидоруса?

— А-а-а! Великий доктор Фидорус? Нет, боюсь, что это не так. Хотя вы можете сказать, что Фидорус основал эту школу, а мой наниматель ее развил. Нет, о Фидорусе уже несколько лет ничего не слышно. Если он еще жив, то ведет очень уединенный образ жизни.

Эти его слова я отложил в сторону, чтобы обдумать их, когда в голове у меня будет попросторнее.

— Что вам известно об экологии людовициана, мистер Сандерсон?

— Это концептуальная рыба, акула. Питается воспоминаниями. — Я опустил взгляд на свои руки. — Что еще? Главным образом, практические вещи: как от него прятаться, как обманывать, как защищаться.

Никто посмотрел на диктофоны, тихонько бормотавшие на краю нашего круга света. Он задумчиво кивнул.

— Людовицианы — это самые крупные и самые агрессивные из всех видов концептуальных акул, — сказал он. — Кровожаднее их никого нет, они являют собой вершину пищевой цепочки. Это очень редкие хищники, и они, в основном, блуждают среди течений, там и сям. Случись им проплыть мимо какого-нибудь болезненного сознания, бултыхающегося, пытаясь удержаться на плаву в этом мире, они непременно отхватят от него кусок. Особенно это касается людей пожилых.

— Я полагал, что они привязаны к одной цели, разве нет? Снова и снова возвращаются к одной и той же жертве, пока… — Я позволил фразе преждевременно умереть: мой желудок не позволил ее завершить.

— Это, скорее, признак территориальности. Время от времени обнаруживается, что людовициан — как правило, огромный грубый самец, но возможны и варианты — фиксируется на одном определенном источнике пищи. Никто не знает, почему это так. То есть, хочу я сказать, никто не знает особенно много об этих животных вообще.

Фразы Никто тонули в гриппозной жиже у меня в голове. Я осознал, что если они исчезнут, то мне вряд ли удастся снова вытащить их наружу.

— Простите, — сказал я. — Понимаю, что вы к чему-то ведете, но мне…

— В сжатом виде это можно выразить так: если хочешь изучить одно из этих созданий, то единственная надежда — это территориальность. Если найдешь кого-то, кто предоставит все свидетельства о повторных нападениях людовициана, то сможешь найти и саму акулу.

— Значит, вот для чего вы разыскали меня.

— Мой наниматель держит руку на пульсе. Доктор, которую вы посещали, думает написать статью о вашем «заболевании». Она показала кое-какие черновые наброски истории вашей болезни кое-кому из своих коллег.

Рэндл.

Я ничего не сказал.

Никто поправил на переносице сползшие темные очки.

— Есть еще одна проблема с изучением людовицианов. Даже если вам удается выследить взрослую особь приличных размеров, то почти невозможно содержать ее в неволе живой. Младенца — да, можно, но не взрослое животное. Мой наниматель — единственный, кто достиг в этом определенного успеха; однажды он продержал полностью сформировавшегося людовициана в специальном контейнере живым почти сорок дней. С тех пор он рыщет по всем направлениям, чтобы отыскать еще один экземпляр. Из-за чего, вы правы, он и отправил меня отыскать вас.

Я не верил своим ушам.

— Вы говорите, что можете ловить их?

— Да, можем их ловить.

— И куда-то их забирать?

— Да. С вашей помощью мы можем поймать людовициана, в целости и сохранности поместить его в контейнер и держать там живым неопределенное время.

— Как только он будет пойман, мне все равно, жив он или мертв. Хотя, честно говоря, я чувствовал бы себя в большей безопасности, если бы он был мертв.

— Да, — сказал мистер Никто. — Я вас понимаю.

— Но откуда вы знаете? Почему вы так уверены, что его можно поймать?

— Совершенно уверен.

— Почему?

Какое-то мгновение я думал, что он не ответит.

— Потому что я это видел, — медленно проговорил он. — Тот первый людовициан, которого поймал мой наниматель, был моим. Он пожирал меня.

* * *

— Мне не пора закапать свои капли?

Я достал из кармана куртки мобильник.

— Еще около десяти минут.

— Около?

— Ровно девять, — сказал я.

Он кивнул, о чем-то думая. Перемена в нем была незначительной, но она была. Исчезло что-то от его беззаботной уверенности, от глянцевой лощености. Сидя на своем стуле, он, казалось, сделался ниже, сгорбился, а шея у него ушла в плечи. При такой позе голубая рубашка, прежде выглядевшая хорошо подогнанной и дорогой, теперь казалась слегка мешковатой и свободно висела на груди. Там, где материал обтягивал его подмышки, виднелись пятна пота.

— Вы в порядке?

— Да, все прекрасно. — Он выпрямился, но это было неубедительно — он словно бы не вполне наполнял собственное тело. — Дурные воспоминания, — пояснил он. — Ну, мне нет надобности рассказывать вам о том, что это такое.

— Как это случилось? То есть если вы не против такого вопроса.

Никто ответил не сразу.

— Я был ученым-исследователем, — сказал он наконец. — Физиком. Молодым, динамичным, делающим себе имя, все такое.

Я взглянул на него.

— Да не из этих, знаете ли, лабораторных халатов, обсыпанных перхотью.

— Разумеется, — сказал я. — Простите.

— Я получил место в Лондонском университете. Это было по-настоящему большой удачей. Вы знакомы с теорией суперструн?

Я напряг мысли.

— Что-то такое сложное, имеющее отношение к жизни, Вселенной и всему вообще?

— Да, более или менее. Это очень волнительно, очень загадочно. В общем, я поехал в Лондон, к дяде и тете. Я не достиг еще такой точки в своей карьере, чтобы иметь возможность истребовать себе такое же жалованье, как у большинства признанных академиков, но у тети и дяди имелась пустая мансарда, и они предоставили ее мне в качестве кабинета. Там я занимался своей работой, — Никто посмотрел куда-то поверх шахматного пола, затем опустил взгляд себе на руки. — Когда мы впервые услышали звуки, доносившиеся оттуда посреди ночи, моя тетя была убеждена, что у нас завелись крысы. Понимаете, работа, которой я занимался, сам ее предмет, — это же чистая мысль, чистая концепция.

— Работа, которой вы занимались? — Я потер себе лоб костяшками пальцев, пытаясь прояснить голову. — Вы хотите сказать, она привлекла акулу?

— Я думаю, это случилось потому, что не было никакого физического якоря. На таком уровне тело является, по существу, мыслью, набором абстрактных вычислений. Каждый день, когда я сидел за столом, работая с числами и моделями, я на самом деле гнал свою маленькую мансарду в океан идей, все дальше и дальше от дома. Не много на свете людей, которые могли бы увести лодку так далеко, как я, которые способны были бы оказаться над такими же глубинами.

Он потел все сильнее. Мокрые пятна у него под мышками увеличивались, и появлялись новые, на воротнике.

— Гении не сходят с ума, — сказал он. — Вот чего не понимают другие. Они забираются так далеко, что вода делается прозрачной как стекло, и они видят на многие мили, видят так глубоко, видят в таких направлениях, в каких никто никогда не видел прежде. Они оказываются над невероятными безднами, дно под ними опускается все ниже, ниже, ниже и ниже, и некоторые из них попадаются. Что-то выбрасывается из их мыслей, изнутри их собственных голов и через акт собственно размышления — потому что голубая пучина присутствует там тоже, понимаете? И это их забирает…

Он сбился, дрожащими руками пытаясь обхватить колени.

— Когда я должен капать?

— Послушайте, — сказал я. — Простите, что я задал вам этот вопрос. Слишком тяжело проходить через все это снова…

— Когда я должен закапать эти чертовы капли?!

Вздрогнув, я автоматически сунул руку за телефоном.

— Через семь минут, — сказал я. — Я не хотел вас расстраивать. Простите.

Он ничего не сказал в ответ, просто сидел, уставившись на свои руки, лежавшие у него на коленях, а его пропитанная потом рубашка липла к тощим ребрам. Его прическа тоже несколько утратила очертания, и волосы местами плоско прилегали к макушке, к вискам и ко лбу. Капля пота скатилась по левой линзе его очков, сорвалась и упала.

Мы сидели в молчании.

— Простите, — сказал он наконец, по-прежнему глядя себе на руки.

— Ничего. Вам и вправду не надо было об этом рассказывать. Мне очень жаль, что я спросил вас.

Никто поднял голову. Его потное лицо казалось даже еще более осунувшимся, бледным и перекошенным, чем минуту назад. Он уставился на меня, потом открыл рот и — словно бы пересказывая что-то выученное наизусть — снова пустился в свой рассказ.

— Мой дядя был таксистом. Если хочешь быть таксистом в Лондоне, надо сдать экзамен, чтобы доказать, что знаешь весь город. Мой дядя никогда не забывал ни единой улицы, ни одной дороги. Он мог найти в Лондоне любое здание, но никак не мог запомнить, где живет он сам. Говорили, что у него кратковременное повреждение памяти, но это было не так.

— Постойте, вы не говорили, что акула напала и на него тоже…

Никто неопределенно кивнул, словно этот вопрос явился откуда-то из его собственной головы.

— На всех нас. Моя тетя под конец никого не узнавала. У нее были кошмары. Какая-то тень скользила у нее в мозгу, с зубами и глазами. Порой она просыпалась среди ночи, видела в постели рядом дядю и кралась вниз, чтобы позвонить в полицию. Утверждала, что в дом забрался кто-то посторонний. Иногда звонила туда по три, по четыре раза за ночь. А порой из-за испуга впадала в неистовство.

— О господи, — сказал я.

История Никто, ее воздействие на самого рассказчика, ее разрушительная сила, — мне трудно было это в точности ухватить, но что-то шло не так. Что-то шло совершенно не так. Мой желудок казался мне болтающимся курдюком с теплой водой.

— Раз случившись, это продолжало происходить снова и снова, с одним или другим из нас, из ночи в ночь. К нам приходили, обследовали дом на предмет возможной утечки газа, проверяли нашу еду, обследовали стены и потолки, чтобы выяснить, что такое могло это вызывать, какой такой яд? Но ничего не было. Мне снились кошмары. Причиной этого были мои теории. Числа и математические формулы. Оно не прекращало являться по ночам. С кем это случится на этот раз? Я пытался не засыпать. С кем это произойдет и что на этот раз будет забрано? Под конец оставаться в том доме было все равно что…

Мои внутренности сжались, и я натужился. Из меня выдавилась длинная скользкая полоса слюны, но не рвота. Я глотал, давился, снова глотал. Никто прервал свой рассказ и смотрел на меня, щеки у него совсем ввалились, и острые скулы торчали из-за очков. Я смахнул с глаз слезы.

— О боже, — сказал я, вытирая рукавом рот. — Господи, простите.

— Да, — сказал Никто. — Скоро мне надо будет закапать капли. Как думаете, вы сумеете напомнить мне, когда придет время?

— Сумею, — сказал я, стараясь привести в порядок голову, — но, по-моему, до двух всего минута-другая, потому что…

— Я не могу принять их до двух часов, — мягко перебил меня Никто. — Понимаю, вы думаете, что это не имеет значения, потому что остается всего несколько минут. Но это очень важно. Количества идеально сбалансированы. Как секунды. Шестьдесят секунд идеально сбалансированы в минуте. И делят ее на части. Секундой больше в минуту не поместить.

Я заметил, что сунул руку не в тот карман, и полез в другой.

— Вы отправитесь вместе со мной, не так ли?

— Да, — сказал я, вытаскивая телефон.

Что-то здесь шло совершенно не так. Пусть даже особенности происходящего продолжали ускользать, инстинкт заставлял меня держаться за этот единственный основной факт. Мне требовалось уйти, отдохнуть, прочистить мозги и подумать.

— Мне надо вернуться в отель, упаковать кое-какие вещи, а потом…

— Сколько минут? — прошептал Никто, кусая костяшку большого пальца.

Теперь он выглядел совершенно ужасно. Его рубашка сочилась потом, липкая и мятая, она прижималась к ребрам и болезненно впалому животу. Волосы были распластаны, встрепаны, лишены всякой формы. Даже его большие темные очки выглядели старыми и грязными. Пот из него буквально лился, капли падали у него с носа, с подбородка, даже с джинсов. Кап-кап, кап-кап-кап.

— Четыре, — сказал я.

Руки у меня дрожали. Мне никак не приходило в голову, что же теперь делать.

— Вы знаете, что я мертв, не так ли? — сказал Никто. — Смотрите. — Он вытянул плоскую ладонь. Жидкость капала с кончиков его пальцев с постоянным постукиванием. Кап-кап-кап-кап. — Видите?

— Я не…

— Вы знаете. Это же так очевидно. — Потом, словно бы его что-то осенило, он быстро повернулся на стуле, выставив передо мной костлявую спину. — Ш-ш-ш, что ты делаешь? Ты выдаешь слишком много, все выдаешь, не позволяй ему говорить. Это ничего не значит. Нет, конечно же, значит. Но я не могу удерживать уровень без капель. Черт, тебе же надо удерживать уровень, потому что мы никогда не знаем, что он собирается сказать. Но это длится слишком долго, весь клубок распался на части — распущенные нити и дыры, он выглядывает из них, ты знаешь, как он показывается наружу как раз перед закапыванием. Меня это не касается, мне нет дела до клубка, работа, которую ты должен был сделать, почти уже выполнена. Ш-ш-ш, тише, он может услышать.

Никто снова повернулся ко мне. Его очки врезались ему в щеки, меж тем как лицо было рассечено широченной ухмылкой, показывавшей коричневые зубы и багрово-черные десны.

— Прошу прощения, — сказал он. — Консультативный вызов. Все время эти вызовы, вызовы. Проклятие двадцать первого века.

Жидкость струилась из него, образуя коричневые лужицы вокруг ножек его стула.

Прочь отсюда. Прочь отсюда. Прочь отсюда. Я медленно, очень медленно перенес свой вес на пятки, напрягая бедра и икры, готовясь подбросить свое больное тело в слабой попытке бегства.

Никто глядел на меня из-под очков.

Нет. Он не глядел. Мне потребовалось несколько секунд, чтобы понять: он вообще не шевелится. Если не считать струек воды, он достиг полного ступора. Наблюдая за ним, я заметил, как по лицу Никто ползут изменения; напряженность ускользала из его тела вместе с водой. Его белое мокрое лицо стало безмятежным и ангельским, подобно тому, как лицо любого человека, лежащего в гробу, выглядит безмятежным и ангельским, мудрым и спокойным. Его голова слегка склонилась, придав ему меланхоличный вид.

— Сейчас важно сдаться, — тихо проговорил он. Голос его изменился, что-то очень далекое слышалось за звуками произносимых им слов. — Вы знаете правду. Вы знаете, что уже умерли. Эрика Сандерсона нет на свете. И Клио Аамес нет. Все это, все, что его составляло, давно исчезло. Вам надо позволить уйти и его телу. Надо прекратить брыкаться и позволить ему плыть, покачиваться и ускользать все дальше и дальше. Пусть идет ко дну, где спокойствие, где одни только камни и крабы. Все будет хорошо, бури, разражающиеся наверху, больше ничем не смогут нам повредить.

Коричневая вода непрерывно текла из его пальцев и локтей, а он меж тем толчком поднялся со стула. Она сочилась из его туфель, образуя увеличивающиеся грязные лужи, от которых пахло водорослями, гниющими на солнце.

— Вы не знаете, кто я такой, не так ли? — спросил меня его новый голос. — Я — это вы, разумеется. Мы — одна и та же мертвая неличность.

Я опустил взгляд и пришел в ужас, увидев, что моя собственная голубая футболка стала мокрой и липкой. Я боролся с нелогичностью этого — «это просто пот, ты болен, это просто пот, и у тебя путаются мысли». Он, шаркая, сделал несколько шагов в мою сторону. Я не мог заставить себя подняться. Желудок у меня подпрыгнул, и я снова почувствовал спазм рвоты.

— Теперь я собираюсь кое-что вам показать. Сначала вам трудно будет разглядеть, но это и есть покой.

Он поднял руку и взялся за дужку своих очков.

— Не надо, — сказал я. — Я не хочу. Не хочу этого.

Никто стянул с лица очки.

Взгляд отсутствовал.

Глаза были на месте: белки, радужные оболочки, зрачки, но самый смысл, способность к общению, пониманию, фундаментальное свойство человеческого глаза — зеркало души, — все это пропало. С его лица на меня взирали две черные концептуальные впадины, в которых плавали крошечные креветки мыслей и червячки желаний.

Я снова натужился, и на этот раз меня действительно стошнило: желчь и гной, какой-то студень и комки плотной зеленой слизи изверглись из меня и расплескались на полу, покрытому черными и белыми плитами.