"Пристань" - читать интересную книгу автора (Потанин Виктор Федорович)

15

На кладбище мы пошли через ночь. Опять было ясное утро. В бору пели птицы, солнце грело по-летнему, но Нюра печальна. И мне тоже было плохо, мучительно, да и в последнюю ночь плохо спал. Пугали звезды, они падали всю ночь, и всю ночь казалось, что одна из них сядет на голову и раздавит, и я натягивал на себя одеяло. А под утро было сыро, туманно, одеяло тоже стало сырое, даже волосы намокли. Я приподнялся, но впереди не увидел ни ограды, ни прясла, ни Авдотьиного дома: по земле полз туман и соединялся с небом. Я подумал, что в этот день мне суждено пережить какое-то горе, беду ли — так тяжел, неприютен вставал туман. От него в бору осталась сырость, трава не просохла, и скоро мои ботинки промокли, в них хлюпало. Потом мы пошли сквозь малину. Ее было так много вокруг, что ни обойти, ни объехать. С малины уже начал спадать лист, и она больно царапала голые локти. Сразу за малиной начиналась ограда — низкий аккуратный штакетничек. Ограду соорудили в прошлый месяц, а то постоянно на кладбище заходили коровы, телята, а на ночь здесь оставались лошади и выкатывали всю траву, оставляя на крестах конский волос и запах конюшни.

Нюра шла молча, в одной руке сеточка, в которой шанежки, кулек с конфетами, моченая вишня — гостинец для Коли. Вот и ворота: две жердины продернуты в скобки, Нюра громко вздохнула, покачала головой и только взялась за жердину — так и повисла на ней. Оглянулась на меня подбито, ужаленно: «Сердце, Васяня, изробилось, Расстроишься — и шабаш». Полежала немного прямо на жердине, отдышалась — и пошли опять дальше.

Нюра часто оглядывалась по сторонам, да и посмотреть есть на что. Возле могил в последние годы образовались высокие железные ограды, все на один фасон. Их наши деревенские привозят из города, с завода. И когда ставят возле родственников, то это как праздник, как поминки — опять много выпивают водки, даже больше, чем на похоронах, а потом разбивают бутылки о железные прутья ограды, и лица в это время довольны — вроде исполнен долг.

— Че-нидь расскажи про Колю, — неожиданно просит Нюра и достает из сетки шанежку и нюхает, — я его, Васяня, восьмилеткой помню. Он в школу пошел, а я в Грачики собралась. Все хотела ему гостинцев послать, да не успела. Вначале худо жила, нече было, а потом уж и схоронили его. Он черный, белый вырос?

— Ни тот, ни другой, — ответил я неопределенно, а сам напряг всю память, вызывая в ней Кольку, но он не шел, упирался. А вместо него маячил в глазах какой-то далекий чужой мальчик без имени, без фамилии, без глаз, без лица.

— Он должен на Ваню походить. Маленький-то походил, — опять обратилась ко мне Нюра, и я опять напряг всю память, но мальчик этот все ходил где-то издали, и даже та далекая буранная ночь не шла в голову, а точно приснилась, привиделась, а может, стояла во мне еще до рожденья.

— Ну какой он? — канючила Нюра, нетерпеливо помахивая сеткой и все стремясь заглянуть мне в глаза, но я не давался.

— Обыкновенный. Пацан спокойный, не драчливый, — добавил я уже на всякий случай и вдруг вспомнил: — Он голубей любил!

— Смотри ты! А ты молчал! Голубей любил! — все удивлялась Нюра и даже повеселела и прибавила шаг.

От могил сильно пахло мокрым песком. Отчего на кладбищах так сильно пахнет песок. И ограды, ограды. Но все-таки деревянных оград побольше, чем железных, и они здесь проще, сердечней, только вид у них виноватей среди своих железных подруг. Многие кресты сгнили и лежали рядом с могилами. Кресты эти никто не починял, не ставил обратно, значит, все наследники уехали на чужую сторону и забыли про свою кровь. Нюра точно слышит мои мысли, дотрагивается до моей ладони, просит вниманья, и голос ее переходит на шепот:

— Сколько кругом сирот. Жили, поди, плодились, на деток надеялись, а они позабыли, — и вдруг совсем тихо, на полушепоте говорит: — И Ваня так лежал бы. Не приедь я — кто бы приласкал его, кто бы могилу украсил. Эх, люди, люди, от крови своей отреклись. И ради чего-о?.. Ты слышишь меня, Васяня? Ради чего кровь родну забывают, память теряют... Ты все же ответь мне? Ради чего? Да не молчи ты? Ну-у? Думаешь, с ума спятила, а я все об этом думаю... Ну чего?.. Погляди вон: могилка вся вытоптана, загажена, а там, поди, человек лежит. Челове-ек! — Она остановилась возле изъеденного лошадиными копытами бугорка и подняла с могилы горстку земли. Потом достала из кармана чистый платочек и ссыпала туда землю.

— Увезу с собой, не велик груз.

— А зачем? — не вытерпел я, и Нюра взглянула на меня как-то вкось, кособоком, потом, схохотнула, и этот быстрый смешок удивил и обидел.

— Зачем, зачем? — передразнила опять и надолго замолчала.

Мы опять зашагали вперед. Утро двигалось теплое, по воздуху несло паутинку, и она висла на крестах. По-летнему жужжали мухи, рассеивая тишину. На соснах вытопилась смола, особенно много ее возле самых корней, у подножья, и этот первозданный янтарь переливается и горит. Зато наверху, в самых густых лапах порхают серые безглазые пташки, здесь так и зовут их — слепыши. Эти слепыши садились к нам под ноги, подлетали так близко, что я различал у них перья на самой макушечке, измазанные в какой-то пыльце. Над клювом у них были черные бровки, и эти бровки все время подрагивали. Но вот мы вышли на опушку, и пташки исчезли.

Колина могила была на краю бора, на высоком бугристом месте. Лет пять назад я посадил ему сирень и сделал оградку — покрыл ее штакетником, и сейчас эта сирень и оградка умилили Нюру.

— Кто-то заботился же. Поди, Маруська...

— Это я сделал, — сказал я тихонько.

— Ты сам, Васяня?! И сам тесу достал и приколотил? И сам сирень принес? — допытывалась она торопливо, и в это время вся раскраснелась, и щеки ее тряслись внизу по-старушечьи, и казалось, что она сейчас пьяненькая — так смешно она наскакивала на меня.

— Неуж все сам?

— Сам, сам, — засмеялся я громко и откровенно, но она запретила.

— Смех у могилы — нехорошо... Его обидишь, Колю. Ну ладно, а вот лавочку ты зря не сделал. Сейчас бы рядком посидели, с тобой, Колю бы вспомнили, ребячество ваше... Совсем доверюсь: стала я тебя в последнее время во сне видеть, часто прямо. Как усну — так увижу. То в рубашечке бежишь коротенькой, то совсем без рубашечки. Только поймать хочу — ты всю обмочишь меня, — и я проснусь. И хорошо и смешно. А как подумаю — ведь это предчувствие. Бежишь ты куда-то, и надо тебя остановить. Вот и поехала к вам. Натосковалась... — И она взглянула даже не на меня, а просто в мою сторону и так горько прищурилась, что я отвернулся. Постояли, помолчали, потом я присел на траву, она тоже рядом присела, но прежде попросила разрешенья.

— Можно с тобой рядышком? Чтоб тесненько, бочок о бочок. Ох, господи, я согрешила — увиваюсь возле тебя, как девка. А ноги-то у тебя как выросли и руки-то! Как идет время, и почему нас от болей не вылечит. Только вывернется солнышко и опять жди град... В молодости все родить хотела, а потом без Вани кака тут роженица. Ну ничего — вон какой у меня сынок поднялся. — Она обняла меня за плечо, осторожно и вкрадчиво. — Как девку-то твою зовут? Ой, выпало из ума — Алентина же. Ты ее хоть покажи мне, покажи. Нянька, мол, требует перед очи, — засмеялась Нюра и протянула вперед ноги. Протянула их далеко и вдруг с какой-то виноватой просьбой задала свой роковой вопрос. Я давно уж ждал его, но она, видно, стеснялась меня, только теперь насмелилась: — Ты помнишь, как я тебя нянчила? Как таскала на себе?

— Помню! — соврал я и сразу стыдно стало, прямо невыносимо, и я отвернулся и начал пересыпать песочек с ладони на ладонь.

— Помнишь ли?.. — ответила она еле слышно и сама себе сказала: — Едва ли помнишь. Время-то ушло...

Она задумалась, большим пальцем поцарапала за ухом — и рассмеялась.

— А ты рос ничего, круглый, пузатенький, мать с отцом оба работали — че хотел, то и ел. А ревливый был, ох и ревливый! Как Леонида Степановича на фронт отправляли, ох и поревел тогда. И поревел же, матушка ты моя, как вынесло твое горлышко. — Она погладила меня по волосам, как маленького, беспомощного, и сразу испуганно отдернула руку, как обожглась.

— Тебе, поди, неладно это? Лезет нянька с соплями. Ну че поделаешь, не часто ездим... Так вот, заревел ты, а отец взял тебя на закрошки, а ты орешь, а ты орешь — прямо лопнешь. Леня и говорит нам: сбегайте, мол, в школу за Серухой, я Ваську покатаю. Отец-то по кровям из крестьян, дед его из Пскова в нашу сторонку пришел. Пригнала голодуха, господь с ней... Вот и любил лошадок-то, хоть и учительствовал. Да-а... Вспрыгнул он на Серуху, тебя подали, а он как понужнул да взвикнул — и вдоль деревни таким метляком. Воротились — ты веселенькой, отец веселенькой, вроде и войны нет. И больше уж не кричал ты, даже когда Тимофеевну отпаивали... Не надоело тебе? — Она закрыла глаза и стала дышать ровно, спокойно. Я подумал, может быть, задремала.

Уже поднялось высоко солнце, стало много грачей вверху: под осень они собирались опять табунами, готовясь к отлету. По небу шли облака. Я смотрел в высоту, в то место, где остановилось млечное облачко, но сколько ни напрягал память — не мог услышать там, в своем далеком, ни отца, ни Нюры — тихой послушной няньки, не мог увидеть глаз той серой школьной кобылы, на которой катал меня на прощанье отец. Где он лежит теперь? В какой земле? Какой ветер трогает его прах, какой дождь мочит?.. А может, лежит он совсем близко от Вани, от тех Грачиков, а может, в той же могиле лежит — кто знает? Похоронной-то не было — без вести. Без вести... Сколько их было таких, что без вести. Облачко стояло надо мной. Я загадал: если оно тронется сейчас с места — буду счастливым. И мне показалось, что оно медленно пошло вперед, хоть и ближние облака стояли недвижно, но мое облачко пошло вперед, в далекую южную сторону, и вот уж его совсем нет — может, ушло далеко, может, растаяло. Я так и не понял.

— Давай о Коле говорить. Не могу я, когда молчат. И боюсь молчальников. Как замолчит человек — значит, обиделся, значит, ты в чем-то согрешил перед ним... Да не молчи ты, моя матушка! — Она опять взглянула на меня с радостной виноватостью, опять к моей голове рукой потянулась, но в последний миг задумалась и опустила глаза. Хотелось ободрить ее, признаться в чем-то тайном, таком тайном, невысказанном, что встает за душой ночами и выйти просится, хотелось приласкать ее каким-нибудь тихим обычным словом, но в горле затвердело и мучил стыд. Я опять заметил в себе, что стыжусь ее, стыжусь ее преданной откровенности и боюсь в это время себя. Наверное, пугала Нюрина доверчивость и непонятная простота, и я еще больше мучился, и хотелось убежать от нее, скрыться с глаз. Но кто мне поможет.

— Давай-ко покормим Колю.

Она разложила на могиле шанежки, конфеты, горсть вишни высыпала и все это сделала потихоньку и отвернулась от меня. Стала что-то шептать. И я чувствовал, что она опять боится меня. Потом обошла вокруг могилы, наверх песку добавила, (прямо ладонями наскребла, потом отломила у ближней сосны две ветки, положила по краям холмика. Я сидел молча, стараясь даже не дышать, чтоб не спугнуть ее.

— Все сойдем туда, и грехи с нами, — сказала про себя Нюра и стала дышать в нос и посапывать.

— Какие у тебя грехи? — вырвалось у меня, и сразу же пожалел об этом. Она усмехнулась, всего меня оглядела.

— У всех есть. И у тебя, поди, есть, — ответила спокойно и сразу заговорила снова, уже волнуясь и вздрагивая всем лицом. — Ну пусть бога нет, согласна. Но человек-то есть. Чем нам не бог? Еще какой бог! И обижать его не надо. И забывать не надо...

— А что делать с ним? — засмеялся я.

— Любить, вот что. Сколько он вынес, сколько народов спас наш человек! Таку войну прошел! Всем войнам война.

— А можно так, чтоб не обижать?..

— Да надо бы. У меня вот не вышло, — сказала она раздумчиво, опять присела со мной и стала камешек на ладони подкидывать.

— Не наговаривай на себя. Не такая ты. Не поверю, — попробовал я ее утешить, но она бессильно отмахнулась и затянула на голове платок. И сказала с горькой безнадежностью: — Нет, сынок, я кругом виновата. И особо перед Ваней.

— Тебя послушай...

— А ты не слушай — запоминай... Была бы война сейчас, я б тоже за Ваней пошла, за народ бы погибла. Само хорошее за народ погибнуть... А ты погиб бы?

— Ну что ты? Прямо в горло залазишь.

— Ну, прости, прости — попытала. Только быват — иной по косым переулочкам ладит. И рассуждаете нынче много. Слов-то не жалко?

— Ну разошлась! — сорвалось у меня злобное, но она как бы не слышала, задумалась, видно.

И вдруг обернулась ко мне резко, нетерпеливо:

— А Ванечка в первый же день войны пошел в военкомат. Война застала его уже в городе. А потом еще домой в деревню приехал... — она замолчала на миг и стала оглядываться, по-птичьи вытянув шею. — Кажись, кто-то ходит, аха? — Она взглянула на меня испуганными глазами и дотронулась до плеча: — Посмотри-ко, Васяня, что-то жутковато мне, — а голос глухой, изменившийся, даже меня напугала. Еще посидели немного и, видно, отошла, успокоилась. Но когда я опять посмотрел на нее, то не увидел лица. Она зажала его ладонями. И опять у меня не нашлось никакого слова. Вверху призывно кричали птицы, собираясь в дорогу, и я радовался их свободе.