"Дикость. О! Дикая природа! Берегись!" - читать интересную книгу автора (Елинек Эльфрида)

2. Внутри. День

История не для чужих ушей

Она живет в своем доме, ведет здоровый образ жизни и никогда бы не стала заниматься политикой. Из этого своего последнего убежища она каждый день смотрит на кусок Альп. Она принимает природу внутрь маленькими дольками. Она любит смотреть на горный массив. Перед ней открытые, гостеприимно распахнутые ворота скал, но она больше не решается в них входить. Она пишет об отвесных скальных воротах, старая поэтесса и учительница. Она воспевает других, карабкающихся туда с помощью веревок. Прислушайтесь, как ледорубы вырубают отверстия в хрупком паркете гор. Они вгрызаются в горы из-за тяги к здоровью и приключениям. Там свежий воздух, а от непогоды они надежно защищены. Великолепие ощущений там, наверху, грандиозно, как болезнь, но не выдерживает никакого сравнения с изощренностью ощущений поэта. Она нажимает особые нежные клавиши, и чувства струятся потоком. Поэтесса настраивается на волну своих ощущений и описывает скалу. Альпинист читает и ничего не может понять. Они оба трудятся над природой, используя ее как спортивный тренировочный снаряд, совершая над нею произвол. Они оба идут путем заблуждений. Природа безмолвствует, затаившись. Пожилая женщина улетает вдаль, плетя рассказ. Подсмотренное на улице она сжимает в короткие строки и маленькие мысли. Она всю ночь спит беспокойно, ее уже никак нельзя назвать молодой и красивой женщиной. Ни на одном камне от нее не осталось никаких отпечатков, даже следа ладони нигде нет. Она с избытком оказывает природе всякую мыслимую помощь, она подрезает плодовые деревья, косит серпом траву, а природа вместо благодарности делает ее все старее. Камни. Вечное существование которых у нее всегда перед глазами — как вызов и как тема. Она хотела бы никогда не умереть и старается быть с убийцей-природой на короткой ноге, надеясь как-то выкрутиться. Если ей удастся когда-нибудь вновь задышать шумно, полной грудью вбирая чуть теплый воздух утра, она еще долго будет избегать встречи с любой болезнью. Не она в подчинении у природы, а природа — в подчинении у нее, а то до чего бы мы докатились! Эти самые горы своей исключительной устойчивостью создают ложное впечатление, будто способны обмануть время. Пожилая женщина спрашивает себя: может ли здесь еще кто-нибудь выжить, кроме меня? Она одна такая. Она одинока в своем усилии изобразить крайнюю хрупкость природы, в надежде, что эта сила, которая гораздо больше пейзажа в телевизоре, не раздавит ее. Она пишет здесь свои стихи, которые уже не по праву опубликованы в антологиях и специальных журналах, — стаями всплывающие видения открытых дверей, неизменно ведущих к чисто прибранным, продуманным до мелочей встроенным кухням. Никаких призрачных загадок в белом. Она все говорит в подробностях, как есть. До сих пор каждое из ее стихотворений появлялось в печати по одной причине — чтобы отдать дань ее возрасту и ее связям с культурной элитой. Она любит рассказывать своим юным дорогим гостям о давних скандалах с участием бывших знаменитостей, которые, слава богу, уже умерли и все сплошь были ее личными знакомыми. Всех их она виртуозно пережила, даже тех, кто был моложе ее. И лучше ее. Теперь и ее будет знать и ценить публика. Она и дальше собирается пережить всех, себя пережить ей уже удалось. Ее сочинения тоже давно изжили себя, еще до того, как возникли. Каждое утро она вынимает на свет из коробочки, выложенной ватой, какое-нибудь маленькое произведеньице, отвратительное, как змея, гладкое, чешуйчатое, увертливое, — чтобы его обнародовать, и каждый, увидев его, отворачивается. Она замечает это. Всегда замечает. Она слегка уязвлена, а это вредно в старости, ибо следом за обидой тут же, как по расписанию, объявляются большие и малые боли и горести. Ее регулярно отправляемые для публикации стихи — вещь надежная. Она по-прежнему усиленно отпихивает от кормушек различных культурных организаций напирающую пишущую молодежь. Она перекрывает ей кислород, потому что хорошо знакома со всеми тамошними чиновниками — как старыми, так и суперстарыми. У них нет от нее тайн, а если и случаются, то они не в состоянии их хранить, и под пристальным взглядом пожилой дамы информация начинает по капле просачиваться из дырявых резервуаров. Она отбирает у молодых кислород, ведь им предстоит разбазарить еще немало времени и уничтожить искусство. Она считает своей главной задачей точное копирование природы. У природы и у искусства один и тот же облик, поэтому на публику можно выставить только что-то одно. Эти стихи еще будут читать — когда писательница умрет. Она превзошла все образцы, у нее прямо слезы на глаза наворачиваются, когда она читает собственные произведения. Теперь она уже старше большинства знаменитых художников, которые жили когда-либо. У нее качественное искусство, если не сказать больше. Как поэт она не похожа ни на кого из известных поэтов и хочет, чтобы ее за это наградили, оказав ей почет и уважение перед лицом общественности. Взгляд у нее пронзительный, как звук трубы. Она знает много, но не слишком много. Внезапно она оказывается посреди леса, вот она стоит и гордо собирает в корзинку стихи. Как много лет несет она плечах, а этот лес — ее вечная кулиса. Когда человек в преклонных летах, перемещение в пространстве доставляет ему трудности. Если получится, она хотела бы до конца остаться стремниной, бурным потоком, светом, даже когда кости под ее тяжестью затрещат. Она надеется получить за свое творчество несколько высших наград, но пока еще ни одной не получила. Она опубликовала много коротких произведений. Она никогда не выражалась точно. Ее творчество как охапка розог, выкинутых за ненадобностью. Природа неподвластна плану, а стихотворение о природе можно запланировать. Она смотрит на всё подряд, видит эти огромные бухты, полные неожиданностей, они кусаются, истекают кровью и кричат. Скоро она умрет и растворится в пространстве. Но пока она в состоянии сравнить природу как образец и стихотворение как результат. Образец все время меняется, зато результат выгодно отличается постоянством. Он словно заморожен, ключ речи беспомощно скрежещет в замочной скважине глупости. Она выставляет себе самой отличную оценку. Она — третейский судья, обменивающий одну травинку на другую, она берет из лесу ель и пытается повторить ее словами. Потом она кладет свои стихи на стол, и всё — какие они получились, такими и остаются. Всё. Как только готово одно, она сразу принимается за другое. Они поскрипывают, эти флюгеры. Их можно резать ножом — кровь не закапает. Поэтесса при жизни была учительницей французского и решила хотя бы в старости без этого обойтись. Она захотела забраться на высоту по меньшей мере в тысячу метров (да, так высоко!). Ее стихи станут гулким эхом, невольным красным узором на земле. Действительность! Она тоже, в конце-то концов, хочет получать выгоду от природы, как этот глупый странник. Она смотрит на какой-то камень. Она представляется себе хищной птицей, парящей высоко в воздухе. Она записывает все в разлинованных школьных тетрадках. В них она удерживает чудеса, когда они норовят ускользнуть, росистые следы на бетонных ступенях маленькой лестницы, ведущей к ее входной двери. Она нетвердо держится на ногах. Иногда у нее над головой проносятся грозы, страсти небесные. Никто не должен подумать, что у нее в душе больше ничего не происходит. Она думает о молодом лесорубе как об океанском приливе. Возле хлева раскричались птицы. Она ведь уже подобралась к вершине навозной кучи своего творчества, а там уже во все горло каркает эта бригада скорой помощи, без которой всякий человек как без рук. Ее смерть неотвратима — жаркой волной пронеслось у нее в голове. Испытать в жизни еще хоть что-нибудь, пусть даже ценой подлости. Кроме нее и спортсменов, на природу больше теперь никто не выходит. Все наблюдают ее на картинках, экранах, географических картах, пачкают своей парадной обувью великолепные красоты, и природа с презрением отшвыривает все это от себя. С тем же успехом они могут читать ее стихи. Со смехотворными воплями они теряются в лесу. А читать лучше сидя на удобных стульях. В старости мир становится теснее. Она видит леса уже неотчетливо, но знает о них всё, знает, как великолепно ладят между собой скальные глыбы, холмы и вершины. Ее вежливо просят не присылать новых стихотворений, пока старые не нашли применения. При непрерывном перемешивании возрастов природу в стихотворении сравнивают с оригиналом, а ее саму — с более молодыми женщинами. Своим творчеством она хочет задушить такие сравнения в зародыше. Разве она как художница ничего не значит? Все хотят существовать вечно, как горы, но никто при этом не ощущает необходимости обратить внимание на нее. Все эти художники, эти мойщики трупов прекрасной природы за окном, хотят, чтобы их помнили вечно, но еще больше им хотелось бы прославиться при жизни. Пожилая женщина спускается в погреб с гладким глинобитным полом, она собирается устроить лесорубу любовную ловушку. В своих произведениях она не раз описывала нелегкие усилия по возбуждению любви, а также мучительные последствия отказа от любви. Она сама не очень-то владеет этим искусством. Страсти ударяют ей в голову, оборачиваясь злобой, — ведь она до предела ожесточена естественными тяготами своего возраста. Она все больше возвращается к состоянию твари, становится все ближе к почве, превращается в нечто растительное, в налитое ядом пузо тучи, готовой прорваться градом, ожесточенное, как пашня, неделями прозябающая без дождя. Такие сравнения поэтесса внутренне ощущает как совершенно естественные, это принуждение, ибо сами собой они не согласуются друг с другом. Итак, давно сваленное в погребе барахло должно сплестись в своего рода любовную западню. Среди прочего — с незапамятных времен заброшенные сюда деревянные ведра и метлы из натуральных прутьев, косматые пучки веток, надетые на древки. Валяется там и бочка с самодельным вином из красной смородины, и она пойдет в подвал, чтобы принести ему оттуда стаканчик винца. Все точно измерено, заранее продумано, налажено ее слабыми силенками. Когда настанет подходящий момент, она заорет, притворяясь, что споткнулась обо все это и грохнулась. Он же, как беззащитная собака, с воем бросится, перескакивая через три ступеньки (на помощь старой женщине — чтобы помочь ей, целой больницы мало будет), схватит ее под мышки, приподнимет, начнет спрашивать о ее состоянии, в котором она оказалась, когда упала. Он испугается: не смерть ли это? Колеблемый малейшим дуновением сквозняка, нечаянно ударившись головой, старый человек вполне может расстаться с жизнью. Какой ужас, ему не дано будет узнать правду, и только одно обнаружится: она хочет принять его в полуразрушенном городишке своего тела! У нее совсем немного времени остается на такие вещи, как любовь и желание. Беспомощность женского тела возбуждает вожделение мужчины безгранично. Даже для восьмидесятилетних изнасилование и тому подобное может иметь благотворные последствия. У нее осталось немного времени. Никто из местных хозяев соседних участков не воспримет их как любовную пару (окончательно соединившуюся в ловушке). Они не будут посещать такие места, где их могут увидеть вместе. Это будет ее личной тайной. Но про нее и сейчас уже болтают в том смысле, что, мол, надо же, оказывается, человек ничем не гнушается. Он так молод, что у него еще и волосы не поредели, он ведь ей во внуки годится! Только зубы уже малость подгнили от пьянства и неразборчивости в еде, оттого, что он заброшен и давно уже обделен женским вниманием. Без жены он абсолютно беспомощен, так люди говорят. Она уже сейчас, хорошо это или плохо, выложит перед ним на стол сморщенные атрибуты своего женского естества, он должен вовремя научиться испытывать страх перед мерзостью, но все же не убегать от нее прочь. Во второй раз эти висячие сады женского тела, источенные временем, возможно, покажутся ему уже на порядок более цветущими. Приправить как следует пряностями — и станет съедобно. У него же никого на свете больше нет, она это прекрасно знает, у него есть только она, и всё! Жена и дети от него сбежали. Ее глаза пробегают по его телу, ох, он бы у нее как сыр в масле катался, она бы его баловала безмерно, наготовила бы всяких вкусностей! С той же неумеренностью, к которой она привыкла в своем творчестве, прежде всего относительно красок, она говорит ему всю правду. В ответ он молчит. Она будет угождать ему во всем, она отважно окунется с головой в тот маленький отрезок жизни, который отделяет ее от смерти, чтобы ради любви придать своей жизни величественный масштаб. Она с готовностью кладет перед ним свое тело, показывая все, что у нее есть и что можно показать, она отдает себя ему. Он ничего не замечает. Она использует различные уловки, чтобы всё с себя снять: вот тут ранка, тут насекомые покусали, какие-то лесные твари забрались под одежду — ей все средства хороши. Он тупо смотрит на нее, сделав брови домиком, — это всегда помогает ему думать, смотрит неподвижно, не выказывая волнения. Он получит не кота в мешке, а кошку в саване, думает она. Она — телесный пирог, израненный любовными кознями людей, весь крошащийся, эдакая мумия из музея. Но ведь старое ценнее нового, если учесть, что его изготовляли мастера старой выучки, работая со всей тщательностью и любовью. (И даже в юности оно кое-чего стоило!) Она старается разогнать по жилам последние соки. Он даже не поймет, что с ним случилось, — и все уже будет позади. Сегодня он еще и не подозревает, какие ужасы ждут его впереди: безработица, любовь. Любовь, острая, как локоть, придающий тебе значимость в толпе. Что ж, они могут начать прямо с завтрашнего дня! Только сегодня не надо! — непрерывно быть в тесном контакте, терпя естественную сеть из других людей. Он — нечто неуловимое, легко ускользающее из рук. Он — ничто. Он ничего не значит в ее глазах. Ох ты, груди у нее падают прямо на живот. Поэтесса, перед глазами которой разворачивается скальная декорация, не смотрит на эту величественную природу, глаза ее гневно скользят вниз по собственному телу, но ступни почти столь же недосягаемы, столь же неподвластны ее усилиям, как и ее ум. Старая, жирная поэтическая стряпуха, обмазывающая патокой спокойно уползающий прочь пряник природы. Она испуганно смотрит прямо перед собой. Она далека от истины — что вверх, что вниз. Она не видит больше своих ног, и голову тоже не видит, потому что разлюбила смотреть в зеркало. Зеркало показывает искаженное отражение, считает она, оно должно демонстрировать то, что у нее внутри, а не то, что снаружи. Но она по-прежнему до странности тщеславна, хотя ничего этим уже не добьется, и с удовольствием несет груз затрат на покупку платьев. Красивой она никогда не была, но не хочет, чтобы об этом кто-то в ее присутствии говорил. В гармонии с собой она может находиться, только когда готовит ему еду. Приготовление пищи для нее есть разновидность интимных отношений, в которые она вступает со своими так называемыми молодыми друзьями, которых (вдали от лесоруба) она выращивает в инкубаторах, полных образованности и спеси: она наполняет их пищей. Эти молодые бутыли. До краев. До полной-невозможности-впихнуть-еще. Таковы ее отношения с теми, кто разевает перед ней свою пасть: энергично начать за ними уход. Кто не желает сочувствовать тому, как она болеет сочинительством и жизнью, тому придется есть то, что она готовит. Она сгружает в них пишу, а взамен берет все остальное, ничего не принимая при этом в расчет. Она готова к бесконечным духовным развлечениям, но ее легко обидеть банальностями жизни. В отличие от многих других она так называемый духовный человек, и была им всегда, не она придумала это название, но оно ей подходит. Она всегда говорит, кто она такая и каким способом намеревается добиться того, чего хочет. Она даже пишет об этом. Кто смел, тот и съест. Она принимает у себя по несколько ломтиков (расположенной к философствованию) молодежи взамен пищи духовной. Они-то рассчитывали тут только свежим воздухом подышать. Она заботится об их телесном благополучии, а гости пусть обеспечивают ее духовное благополучие — таково ее требование. Она неотвратимо следует за опьяняющей ночью, как тусклый день. Надо же, она до сих пор еще здесь! Пусть придут сюда и навестят ее, все эти студенты и научные консультанты, они должны явиться, чтобы остановить для нее время. Они должны впасть в состояние философствования, нижайше взывает к ним эта старая женщина. Она частенько устраивает философские шоу с переменными участниками. Всё это студенты, ассистенты, доценты, чиновники, а также те, кто всегда из принципа отправляется мочиться на природу, ошпаривая придорожные цветы. В награду за их предварительные мысли она закармливает их всех жарким со словами: раньше это были живые животные! которые с любовью смотрели на человека. Как много в сельской местности этих бедных мертвых животных, которые всегда стоят столько-то и столько-то, но всегда неправы. Старая женщина требует: пусть ей всегда прощают все, что она говорит. Она кокетливо поворачивается спиной к глупости, прекрасно зная, что та может на нее напасть с ножом в зубах. Ее поднимают на смех, но пищу они берут всегда, эти гости из города, страдающие повышенной духовной активностью. Просто приезжают, и всё. Престарелая поэтесса изображает интерес к обсуждаемой теме, но подкарауливает только тот момент, когда можно будет рвануть с места в карьер, и тогда разговор приобретает односторонний характер (то есть говорит только она — она и больше никто), тогда из головы у нее вздымается шершавое полено, и этим поленом она лупит окружающих. Надо прогнать проявления действительности, ох, действительность, эта жирная, больная крыса. Лесоруб принесет ей сюда, наверх, все необходимые приправы для приготовления пищи. Эти философы, приглашенные на уик-энд, сидя в своих передвижных клетках, с фляжками в кармане для защиты против ее голоса, этой жалкой груды осколков, рожденной невежеством и уверенностью: конца этому не будет. Они действительно приезжают только из-за еды и питья. От свежего воздуха они, так и быть, готовы отказаться. Поэтесса вещает; она обо всем что-нибудь да знает и ни о чем не молчит, у нее ведь осталось так мало времени, гордо оправдывается она. Она говорит слишком громко. Говорит самоуверенно, во все горло, обращаясь к людям, которые хотели всего лишь немного отдохнуть за городом. Она громко декламирует стихи, возраст позволяет ей это. Ей приходится не раз кричать: «Здесь!» Она ведь существует уже только наполовину. Поэтому ей все позволено. Она фланирует между гостями. Но она вовсе не добродушна. Не добра. Она сама точно не знает, что побуждает ее писать такие глупости. Вот и сидит она, старая наседка, высиживает гипсовое яйцо, пишет и пишет, высиживает без конца, но ничего высидеть не может. Наконец гости уезжают обратно в Вену, откуда приехали. Они едут обратно во Франкфурт, где мало кто может выдержать. Она, старая дама, побывала однажды на Франкфуртской книжной ярмарке и хочет еще раз оказаться там, пока не умерла. Болтая такую вот чепуху, она тем временем мечтает о лесорубе, о слуге леса (на самом же деле не он должен обслуживать лес, а лес — его!) как о восхитительном инструменте. О струнно-щипковом инструменте, который можно пощипывать и поглаживать. Она пишет ноты, она же и исполняет. Но на охоте добыча часто ускользает. Вечером он всякий раз уходит. А должен оставаться! Но с ее молодыми друзьями из города он должен играть в прятки, должен скрывать свою материальность. Не отвешивать публичные поклоны, никаких аплодисментов. Его самого никто видеть не должен, но некоторым доведется услышать идеализированную версию по поводу этого персонажа. Она изобразит его как услужливое исчадие нашего времени, для которого образованность никакой роли не играет. Она необразованна. Она будет утверждать, что это — давняя история. От своих гостей в белом она скрывает якобы уродца, человека в образе теленка, вырезанного из дерева, неотесанного дурня. Из того немногого, чему она когда-то училась, она почти ничего не забыла. Даже французский по-прежнему помнит! В пузырчатых гнойничках ее мозгов достаточно места, в этом дешевом карманном издании головы человека. Ее ухватистая пасть разинута в погоне за лесорубом. Она не все свои мнения выставляет напоказ перед философствующими учениками (никто не должен над ней посмеиваться). Перед этими мелкотравчатыми человеческими обоями. Они решительно ничего не знают о жизни, они плотно занавешивают свои философские сады на заднем дворе. Они говорят, и всё. Природа против культуры. Культура побеждает по всем пунктам. Они горды собой, они полностью погружены в воспоминания о «Бургтеатре» и опере. Затаив дыхание, стоят перед найденышем-искусством, в родители которому набиваются (но им, как правило, отказывают). Они всякий раз говорят вслух то, что хотят сказать. В кровь разбивают голову о самих себя! Мысли! Пожилую даму они всерьез называют Айххольцершей, издеваясь над ее священным старинным фамильным именем. У бывшей учительницы течет из носа кровь, как у малого ребенка. Стоя в специальной нише, о которой пока никто не знает, она дошла до полного изнеможения. Ей мало гордости, которую она по этому поводу испытывает сама. Она хочет привлечь к себе внимание мира, мира образованных людей. Мир должен заглянуть к ней сквозь маленькие окошки и удивиться ее смехотворным страданиям. Эти люди-головастики братаются, потребляя напитки, которые сокрушительно действуют на их настроение. Глотка у них никогда не пересохнет от речей. В горле у пожилой дамы застревают мысли, которые она еще не успела сформулировать. Айххольцерша рассказывает историю о человеке, которого она знала в юности и которого сегодня знают многие, правда по книгам. Гости смущенно ерзают в сумраке на своих стульях. Она рассказывает эту историю, а самой ужасно хочется прилюдно высмеять их мысли о поэзии. Как будто ночью у кого-то с плеч последний раз сползло одеяло. Старость всегда права и повинна в войнах. Человек с годами становится все хитрее или умирает (или получает должность). Эта поэтесса — человеческое наводнение, она не может быть одна, нет, не по причине тупости и безвкусия, а из-за своих стихов — разве мыслимо остаться с ними наедине! Она бросается через дорогу и бежит прочь. Поэтесса много повидала и мало что поняла, но всегда записывала все, что увидела. В стихах, то есть правильным размером. Гниль искусства изливала свою жидкую похоть на ее уста, подбородок, грудь. Людей удивляет, когда кто-то прилагает столько усилий там, где в принципе не может быть никакого прогресса. Эта женщина — куча словесного мусора, который никогда не обретал достойную форму. Однако свои творения она облекает в стихотворную форму. Чтобы эксперты смогли вынести о них свои ошибочные суждения. Они смеются (критики), эта особая порода людей, этот слабо выраженный рельеф, эти манекены, обтянутые синтетикой или смесовой тканью. Она изготовляет сплошь рифмованную, весьма своеобразную интерпретацию Первой мировой войны и сплошь лживую — Второй. В этом последнем кабачке своей жизни она липнет к посетителям. А от них веет холодом. Она готовит еду у себя на кухне. Она вся с головой — одна черная дыра. Она жадна, но тащит всем горы еды. Скоро наступит стужа, а с нею — скука. Скоро придет пора всяких несчастий. Мужчина, которого она себе выбрала, мог бы прекрасно и подробно рассказать о несчастных случаях в лесу и этим внести свой вклад в общую беседу. Она спрячет его, но не у себя под юбками. Когда ему снова разрешено будет показаться, спиртное будет литься у него из ушей, настолько он им пропитается. И эта женщина будет стыдиться его, как когда-то другой человек стыдился ее. Его нельзя показать образованным людям, даже если она все это умело обставит. Даже ради собственной забавы. Они пытаются говорить его языком и бледнеют от неловкости. Но потом снова приходят в себя. Поскольку он где-то далеко, женщина сразу отбрасывает в сторону всякие церемонии. Она компрометирует себя и в мыслях, и как личность. Она срамит и себя, и других. Она устала и становится непереносимой. Она со своими вечно одинаковыми уроками жизни становится публичным злом, дряблым, как грязный бумажный носовой платок. Она думает о том, не заприметила ли другая женщина (может, туристка какая-нибудь?) ее Эриха-лесоруба прямо сейчас сквозь кусты, Эриха, которого она так страстно желает. Это ужасно. На ней висит столько лишнего мяса, пряма беда какая-то, но долго ли она будет такой пышной? Как повезет. Везение, и больше ничего. Может быть, она станет молиться на этого лесного человека, как на божество, — хочется в последний раз скушать кого-нибудь целиком. Он твердый, как деревянная мебель. Она будет молиться на него, Богу молиться уже поздновато. В старости религия теряет всякий смысл, а в молодости стоит поупражняться выпрашивать у Господа то и се. В больнице ей вырвут изо рта челюсть, санитары для верности постучат по ней молоточками. Челюсть не настоящая! Крепко зажмет она в кулаке последнее дыхание жизни, эту маленькую щепотку соли. Ее насильно вырвут у нее из рук, переломав все пальцы. А во что они вцепились сегодня? Непостижимо, они цепко держатся за туманный сосуд искусства, в котором полностью можно скрыть все что угодно. Ее вместе с сосудом болтает из стороны в сторону. Пока продолжается жизнь, еще есть надежда на славу и блеск. Руки у нее немеют, но сосуд держит ее на высоте. Господь Бог должен лично взять под контроль этот сложный случай. Лесоруб взывает к пустоте, умоляя, чтобы его семья к нему вернулась. Об этом не может быть и речи, поет ангельский хор во дворе. Пожилая дама едва держится на ногах, поверженная своим искусством и теми насмешками, которые отпускают другие по поводу ее искусства. Она сама не более чем ветер сплошного издевательского хохота. Конец дубинки, точнее — ее резиновый наконечник. Она незначительна, но в значительной степени окружена природой. Она стиснута ландшафтом и теми, кто среди него трудится. Говоря это, я имею в виду следующее: вот так и в таких пределах происходит все в природе, пока вы дышите! Уже в течение пятидесяти лет дрессирует она свои мысли, но они так до сих пор и не научились прыгать через обруч. Она рифмует всё подряд самым диким образом, превращая всё в помойку, она — единственная отбросовая компания, разъединенная с самою собой. Она чтит искусство и себя в нем. Она хочет, чтобы и другие чтили ее за ее искусство. Как только к ней являются мысли, она делит их на порции, поправляет и тотчас прогоняет прочь. Они становятся стихами, а стихи — это то, что сторожа и дилеры особенно любят читать в своих журнальчиках, потому что стихи кажутся им самым легким делом. Они воображают, что могут написать такое же сами, причем еще и лучше, ведь стихотворение такое же короткое и понятное, как строчки мыслей, рождающихся у них в головах. Сантехники от искусства, которые издали замечают каждую ошибку, но не исправляют, а только указывают на нее пальцем. Итак: давайте очертим круг навеки-неудавшегося! (Встать и подвергнуть похвале, ура!) Она с детства любит искусство безответно и хотела бы всю свою жизнь превратить в произведение искусства, которому нет нужды претендовать на соответствие нормам хорошего вкуса. Но искусство не отблагодарило ее за это. Оно даже жалкой косточки не кинуло ей, чтобы обглодать. Теперь, когда уже поздно, пожилая дама в отчаянии, понимая, что дело плохо кончится. Око Господне не присматривает за ней, хотя оно не упускает из виду даже животных. Она ничего больше не может придумать. Все, что она когда-либо силилась вообразить, уже пришло ей в голову и записано ею. Она чисто подмела свой участок и преградила на него вход всем, кроме издателей, которые ни разу сюда и не наведывались. Это был ее собственный клочок искусства, ее личный уголок на парковке действительности (куда мог втиснуться только малолитражный автомобиль). Никаких изнурительных болезней у нее нет. Она никак не может добиться признания у людей, которых она, в свою очередь, удостаивает своего признания. Их любви ей тоже не добиться. В старости волнует многое, но ты ничего не имеешь права открыто высказать. Вот и задача искусства такова: приходить в волнение от ничего и по всяким ничтожным поводам. Оно по меньшей мере должно быть вкусным — как фрукты. Оно слишком отстранено ото всего. А ей хочется, чтобы оно было питательно. Ее искусство никого не сердит, но и радости ни у кого не вызывает. Ее искусство мертво окончательно. Примерно в той же степени, как дамская сумочка из кожи животного, которое много лет назад прожило свою краткую жизнь. Тощее вымя искусственной коровы, к которому бессмысленно присосались ее ученики. Они не могут научиться даже элегантным манерам, жестам, которые тут же растворялись бы в воздухе. Ей приходилось уже видеть картины и более значительного успеха. Она смотрит на поэтов, которые — она сама мечтала об этом (быть таким же бледным, бородатым, важным человеком искусства!) — выступают по телевизору, выставляя на посмешище свои смутные взгляды и высмеивая других (и того и другого они хотят достигнуть исключительно с помощью собственных слов!). Эти их слова звучат так золотисто, что сразу начинают источать запах, свидетельствующий об их ненадлежащем хранении. Эти художники, совершенно невзрачные мужчины, лежат в своих постелях и беседуют со всем, что само к ним приближается. Они пишут и разговаривают одновременно. И то и другое — слишком громко. Или издавая траченные молью двусмысленные стоны. Ох уж эти чистильщики рыбной чешуи, что они вытворяют с языком! А со своими собственными взглядами! Поэт покидает свою элегантную куколку, которую он обманом засовывает всякий раз в углубления на теле других людей, тех, кому повезло меньше, чем ему. Настоящий паразит. Но из куколки появляется вовсе не милый мотылек, а тень тех упущений, которые никогда не должны повториться, столь ужасающе звучат они на бумаге. Мерзкие молодые люди содрогаются от ужаса, не имея за душой никаких тайн. Пожилая дама, презираемая хранителями парка искусства (где водятся олени и все такое), которую к тому же огрели по голове садовники из этого парка, у которых руки не из того места растут и которые привыкли сразу же выпалывать любой сорняк (они терпеть не могут сорняков!), она живет, одержимая безумной уверенностью, что каждое ее слово должно быть непременно сохранено, тогда хотя бы одно из них долетит до вершины горы, в худшем случае оно окажется там в полном одиночестве. Мыслей у нее очень много, но приходится сначала поймать их с помощью технических чудес. Да. Каждое слово, промелькнувшее у нее в голове, она складирует в записной книжке или в диктофоне. В нужный момент эти слова можно потом выдавить из этих технических собачьих конур. Пламя никогда-не-бывшего. (И все это в золотой рамочке, в ней дороже можно продать.) На каждое слово нагромождается сверху лавина камней, чтобы поднять его до уровня поэзии, и эта лавина убивает все, что ей попадается на пути. В дело идет все, ведь через века любая мелочь может неожиданно обрести ценность, подобно чучелу живого существа, которое все обделяли своим вниманием, пока этих чучел не накопилась целая дюжина. Она совершенно уверена: какое-нибудь ее слово рано или поздно восстанет и тупо воззрится на оставшихся людей. А чем иначе может старая поэтесса, страшная, как дорожный патруль, заслужить уважение тех, кто греется на солнышке на другом берегу? Это чисто женское искусство, и оно уже нашло своего спасителя: книжное издательство, извольте видеть. Само издательство еще и знать не знает, найдет ли оно для нее свободное место. Сейчас оно пока старается состроить незаинтересованную гримасу и сделать вид, что чего-то ждет. Что интересно: исповедь этой старой женщины, запутанную историю судьбы, на время соединенной с судьбой одного всемирно известного философа, могут когда-нибудь признать вполне достойной, сообразно разумному началу, таящемуся в ней, чтобы рассматривать последовательную цепь ее рассказа как своего рода роман. Как ключ к роману. Со всей присущей ей скромностью эта дама хочет, однако, предварительно вывести на этот манеж все свои стихи — собственные изделия свободной вязки, крики (!) бурно прожитой женской жизни, закамуфлированные под искусство. И только потом та часть ее истории, как она пришла тогда к философу с утра пораньше (а он — жаворонок) и улеглась под него. Она уже теперь может в стихотворной форме вписать в свои тетради историю с лесорубом, которая еще не произошла. Такое вот спаривание каждый должен обдумать в спокойной обстановке и содрогнуться. Преимущество поэзии: ей безразлично, правда это или нет. Но искусство особенно коварно по отношению к тем, кто страстно в него верит. И гнуснейшим образом поступает с теми, кто хочет зарабатывать им на жизнь. Оно не позволяет себя использовать. И на том стоит. Погода ведь тоже, как считает большинство из нас, обязана каждый день быть прекрасной. И всякий раз каморка искусства пуста, когда госпожа Айххольцер особенно настойчиво в нее ломится. Потом там тоже ничего не остается. Ее медленно отмирающее тело неуклонно стремится только вниз. Она в ужасе. Скоро она не в философских потоках начнет тонуть, а в отходах от деятельности прожорливых личинок. С каждым днем она становится на сантиметр ближе к земле. Она даже посуду не пачкает, исключение составляет готовка для Эриха-лесоруба. Времени не хватает! Хочется срочно родить новое стихотворение. Она хочет чисто по-женски, как повивальная бабка, ухватить его на руки, чтобы оно само захватило других. Облечь в слова, вытащить на свет Божий. Вот и всё. Прекрасная миссия женщины, написал бы с презрением некий критик, если бы был в состоянии разобраться во всем этом процессе. Диктофон у нее всегда лежит наготове, даже ночью — под подушкой. Искусству наплевать на время суток. И в других непредсказуемых местах запрятаны маленькие магнитофоны, всегда на ходу, с кассетами внутри, надежно скрытые от постороннего исследовательского взгляда. Каждое слово, вылетающее из ее уст, моментально улавливается, схватывается и помещается в темницу. А потом все это при необходимости разливают по бутылочкам. Силами этой строительной бригады, состоящей из одной женщины в джинсовой юбке и вязаном джемпере (старой, да удалой, стремительной, как секретарша, когда надо срочно что-то подслушать), весь этот булыжный материал сваливается в одну остроконечную кучу, которая непреодолимым препятствием встает на пути обыкновенного странника. Этот агрегат она надолго запускает и в тех случаях, когда философствующие ученики являются к ней (помимо прочих), чтобы понежиться здесь. Может статься, кто-то из них обронит слово, которое поможет обрести хребет ее стихотворению. Кто-то из этих мыслителей-первоклашек, на каждом из которых — своя этикетка. Для этого их сюда и приглашают. А еще — потому что они молодые, и значит — другие. Пожилая женщина хотела бы, во-первых, научиться понимать мир, прежде чем ей придется упокоиться в земле, под ним, и, во-вторых, соорудить строго секретное заявление о себе в модном цвете под названием искусство. Во время вечерней трапезы философов она садится во главе стола. Она осознанно выставляет себя на посмешище. А они только смеются, и всё! Философы, эти непоседы, ненадолго прерываются, а потом с новой энергией принимаются за еду и питье. Наука, прежде всего наука о природе, — это вторая и по большей части надежно замаскированная нога, на которую каждый день опирается госпожа Айххольцер. Эта нога у нее часто подгибается. Она ведь пока еще всеми своими ногами-корнями вросла в жизнь и со всех сторон окружена одной только жизнью. Эти молодые люди, читатели и ученики знаменитого философа, все что можно изучили в Венском университете — этом страшном месте. Наглые обманы и подмены (вывихи абсолютной истины!), которые им там вбили в голову, окончательно свернули им мозги набекрень. Заученные утверждения до сих плесневеют у них в теле. Сложив руки, словно мертвецы, возлежат они в своих специальных областях. С быстротой молнии, пробежавшей по воде, завершили эти молодые люди свое университетское образование и покончили с этим, получив хороший персональный результат. Усталые и отягощенные жизнью, приезжают они сюда, чтобы наполнить свое нутро. Они позорят свою хозяйку. А потом уходят прочь как ни в чем не бывало. Они входят в этот дом и выходят их него среди ночи, и ничего путного им в голову не приходит. Старая поэтесса очень ценит естественное вечернее затемнение (ночь), потому что в это время ее никто не видит и она может свободно выпускать в атмосферу клубящиеся облака своих произведений, не опасаясь, что ее засмеют. Бросает эти крохотные художественные бомбочки. Устраивает поэтическое землетрясение. Искусство воняет, да-да, воняет! И жестоко к тем, кто к нему прислушивается. Пожилая дама украдкой следит за жаркой волной в собственном теле. Как существо некоего вида она еще жива — кто бы мог предполагать. Кто, кроме нее, осмелится такое утверждать. Ей приходится ощущать всё как в замедленной съемке, и это чувство ее всегда сопровождает. Итак, она была когда-то любовницей знаменитого философа, это было как отпуск, проведенный в конюшне, которую никогда не чистят. Вдвоем пешком — в Венский лес! Лицо его теперь тоже мертво, эдакая витрина пропыленного магазина. Все товары давно проданы. Все сроки исполнения обязательств давно прошли. Его стальное мышление быстро довело ее тогда до духовного банкротства, прежде чем она научилась вытаскивать хорошие идеи из своей черепушки. Его, в отличие от нее, сегодня действительно каждый знает! Поэтому она упорно хочет добиться, чтобы и ее знал всякий встречный-поперечный. Она была тогда молода, а философ — стар. Вот так и бывает между мужчиной и женщиной: это единственная непостижимая тайна в бюрократических глубинах. Каждый из них по многу раз за жизнь превращается в свою противополояшость. Им никогда не образовать вместе одно горное плато или хотя бы один общий ручеек, текущий вдоль дороги. Его мысли хранятся теперь в книгах. Какая польза ей сегодня от того, что тогда она была моложе? Различие полностью стерлось. Она же ни в каких книгах не хранится, она лишь сохраняется под стеклянным колпаком, из-под которого она не имеет права выбрасывать никаких твердых предметов (при попытке приукрасить биографию — осторожно!). Где сегодня прекрасное юное тело, которое у нее отняли обманом, ибо она выбрала не тело, а дух — этот фантом? Пусть придет лесоруб, и тогда пошатнется лесенка под его ногой. Ценность философов может только возрасти, при условии, что они не будут слишком рано забыты. С этой женщиной дело обстоит не так. Даже, скажем честно, с ней всё наоборот. Поездки на природу, которые философ совершал вместе с нею, когда еще был в состоянии: ей находилось уютное местечко в походной сумке его образованности. Ее же собственная сумочка с впечатлениями болталась у нее на шее, больно ударяя по груди. И все они были об одном и том же: об искусстве и культуре. В Италии непременно надо купить красивые туфли, ведь это тоже культура! Поверьте! Искусством это назвать нельзя, потому что философ платил за них деньги. Быть цирковым акробатом, но, находясь на ковре, сохранять красоту — вот это желательно. Уже тогда, непрерывно преследуемая светом его ночника, она начала писать стихи. Таков был ее план. От смеха у него аж кости скелета разъехались под кожей. Она не должна была превышать его планку. С годами этот человек начал осыпать ее все более обидными оскорблениями. Ассистенты уже тогда стояли у него за спиной, тоже всегда готовые разразиться невероятным хохотом. Представители живого мертвеца, с картонными чемоданчиками образцов — всё сплошь дешевые побрякушки. Во всяком случае, многие из французов-философов и сегодня с удовольствием живут в своих зверинцах с мягкой обивкой. Могут фокусы показывать, искусственные цветы мастерить, свистят, словно сурки на альпийском лугу. Сидя за столом, могут прихлопывать мух на пластиковой скатерти. Вот так поспешно пересекают они действительность, скользя на коньках Его мыслей. Сами они никогда бы этого не смогли! Те немногие, кто знал эту женщину еще тогда, а теперь до сих пор ездит к ней на гору: господи, один только недисциплинированный грай их голосов чего стоит! Видя пожилую даму, они с почтением умолкают. В пятьдесят ее еще, собственно говоря, можно было назвать молодой, не то что сегодня, сейчас ведь ей уже за семьдесят. Столько же было тогда ее философу! Тогда он продвинулся уже гораздо дальше, чем она сейчас. Об этом стоило бы по крайней мере слегка призадуматься. Ее неведение и сегодня (причем в таких сложных жизненных вопросах) — как гладкая поверхность жидкого мыла на ее пути. Как бы ей хотелось, чтобы ее плавно и благостно подвели к новым идеям и новым замыслам, говорит она. Обрести благосостояние благодаря стихам! Многочисленные анонимные страницы свидетельствуют о том, что некий философ очень сожалел, что был знаком с нею. Эдакая коровища в посудном шкафу его желаний. В изящной упряжи его желаний. Пусть отправляется в свое стойло! И пусть сено жует, а не всякую чушь перемалывает! В ее записях он обрисован грубейшим образом. В основном — в стихотворной форме. В ее так называемой памятной книжице, и в этом — вся она: уменьшенная версия самой себя. Он же так и остался великим. Так говорят о нем официально бесчинствующие организации! И тут у нее появилась идея демократизировать поток его сознания путем бумагописания, с помощью пишущей машинки. Обращаясь ко всем! Во всяком случае, она сохранила то, что он говорил, с целью затемнения и оглупления сказанного (чтобы всех озадачить). Тогда она вела записи от руки, без машинки. Всё кое-как неправильно слепила, неровно склеила — и получилась книжечка про него. Издав ее, издатель совершил преступление. Она повисла на словах философа, как дополнительный столик, приставленный к общему обеденному столу. Он был основным горячим блюдом. Она была его плотью. Этот раз был единственным, когда философ говорил сквозь ее пишущую машинку, и это оказались пошлые, расхожие истины. Машинопись, в принципе, может соединять мысли разных людей, в том числе и верноподданных, но пишущей машинке гораздо приятнее распространять мысли властителей всего мыслимого. Это злокачественное книговидное растение (единственное среди ее недосочинений) тысячи раз пытались вырвать у нее из рук. Воспоминания, пусть даже очень пристрастные, кое-чего стоят. Но только ради бога не в стихотворной форме, если можно! Его цитаты были грозными тучами, нависшими над культурным ландшафтом, в любую минуту они могли пролиться над невинными, которые сами-то никогда не додумали бы ни одной мысли до конца за рамками телеэкрана. Она придумала месть особого рода: каждый крик ярости, направленный против философа, должен был пройти сквозь пресс ее техники свободной рифмовки (ее собственное изобретение). Она почти точно знала, что он подразумевал под своими мыслями. Она выклевала мысли из его мозгов и припечатала их машинкой, бедняжка. Считает, что теперь стала бессмертной благодаря ему, а сама занимается плагиатом. Он вовремя умер, иначе ему пришлось бы отстегать ее ремнем. Ассистенты в восхищении молчали. Они бы и сегодня не решились вот так возить по полу своих собственных женщин. Они всегда были только вспомогательным звеном. Толпа ждет от нее живого знака, доказательства того, что она жива, фантазирует пожилая дама. Взахлеб пишет она стихи о природе и о том, что наш философ мог неожиданно подумать в этой связи. Она окружает себя природой, точно так же, как философ когда-то окружал себя ею. Одна она ничего собой не представляет, ей всегда нужен был кто-нибудь, с кем можно поболтать. Ее бывший возлюбленный покорил целые континенты своими мыслями, их липкие нити долетели аж до Японии. И что-то там такое основали, какую-то школу высокомерия. Да, многие вознеслись высоко благодаря его мыслям. Одно он знал совершенно точно: все неясно и необъяснимо. (В противоположность ему Витгенштейн ясен, как все планеты, следующие строго по своим орбитам.) Да. Его существо никого не смогло привлечь на свою сторону. Издания его трудов выходят одно за другим, его идеи преподают в университете. Его слова воспроизводятся с помощью технических средств и знакомы всем — вплоть до специфики произнесения отдельных слогов. Как собака, которая со страстью вырывает пучки травы, стачивая себе при этом зубы. Его слова ценили на вес золота. Слова пожилой дамы ценны только тем, что она может сказать о философе. Он — результат ее жизни, которому она может теперь аккомпанировать на губной гармонике своей речи — пронзительно и фальшиво. Ассистенты приезжают и высмеивают ее пьяными голосами. Все, что касается ее, словно и не происходило. Пребывая у этой пожилой дамы, они могут отключить свои собственные мысли или заставить их пробуксовывать в пустоте. Здесь им нет нужды тратить энергию, здесь они закачивают ее внутрь. Они смотрят на госпожу Айххольцер, и запретное искоса поглядывает на них, стружь из ее глаз. Она была и остается тварью Божьей, и это всякий знает, она — беспорядочное нагромождение органов, слепленных из плоти. Некоторые из них ущербны. Философ для нее и сегодня повод к ее убогому существованию. Она трусливо лжет, что понимает его труды. Она пытается соединить вещи несовместные, к которым человеку все же прикасаться не дозволено, ибо: а вдруг так и должно быть? Она была его декоративным растением. Для вида она позволяет жующим ассистентам толковать работы мастера, выслушивая их простую, словно вышивка на одеяле, незамысловатую версию. Они, в свою очередь, получают от нее практические советы по жизненно важным вопросам, она берет на себя опеку над ними. Сгорая от ревности, словно для того чтобы не угасало желание жить, эта женщина энергично обрушивается на каждый надвигающийся брачный кризис в их рядах и при необходимости гасит его собственным телом. Она — настоящий рупор для оглашения деклараций. Протискивается в чужие судьбы и вбивает в них клин. Ее единственная радость: разведывательные полеты в засиженные мухами человеческие утолки, куда никто никогда не наведывался. Людям в лицо надо сказать, как они себя ведут. Она знает, как надо обращаться с женщинами, потому что она сама — женщина, и никаких других женщин знать не хочет. Как и в жизни, здесь она полное предпочтение отдает мужчинам, благодаря которым она записывает свои маленькие мыслишки на скрытый магнитофон. Женщины к ней не приезжают. Она — тайная медсестра, ее диплом висит в доме, на гвозде. Философы слушают ее, они не хотят больше быть боковыми галереями (или приставными столиками) возле покойного мастера, они хотят получить собственную должность. В университете. Или пан, или пропал. Добиться этого вы должны так-то и так-то, говорит пожилая дама. Она формулирует правило жизни, однако сама ему не следует. Завтра она собирается заманить лесоруба в любовную ловушку, а сегодня рассказывает гостям, как избежать ловушки, которую может устроить женщина, пока мужчина еще не всё выучил-защитил-сообразил. Эта женщина и вправду как большая квартира, где чего только нет, — она столько знает, причем всё испытала на собственной шкуре, что особенно ценно. Как же она заманит лесоруба, человека, чуждого культуры и ее грубых шуток, почти не умеющего писать, на свой диванчик? Может быть, развлечения ради, ей выбрать вариант полной бессловесности (беспомощный, полумертвый — вот так выглядит этот человек, он словно шкура убитой собаки): наконец-то, спасибо, нормально? Лесоруб думает как в замедленной съемке, а ест со скоростью ветра, глядя прямо перед собой. Ассистенты умеют делать и то и другое с одинаковой скоростью. Эти кудрявые головы, эти белокурые шевелюры, под которыми копошатся мозговые извилины: сожженная бумага. В нужное время извилины у них как следует заклинит, во имя их же собственной безопасности, чтобы их не стошнило, когда они сломя голову порулят вниз, в долину. Ассистенты расходятся вовсю, и это для того, чтобы в своем бывшем учителе они научились видеть человека. Старая женщина хочет в будущем видеть рядом с собой только одного человека: лесоруба. Она хочет принадлежать целиком только ему одному. А он должен принадлежать только ей! Она любит его как женщина. Она презирает его как мыслящее существо, каковым он не является. Он настолько безрассуден, что не хочет довериться ей. На лице у него ничего не написано, он неописуем, и его никогда никто не станет описывать. Он просто есть. Ни больше, ни меньше. Старуха закладывает умершие яйца своих мыслей в живую плоть ассистентов, теперь ни одна гусеница наружу не выберется. И теперь у нее одно желание: найти покой в молодом лесорубе, пока она еще на это способна. Спасибо. Ассистенты тем временем говорят всякие гадости друг о друге, как только кого-нибудь из них в данный момент нет в доме. Жилы у них на шее и на руках вздуваются от зависти и злобы. Некоторые из них уже готовятся занять плановые должности и планируют всякие университетские дела, другие пока находятся в поиске и борются против несправедливых правил, словно мертвецы в День всех святых против собственных могил, потому что не они сами их себе вырыли. Она теперь что-то вроде вдовы знаменитого философа, дерзко думает она, и поэтому принадлежит всему миру! Она — ходячий анекдот. В мужчин она верит, женщинам не доверяет, ибо знает, кто она: женщина, и женщиной суждено ей остаться. Женщины в ее глазах чужды науки, как чужд ее Господь, которому, по крайней мере, объяснять ничего не приходится. У старой женщины — мощное телосложение, и всё от полного неведения. Размышления не смогли сделать ее фигуру тоньше. Она и сегодня терпеливо верит в то, что проповедовал философ, она верит в это как в воздух, без которого не может обойтись. Вот так и бывает с философскими размышлениями: ты слишком поздно замечаешь, что тебе чего-то не хватает. Но мысли ее философа и не были для нее предназначены. Философ частенько задирал ей юбку и хватал за ноги, мучаясь невыносимой болью. Она и сейчас может составить антологию боли. Пусть лесоруб изволит ей послужить. Ей кажется, она это заслужила. Бывают редкие моменты, когда она, охваченная гневом, бросает в лицо этим паразитирующим философам, которые вконец распожались, приказ убираться вон, освободить ее дом и ее мозги. Они всегда добродушно смеются (эти раздутые опухоли!) и остаются. Берут у нее взаймы много денег. Пока учитель был жив, она была с ними любезна ровно настолько, чтобы эти умники в шляпах не уезжали сразу, и тогда ночевали они, видимо, прикрывшись этими самыми шляпами. Деньги она им взаймы частенько дает. И только искусство поэзии принадлежит ей целиком и полностью. Она не желает больше оставаться женской слушающей аудиторией, она хочет сама выступить с чем-то, что сохранится надолго, но ассистенты дают отмашку платочками и отвлекают ее. Айххольцерша — это женский вариант ее фамилии. Их интересует другое: они хотят посмотреть на специфически женские процедуры, чтобы потом применить эти знания при общении со своими немецкими, голландскими или скандинавскими подружками, когда вернутся домой. Философ был, как это обычно называют, нордическим мыслителем, верным слугой своего господина, он снискал нелюбовь лишь немногих. И то, что довелось узнать этой даме, находясь под старческим обстрелом философа, вряд ли кому-то еще доведется испытать! Она была словно корова, вломившаяся в силосную башню, корова, которая вскоре только и сможет, что бестолково тыкаться в разные места. Если бы госпожа Айххольцер не познакомилась с философом, она сейчас была бы школьной директрисой на пенсии и разыгрывала бы перед своими внучатами бессмысленный, изнурительный театр, и всё для блага этих детей. У нее болели бы зубы и ныли бы суставы. В ней бушевало бы бессмысленное тщеславие. Она уже побывала однажды не той женщиной на не том месте и сделалась от этого мелочной и подлой, и теперь у нее есть особая черта: презрение к посредственности, воплощенной в других. Но относительно ее самой приходится признать: она не очень хорошо переносила философа и его бездуховные эксперименты на живом теле. Она слишком тщедушна была для того, чтобы этот старый проказник, наблюдая ее боль, выяснил то, что хотел. Она изнемогла под грузом своих преимуществ. А что ей осталось в награду? У нее нет даже прав ни на одну из его книг, в наследство ей досталось лишь несколько писем, на которых только подпись подлинная. Она ни за какие деньги не пожелала относиться к трем четвертям женщин, то есть быть нормальной средней женщиной, хотя в принципе процентное соотношение обязывает. Она пожелала быть особенно особой женщиной. Она всякий раз промахивается, когда замахивается на лесоруба. Даже сочувствия незаметно под той ровной поверхностью, которая и есть все, что его отличает. Ты видишь его и не видишь, что в нем таится. Она кажется себе слишком толстой — может быть, это ему не нравится, думает она. Она ведь заблуждается, а он этого совсем не видит. В поэзии это называется ирония судьбы. Лес уже давно отучил его видеть, зато постоянно снабжает его органы свежим воздухом. Другие в недоумении останавливаются перед деревьями, он же казнит их, поглаживая топором. Местность, в которой он работал, на языке всемирной сети туристского терроризма называют обычно восхитительной. Эти туристы проникают повсюду, где они совершенно ничего не потеряли, вся страна живет тем, что ломает шапки перед чужаками. За всё требуют плату, только смерть обходится бесплатно, но кое-какого пота она все-таки стоит, ведь сперва нужно на гору взгромоздиться, чтобы ее там встретить. Философы лишь обхватывают головы руками в рукавицах. Если бы старая женщина не была когда-то раньше любовницей, что в здешних местах никому неизвестно (исключение: приезжие ассистенты), ей пришлось бы в смущении опускать глаза долу перед продавщицами, как делают все прочие пока живущие старухи. Она была бы растением, отнюдь не редким — старая женщина, эка невидаль. Ей пришлось бы застегиваться на все пуговицы, как делают здесь все. Ее мысли (если рассматривать ее просто как человека) неспособны даже оконное стекло разбить. Самое позднее завтра она поможет лесорубу познать некое тело. Это будет посягательством на него, на этот дышащий продукт сельского механизированного человеководства (теперь вручную уже ничего не делается). Позже, уже потом, у него действительно будут причины для печали, когда он потеряет ее вновь и уже окончательно. Он больше никому не доверяет, сторонится прежде всего егерей и рабочих лесничества. Его семья сбежала от него, и осталась у него только эта старая женщина, эта бездомная, и она платит ему чаевые, которые он по понятной причине тут же пропивает, вусмерть напиваясь. Перед смертью она хотела бы понаслаждаться и понаслаждать кого-нибудь. Тогда он будет одновременно и обманутым, и избавленным от забот о своем члене. Нужно только семя, хозяин не при чем. Поэтому она не хотела бы шутить с ним шутки, раз всё так серьезно (торг и отказ). Старая женщина точно предвидит все, что случится в будущем. Ведь она не участница нынешней жизни, она есть нечто бывшее, она — дикая охотница. Его же все прочие, кроме нее, никогда не увидят и не оценят по достоинству — ни его восхитительную кожу, ни его красивые волосы. Он ведь как заманчивые клубы тумана, весь серый-серый, с неровными краями. Старая женщина печатает свои стихи, а смерть уже нацелилась прямо на нее. Тепло в ней сохраняется только от этой единственной задачи: вручную лепить поэтические булочки. Она сидит и мается у окна, где обычно пишет стихи: она заняла это место сразу, как здесь поселилась. Его никто у нее и не оспаривал, но она все равно бросилась к окну и закрыла это место своим телом. Разметав полы своего красивого зимнего пальто. Покойный философ, явившись сюда теперь, мог бы уничтожить все, что она пишет, одним плевком. Так было и при его жизни, по необъяснимым причинам, связанным, возможно, с несказанностью и непроходимостью искусства. Она была загнана в тесную нишу маленького жизненного итога: быть женщиной и оставаться ею во что бы то ни стало! Ученики философа, навещавшие ее, хотели в первую очередь узнать всё о мастере и его дурных половых прихотях. Он был их божеством. Она была его ангелом, как он издевательски ее называл. Она — некто, кем можно пренебречь, и все же искусство описывает ее моментально. Раз — и готово! Не сразу поймешь, насколько неточно это описание. Оно подходит для многих лиц подобного ей странного вида. Философ не просто представлял свой пол, он был всем, включая свой пол! Не будем больше говорить об этом! Обломки ее нерешительных заметок падают, конечно, в основном на голову ей самой, огненным дождем на эту некрасивую старческую голову (говоря честно, без тени раздражения, она и раньше-то красотой не отличалась). Она — конечное звено в цепи чужой похоти, жалуется она как самая внимательная наблюдательница за собственной жизнью, которая до сих пор не особенно ей нравится. Она еще пытается ее как-то обтесать: в случае с лесорубом она хочет выступить как тихая активистка, если получится. Наконец-то онемев от радости. В конце концов и ей будет позволено сказать кому-то: ты больше не нужен. В лесу и на пастбище он ведь тоже уже лишний. Жаль! Или не жаль? Сейчас опять настала пора, когда ученикам философа придется выслушать неприглаженные лирические опусы о природе. Они беспомощно упираются ногами и руками. Они (и вы тоже!) слышат: сплошное нагромождение сравнений на маленьком клочке пространства не больше почтовой марки. А какая мощь таится за этими невзрачными словами! Ассистенты не в состоянии найти связь между формами этих стихов и формами природы. К каждому звуку природы приходится долить энное количество литров вина, чтобы легче было усвоить все это. Их нутро набито до отказа. Она, находясь среди этой академической публики, ищет маленькое поэтическое словцо, которое могло бы утолить ее бесконечную отхожую боль. Эта боль душит ее. То единственное не найденное слово должно занять свое место в осином гнезде слов: крохотный клапан в духовом инструменте ее ущербного таланта (этого так не хватает поэту! тем более!). Воздух при этом ускользает. Как же это тогда понимать: природу надо одолеть или воспеть? Разве здесь еще осталась природа? Ее тут слишком мало даже для поэзии. Где та самая природа, которую поэзия видит непременно столь искаженно, но продать ее стремится дорого? Как раз в этот момент извечных размышлений в ход ее мыслей грубо вламываются ассистенты. Они уже сейчас совершенно больны от навалившейся со всех сторон природы. Где тут неподалеку кофейня? Они хотели здесь, в Альпах, вступить в незримый союз со своим покойным учителем (сопровождаемый бланками почтового денежного перевода), а должны терпеть здесь бог знает что? Чтобы их опыляли гербицидами каких-то искусственных стишков? Это вредно для здоровья. Это — капканы языка, изобретенные только для того, чтобы порвать себе пасть. Молодые люди строптиво облачаются в спасательные жилеты своей философии, маленькие и незаметные, как они сами, изготовленные точно по мерке. С одеждой у них явно не все в порядке, но ведь они сюда приезжают не для путешествий по горам, а чтобы подзаправиться. На ногах у них зачастую просто теннисные тапочки! Ни искры милосердия друг к другу. Друг для друга у них не припасено ничего. Ветер никогда не обдувает их кожу. Злобно пыхтя, они толпятся в комнатах, потому что пейзажи они рассматривают теоретически, как произведения большого формата. Они лишь иногда посматривают в окно, чтобы понять, что в малой форме стихотворного произведения кажется им столь живым. Ухватившись за пример столь скованного языка, они тут же начинают упиваться своей духовной раскованностью, говорят абсолютно свободно, хотя и секретно, чтобы старуха не слышала, говорят, казалось бы, так, как бог на душу положит. Что же они видят? Престарелую любовницу, которая к тому же, извольте видеть, теперь оказалась любительницей природы и никак не может вдоволь наесться из большого кипящего котла той местности, где сама выглядит каким-то уродцем. Всё вокруг старается уклониться от ее решительной хватки. Отпрянули даже созвездия над головой! А она командует: вперед, марш! Она утверждает, что только в искусстве она раскрывает всю свою суть и ее здесь ни с кем не спутаешь. Наконец-то она может накинуть непроницаемый полог на все свои пошлости и деревянные неуклюжести (она расположилась в просторном деревянном кресле с круглым сиденьем). И тем не менее распрастывается перед ними совершенно обнаженная (в переносном смысле, разумеется, ведь это — искусство, зато все очень правдиво), как домашний скот перед закланием. К чему убивать время на горных лугах? Нет, это удел других. Родина! Приди ко мне! Немедленно! Где ты, родина? Встань передо мной, как лист перед травой, пади к моим ногам! Ты, наивняк, тупое кино! По расчетам старой женщины, философ именно сейчас, после смерти, оценил бы ее по достоинству, потому что изготовленные ею грубые наборчики измышлений рассылаются сейчас по всем редакциям без разбору. И в них внезапно всплывают призраки в своих заброшенных жилищах, где пытались подзаработать на искусстве уже многие другие, — среди этих призраков: другие известные господа и дамы (например, Томас Бернхард, которого недавно так подло предали! Но к моменту выхода этой книги все уже уладится.). Искусство — это слизь. В нем никто не чувствует себя как дома. Искусство сжимает кровь человека в одно антитело, ибо искусство в большинстве случаев направлено против тела художника. Кости начинают проглядывать сквозь кожу. Искусство коварно. И ради чего, собственно, все терзания? Ради опять-ничто. Ради никогда-не-бывшего. Философ навязал своим ассистентам (он был тогда уже в Кембридже, который известен нам из других поэтических произведений как средоточие духовной жизни во всемирной перекличке) эту старую, жирную тушу из провинции, не делая из этого тайну. Вот нацист. Нацист!!! Теперь ее нужно регулярно навещать, как оперный театр, то есть только из пиетета, забираясь туда, на вершину, где она живет. Подниматься вверх на тысячу метров. Некий фонд обеспечивает ее скудной пенсией. На что, интересно, она тратит эти жалкие денежки? Светильники роскошные устанавливает вдоль крутой лестницы, ведущей к ее дому, с лампами, которым впору украшать дворцовую люстру, или что? Яркий свет ее похоти направлен на лесоруба, она слишком грубо преследует его, расставив ловушки на всей поверхности земли. Но он все вновь и вновь приходит к ней, этот потерянный человек, поднимаясь по незаметной тропе. Ассистенты придут даже на похороны этой женщины, ведь так завещал им мастер. Невежливо прерывая ее речь, они хотят всеми правдами и неправдами выведать у этой женщины все человеческие и слишком человеческие подробности жизни старого мыслителя. Она идет вперевалку в своих испачканных свежей золой башмаках (зола у нее внутри!). Ассистенты говорят на иностранном языке науки, а старая женщина говорит вульгарным языком искусства, и это второй, ее собственный, голос. Но иногда она потом словно взбирается на некий пьедестал, и голос ее внезапно выступает из-за кожаного шаровидного тела, и она говорит на столь таинственном для всех нас языке народа, из которого она вышла. Она хочет всех вас пристыдить! С виду кажется, что она давно отвыкла от этого языка. Теперь она заявляет, что они, похоже, вообще считай что не слушали ее и считали, что она якобы не имеет к народу никакого отношения! Здесь она вне конкуренции, родилась якобы в Оттакринге, в Вене, в 1160 году. Старая обманщица разошлась вовсю и что-то уж больно разговорилась. Но ведь у нее сейчас одна цель: привлечь лесного человека, чтобы ноги сами принесли его сюда, а деньги помогут ей найти к нему подход. Лучше бы он добровольно согласился. Она выставляет редакциям счета на большие суммы, которые они должны выплатить ей за каждое стихотворение. Что пользы художнику и пророку в том, что он голодает? Что добавляет это к его доброй славе? В общении с лесорубом язык, позаимствованный у умных людей, ей не поможет: выскажешь какую-нибудь мысль — и все пропало. Итак, сколько стоит один его полный день? Она может ему заплатить, хватит на много порций пива и шнапса. Но его лезвие промахнется мимо нее, не одолеет эту скалу высокомерия. Точно так же Иисус на водах содрогнулся пред собственными ступнями — видно, не по себе ему стало, ибо никто, кроме него, настолько не владел собой. Старая женщина, которой вскоре предстоит стать настоящей злодейкой, рассказывает небылицы про своего бывшего любовника — философа. Хрустит на ней сухая кожа, это особое приспособление, чтобы ничего наружу не просачивалось. Мастер засунул ее тогда в своеобразный кожаный мешок, так что дышать она уже почти не могла, а затем регулярно накачивал ее пищей (готовил, конечно, не сам) и питьем через специальную воронку. Как растение — опять подворачивается ненужное сопоставление с величественной природой, — как срезанный цветок, который пытается вовсю сосать через обрезок стебля. Он и в старости был, что называется, оснащен по полной программе! Причем отличался шустростью, ведь съемную деталь, то, через что все вводилось, нельзя было убрать даже ночью! Ассистенты, причем как раз те, которые ни разу сюда не приезжали (может быть, путь слишком обременителен, путь к себе?), разделили со своим академическим учителем тайну его грубости, это для всех них так и называлось: тайна. Никогда никому об этом не сообщалось, и даже старую женщину всегда одергивали, чтобы лишнего не болтала. Теперь ассистенты, эти коллеги по осведомленности, обсуждают всё исключительно в своем узком кругу, вспоминают историю с шапкой (это смешная история!) и с искусственными пиявками для отсасывания крови. Истории эти до сих пор еще не стали общим местом, хотя место, где все это происходило, давно стало общим достоянием. Прочие же их высказывания плоские, как танцпол. А другого старуха, эта медсестра, у которой на все беды одно средство, не поняла бы вообще. Она из тех, кто пытается проявлять высокомерие по отношению к мнимым философским противоречиям. Она всё стрижет под одну гребенку. Все оказывается в одной куче. Она самоуверенна, как все дети народа, образцом могут служить те из них, кто не желает больше с народом знаться и к нему принадлежать. Лесоруб ее не понимает. Она дает ему время подумать, бросая эту мысль в его кормушку. Она — большая и плоская, в целом же — пустынное пространство. Больше никаких параллелей никому в голову не приходит. Они отдали основательную дань воле учителя и теперь уезжают обратно в Вену. Увозя с собой в чемодане самодельное варенье в стеклянной баночке. Живот старой женщины — нет, вы только послушайте, это интересно: весь разграблен врачами! Этими реактивными летчиками, вечно им все надо быстро-быстро, и все удалить, что там есть. Нечто вроде уборщиц, только в белых халатах и в защитных намордниках, чтобы им самим не пришлось испытать того, что терпят от них пациенты. Старая женщина внутри практически пуста, где же ей взять яду, чтобы в книжке всё описать как надо? Ведь обычно он сочится у нее из пуза, а не из головы. Вот так искусство, молодцом! Всё берет из жирного живота! Из почтения перед старостью никто не решается возражать человеку, который уже не в состоянии защищаться. Мужчины и сами-то торгуют мелким товаром (в обмен на столь же мелкую монету), они как торпеды, которым суждено разрушить то, что они же и создавали: философию, браво. Поэтесса неистовствует от ярости, голая гора с какой-то (маскировочной) порослью, что-то вроде грибов, она еще всех нас отравит! Она уже забыла, чему научилась у философа. У нее ведь в голове нет холодильника. И еще: ведь философ всё записал, так откуда же они ползут, эти мысли? И они тоже из материнского чрева, хотя это обычно отрицают! Философ прославился не по праву, но кто помнит сегодня, что основой послужили старческий дебилизм и хронические запоры, а дальнейшие построения есть грандиозное мошенничество! В конце концов, никогда не догадаешься, из каких гнойных источников черпает тот или иной мыслитель. Под конец он даже кроссворд не в состоянии был разгадать и без видимых причин начинал вдруг раздеваться перед публикой. Хихикающие гроздья добровольных помощников вешались на него и свисали с него со всех сторон. И все же: почтение, почтение и еще раз почтение перед всем этим! И причина немаловажная. Дело в том, что для оценки всего творчества на сегодня мы всегда привлекаем достижения прошлого. Даже если от всего этого осталась лишь кучка на асфальте. А вот пожилой дамы в ассортименте этих личностей нет вообще. Если ее кто-то захочет купить, придется отправиться на склад персонально за ней. Она никому не была родимым домом, а сегодня это означает: прочь! убирайся на все четыре стороны! Сегодня эта бывшая любовница уже ничего не скрывает, даже и не думает что-либо приукрашивать. Она — практическое руководство по очернению бывшего любовника. Этим она никак не может вызвать одобрение у ее сожителей по дому (съемщиков разума). При этом она сама еще и растения выращивает! А лесоруб у себя дома наверняка не одну наседку до смерти затрахал, за неимением лучшего, есть у нее такое подозрение. Она же хочет предоставить ему для его дел гораздо более качественную подстилку. Но он не был тем, кем она его считала. Он был пастухом, но не господином. Он был безродным слугой. Не удалось ему выстрелить в десятку, чтобы завоевать себе родину. Он — беднейший из бедных, и ему суждено, к сожалению, остаться лишь наброском человека. Хорошо бы когда-нибудь свозить лесоруба туда, где стоят церкви, а в них — ящики для подаяний. Когда-нибудь они вместе сядут в машину и отдадутся в руки своей счастливой судьбы. Старая женщина к этому времени совсем похудеет от своих усилий очернить и оклеветать философа. Философ все это, разумеется, перенесет с холодностью, находясь под землей, где царят строгие правила, как на перекрестке со светофором. Старая женщина не может понять, почему он не подает оттуда никаких знаков. Она снова хватается за сердце — и не находит его. Старости страсти знакомы по воспоминаниям, но только если повезет. Пища, измененная обменом веществ, иногда вытекает из нее сама. Ассистенты тоже порой удобряют ее грядки. Изо рта философа, помнится, сочилась слюна. Что же она, старая женщина, виновата? Ведь так и было, она уже ничего не может сегодня изменить. Зато она, ныне еще существующая, была тогда красивее. Задорная такая девчонка. Ассистенты уже почти спят. В своем полном кошмаров сне они еще слышат вполуха ее рассказ о том, как все выглядело в доме их учителя, когда еще не все было выброшено. Они твердо верят только в одно — в то, что ее родина — это природа. Природа — это реклама. Искусство — тоже реклама. И все, что можно о них сказать, — тоже реклама. Искусство — это реклама, пропагандирующая ведущего сотрудника и все, что его окружает. Хорошо тому, кто кругом может развесить рекламные плакаты, их яркие птицы будут манить прохожих своими бумажными крыльями. Но все же настоящих крыльев у такого счастливца все равно нет, таких, которые можно широко расправить и взмахнуть ими. Однако прежде всего следует отметить, что философ вывел эту женщину в люди, обеспечил ее жизнь, говорят ассистенты, вставляя ей палки в колеса. Разве нет? Она ведь до сих пор за счет него живет! Он взял ее из заштатной школы и путем мучений добился для нее гражданских прав (она стала чем-то вроде личности). В случае судебного разбирательства правда будет на его стороне. Всё по справедливости, в ее пользу. Она — правомочная сторона в споре, эта старуха. Природа, приложив многолетние усилия, лично построила над этой женщиной свой прекрасный купол, а она его теперь своевольно подпиливает. С помощью сплетенных в стихи и переплетенных в книги слов. Родина: скорее сюда! Ассистентам природа важнее, чем человек с его бедами, такими как, скажем, жалобы этой женщины на тот цирк, который устраивал философ. Больно было ужасно! Так что это был груз, который несла только одна сторона: да, любовь — это односторонний груз, но она никогда не есть понимание. А раз так, то, значит, ее никогда и не бывает. Ученики слушают ее, сидя верхом на стульях, погруженные в сплетни. Слухи об их учителе, словно электрические волны, пронизывают их насквозь. Они тайком передадут их дальше, для того они и приехали. Старая женщина становится все невыносимее, человечество в панике бежит от нее прочь к новой родине. Другая родина — значит, никакая, потому что всегда есть только одна. Иногда из сострадания какой-нибудь альтруист перепечатывает за нее какое-нибудь стихотворение, если у нее болит спина. Личность, лишенная самостоятельного начала, — тот, кто это делает: разве можно переписывать чужое искусство! Чужая лава струится через прореху его брюк, а он еще вдобавок весь в нее ложится, свинтус. Она присвоила таким стихам фальшивое название: грандиозное эротическое событие. Каждому приходится, нет, каждый должен хоть раз увидеть эти стихи собственными глазами. Посторонние люди говорят, что они рождены свиньей в предсмертной агонии. Прежде чем показать эти стихи, они запирают дверь редакции на ключ и прикрывают текст рукой. Они хихикают и в принципе готовы такое сожрать, но публиковать не собираются. Те, кто у власти, ежедневно накладывают на это запрет. В этой стране уличных фонарей именно им принадлежит последнее слово, и они этим вовсю пользуются. Все, что пишет в рифму эта старая женщина, они называют старческим маразмом. Никому не может понравиться такая вывернутая наизнанку форма стихов, потому что с содержанием не всё в порядке. Они собирают у себя частные коллекции этих опусов, а оригиналы отсылают назад. И смеются над ними, видя в этих стихах копии разного качества, но с одним и тем же однозначным содержанием. Возможно, эта старая женщина тем и прославится (и это — ее женская судьба!), что ее будут знать только частным образом, благодаря специализированным личным коллекциям. А в публичном академическом мнении она останется навсегда лишь невнятным бормотанием (хрюканьем?). Ученики вот уже много лет протягивают ей руки, чтобы она наматывала на них свою грязную пряжу. Она перематывает на них свою персональную компостную кучу (и это тоже чисто по-женски), сияющую в вечернем свете. Снаружи природа, удачный ее вариант, такую называют родиной, если кто-нибудь в ней поселится. Она некогда и философа поучала, эта великая учительница. Философ тогда правильно ее понял и слепил из этого твердые сырные круги: о природе и культуре. В конце жизни он в основном жил на вилле в Кюбе, где он на каждом шагу неотвратимо натыкался на природу. Каждая прогулка: ты буквально вбегаешь в нее, ты невольно встречаешься с этой особой формой произвола — природой. Шляпу долой перед этой родиной, холеной, каким тогда еще оставался Земмеринг, когда гадючье племя благородных господ сваливало туда свой навоз. Пейзажу в любом случае приходится ориентироваться на нас, то есть по нашей одежке протягивать ножки. А посреди всего этого — опухоль, которую только люди своими выделениями могут заставить расти: и это уже культура! Старая женщина хотела бы знать, из какого сосуда философ разливал свои мысли по маленьким ведеркам. Она искоса поглядывает на собственную неисчерпаемость. В этой своей функции женщина может обозвать себя катализатором, который сам себя не меняет, но способен далеко вокруг все изничтожить до такой степени, что даже атмосферное давление упадет — это своенравное настроение природы (с искусством опять-таки и температура воздуха очень связана). Внимательно следите, пожалуйста, за бичом погоды, особенно в отпускное время, — я имею в виду, будьте бдительны! За такими вот подстрекательницами (как эта женщина), которые бездумно шагают по отрогам гор. Их губы растянуты в глупой улыбке. Философ ноги об нее вытирал. Он повсюду подстерегал ее, обрушиваясь как снег на голову. А она и сегодня думает, что без ее участия ни одна его мысль не выстрелила бы в цель. При этом она была в лучшем случае повитухой, но никак не матерью уродов. Женское недоразумение, которое часто встречается (относительно личного вклада в пожизненное обеспечение глупого акта рождения). Вот так женщина зачастую выходит из игры. А наша женщина надеется, что это по его вине она сегодня не так знаменита, как он. И это тоже очень по-женски: быть меньше! Повсюду это уже состарившаяся судьба. Так или иначе, она превратилась даже в любимое занятие философа, один напрягается этим способом, другой — по-другому. С помощью шнуровок и перетяжек собственной конструкции он принялся шлифовать ее, поправлять этот неотесанный бриллиант, который он лично выломал из скалы. Всякий мужчина по крайней мере раз в жизни пытается затянуть потуже шнурок на своем подарке. Он окунул ее по привычке в сплошную сеть крепежных веревочек, чтобы она не убежала. Свою роль при этом сыграла также погода. С каким остроумием было инсценировано все это событие, оцените! Возлюбленный намеренно принялся проверять ее знания в самых изощренных областях, только куда же подевались все эти знания? Наверное, дремлют где-нибудь. Да кто из нас может с уверенностью утверждать, что знает всё? Иначе говоря: кое-кто из людей во сне знает то, что он никогда в жизни не изучал. Вот такие возбуждаемые сном знания и обнаружил возмущенный философ! Скоро вилла в Кюбе наполнилась инструментами для пыток, изобретенными самим философом, а также заказанными за границей (да, существует такая тайная, таинственная торговля по почте!), присылаемыми по частям, но затем из этих частей можно было собрать целое. Он купил для нее такое красивое специальное белье. Было бы несправедливо представлять себе это белье на ее нынешнем теле, но ведь и тогда ей было уже за пятьдесят! Одна может себе такое позволить, другая нет, все зависит от фигуры. Философ собрал специальную мебель, предназначенную ей в наказание, это верно, заказал в других землях через тайного посредника, который будет сохранять нейтралитет вне зависимости от того, что и как часто ему доведется пересылать. Таких людей теперь уже сложно найти. Итак, голова этой женщины была совершенно пуста, ухватиться не за что. Все с шумом проносится мимо. Даже в животноводстве не будут передавать по наследству такие смехотворные признаки, если уж на то пошло, говорил философ, зверея. Лучше наказание, чем порицание. И верно. Он стал играть с ней в игру, и она была обеими руками «за», а игра такая: сказать вслух фразу Канта, Лейбница, Паскаля, Палмерса или кого-нибудь еще такого же! Она должна была повторять следом за своим повелителем. Она никогда не могла повторить их сама правильно, но иногда пролетала буквально в миллиметре от истины, направляясь затем по совершенно другой планетарной орбите: женщина не в состоянии была правильно пришить вторую часть предложения к его первой части, и за это навлекала на себя неприятности. И детей она никогда не рожала. Эта женщина просто не может ни на чем сконцентрироваться, но зато она концентрическими кругами вращается вокруг своего эпицентра — мыслителя. Просто она художница с ног до головы, потому что иначе она — ничто. Дело в том, что художники — это электрические лампочки, но они загораются только когда хотят, а не тогда, когда кто-то щелкнет выключателем. Так что они ничем не могут восхищаться. Поэтому философу пришлось применить к ней другие практические методы. Ее крики раздавались на горе в жилом районе Вены и на соседних холмах с раннего утра, они неслись из их домика на природе. Ему пришлось с помощью столярных инструментов соорудить специальные деревянные козлы, используемые в качестве скамьи. Теперь у него есть все что нужно. Она завоет как миленькая. И по-прежнему вокруг родина, как называем мы место, в котором находимся и вокруг которого шныряют очертания фигур, знакомых нам лично. Теперь она пишет об этом стихи и хотела бы, чтобы на нее был спрос на рынке искусства, то есть хочет внести свой весомый вклад во всеобщее смятение. Но все не так просто, как ей кажется. Такой спрос действительно иногда появляется, но чаще всего такие вещи остаются без внимания и вышвыриваются с рынка. При этом что-то ослепительное происходит с ее душой (как у рыбы), но кто может это проконтролировать (крепкое телосложение помогло ей уже многое пережить)? Неужели никто не хочет прочитать ее эротические стихи и ощутить благодаря этому легкий эротический голод? Ученики придут сегодня к ней или же останутся там, где они есть (относится к тем, кто раньше считался активистом). Последних со старой женщиной связывает нечто такое, что они предпочли бы не разогревать на кухонной плите ее воспоминаний, но и постыдного в этом ничего нет. Скорее смущение. Философ избирал для таких услуг не женщин (которых нельзя считать ангелами), у него для этого было в запасе несколько мужчин, которые тоже не ангелы. Ведь мужчина и женщина в сущности одинаковы, только никогда не могут прийти к единству. Эти бывшие его помощники стали теперь страховыми агентами или же работают в подобных этой областях, а еще — удобный способ избежать публичности — становятся школьными учителями. На большее их не хватило. Один стал сутенером в Граце. Потом они постоянно вычищали виллу от всякого дерьма. Соглядатаев не любят. Этих навозников. От философии их отстранили, потому что мысли — не игрушки! Они предпочитают сами поиграть с кем-нибудь. Поэтесса, у которой всё уже позади, кроме любви, пытается на последнем отрезке своей жизни, как следует отсеяв все ненужное, хотя бы приблизительно описать то, что раньше было неописуемым (и не поучительным!), чтобы и другие, пусть с опозданием, могли к этому причаститься. Эта деятельница искусства в кавычках клянется, что распространяет лишь факты, ведь должна же у человека быть возможность найти для них место на бумаге. Она описывает свои страдания, потому что страдания — это пряная соль искусства. Так что страдания для искусства — как кубики «Магги». Точно. Они могут улучшить практически любое блюдо, но сегодня они уже никому не интересны, потому что все эти газетные кулинары хотят теперь долго варить суп из всего натурального, из чистой природы. Все предпочитают сами что-то испытать. Каждый считает себя важной птицей. Стихи этой поэтессы надежно зашифрованы, но уже издалека видно, как они бесстыдно поблескивают и вот-вот приветливо замелькают на экране. Она наносит вред лишь себе самой, говорят знатоки. Своему бывшему возлюбленному, упокоившемуся в вольере смерти, она давно уже не вредит. Он вне времени, а она закончилась. Искусству приходится капитулировать перед правдой, как перед жизнью. Ведь в произведении искусства живые люди могут быть подвергнуты полному изучению, а затем посажены в тюрьму. Их могут застрелить. Искусство — это черный склизкий секрет (секрет!). Всё портит, рвет одежду. И пожалуйста, на такую красивую родину не выливайте никакого искусства! На таком вот клочке бумаги — что там такое проступает? Нет-нет, не преувеличивайте — дескать, природа там проступает! Многие из принципа против искусства. Не надо распространять ложь про людей, ладно? — а то не поздоровится! Это позиция по отношению к искусству, изображающему все в точном соответствии с правдой жизни, — пусть оно лучше поумерит свой пыл, правда! Если там выведены люди, хоть и под масками, но узнаваемые, тогда пожалуйте в суд, будут пересуды, адвокаты, которые перед судом станут назойливы и захотят много денег. Пусть искусство не выставляет идеалы на позорище! И эта старая женщина недостойна того, чтобы ее вытащили на судилище журналисты, ибо вскоре ей предстоит предстать пред судией вечным и лобызать его колени. И поэтому редакторы, эти чиновники при искусстве, которые и без того идут мочиться только туда, где и так уже полно воды, надежно придерживают прекрасные стихи старой женщины в укромном месте — в своей черепушке. Надо надеяться, это так же ясно, как перелом ключицы. Редакционеры трусливо прячут эти стихи, хотя они сами, к великому сожалению, в них не выведены, — какая боль, каждый день новая боль, ведь самим себе они кажутся недостойными. Они хотят, чтобы их маленькие лужицы тоже остались на ковровом полу. Заранее дуются, ожидая прибытия ее тетрадок со стихами. Не позволяют этой женщине испытать триумф над правдой! Еще когда они жили на вилле в Кюбе, философ немилосердно высмеивал ее за эти жуткие стихотворные колбаски, которые тогда были еще довольно щуплыми, — попытка взглянуть сквозь узкую щелочку на нечто такое, что могло бы быть (все стиснуто в одну кишку, смято до консистенции пасты). Особенно при свидетелях. Но в Кембридже — мы знаем об этом из ее поэзии, от его друзей и соглядатаев (и даже в этой поэзии видна напрасная попытка спастись бегством) — глумиться над столь ничтожными и мелкими творениями, как ее стишки, было слишком хлопотно для старого, умирающего человека. Ведь этому садисту хотелось последний раз потрудиться в своей профессиональной области, и он бешено рвется вперед, из кожи вон лезет, ослепнув от яркого света собственных побуждений, спешит, вывихивая суставы мыслей. Там, в Англии, он был тих, строг и сух. Ее присутствие было предусмотрено, она была эдакой хозяйственной сумкой, которую разрешалось украшать только его рекламой. Ее искусство никогда нельзя было найти на открытом прилавке, его можно было достать только из-под полы. Она бежала в упряжке впереди философа, чтобы он, прикрывшись ею, отважился на последнее сильное жизнеизъявление. Растение-хозяин, к которому смертельной хваткой присосался паразит. Тогда он напрямую с ней уже не разговаривал, только через ассистентов и прочих помощников. Ему ни к чему было тратить на это силы, жизнь потихоньку ускользала, речь шла о том, чтобы не пропустить последние вздохи. Потом, когда последнее эхо уже стихло, ассистенты поглотили ее без остатка. С тем, что происходило в действительности, знакомьтесь, пожалуйста, в правильной последовательности, как это обычно бывает в семейной жизни, по телевизору, как вы сами живете. Вот для чего все это. Сегодня никто не осмелится наброситься на какое-нибудь из ее стихотворений, будь то критик или недоброжелатель с адвокатом на подхвате. Философ был когда-то, это было так прекрасно. На высшую ступеньку он ее с собой не взял. Он лишь постоянно старался придать ей правильную огранку, пока она не уменьшилась настолько, что уже ничего из нее выйти не могло, кроме крохотной резной шкатулки. Подарок ко Дню матери. Глядя на меховой воротник ее искусства, он лицемерно спрашивал, в чем дело: не может ли она иначе или просто не хочет. Он вообще не очень-то разбирался в искусстве. Его любимым поэтом был преуспевающий, хотя и настроенный на национальную волну (и после войны не приглушивший своего голоса) местный стихотворец, окруженный мраком и дурной славой, то есть известно чей апостол. Философа пугала дамская сумочка, набитая ее творениями. Ведь стихи-то были не такие уж плохие! Нельзя допустить, чтобы она его на голову переросла. Она должна превозносить все то, что произрастает из его головы, все скопом. Он вовсе не хотел, чтобы она вырвалась из его границ и, не дай бог, начала превращаться в нечто самостоятельное. Негодяй. Этот, придется сказать прямо, этот нацист. Ассистенты с удовольствием смотрели на нее с той точки, которую им указали. Перед их хохотом она была беззащитна. Что же такого особенного увидел в ней философ, чего другие разглядеть не в состоянии? Он сказал свое слово, а она, раздавленная, откатилась в сторону. Никто не говорит о том, что произошло там, в Кюбе, но все непрерывно думают об этом. Чаще всего об этом заговаривают те, кто опирается на одни только предположения. А его помощники в сексуальных надобностях смолкли, как дверные звонки. В распахнутых до пупа одеждах они нагло едут отдыхать в Грецию, где полно таких, как они. И только эта паучиха с толстыми ляжками, ткущая сахарную вату, упрямо плетет одно стихотворение за другим, а критики за это плетут про нее невесть что и уничтожают ее полностью. Кому охота лишать ее столь ничтожного и недорогого удовольствия — писать стишки? Поэтесса пристроилось под бочок к истории литературы, и там ее благополучно забыли. Лишь некоторые из ее круто взнузданных стихотворений, пенясь, вскипают на страницах антологий и геодинамических журнальных выродков (в основном экспериментальных творений беспокойной молодежи, изобильно дотированных) или же медленно остывают на выселках брошюр по искусству. Старая женщина готовит еду, как всегда, но об этом нужно обязательно упомянуть, и устраивает смотр своим гостям, определяя, сможет ли кто-нибудь из них стать впоследствии знаменитым, а может быть, для этого все уже готово, и если да, то почему и на каком-таком хлипком основании. Никогда ни от кого она не слышит ничего сногсшибательного. Они сами, лично, привозят свои готовые диссертации, а также с трудом вымученные доцентские работы, пробивая себе путь по академическим тропинкам без возврата или как в лихорадке добиваясь еще более высокой температуры признания. Эти люди привозят и журнальные статьи, результаты неравной борьбы с собой. Они нахальны, как кролики (и столь же многочисленны), плодовиты и ограниченны. Сила при этом всегда на их стороне. И все же они какие-то неполноценные, эти университетские люди. Женщина гордится тем, что эти дерзкие молодые люди приезжают именно к ней. Читает она мало, чтобы не закармливать себя знаниями, она хочет, чтобы в голове осталось место для вопросов, хочет задать их, когда молодые люди приедут к ней. Но она говорит непрерывно, и всякий раз, говоря «я», имеет в виду себя вместе со своим покойным мозговым акробатом (болтающимся в пустом пространстве между чувством и разумом), потому что и чувству надо отдать дань. Впрочем, чувство всегда право. Итак, их двое, тех, кто поднимает руку на уроке в школе жизни и школе беглости пальцев. Этого, по крайней мере, у нее никто больше не может отнять: она была любовницей. И ее напарник (это завоевание прежних дней, жрец гениальных и генитальных пошлостей) был из тех, кто накрепко привязывает к себе женщин, особенно таких, которые и без того добровольно лезут в петлю, даже если мужчина этого лишь с натяжкой заслуживает (и за это освобождаются от жизни). Таких, у которых слабый позвоночник вскоре начинает трещать от непереносимого груза. Ее напарник был именно таким. Кроме всего прочего он придумал для нее своего рода защитный шлем из кожи, который плотно прилегал к голове и крепился с помощью ремней. Лично изготовил по меркам, которые ему помог снять в Штирии один неразговорчивый кожевник. У философа была явная склонность к ремесленным работам, его почитатели, разглядывая сделанные им вещи, могут в этом убедиться. Старая женщина упорно хранит все, что у нее после него осталось, — а остались книги и слухи. Она была для него креслом-качалкой. Вечная чувственная женщина, как утверждают знатоки, никогда не находившие удовлетворения. Неутоленный вызов, обращенный к мыслителю-головастику, мастеру подлости и перкуссии. Для любителей печатного слова — ложь: ей наносил визиты известный философ! До этого он долго жил в Америке. Ее стихи давно уже не удостаиваются защиты со стороны реальности, да что там — они даже защиты редакторов, работающих в области культуры, не удостаиваются, тех, кто обязан лично защищать права личности, так, во всяком случае, начертано на профессиональном знамени их зависти. Им уже надоело иметь со всем этим дело. Какая же защита остается? Анонимность. Этим редакторам, которые совсем как люди, из принципиальных соображений приходится вылетать на передний план, раскачиваясь на лианах своего оглушительного оглупления. Задача литературного критика, в ее наиболее гармоничном варианте, состоит в том, чтобы спрятать под своим защитным зонтиком тех, кто может дышать самостоятельно, потому что сам бесстыдно красуется перед публикой (чтобы критику нескучно было одному стоять в сухости). Искусство (абсолютно непотопляемое, что приводило в ярость уже многих глумящихся над ним) уж само как-нибудь себя защитит. Такие зонтики есть в любом универмаге. Но что произойдет, с опаской думает старая женщина, если мои произведения не смогут добраться до равнодушной публики, которая столь же тяжела на подъем, как неповоротливая бедренная кость, если они не смогут предстать пред линзами ее глаз, чтобы люди получили возможность разглядеть их и восхититься ими? Разинув рот, она организует публичные чтения своих стишков (исключительно частным образом, в узких рамках домашних спертых запахов). Искусство — штука стойкая, оно способно столетиями пережидать в собачьей конуре, если его ничем не ограничивать. Можно было бы привыкнуть к его непосредственному присутствию. Ох уж этот найденыш по имени культура, никому-то он не нужен, каждый думает, что его нужно послать подальше (у него таких еще много народится!); отовсюду, из каждой семьи его гонят прочь, и пешком бредет он по дикому лесу, прокладывая собственный путь. Старая женщина хочет увидеть свое имя напечатанным. В последнее время ей захотелось еще кое-чего: маленького укрытия для тела, чтобы как следует отдохнуть после затянувшейся жизни. Домик для пенсионерки. Ей кажется, что именно такое пристанище для нее и есть лесоруб, который и немецкого-то толком не знает, языка, который всякое стихотворение добровольно выберет для себя. Ох уж этот культурный язык! Эта культура! Старая добрая немецкая культура! Да пошла она! Чуть было не опоздав, в последний момент жизни, родилось у женщины это желание, и она кладет руку на грудь, демонстрируя свою любовь к истине. Ее любовь — то единственно подлинное, что у нее есть (таким должно быть искусство). До того искусство и наука, эти вечные сотрапезники образованного человека, явившись ей в своих узких границах, разочаровали ее, а именно в лице своего самого выдающегося представителя. Все оказались защищены железными латами, кроме нее. Теперь она надеется найти поддержку у этой вечно жестокой природы и у ее представителя в образе лешего. И его она назад отдавать не собирается. Она получит доступ в это маленькое служебное помещение, это она обещает своей верной публике, которая читала бы ее стихи, если бы могла. Она сможет пропеть стихи и на эту щекотливую тему: дайте только срок! Когда-то она открыла знаменитому философу доступ в самое себя, и теперь ее читателям будет лестно, что им позволят в рамках визита лично посетить этот кабинет. У лесоруба есть только она, больше никого. А каждому здоровому молодому мужчине в качестве необходимого минимума нужно только одно: даму, чтобы ею обладать. Обладание порабощает другого. Лесоруб ничего хорошего в жизни не видел и ничего лучшего, разумеется, не получит. Она стара. Зато он молод. В результате все опять выровняется. Он должен оставить свой лесной покой и стать ее жертвой. Когда-нибудь каждая жертва хочет стать преступником. Он — безработный, у него полно свободного времени и днем, и ночью. Ей же всегда остается ее любимая, позаимствованная у смерти свобода отправить его на все четыре стороны. На зеленом футбольном поле любви выиграть может только кто-то один. Мяч, он круглый. Под лежачий камень вода не течет. Ценно усердие того, кто у любви в учениках, потому что прочие хотят поскорее рвануть прочь, их одолевает карьерное рвение. В искусстве точно так же: каждый раз косить надо заново. Тогда хоть видно, по чему нога ступает. Неравные меряются между собой как одержимые. Она, эта женщина, пишет стихи, в которых описывает чудовищные истязания, обрушившиеся на нее. Дуновение воздуха, словно от орды машин, проносится над головой, словно грубая сила уничтожила священную рощу. Этот слиток искусства, этот комок перьев, слишком тяжел для нее. Слишком много величия в ее стихах, такое впечатление, будто все точно так и происходило, тем самым она возвеличивает себя саму. Какая частица времени убежала от нее в неверном направлении, что она так упорно избегает простоты в своих стихах? И вообще в искусстве? Дело, мне кажется, вот в чем: события жизни слишком просты. Искусство предназначено для того, чтобы искусственно повышать и высмеивать тяжесть жизни. Впрочем, и без искусства нам иногда приходится достаточно тяжело, верно? Это — уксус в залитой кровью нише, в которой лишь статуи, и всё. Место, где царит искусство. Место, где стоит торт искусства. Для тех, кто живет правильно, так, что при этом что-то продолжается, для них все это никакое не искусство. Те, кто вообще не живет. Для них каждая строка может стать неотвратимой искрой. Кюб: конец света в миниатюре. Старая женщина создает смутные описания, в которые каждый может вдумываться, не вставая с кресла. Что ей еще терять в ее-то возрасте, задает она себе риторический вопрос и пересчитывает мелочь. Так или иначе, она не пишет правды о том, что случилось в Кюбе. Иначе она не могла бы и дальше выдерживать натиск мира и его юных дармоедов, приезжающих к ней. Она даже и сама не посмела бы тогда рта раскрыть. То, что происходило позже, в Кембридже, было ведь просто отзвуком смолкшего марша. Другие пожинают теперь плоды всего этого. В стихах этот тяжелый сгусток бесстыдного хохота можно еще как-то ухватить за волосы. Редакторы, о которых уже шла речь, сидя в своих каморках, надевают плотные перчатки, когда от этой женщины приходят рукописи со стихами, причем всегда заказным письмом, чтобы после столь долгого жизненного пути ничего не потерялось. Если она не проследит, эти редакторы сбиваются в кучки и превращают ее рукописи в документы для суда; среди них хватает критиков и завистников, которые принимают такое звучание за истинное пение самой природы, прорвавшееся наконец из невзрачной глотки этой женщины, как предсмертная лебединая песнь. Они сбиваются в эскадроны смертников, эти неуклюжие проныры от искусства в костюмах или дерзко рисунчатых пуловерах. Они идут к юрисконсульту по делам печати и в неясных выражениях формулируют свое обвинение. Относительно почты можно отметить также, что ни одно из этих стихотворений не пошло бы никаким иным путем, кроме предназначенного, хотя было известно, что они повсюду в равной степени нежеланны. Эта женщина, идя таким путем, хотела доказать редакторам, гениям и поколениям: вот так и в таком ракурсе все происходит в природе (которая пространна и любит пространство), пока все вы набираете в легкие воздуха, чтобы трахнуться. Редакторам, то есть нашим духовным тракторам, гораздо больше нравится учитывать права персонала (философов в охотничьих сапогах, еще каких-нибудь леших, хуже во всем разбирающихся, чем она сама, то есть тех, кто грубейшим образом обезображивает землю!), они ведь и сами-то не более чем обслуживающий персонал при спасителях особого сорта, которые являются собственниками газеты. Скажем, при Союзе промышленников. Они защищают мертвых, а также тех, кто проявляет пока еще слабые признаки жизни, с присущим им своеобразным рвением, не находя для этого цели более достойной, как бы внимательно они ни всматривались в полевой бинокль. Они вовсю критикуют людей: ох уж эти тупицы. Впоследствии философа тоже не должны задеть никакие ошметки, оставшиеся от женщины с ее узким горизонтом, критика и родственные ей разновидности домашних животных бдительно следят за этим. Философ — это высокий, белый, важный образец человека (сын муз?), находящийся во власти языка и народной стихии (за что власти его после войны никогда бы в тюрьму не посадили), таким он предстает перед нами на страницах биографии, изданной в известное бессовестное время. Да. Так что он теснейшим образом связан с мышлением и с подчинением и им обязан. Такой человек способен мыслить как Бог, который не испытывает в этом необходимости. Среди множества лиц, которые мелькали тогда перед его еще светлым взором, были мужчины, белые, как снега вершин, и в мундирах. Гробоносцы. До сих пор существует вокруг них густо завуалированная тайна, где-то в Южной Америке, а может быть, и гораздо ближе, в районе озера Топлиц. Там, в глубинах, они и таятся. Все хотят узнать подробности, все интересуются этим как своим хобби. В последующих легальных формах существования (до белизны выцвели черепа, насаженные на забор, ни тени личности не просачивается сквозь ощерившиеся челюсти, личности испарились) клич «Хайль Гитлер!», некогда черным по белому вписанный в университетский распорядок, полностью игнорируется. Он покоится в родной земле, в уютных уголках народного большинства. Там и фильмы соответствующие крутят. К примеру, этот проклятый «Крамбамбули». Кому только в голову пришло так думать и на такое решиться? Невероятно, что такое могло быть. Даже заграница стала вновь официально приглашать к себе философа — с некоторыми предосторожностями и преодолевая несогласие кое-каких невежд. Докладик там какой прочитать. Или кое-что из своих сочинений. И чтобы ничего от них не утаивал. За долю секунды рвение преследователей разом гаснет (вскоре их самих будут преследовать как нарушителей Конституции), превращаясь в жалобу вечного политического прихлебалы, который в области культуры вообще не имеет доступа на немецкие подмостки. Да, теперь другие на гребне волны — хотя уже и не у штурвала. Все прощено и забыто, причем теми людьми, которые сами нуждаются в прощении. Теми, которых больше нет. Ассистенты уже давно лелеют надежду, что бывшая любовница, эта оторва, скоро умрет и поток стихов, а также их попытки доказать преимущества своей осведомленности, с которыми она неустанно борется, наконец-то можно будет завалить камнями, прикрыв эту нескончаемую морену мрачных автобиографических сведений, которые какой-нибудь редактор в один прекрасный день совершенно случайно все же примет за правду (и начнет за эту правду бороться). Даже искусство не обладает столь безумной храбростью, чтобы начать говорить правду, если другие в политике, которая ежедневно готовит нам кургузую, кастрированную постель, не доверят правде даже самого ничтожного ломтика времени. Ни одной секунды жизни. Все забыто, аминь. Однажды — нет, вы только послушайте, — однажды действительно был получен некий донос. О том, что поэзию изуродовали с помощью правды. А вообще ценители искусства должны уметь отыскивать в плохих стихах какие-нибудь более серьезные недостатки — прорехи в рифмах и средствах выражения — и доказывать, почему данные стихи ни в коем случае не могут быть напечатаны. Если стихам предстоит храниться за запечатанными устами и плотно сжатыми коленками, то это только в интересах старой женщины. Многие люди в испуге зажмуриваются перед правдивым, с объективной точки зрения, содержанием такого стихотворения! А соответствующая газета вежливо требует отправить эти стихи подыхать куда-нибудь подальше, прочь с дороги! Освободить проезд, уступить место трудящимся! Этого потребовала одна газета, читатели которой — образованные слои общества, которые, как с ними ни борись, разрастаются всё вновь и вновь подобно плесени, питаясь дрожжами в виде тех людей, которые сами считают себя необразованными и неполноценными. Неважно. И от тех и от других правду лучше утаивать. От одних потому, что они в нее не поверят, от других — чтобы не дай бог не поверили. Старая женщина — настоящая беда для критиков и для тех, кто навеки остался здесь. Кто не знает ничего другого. А также для всех, кто остался после философа, его учеников. Как только в пустом воздухе возникает некая форма, стихотворение немедленно прочитывают, ища в нем содержание. Философ любил ходить в сапогах для верховой езды и в спортивной одежде. Самым разным людям он говорил ты. Прихоти такого человека обычно переносят не без удовольствия. Загадочные недра земли. Они вынесли его тоже. И могут еще кое-что вынести на поверхность. Он возносится над всеми слоями скромников в небесную высь. Он (в качестве любительского увлечения) сконцентрировал всю свою философскую мощь в один сгусток энергии ради бывшей великой Германии, вплоть до попутного исполнения тирольских йодлеров, пения народных песен и выращивания немецких овчарок. Предпочитал обитать среди природы, в домах с видом на горы! Ей, женщине, он уготовил ад. Он мертв он мертв. Свидетели теперь тоже исчезли. Смолкли, как пресловутый отзвучавший еврейский мир, именно так его с нежностью и предупредительностью называют, воспевая в честь юбилея в телепередачах. Причем как раз те, кто позаботился о том, чтобы он отзвучал! Ладно, пусть так. Такова правда, она ведь не любит говорить о себе. Язык философа обладал определенной притягательной силой, это значит, что он вдохновлял пехоту народного студенчества рейха. А после этого они пинали евреев сапогом в морду. Перед лекциями топот тяжелых сапог внизу. Слова сами собой вылетали из окровавленных ноздрей. И тем не менее, пожалуйста, учтите: вы не имеете права распространять о покойном неподкорректированные неправды, даже в том случае, если этого человека не оправдал суд. Ведь когда-то в мае все уже было, и теперь все так и осталось. Дольше всего философ прожил в доме, предоставленном в его распоряжение благодарным городом и выбранном по его вкусу на природе. Там жила с ним и его жена, та, у которой волосы узлом собраны на затылке (красивые длинные волосы, мы их так любим), в том месте, куда обычно стреляют. Эти люди и иже с ними предпочитают (всему) нахальную природу, даже если сами они давно уже чужды всякому человеческому естеству. Их всех надлежит изгнать прочь! Но ведь никто этого не делает. Они — метастазы природы, способные основательно подпортить всем остальным этот замечательный продукт, облив его желчью. Они — нацисты из нацистов, это вообще не люди. Возразите мне что-нибудь, если осмелитесь! Уже нет возможности выйти на улицу, даже тьма не стоит у вас на страже, когда они стекаются за столы в свой привычный круг, топоча по Каринтии, Зальцбургу или даже по Верхней Австрии, оскальзываясь на свежевыпавшем снегу. Когда они начинают играть в кегли человеческими головами. Эта старая женщина когда-то тоже ползала на брюхе перед таким вот фюрером верноподданных (и его бригадой), и этот фюрер мог бы сегодня стоять на одной ступеньке кое с кем из австрийских парламентариев (наших обершарфюреров). Итак, час настал: поэтесса хочет рассказать обо всем, и даже постаралась облечь свой рассказ в рифмованную форму. Трудно поверить, сколько людей одновременно видят в искусстве, в этом изнеженном существе из лебяжьего пуха, в этой госпоже Метелице, которая самое большее разок проводит слабой рукой по своему предмету, ожесточенного соперника правды. Редакторов охватывает непристойное веселье, потому что они не ошиблись: эта женщина покажет им кой-чего в лицах. Короче: философ в те годы, благодаря своей широкой известности в стране, путем побоев во имя любви на благо нации смог вырвать эту женщину у толпы, жаждущей добычи. Уже тогда он был далеко не молод. Так или иначе, он дожидался того момента, когда умрет его жена. Относительно формальностей такого рода эти камер-егеря строго придерживаются закона. Когда философ мог безо всякого труда, силой одной только мысли, перелететь через топкую низменность за много километров вдаль и вширь, включая Вену, город на Дунае. Но — решено: раз в год обязательно наведаться в Байройт, к единомышленникам! Послушать музыку Вагнера, вживую, это гораздо лучше, чем ее копия по радио, хотя она не всякому доступна (да и не всякому хочется к ней подступаться). Вагнер принадлежит нам, и на том стоим мы до сих пор. Воспарим же до спасения чести: эта старая женщина познакомилась с ним позже, уже после войны, и он был тогда одним из тех известных людей, у которых уши горели от несправедливых поношений послевоенного времени, одним из тех, в чью сторону несправедливо плевали. Толпа несправедлива, когда не пытается понять того, что находится на метр за линией ее горизонта. Но все быстро меняется. Вскоре он уже снова превратился в памятник с рельефными каменными чертами, высеченными в скале, и мимо него не пролегали пути возвышенной духовности. А скульпторами были мы все! И можем гордиться этим! Они же подделывали публикации, выдавая их за статьи якобы из тех лет, из прошлого, которое мы все хотим забыть, потому что оно окончательно ушло и образцово преодолено, и распространяли ложь ложь ложь! Все это можно было доказать, и поэтому ни у кого не возникало необходимости доказывать. Клеветникам должно быть стыдно, это им объяснили на пальцах, и некоторые даже в тюрьму попали за свои листовки. Теперь с этим покончено навсегда. Госпожа Айххольцер всегда была далека от политики и даже сегодня продолжает этим гордиться. Политика — это, во-первых, дело личное, и потом — она лжива, громко заявляет она. Редакторы все равно злятся — по причинам ничтожным, но для них непреложным. Причем именно на нее — на человека, который ничем никому не может навредить и давно считается нечистой рифмой. Как раньше философ, так теперь важные лица должны постараться понравиться элите, там, где она проживает, в горах Рюбецаля (там живут те, кто платить может много), там — их охраняемая лесная делянка, а место это сегодня, как и всегда — Германия превыше всего: ФРГ. Богатая местность, даже в долг другим дают, вот так крепко они там стоят на ногах. Подобным образом философ говорил о евреях своим студентам, среди которых вскоре все евреи исчезли, и призывал всех их к пешим путешествиям и обдумыванию жизни (чтобы мышление перепрыгивало от проблем пола к предмету, а потом обратно), чтобы трудовые усилия гармонично разделялись между верхом и низом. Ноги шагают, а голова соображает, кого измордовать. После каждой лекции кровь ударяет в голову, сначала потасовка, потом окровавленные лица евреев. Пока они не перестанут ходить в университет. Сегодня ходьба снова вошла в моду. Каких только чудес не увидишь во время прогулки! Природа! Наша природа! Между тем наш философ: судим и спасен. Он стал неотъемлемой частью философской империи, как это и бывает в университете, то есть в своей очищенной каменной форме. Поэтическое искусство тоже вряд ли сможет без него обойтись, говорит госпожа Айххольцер, которая пишет о нем стихи. Ей не следовало бы набрасываться на этого мертвого гения, часто объясняют ей редакторы, иначе однажды кто-нибудь основательно набросится на нее в какой-нибудь статье. Они не способны даже на такое мыслительное усилие: разграничить явления, особое от общего! Они слишком заняты, чтобы отсортировать пошлое, обычное. Мысль о том, что у них есть что-то общее с обычным, только вызывает у этих конфирмантов тошноту. В новых брюках сногсшибательно спортивного покроя, с карманами спереди и сзади (чтобы засовывать упреки поглубже): ведь они не хотят, чтобы их было много, каждый хочет быть уникальным, этот один уникальный и есть они! Мои поздравления! Критик немного подумал, ища помощи у себя в голове, и вот — готово, результат налицо: ведь он сам, как личность, уже произведение искусства, даже если о нем никто ни слова не сказал, — вы только посмотрите, как красиво, но непереносимо торчат пальчики у него из-под хитона. Природа — это чудо. Только, пожалуйста, никаких ужасов про мертвых! Ибо они тоже при жизни были произведениями искусства их творца, точно так же, как и этот критик. Мертвый уже не может себя защитить, громко говорит критик, чтобы доказать, что он способен на человеческие чувства, и, может быть, в следующий раз он попробует даже встать на защиту кого-нибудь живого, так, ради забавы. Итак, слушайте, еще не все потеряно, вот, этот сверхчеловечески уменьшенный масштаб, этот бог (критик тот самый, конечно) поднимается по небосклону, встав со своей кухонной табуретки, и задает точку отсчета, которая отныне должна стать общепринятой. В качестве мерила он насыпает из ведерка кучку песка. Вот такой величины разрешено теперь быть искусству, потому что он так ему предписал, он ведь тоже только человек. И другие должны теперь тоже стать такими же: человечными. Скорей всего он не успокоится, пока этого не добьется, а пока суть да дело, запрещает новую книгу Томаса Бернхарда, прекрасную книгу. (Всё уже позади, больно было или не очень?) Никто так часто не произносил слово «человек», как самые страшные нелюди. Это всем известно. Вообще надо писать только то, что всем известно, тогда никто и не упрекнет, но и не станет особенно тебя возвеличивать, возводить в ранг питательного мясного бульона. Итак, пойдем дальше, старая женщина в своих стихах внезапно (без причины) проявила сверхчеловеческую строгость к одному покойному, который ныне принадлежит всему человечеству и которого она, с ее узким умишком, не смогла ни понять, ни постигнуть даже в пределах его имени. Он же своим орлиными крылами осеняет по меньшей мере всю Вену, всю Нижнюю Австрию и Западный Бургенланд. Где в честь него уже воздвигли памятный камень. Идя по одной из лесных троп, ты волей-неволей рано или поздно натыкаешься на этот камень. Старая женщина давно уже целиком и полностью посвятила себя литературе и хотела бы успеть испытать от этого радость. Это понятно. Но можно представить себе, что произойдет, если эти великолепные стихи будут открыто опубликованы в журналах или — того пуще! — в книгах и их можно будет купить в специальном магазине. Даже этого сомнительного триумфа над кровожадным волком-философом культурные инстанции ей не позволяют испытать. Она робко жмется к собственному искусству (как постелешь, так и поспишь), как ягненок к волку. Это — волки современности, читаем мы, произведение наносит ответный удар, но только после того, как прочие пехотные подразделения ошиблись в оценке его сил. Раздуваясь от подлости и тщеславия, философ как в солидном, так и в совсем преклонном возрасте носился по песчаным дорожкам своих невообразимых прихотей. Как если бы вам всегда хотелось только маринованных огурцов! Понять вы это можете, но представить себе — никогда! Сзади волочится шлейф сторожей и обожателей, и все — с высшим образованием. Они и сегодня не дадут пропасть ничему из его гротескового и запутанного позднего наследия, даже если в нем что-то на первый взгляд говорит против него. Кто знает, когда вновь народится философ, настроенный на национальную волну, осмысливающий неопределенное и неопределяемое, и если такой появится, то ему все равно сначала придется долго учиться. Витгенштейн, о котором часто говорят, давно был бы уже благополучно забыт, если бы в чьей-нибудь столь же надежно сидящей на плечах голове появилось что-то равновесное, способное наконец-то стереть его из памяти и предать презрению. Но пока что-то, куда ни глянь, никого не видать. Такое мышление стало бы тут же всеобщим достоянием, просочилось бы в школы, оно бы расшатало все фундаменты. Письма читателей могут прийти даже из самой утонченнейшей и удаленнейшей заграницы. Всякий предпочтет чувство рассудку, как нечто известное — неизвестному. Эта женщина была тогда моложе, мы уже говорили об этом, эдакий мжистый пень в роскошном парке, никто никогда с ней и словом не обмолвился. Теперь она обращает к близстоящим целые армады слов. Всплывет ли она лично в трудах философа, или же ей придется самой с трудом вымучивать из себя воспоминания? К этой краткой формуле и сводится сегодня женский вопрос. Лучше бы она была мерцающим отсветом на гораздо более известных трудах своего друга. Я тоже не все знаю, но эта женщина совершила ошибку, когда вплелась в философа, как вышивка на чепчике. Даже ее прежняя жизнь маленькой учительницы оставалась бы лучше, какой была: одна среди многочисленных исправительниц душ. Из этой почвы она в конце концов полностью устранилась. Теперь, в этом позднем сне наяву, среди чаевых жизни, она пишет всё подряд. Редакторы перед нею как боги. Они могут объяснить суду, что место этой старой женщины — в сумасшедшем доме. Если она наконец не замолчит и не станет замалчивать то, что надо. Ей начнут понемногу угрожать тем, что покончат с двойным существованием любовника и художницы и устроят разнос ее искусству. Из лечебницы выползет жизнь без раздвоения, которой все мы опасаемся, и на ней будут серые одежды. Там окажется много других лиц, которые когда-то казались интересными. Она могла быть для мертвого философа высокой печной трубой, которая, вытягивая зловонный чад, в конце концов возвысится над ним. (Да, печные трубы существовали и раньше с его высочайшего одобрения!) Она расчленяет философа посмертно… Как-то однажды она ведь громко кричала, лежа под ним, высокая волна, которая так и не выбилась за пределы постели. Лучше быть ничем, по ошибке подумала она тогда. Это помогло. Минувшей боли уже нет, и ее можно спокойно описывать. Если что-то поддается описанию (как это нескромно — высовываться), то это уже неправда. Приведем пример. Миллионы людей были уничтожены только с помощью газа (другим же удалось спастись, я об этом не умалчиваю, я просто привожу пример), так что же, кто-нибудь сегодня ощущает их боль? Между тем это было убийство. На нас кровь всех наших братьев! Что же тут такого притягательного для многих людей? А именно — когда кто-то носит высокие сапоги, охотничий ремень и капюшон. Когда кто-то — блондин. Дрессирует собак. И так далее. На таких всегда смотрят первый раз, потом второй. И уж тогда приходят в восторг. Все так хорошо подходит одно к другому. Кинжалы и плетки здесь тоже очень к месту. Каким пронизывающим может быть взгляд! Теперь они, коих маленький ручеек, в конце концов победили. Немногие, до сих пор живущие. Из всех тогдашних мясников и изуверов. Какое всемирное коллективное заблуждение, что, мол, история правдива! Только специалисты могут такое утверждать. Утилизаторы животных давно уже вычистили все крематории, и давайте не будем больше говорить об этом, превратим все это в хобби и в удовольствие для себя. Давайте лучше купим что-нибудь миленькое, чтобы украсить квартирку! Будем радоваться тому, что как-никак живем в «музыкальной столице мира»! Вести переговоры об этих горестных могилах невозможно, вы не ослышались, история — предмет торга. Иначе уже притихших было драчунов придется согнать с их вонючих диванов. И они начнут кому-то писать и кому-то звонить. Они занимают простреленные кресла, отвоеванные у настоящих министров и их сторонников — бах-бах! Кто, собственно, придал таинственность, кто окружил ореолом святости этих преступников (этих звукоснимателей вечно одинакового баварского народного танца), эти куски мяса в человечьем обличье? Они действительно говорят «человечий» и «обличье», даже когда речь идет о соседях. А сами тем временем лежат на спине, уставившись в туннель истории. И что же они там видят? Землю, которая для них священна, потому что они родились не где-нибудь, а именно на этой земле. Все остальное — пустой звук. Все остальное их не интересует. Потому что лежит там, внизу, под поверхностью земли. Другие не смогли этого вынести, и их пришлось вынести самих. Необходимо кого-то принести в жертву, потребовала эпоха, которая, впрочем, уже миновала. И вот некто вздымается ввысь в своих смертоносных сапогах (подобный сантехнику-ассенизатору, который в робе, погрузив помпы для отсасывания грязи, выезжает на своем фургоне), на удивление исчезающему меньшинству, к которому, однако, никто не прислушивается. Кое-кто пишет в газету. Но другие по-прежнему властным голосом требуют почитания памяти Гитлера, который ведь родом из этих мест, например хотят назвать его именем парусную яхту или ввести парадные мундиры. Платят деньги за правильные, хотя и не подлинные дневники и за безделицы, которые ни у кого в душе уже не оставляют боли. Все, что касается личности, взывает к памяти немца сильнее, чем голая теория, в которую он не в состоянии верить. Но должен же быть какой-то противовес, то есть все те, которые ничего не могут изменить (во всем этом безобразии) и хотят тихонько оставить под хворостом свои собственные кучки. По порядку: чего хочет эта старая женщина, родом из тех и еще более давних времен, чего она хочет, когда в мире происходит то и се? Хочет под каким-нибудь предлогом заманить в погреб лесоруба, ни больше ни меньше, и наконец-то попрактиковаться на ком-нибудь, попрактиковаться в любви. Ему придется тогда подстраиваться под ее мерки, то есть вставать на цыпочки. Он привык к другому, но ничего лучшего ему предложить не могут. Пусть все это останется нашим частным делом! Но и относительно других пусть все будет нашим частным делом! Сильный побеждает, а слабый может, конечно, тоже что-нибудь себе выбрать, только он ничего не получит. Разве нам не приходится раздражаться, узнавая, что мыслители нации и певцы нации сегодня тоже умудряются найти себе теплое гнездышко в сердцах людей? Им, этим любимчикам, вовсе не обязательно носить при этом имена вроде Карл Хайнрих Вагнерль или что-нибудь подобное. И после войны горластое академическое большинство вновь быстро восстановило философа в его наследных правах, от даже стал членом какого-то союза. Правда, членом ПЕН-клуба он не стал. Страна вскоре вновь указала на него. Она показала его и загранице. Художники тут же бросились ему подражать, ведь художники копируют все, что приносит им доход. Начался чемпионат мира по забыванию, и мы выиграли его сначала по зимним видам спорта, причем с отличной оценкой. Никто не забудет наших бессмертных лыжных побед на той олимпиаде (помните, Тони Зайлер!). Старая дама на этом импозантном фоне тоже хочет быть событием: она поэтесса! Это ее свободный выбор. Стать такой же знаменитостью, какой был философ. Она ни с кем бы не хотела поменяться, здешний чистый воздух она ни на что не променяет. Счастье — это, наверное, единственное, кроме пищи, что она добровольно может подарить. Произведения философа сошли с конвейера его философской фабрики, и вот ей невольно приходится мчаться за ними следом, семеня, как карлик, с кувшином собственных скромных поэтических ягод в руках: вот стихи, стихи всей моей собранной в кувшин жизни! Сжав кулаки, философ свалился в ее кладовую, преступник прежних времен. Но такой человек выше скучной и дешевой сиюминутной политики. Высокопоставленные эсэсовцы и гитлерюнги (просто они не желают взрослеть, эти парни, эти земельные главари), их коротко и федерально называют бывшими, ибо только там, в прошлом, они научились жизни. Они тоже здесь. Позже им и карьеру удалось сделать — с юности привык, так и сделал. Они работают сегодня, сплотившись в один огромный отлаженный агрегат забывания, над тем, чтобы, не дай бог, никто ничего не вспомнил! И не важно, если кто-нибудь один что-то вспомнит. Такие люди нужны во все времена, чтобы человеческая община могла функционировать, чтобы могло существовать ее ядро, где растут цветы и грибы и где дома награждают за лучший палисадник. Вручение призов превращается в праздник. Ох уж эти бургомистры и депутаты со столь добродушным к ним прошлым, которое по неосмотрительности давно уже превратилось в их заслугу. Никто не стыдится их в этой стране, их в общем-то нельзя считать солью этой земли, но все же мы частенько обнаруживаем их на самом верху, как накипь. Они ведь тоже носили эти дивные сапоги с отворотами и, что для мужчины важно, роста были не маленького! Такие вот люди — из света, дождя, из кусочков льда. На заднем плане — монолитная горная цепь. Пусть мужчина не хорош собой, главное — чтоб он был мой, и характер у него должен быть масштабный, храбро обманывает саму себя старая женщина. Ведь если все будут охотниками и никто не будет дичью, то так дело не пойдет. Это всякий понимает. Всякий на своем месте и на месте своего преступления, и лучше всего, если сразу — в бургомистры! Такие люди есть. Они бросают монетку и вынимают пачку сигарет. Едут в Африку на сафари. Некоторые из них находят большинство сторонников в тех местах, куда они усердно плевали. Газеты бодро поджидают их на своих парадных смотрах и сами на них иногда украдкой посматривают. Самое лучшее, если все будет по-немецки, потому что этим языком они уже овладели. Теперь хотят овладеть и говорящими на нем людьми. Долой словенцев, долой хорватов! (Долой тех, кто всё угадывает в викторине!) И всё, что на них похоже, долой тоже! Немецкий — язык поэтов и палачей. Ты слышишь выстрел и знаешь, что охота — это спорт. Надо заранее потеплее одеться, и потом — рано встать. Старая поэтесса попыталась в своих сочинениях закрыть эту темную пивоварню, из которой и сегодня струится горькое пиво. А редакторы складывают всё в одну кучу, эти крестьянские отпрыски дурного вкуса, который они стараются привить и другим, эти прохвосты, когда-то явившиеся в город из Тироля в своих коротких штанишках. Расположившиеся целиком и полностью на противоположной стороне политического спектра (но какой именно? здесь добрый совет не помешает), образуя своего рода примечание. В одной стеклянной банке, вместе с кислой капустой и маринованной свеклой. Так или иначе, они обычно в мрачном настроении, оттого что их никто не любит слушать. Все должны стать такими, как они. Но они хотят принадлежать к крохотному меньшинству образованных людей. Они словно только что вырвались из объятий бабушки и университета. Они ведь тоже когда-то были студентами! Между тем в их хроническом непроницаемом заборе из садовых гномиков ничего ровным счетом не изменилось, эдакий миленький живой заборчик! Заборчик, который навсегда отграничивает их от больных людей у них на предприятиях. Между тем (как и на протяжении всех последних сорока лет!) снова есть только одни и не существует других. В школах Каринтии (если вы когда-нибудь слышали об этой коварной гористой земле с ее свежим летним воздухом и застольями под открытым небом) говорят в основном по-немецки, чтобы тамошние отдыхающие находили общий язык даже с детьми. Во время пресловутого каринтийского сезона свободы, когда пьяные туристы катятся вниз по прокисшим альпийским лугам, иногда очень желательно знать английский, потому что туристический бизнес этого требует. Зов золота. Эти космополиты, которые и сами привязаны к родным озерам, пользужь предпочтением, которое им оказывает природа, первыми пьют из них воду и получают право сдохнуть от редкостных болезней. Это знание (что они пользуются предпочтением) они передают по наследству своим внучатам. Они лично избраны природой, а история придала им окончательную огранку. Только истории удалось их как следует проявить, эти бледные фотографии людей. Эти немецкие громкоговорители. Сегодня они повесили на свои жадные глотки товарный знак высшего австрийского качества, этот замечательный отечественный орден, и набрасываются теперь на живых. Куда же исчезли другие, которые пока еще существуют? Они сервируют салфетки и новый набор носовых платков в таверне «Золотая серна», где они хорошо пристроены. Некоторые регулярно там обедают, ведь надо же им где-то есть. Их заработки выше, чем в среднем по стране. Бывшие студенты стали сегодня чиновниками высокого ранга и вместе со своими семьями, которые еще в детском возрасте столь же коррумпированы, как они сами, едут ровнехонько вдоль заграждения, стараясь не свалиться вниз. Все они, хотя и по разным причинам, носят костюмы с розовыми галстуками. А теперь попросите, пожалуйста (прервитесь сразу, затормозите, хотя, по-моему, это ничего не изменит!), чтобы вас сфотографировали во время занятий спортом, но чтобы вы обязательно хорошо владели этим видом спорта! Пусть вас сфотографируют на теннисном корте, там так замечательно, верно? Там вы сможете проявить себя во всей красе, только отступите от камеры на достаточное расстояние, а то не войдете в кадр. Но не наступайте, пожалуйста, на тех, кто стоит позади вас! Кстати, мне сейчас пришло в голову, что философ тоже любил, чтобы его фотографировали во время прыжков или с луком в руках. Это слово (фотографировать, делать фотокопию, снимать) — из языка рассудка (главенства), которым владел (в своих сочинениях) этот растительный, настроенный по камертону забияка ради неопределенного и вопреки разумному, и второй такой двойственной натуры не было. Ему приходилось мучить женщин, иначе он ничего не ощущал. Все мы в конце концов сделались фанатиками этого неопределенного мира, ограниченного только нашими мыслями, то есть несказанным, таким, как звук, свет, высокие деревья! Там, где наши представления заканчиваются, наша воля только начинается. Там, где заканчиваются наши представления, мы имеем право склониться перед природой, здесь действующие лица мы, а не другие. Границы природы нельзя распознать, ибо природа полна чудес и необычайно огромна. Гора, где столько снега, а? Вам это так подойдет! Посыльные владельцев, художники, директора театров, парикмахеры, владелицы бутиков (их любовницы) — все они уютно сидят внутри природы и выглядывают из своих маленьких тел наружу, в великое, в непостижимое, а потом наверх, на того великого непостижимого, которому принадлежат тысячи гектаров всего этого. Художник вынуждает природу к согласию с самим собой, она должна научиться звучать в угоду индивидуалисту (индивидуальному туристу), который сможет тогда правильно ее понять! И тогда владелец ландшафта вынуждает художника, как раз в тот момент, когда художник максимально погружен в природу, разделить с ним его точку зрения. В строю защитников леса дворяне и владельцы пивоварен борются плечом к плечу, а между тем все общество считает, что лес принадлежит ему! Ха-ха. Успех успех! Успехи этого рода поэт не может записать на свой счет. Кстати, о художнике: разве кто-то может смотреть на природу с большей любовью, чем человек, которому больше нечего делать, и человек, которому она принадлежит? А что обладает свободой, принципиальной свободой, — так это мысли, но если их начинают формулировать политики, тогда они не свободны, так утверждает пресса. Которая тоже обязана заботиться о культуре. Теперь с каждым годом все больше становится тех, кто утверждает, будто мыслит, ничего не приукрашивая, как наш философ, который думал за эту старую женщину. Все больше людей валит наверх, к старой женщине, чтобы послушать анекдоты и другие истории про покойного. Однако о стихах старой женщины они железобетонно ничего слушать не хотят. Только один человек смог нарезать для них природу на такие мелкие съедобные кусочки, как это делал бесценный покойник. Этот человек — они сами. Если они еще способны к восприятию и по этой причине достойны восприятия. Земля заселена людьми. В этой стране национальное птичье поголовье тоже вновь трудится в питомниках молодняка. Они вновь обрели желание (если они его вообще когда-нибудь теряли) стать министрами и главными защитниками страны. Пожимать всем руки. В позументах членов парламента стоять на руководящих постах, причем в своем натуральном виде, они даже губы теперь не подкрашивают. Они — личности. Перешагивают через женщин в бикини, загорающих на лугу. Облачаются в свои мерзкие шикарные наряды, чтобы открыть новое шоссе или мост. Они держат пород истых собак. Человека при виде их бросает то в жар, то в холод. Часть человечества они разорвали собственными руками либо ликвидировали другим способом. Сегодня они удовлетворяются журнальчиками с кроссвордами. Но они вовсе не бесы. Как все мы, они сверлят дырки в стене и вешают на гвоздик картины. Свернувшись калачиком, они мурлычут, приходя в умиротворенное и поэтому опять тщеславное состояние, эти сладкие плоды немецкого рейха. Потому что они совершенно незаметно созрели уже много лет назад. Они — поколения и сами разделяются на поколения. Раньше они были оснащены: фуражками, кобурами, кожаными сапогами. Они были белокурой или коричневой масти, любили далеко не всех женщин. Кожаные пальто можно купить и сегодня. Вот так и сворачивались в один клубочек: здесь — отечество на востоке, там — Отто на западе. А ведь это понятия, которые опять что-то стали значить. Они снова хотят всюду быть как дома и поэтому едут в отпуск. Они плавятся, превращаясь в публичную тень и внутри себя вполне чувствуют себя дома. Сажают голубые кусты в садике перед домом. У их жен дамские сумочки. Они тоже что-то значат. Да и их прошлое, в конце концов, стоит того, чтобы прожить его еще раз. Сбиваются в стаи и испытывают чувства, наличие которых в первую очередь приписывают природе. На эти чувства можно нашить крючки и натянуть их в гостиной, как защитные чехлы, а потом снять их, когда темп речи начнет зашкаливать при разговоре о машинах, с которыми они находят общий язык легче, чем со своей родиной. Это понятно, хотя заработать можно и на машинах, и на родине. Нужно родиться здесь, в глубинке, чтобы все это опорочить. А что до других — да пошли они к черту! Наши плоды, как уже было сказано, наконец-то созрели. Иностранцы — прочь. Тот факт, что все принадлежит нам, признан даже главой государства. Нам это гарантируют. Мы — неслыханные пользователи нашей родины. Ибо мы пользуемся ее предпочтением! Чужие — убирайтесь прочь. Туристы — добро пожаловать. Сердечно приветствуем вас, гости с деньгами! Мы сдаем себя и свои комнаты с горячим и минеральным водоснабжением. Посмотрите, посмотрите, теперь и по телевизору выступают люди, движимые нашими чувствами. Мы едины в своих чувствах. Но одними только чувствами не объединишься, приходится предлагать партнерам кое-что еще. Эти люди по-новому руководят армией и законами, чтобы то и другое развивалось правильно, то есть в их направлении. Они — настоящие старшие лесничие в борьбе с теми, кто всех бы их перестрелял. Охотники, держитесь вместе! Мыслите в правильном направлении! Чувствуйте себя дома! Пройдитесь по деревням, ведь они все давно принадлежат вам! Будьте заодно! И немедленно бросайтесь к ногам Папы Римского, когда он решится приехать к нам. А когда начнется голосование, высоко поднимите руку за Господа и его наместника на земле, чтобы вас сосчитали и поняли бы, что вас слишком мало. Подать сюда родину! Когда Святейший Отец вкатится сюда на своем папомобиле, вы уже будете почти полностью растоплены собственными чувствами (и растопчете своих противников, которые не верят в Бога и его путешественника по земле). Они лишь крохотные возвышения на земле, потому что все они встанут там на колени, ведь такая поза относится к числу обычаев в этой полезной религии. А социал-демократы тем временем терпеливо стоят у врат забвения и ежедневно (столь же терпеливо) отправляются в путь по бетонированному автобану никогда-не-бывшего. Их вожди превратились тем временем в отбросы пролетариата. Им самим стыдно должно быть, и их партии должны их стыдиться. Никто не вырезает эти болячки из тела рабочего движения, пока рабочие еще как-то способны двигаться. Знатоки всего народного, эти раковые опухоли, все разом внезапно оказались в правительстве. И принялись за дело! Раз в году они скачут вокруг языческого костра в честь летнего солнцестояния, но, завидев коммуниста, тщательно топчут его ногами. Эти неизвестно кто. У меня просто слов не хватает: ах, еще и из профсоюзов является пополнение! Эти тоже хотят когда-нибудь встать во главе, потому что им долго дурили головы на тот счет, что нужны заводилы. В конце концов и они тоже держатся за поводья. Им бы лучше со стыда посыпать себе голову пеплом. Эти праздношатающиеся на полях сражений, швыряющиеся пустыми бутылками. Фабрика стала теперь почетным местом для торжественных мероприятий. Но когда где-то в мире разгорается пожар, они, как ни в чем не бывало, едут туда (Никарагуа) и возвращаются назад, домой, эти праздные гуляки, не способные ничему научиться. Цена их славы — малая коалиция. Наконец, националисты теперь тоже оказались на великой стороне большинства и поэтому правы (да, и они валят свое дерьмо в ту же кучу). Они получают разрешение пригласить к себе заинтересованных лиц. Места национального гнездования перемещаются уже в конкурсные комиссии и комитеты, шутливо заигрывая с теми, кого они когда-то пинали ногами. Ну а потом они, разумеется, идут к русским, если на примерке оказывается, что коричневый костюмчик плохо сидит. Если обе стороны испытывают от этого удовольствие, что ж тут поделаешь? Господи, федеральный канцлер и святой нездоровый дух простирают над ними свою благословляющую руку. А если мы сами еще немного подсуетимся, соответствующий подъем охватит и широкие слои общественности! Ну так пожалуйста, что вы теперь на это скажете, дело-то уже сделано: слушайте внимательно. Бывший эсэсовец, командир эскадрона смерти, которого следовало бы держать на расстоянии не менее десяти метров от любого места обитания людей, едет с целью представительства и парадного показа, а также публичного чтения стишков от имени всех его граждан, от имени всех верноподданных заявлений и преступлений, едет он, человек из Майрхофена (Циллерталь в Тироле, лучшего адреса не найти), — так куда же он едет, интересно? В Америку, откуда к нам порой прибывает из-за океана толпа лыжников. Но что происходит потом? Секундочку. Глубоко вдохнем перед спуртом: украденные у Европы евреи, проживающие сегодня в Майами и Флориде, тут же вышвыривают его прочь: пошел вон! Здесь он как бы возвращается вспять, только теперь с позором выгоняют из страны его, а не кого другого, какая мерзкая далекая страна — не то что наша: широка, вольна, у нас олимпиада состоялась, этот золотой дождь. Фотографии и видеоролики сохранили для нас эти незабвенные дни. Это вы и так знаете. Бургомистра нашего родненького всего прям распирало от чувств: можно теперь спокойно высовывать голову в окно, ведь нас теперича реабилитировали и нам всерьез доверили ответственные посты, а жены наши теперь в мехах. Мы снова кое-что значим. Бургомистр в разумных пределах, сообразно своим меркам, зарабатывает на туристическом своенравии иностранцев. Вместе со своим сынком первый гражданин родного города Майрхофена отправился туда, где ждут его сезонные деньги, музычка там поиграла зур-зум бум-бум, как выразился бы сегодня Ницше. Этот Домашний Пригорок, как я называю его сегодня, ибо так его и зовут: Хаусбергль, тронулся в путь за океан, проявляя такое же рвение, как и прежде, когда его не смогли тронуть никакие мольбы, доносившиеся из уст людей. Он — людской прибой, который затопляет всё. Согнал детей и женщин в топкое болото, словно мух со своего стола, а ныне бодро направляется в болота Флориды, где водятся даже крокодилы и индейцы, которые и сегодня еще вполне поддаются истреблению. Домашний Пригорок! Хаусбергль! Привет. Сегодня-то он на «мерседесе» вовсю рассекает. Почетный дар от некоего капитально онемечившегося селянина, который сидит себе в конторе, тогда как другие, обладающие маниакальной активностью, вовсю пускали в ход свои хищные клыки (которые они используют только для личных нужд, обеспечивая себе пропитание, как свойственно хищникам в дремучих лесах нашей родины). Как он утверждает. Звери не виноваты, что их сравнивают с такими людьми. Это настоящие комнаты-бойни узкого предназначения, ведь где-то должна же свободно хлестать кровь. Сверху эти комнаты открыты, чтобы непогода тоже могла внести свою лепту. Иностранцы часто недооценивают погодные условия. Я еще раз повторю, если надо: Домашний Пригорок обо всем этом и знать не знал, вам нет нужды еще раз наводить справки, не надо так тупо смотреть на меня, не надо на меня жаловаться! Да-да, я имею в виду этого хозяина гостиницы смерти, этого бюргерклейстера, который оскорбительно и бесполезно склеивает общество воедино, потому что в этих предгорьях Альп ему принадлежит много земли. Кстати, это не так просто в наши дни, ведь золотых зубов сегодня наломать негде, если только ты не зубной врач по призванию или рождению. Хорошо-хорошо, он кланяется всем во Флориде, выступив со своей фольклорной композицией, отличившись сольным исполнением всяких там тирольских йодлеров-додлеров, он склоняется в низком поклоне, прямо как немецкий федеральный канцлер, и получает за это ордена и букеты. Подарки получает. Промышленники разных мастей на радостях тут же дают деньги, а потом выручают на всем этом кой-какую прибыль. Надо отметить, что город Майрхофен в Циллертале при его виде (при виде своего первого гражданина) ни разу еще не стошнило, иначе согражданам, которые, в отличие от своего начальника, никакие не палачи, давно бы уже пришлось положить зубы на полку (простые, не золотые). Сколько лет подряд держит от свой город в уверенных руках! Его каждый день приветливо встречают изделия этой горной местности (самодельная продукция для сувенирных лавок), да и весь Тироль, привольно раскинувшийся под терновым венцом, надетым на него итальянцами, вежливо приветствует его. Он — мастер своего дела, а дела его в виде трупов собственного производства штабелями сложены у него в шкафу. Это холодильный шкаф глубокого замораживания, ведь трупы-то уже старенькие, но по-прежнему свеженькие. Многие женщины подобострастно стягивают с голов платки, завидев его. Этот человек отвечает на все вопросы, даже по радио, причем без какой-либо робости, но в чисто австрийских традициях лживости. Не бойтесь, скоро все это вновь станет частным делом. Иначе бумага задохнется от ужаса. В темном лесу в окрестностях Майрхофена олени и косули красиво смотрятся среди деревьев. На подоконниках стоят ящики с цветами. Ведь за границей для такого места необходима витрина, в которой все это будет отражаться. Самому бургомистру, представителю этих мест, до того нравится этот резервуар свежего воздуха (где так удобно подзаправиться и прославиться), что, собственно говоря, все это должно понравиться и другим. Но далеко не у всех, оказывается, душа открыта нараспашку навстречу фауне и природе. И надо же, именно в этот критический момент, когда все балансирует на острие ножа, когда на карту поставлены наши отечественные арены свежего воздуха: быть им или не быть, — вот как раз в этот момент евреи, эта всемирная мафия, вышвыривают его из Америки! Какой позор. Хотя пресса все невероятно преувеличила, все было совсем не так! Как оно было, мы не знаем. Мы никак не можем этого узнать. Бургомистр и его сын (30 лет), угрожающими темпами осваивающий сферы общественной жизни, сын, который когда-то тоже ходил в обыкновенную человеческую школу, говорят в голос: дело выеденного яйца не стоит! А кому от этого польза? Австрии — точно никакой пользы. Вот посмотрите. Знающий местные обычаи житель Майрхофена молчит и подливает масла в огонь. Таких вещей здесь никто не стыдится. Бывали вещи и похуже, и то общественность их не замечала и ничего не обсуждала. Бургомистр и без того давно уже главная фигура, именно он произносит все речи на разных парадных мероприятиях, а ведь он этого не заслужил. Что было, то прошло. Что было, того не было. Он тем временем озеленил весь городок, ведь скоро нагрянут туристы на летний отдых, все ростки прошлого уничтожены. Прежнюю бедность и природную прелесть мы выкорчевали с корнем уже давно. Зато относительно туризма мы вернули в этом столетии институт рабства. Это наше достижение. Работники этой сферы (врачи об этом никогда не узнают) истекают кровью, ремонтируя фасады крестьянских домов и других заслуженных зданий. У одних высокий уровень благосостояния, другие жалуются на состояние здоровья. Туризм — это самый мощный механизм для уничтожения женщин, он заставляет целые группы людей (жен. пола) ползать на брюхе, надраивая свое крестьянское наследство в угоду совершенно посторонним людям. Это то наследство, которое всегда достается другим. Да, господин бургомистр, я призываю вас к ответу. А теперь слушайте внимательно: если евреи в США, где выступал с народными песенками этот наш общий сосед, подняли такое восстание (они явно не хотят в будущем снова нанимать корабли на свои деньги, чтобы бежать), то что из этого следует? Тогда господину командующему земли Тироль, этому высшему начальнику, который и без того уже обо всем информирован, придется срочно очистить свою мастерскую от стружек, которые всегда видны только посторонним, что смешно. Он должен срочно всё подмести и именно сейчас, не иначе, выгнать этого человека из его знаменитого ансамбля художественного свиста (члены которого и насвистывают ему художественно на ухо, какие суммы они хотели бы смыть с этой земли). Какие гнусные времена, жаль! Наша любимая тирольская земелька всякого разного натерпелась в ходе своей унизительной истории, повидала даже итальянцев, которые немцев притесняли, и поэтому от метательных снарядов все на воздух и взлетели. Как эскадра ангелов. Но если святые лыжники из-за океана не выйдут больше на своих ходких лыжах на дивный святой снег Майрхофена, нет, это даже святому не принесет никакой пользы, в стратегической-то перспективе. И нам — тоже. Поэтому нужно срочно сказать пару слов этому бургомистру, стоящему на шатких подмостках своей родины. Чисто по-мужски, как начальник начальнику. Он тогда, конечно, всё поймет и уйдет в отставку. Придется теперь с этим бургомистром разговаривать на самом высоком уровне. В противном случае в этой вашей любимой фирме, где скалы растут прямо в небо, а сыр вырастает до той формы, которая ему подобает, вам не сладить с человеком, который испытывает хозяйственный интерес к своим землякам, то есть: он хочет, чтобы они помогли ему сдать экзамен на высшую квалификацию в зарабатывании денег. Порастрясти кошельки иностранцев! Ведь этому человеку принадлежал весь тамошний туризм и все его учреждения, а также все схемы выкачивания денег, поэтому по идее он должен сам вышвырнуть себя вон, на помойку. Этого от него не может потребовать ни один человек, пишущий книгу. Потому что когда человек пишет книгу, он потерян для общества, он вынужден жертвовать любым прочим видом активности. Так что ничего не получится. Человек этот с давних пор использовал серые схемы в своих делишках, он, доросший почти до президента. Сегодня так уже действовать не получится, но долгое время благополучно сходило с рук. Журналисты могут взять его себе на карандаш. Такое вот исключение из правил. А те, кто любезно помог одному из ваших единомышленников занять место в правительстве? Это как раз те, кто на наших веселых национальных сходках вынимает изо рта свое ветхозаветное «больше-никогда» (Сколько раз нам уже доводилось это слышать? Раз? Два?), полощет его в стакане и снова вставляет себе в челюсть. Но вообще-то они не собираются возвращаться к прежним методам! На этом скользком льду опасно. Красные — так народная молва, к примеру в Форарльберге, называет таких вот борцов за полулегальные методы — эта свора, именно те, кому бы по-настоящему следовало помалкивать, хотя бы от смущения, сталкиваются на конвейере облицовщиков и танцевальных партнеров Торгового дома Австрия (имеется в виду средний класс, тот, что держит земной шарик на своих плечах) с национально-экстремистским стадом и — трах-тарарах. У них у всех возникает желание напялить защитные шлемы. Дрожат оконные стекла, когда эти ночные хищники идут по городу. Многие уже опять проявляют к ним понимание. Земля колеблется у них под ногами, община раскалывается, и посередине зияет трещина. Они ожесточенно спорят о каких-то новых приобретениях, о бассейнах, крытых саунах, о разведении грибов, об оздоровительном центре для пополнения летнего туристского ансамбля. Им в принципе все кажется слишком дорого, этим гражданам, лауреатам и прочим счетоводам. Ночь содрогается от ужаса, хотя она кое-что успела повидать на своем веку. Она знавала удары сапогом, оставляемые на память. А австрийские социалисты? Хороши: они теперь стали разговаривать с этими на своем домашнем языке! Напиваются вместе. Но эти никогда не станут надевать теплые домашние шлепанцы, собираясь покататься на саночках с этими красноязыкими (вы правильно всё прочитали, у них ведь только языки красные!). Многие это знают или хотя бы звон слышали. У красных теперь, при их нынешнем вожде, одно дело чести: не лить воду на мельницу коричневых националистов! Они теперь в нашем родном правительстве, и народ не возмущается, потому что народ знает местные порядки. Не происходит даже массового возврата партийных билетов (последнее дело) в ходе социального выцветания канала из красного в розовый. Эти новейшие, только что наросшие в ходе долгого сидения на скамье меньшинства мускулы правительства (которые набрасываются на любое меньшинство, какое только им повстречается) не позволят ни одной травинке пробиться к родному небу. Теперь они осмелели и в качестве членов коллектива фирмы «Аустриа» (гипс amp; надгробные плиты) выходят из своей собственной мрачной тени к микрофону. Готовят свое собственное возвращение, как обыкновенный домовый гриб, который любит расти там, где все время мирно струится вода. Особенно в сельских краях, и прежде всего в Каринтии (исключая Тироль, Зальцбург, Форарльберг, Нижнюю и Верхнюю Австрию, Штирию, Бургенланд, Вену и — что там еще? Отзовитесь! Все должно быть записано!), где туристы подпрыгивают, как форельки в воде, как только им покажешь достопримечательность. В петенциарном хозяйстве и тюремной политике, где отчетливо просматривается культура, человек, представляющий полный набор строительных заготовок для начинающих под названием «Право и бесправие — смышленому ребенку для самостоятельной сборки», разинув пасть, нагло хохочет республиканской публике прямо в лицо, прыгая через костер в день весеннего солнцестояния — разумеется, в сугубо частном кругу. Возможно, на пару с какой-нибудь девчонкой, которая родит, если сможет. Все в согласии с природой, а не вопреки природе, наше правило: работа с населением, но не изнасилование! Как минимум это касается женского контингента, самого неорганизованного из всех великих беспорядков. У хозяев дойной коровы по имени экономика всегда было достаточно времени и поводов заняться спортивными тренировками. А также — отсортировкой всякого дерьма. И на этом окончательно замыкается круг чистого повествования, и мы в последний раз погружаемся прямо в природу, пока позволяют ее закрома. На небе стоят солнце, луна и звезды, хотя и не все одновременно. Между тем случилось чудо чудное. Запрокиньте свои безобразные головки, вглядитесь! Видите? У вас и на зонтике то же самое! Немедленно посмотрите! Не смотрите больше ни на что! Это мой вам добрый совет. Не хмурьте лоб и держитесь подальше от желтой полоски посередине! Старая поэтесса, главная героиня всего этого повествовательного беспорядка, — но ведь трава тоже растет так, как ей заблагорассудится, — видит правду так, как ей ее обычно представляли, — и хватит о политике. Именно по той причине, что политики вечно правы, пусть книги на этот счет помолчат. Будущие доценты и нынешние ассистенты хотят говорить не о стихах, а о подлинной жизни философа. О том, от кого больше ничего не осталось, кроме пары кубометров сочинений да пары крепких башмаков, которым негде больше странствовать. Ассистентам больше нравится сидеть на этой горе и смотреть вдаль. Философ одной своей маленькой частицей принадлежал когда-то этой женщине, помимо своей собственной жены. Как и почему он так решил? И как удалось этой старой женщине вырваться из-под прокатного стана его мыслей, полностью сохранив свой волосяной покров (с небольшими повреждениями)? Это — прошлое, и тоже ложь. С ней еще долго не удастся покончить, ожесточенно думает она. Ей предстоит еще написать большое произведение, всего одно — и всё! Кроме того, она хотела бы хоть раз лечь в постель в объятиях любви, да так и остаться лежать, неслышно взывает она к лесорубу. Он скоро снова придет к ней на гору, ведь нужно же ему хоть раз поесть как следует. В вопросах любви она мыслит либерально, то есть больше любит думать о себе, чем о других женщинах, и больше о любви, чем о других проблемах. Лучше всё, чем ничего! Для таких мыслей она еще не слишком стара. На ней: джинсовая юбка с пуговицами спереди, блузка, вязаный джемпер. Она дожидается, пока стемнеет. Темнота — верный друг старости. Ассистенты философа скоро отправятся в Грецию, в отпуск. Они приглашают друг друга в компанию, они не могут отделиться друг от друга, кроме тех случаев, когда делают карьеру, — тогда один карабкается на плечи другого. Такие люди (а вовсе не зеркало заднего вида в вашей машине) должны объяснять вам, как устроен мир! А тогда философ не позволял этой женщине даже заглядывать в лицо миру. Теперь его бывшие ассистенты сбиваются в прожорливые отряды и, как Ганнибал, отправляются в путь через Альпы или в Эльзас, в лучшие рестораны. Доставить себе едой персональное удовольствие — сейчас это так модно! Именами ресторанов ассистенты обмениваются словно паролями, символизирующими ежегодную борьбу между летними оркестрами и сценическими площадками в Зальцбурге: Караян или ничего! Жизнь или Караян. Однако старая женщина никогда не отважится схватить за полу сзади кого-нибудь из этих молодых мыслителей. Да и они, со своей стороны, предпочтут молодую даму, которой чуть-чуть на всё наплевать. Они хотят жениться на ней и завести детей. Именно у такой женщины они выпрашивают фотографию, чтобы носить ее с собой в бумажнике. Зато старая женщина воплощает собою совместную сторону (то есть лучшую половину) искусства, но сбегающие прочь ассистенты ей не верят. Они отправились тогда на погребальную процедуру, устроенную городскими властями Вены, но давно уже вернулись оттуда. Это были похороны философа. Центральное кладбище по своим размерам почти не уступает Вене. Те, кто едва не сделался убийцами старой женщины (там, в Кюбе), стоят перед могилой, которую вырыли не они. Наплевать на политику. Один из тех, кто тоже был свидетелем ее мучений в Кюбе, послал старой женщине привет издалека — так, на пробу. На обратной стороне открытки. Такие открытки — вопрос открытый, зависит от того, какие у отправителя взгляды. Есть такие фотографии, которые почте не доверишь, и не случайно. Университетские архивы готовы заплатить целое состояние, чтобы кое-какие фотографии исчезли с лица земли навсегда. Имеются в виду разные забавные странности. Подобные пивным бутылкам, в которых как бы случайно оказывается вино. Краткий ознакомительный курс мог бы снять все вопросы навсегда: например, полезно узнать, что философ кормил старую женщину принудительно, он набивал ее едой. Как гуся. От такого ни один ребенок в Африке не умер бы с голоду. Вот так все взаимосвязано. Бедность и извращенность. Обаяние и тщеславие. Высокомерие и искусство. Кстати, точно известно, что философ был аскетом (не ацтеком! не апологетом!). К тому же он долгое время занимался спортом, как и подавляющее большинство тех, кто обретается в наших долинах. Ох уж эти проклятые ледники! После смерти философа старая женщина немедленно уехала из Вены. Госпожа Айххольцер ни минуты не желала больше находиться в одном городе с отбросами мертвеца, присланными по почте (с его ассистентами!), в городе, который и без того давно был передан в распоряжение бессмертных мастеров золотого века оперетты. Немедленно за город, на свежий воздух; ассистенты тоже все как один придерживались этого мнения, словно все они превратились в богов и имели право ею распоряжаться. Когда она будет жить за городом, мы сможем ее спокойно навещать, сможем писать о ней в тиши, сколько нам заблагорассудится, а она, надо надеяться, не напишет о нас ничего уникального. Госпожа Айххольцер и ассистенты, собирающиеся все вместе где-то в общем убежище, — это противоречит идеологии наслаждения! Причем полностью! Эта женщина — единый отряд своего пола. Она еще не слишком стара, чтобы научиться чему-то новому. Но она уже неспособна затеять ничего нового. Она до конца скрывает от лесоруба свое намерение подрессировать его. Хозяйка всегда заботится о благе других. Ее стихи никогда не бывают выигрышными номерами в лотерее литературных издательских программ, потому что их не печатают. У нее нет сердца, раз она доверяет стихам свои интимные дела! Она никогда и не была добросердечной. Но она была лихой девчонкой. Она и раньше-то не была такой уж юной. Кажется, никому и никакими побоями не удалось выбить из нее мольбы о любви. В определенном смысле женщины с трудом поддаются воспитанию. При этом она могла уютно попивать кофе и Кафку. Сидя за накрытым столом. Ее не приглашают ни на какие симпозиумы — ни внутри страны, ни за границей. И все же у каждой женщины есть эта потребность: заставить и других разделить с ней ответственность! Ее коварные фантазии еще и зарифмованы. Но они слабо удерживаются в каркасе стиха. Перед дверью туалета — отчетливые пятна от брызг. Лесоруб уже принес ей из магазина единственно действенное противоядие, которое постепенно стирает и разрушает пол, но само пятно все же остается. Как после войны, когда была устроена большая чистка, и касалась она людей, к которым раньше все хорошо относились, а теперь им совсем не хотелось страдать. Старая женщина хвастливо заявляет, что до сих пор не может постигнуть философию во всем ее объеме, и, хотя она каждый день освежает в голове свои успехи, ничего нового больше внутрь не проникает (отложения извести в сосудах!). Благодаря искусству она стала почти бессмертной. Она уже не так невежественна, как во времена философа. Слышите? Какой противоестественный крик раздался, это среди сегодняшних гостей объявился профессиональный поэт и любитель поэзии. Он выскажет о ее стихах приниженное, кособокое суждение, она склонится перед ним. Инструменты уже разложены наготове: триста штук произведений и литр вина для обмывки и запивки. И стихи для забавы. Свежеприбывший поэт (машину он на всякий случай, ради собственной безопасности, поскольку родное тело слишком для него ценно, оставил внизу) в ссоре и с самим собой, и с природой, которую он не опознает ни в своих творениях, ни в творчестве этой женщины. Но зато у него во всех подробностях описано некое дерево — ведь даже самое малое, точнее именно его, он ценит превыше всего. Он хвастается гибкостью своих бедер, которые у него как у альпиниста, а не как у обычного человека. Грубый храм природы отнесся к нему при подъеме сюда, на высоту в двести метров, крайне недружелюбно. Он должен сразу приняться за чтение (достает фляжку). Ему приходится работать, и алкоголь вряд ли свалит его с ног. Итак, они уютно сидят вдвоем. Защищаясь от бури местных политических обстоятельств, они крепко уцепились за перила искусства, они даже привязали себя намертво к этим перилам. Всегда своевременно подавать заявку на поддержку. Он (я) знает природу только как труд. И выглядит это так: бедные, изможденные мужчины в обшарпанных шапках-ушанках на покаянных головах, в гамашах из толстого сукна, в дешевых свитерах, купленных на распродаже или связанных из грубой, склизкой пряжи ржавыми спицами их жен (из бесконечной пряжи упреков, стекающих по капле), задубевшие уже тогда, когда они едва выползли из постелей, — итак, мужчины поднимаются в высокогорный альпийский лес. Какая инстанция в недрах неисчерпаемой и безрадостной природы погнала их туда сегодня в такую рань? Бедные усталые мужчины. Они — богатство этой страны, утверждает в противоречие всякому здравому человеческому смыслу национальный гимн, а именно: ее сыновья и представители. Одни сыновья идут в лес на охоту, другие растят и обиходят дичь для отстрела, как в косметическом кабинете (даже за своими собственными жилищами они так не ухаживают). Они — рабочие, правдиво сообщает народная молва. Ладно, тогда на дочерей мы и вовсе не пойдем смотреть. Мы лучше останемся сидеть в своих креслах! Есть еще и другие. На лесопилках, на строительстве дорог и при водохранилищах. Когда-нибудь все это снова порастет травой или же охрана разрушающей среды поднимет жуткий крик и начнет подавать иски. Их слово само по себе вообще ничего не значит. Их дело само по себе значит столько, сколько оно стоит, если оно когда-нибудь будет доведено до конца, но каждый из них был лишь маленьким винтиком в общей станине. Все в целом представляет собой огромное здание для всей общности людей, которое обычным нечестным людям (в диапазоне до министра!) позволило между тем персонально обогатиться. Но среди них никогда нет тех, кто это здание строил. Не ходят здесь больше коровы своей тяжелой поступью, ходят лишь туристы в своих туристских ботинках, день за днем понапрасну пытаясь отыскать в окрестностях коров. У всех рабочих есть сберегательные книжки. Начисляемые им деньги деньги деньги они даже представить себе не могут, потому что никогда не видели их все вместе, одной суммой. Устало пытаются они сосчитать на пальцах ссудный процент. Тех пальцев, которые они пока еще не отморозили и не обрубили, для этого вполне хватает. Они делают это ради своих детей, которыми их все время пугают. Они выматываются ради своих детей. Ведь детям нужны какие-то забавы, требует супруга, эта спасительница денег. Этот мешок с золотом. Пусть дети порадуются, когда придут домой, сядут на свои мопеды и, сбитые грузовиком с пьяным водителем, робко откатятся в сторону, с дороги. У всех одно общее любимое занятие: пойти поспать. Свет они знают только с одной стороны: чтобы светло было работать. Они такие же люди, как и ты, но почему же они так много пьют, ты-то ведь так не делаешь, милый мальчик и милая девочка? То, что они кроме этого отправляют в рот, не стоит тех денег, которые за это плачены, все такое жирное! По радио начинают передавать новости. Когда рассказывают что-нибудь интересное, они, заслушавшись, невзначай ломают руки и ноги. От этого у них слабеют мышцы, и им прописывают грязевые ванны. Они едут в Тобельбад и там знакомятся с продавщицей табачного ларька из Филлаха, они и любить ее начинают, потому что она совсем не похожа на жену, которая дома осталась. Причина вполне основательная: обаяние, которое излучает работающая женщина. Кроме того, она не всегда дома, как здорово. Брошенную жену они потом (в ночной тиши) назовут бесчувственной каменной глыбой, в свете слов какой-то песенки или школьного стихотворения. Вот-вот, она так же мало чувствует. Этим мужчинам зимой слишком холодно, а летом слишком жарко. Словно у них есть выбор. Погода никогда не может им угодить, в этом смысле они опять-таки сродни альпинистам. Они и сами-то серые и промозглые. Каждый день они устали уже тогда, когда другие только начинают входить в курс дела и шевелить мозгами. Их гордость — это их дети, которые по важности идут сразу следом за родным домишком и которых они почти никогда живьем дома не застают. Их одолевают заботы. Они совершенно не знают, какие разновидности забот вообще бывают (может быть, когда совершаешь экономические преступления?). Потому что они никогда смело и независимо не скрывались за границей. Больше чем на десять шиллингов в долг они в пивной взять не могут. Их единственная родина — это внутренность их дома, чего нельзя сказать об их женах, которым тоже не положено знать ни о каком ином месте жительства. Родина, в которой они работают, настроена абсолютно враждебно по отношению к ним. Женщины ходят в гости только тайком. Мужчины тем временем влетают в кегельбан как на крыльях, и все же они — не ангелы. Раз в неделю вечером стать юрким, как небесное созвездие! Подвижным и быстрым. Как тот кредит, который они получат-таки для строительства домика. Они расходуют деньги на дом своей мечты, который они всегда хотели и который можно заполучить обходными путями, благодаря телевидению, если они правильно заполнят почтовую карточку, погасят марку и пошлют. У этого домика будет даже веранда с резными деревянными перилами, в соответствии со стилем дома. А дальше происходит обмен, или обман, когда им в конце концов все же приходится строить домик самим. Они отдают жизнь, а получают взамен лачугу, где они могут держать свою жизнь взаперти. Они перетекают в свои новые дома. И оказываются все как в аду. Банк вскоре начинает поджаривать им пятки. Старая женщина, о которой мы рассказываем, понять не может, как они вообще могут дышать без культуры. Их надо хотя бы разок познакомить с культурой, и пусть тогда сами принимают свободное решение — да или нет. Не понравится — деньги назад. И вот они становятся здесь предметом культуры, все эти пьяницы горькие. Потому что стихотворение про них вот-вот появится! И еще кое-что об этих дегустаторах хозяйственной жизни: они первыми теряют работу, если ветер подует не в ту сторону. Слишком многие из них оказываются под этим стеклянным колпаком. Лес вымирает — значит, нужны рабочие руки, чтобы очистить от него землю. Став безработными, они исчезают в футлярах своих тел, которые захлопываются, как западни. Или же выходят наружу и вешаются на соседнем дереве. Тогда смерть соединяет их с их рабочим материалом. Или дерево валится на них, тогда как раньше они сами валили деревья. Они состоят из самих себя и того, что они ежедневно съедают, даже не разогревая. Они промахиваются мимо своей личной цели и цели всей экономики: сделать человека счастливым. Даже жены не могут принести им счастье. Парень уже в училище, девчонка — в школе домоводства, потом идет учиться на медсестру. Мать отправляется в больницу, где доверяет дело своей жизни и смерти совершенно незнакомым людям. И вскоре становится жертвой хирургии. Боль пожирает все ее тело. Когда все это происходит, молодые поэты сидят в некоем доме. Старая женщина иногда внезапно обнаруживает среди них гения, дурно воспитанного, который, сидя на стуле, раздает всем пинки налево и направо. Старая женщина смолкает от любви и благоговения, от новой нарождающейся мысли, которая только наклевывается: она стремится вырваться на свет, но нельзя выпускать ее слишком быстро, как муху из яйца. Которая тут же начинает поглощать пищу, еще не вполне придя в себя, — ведь яйцо было положено прямо в мясную мякоть. А мысль лучше всего будет подкормить непреходящим (неужели снова — природой?). Специалист бесцеремонно прерывает ее своими собственными мыслями. У этого мыслителя рано поредевшие волосы, вот в какой раскаленной почве им приходится расти. Гений нагло отметает всякую приветливость со стороны старой женщины, потому что ее нельзя баловать. Иначе она, чего доброго, начнет прыгать прямо в мешке, который надет у нее на ноги. Гению, как и искусству, в котором он барахтается, позволено всё, и он ничего не должен за это платить. Критику, наоборот, ничего не позволено, и пусть держит язык за зубами. Опять алкоголь дает о себе знать: у гения на кончике носа появляется капля. Госпожа Айххольцер озабоченно порхает вокруг него, опасаясь, как бы мир, не дай бог, не потерял этого гения. Это была бы абсолютно невосполнимая потеря. Ни единой крупицы не должно потеряться. Их все соберут, как по вечерам время собирают на экран телевизора. Эти великолепные пальцы! А галстук, а голова! Когда он говорит, все вокруг расцветает, словно в церкви, которую пожилые женщины украсили к празднику. Старая дама просит у него задаток мыслей впрок, и получает целую очередь в затылок, которая валит ее с ног. Молодой поэт орет дико, а пишет медленно. Он пишет мало, тем ценнее написанное. Из него по каплям сочится жидкость, и на самом деле он нуждается в дезинфекции. Он же сам дезинформирован. Зато остальных он с удовольствием информирует о состоянии своего здоровья, которое хуже некуда. Опустим детали! Скажем только: один сплошной ужас сквозил в этом тщедушном теле, опустошенном мыслями и попыткой грубейшими методами ввести в заблуждение старую женщину, и место ему было — в хорошей больнице, под наблюдением врачей. Старая женщина умоляет гения немедленно отправиться туда, ведь ее уход для него явно недостаточен. Но она не до конца уверена в своей правоте, поскольку ее оставляют в неведении. Двухлитровая бутыль с вином разбивается о камень. А что еще происходит одновременно? Лесорубу-то не позволяют сидеть вместе со всеми! Он не украсил бы это собрание ассистентов и прыгунов на дальние расстояния. Он что-то жует, примостившись сейчас, в тот момент, когда вы читаете эти строки, в своей одинокой каморке, включив свою надежную лампочку, которая еще никогда его не подводила. Но и он тоже пьет. Старая женщина с жаром думает о его мускулах, которые так чудесно украшают его тело. Старая женщина вообще непрерывно думает об этом теле, когда не думает об искусстве. Как прекрасен он будет, когда погаснет свет и он не сможет ее видеть! Кто не хочет видеть, тому дано чувствовать. Она — тесто, которое давно убежало из своей посуды. Жаль! Ее тут ничего не смущает, но его определенно будет кое-что смущать. Так думает старая женщина, изобретательно и легкомысленно характеризуя свое занятие: она говорит о двух несущих плоскостях искусства. Как всегда. О тщеславии и поисках признания. Человек хочет видеть свое имя напечатанным. На висках у нее вздуваются жилки. Ее прямо трясет от страстного желания немедленно утащить кусок молодого мяса в свою нору. Прилюдно она никогда в этом не признается. Она признаётся только в том, что ее любовником был философ, который и сегодня помогает ей своими идеями. Она накрепко вцепилась в него, и он поднимает ее ввысь, приближая к вознаграждению. Позже все будет олитературено грязно зашифровано исповедально. На глазах у широких кругов общественности, которые имеют право претендовать на жизнь художника, то есть на его биографию, как по ошибке предполагает сам художник. Теперь ее благодарят за приготовленные блюда. Найденные ими для этого слова извлечены откуда-то с помойки, но пока худо-бедно их еще можно считать пригодными. На этот счет они особо не утруждаются, поедание пищи тоже не составило для них особого труда. Они все вытирают рукавом рот, побывав у этой женщины. Льстецы, плетущие искусственные нити искусства, и мыслители, презирающие художников еще больше, чем способны презирать самих себя, сгрудились у старых деревянных мостков и, стоя парами, теми же самыми, которые они выбрали себе на этот вечер, прочищают желудки. Их рвет прямо на кусты красной смородины. Они буквально сгорают от жажды денег. Они котируются по-прежнему выше, чем то, сколько жидкости они могут в себя впихнуть. Что они воображают? Мы ведь не в парке! Они не пощадили даже прекрасные кусты вьющихся роз возле перил, все обрызгивает их рвота. Впрочем, как и их писота. А розу, между прочим, посадили, чтобы миленько сидеть и на нее смотреть, с той же целью в головы этим философам вставили и искусственные подпорки для мыслей. Госпожа Айххольцер уже остро заточила все карандаши, чтобы описать свою слоновью свадьбу с лесорубом, подсоединила к этой теме точно сосчитанные рифмы. Какое блестящее соединение двух неодновременностей! Между этими двумя участниками существует эдакий склон, как от Спасителя к народу избранному, к коему всякий хотел бы принадлежать, как справедливо отмечается в читательских письмах еженедельных журналов. Эти избранные Божьи дети (вера в Бога не дает им право покупать всё в магазинах по более дешевой цене) никогда не решатся стрелять стеклянными шариками в Папу Римского во время его визита, чтобы их тут же не ликвидировали. Из-за какого-то пустяка. Не ликвидировала толпа, которая по-прежнему твердо верит в такие смехотворные вещи, как здоровье и богатство. И: пожалуйста, позволь мне заплатить ссудный процент. Господь ведь тоже непрерывно вещает оттуда, со своего домашнего креста, и только зритель, у которого есть кабельное телевидение, может лицезреть и слышать его по всем этим программам. Айххольцерша после еды тоже грубо вытирает рот рукой, как и все остальные. Однажды, во время дальней и совершенно ошибочной поездки вместе с философом, она закричала в номере, зовя на помощь свою мать, которой тогда давно уже не было в живых. И действительно: я в женщинах люблю только свою мать, отважился тогда сказать ей философ, а она все звала и звала свою мать. Значит, теперь она повторяет эту историю в виде фарса: ведь лесоруб Эрих все же не станет называть меня матерью и обращаться со мной как с грязной половой тряпкой, с тревогой думает госпожа Айххольцер. Вилла в Кюбе сотржалась тогда от тумаков и пинков, град кулачных ударов обрушивался женщине на голову. Побои загоняли мысли в спинной мозг. Но сегодня ее, как и нас, занимает старый вопрос: что такое поэзия, на что она способна, и почему, и как часто? Сегодня она — поэтесса, признанная самой собой, но зато она не знаменита. Она знаменита своим креативно приготовленным мясом в луковом соусе. Философ как-то однажды изрыгнул приготовленную ею еду, и она должна была съесть эту рвоту в доказательство своей любви высшего порядка. Да, рабы у него были добродушные. И у них были на то веские причины. Только один пример. По поводу рояля в салоне на вилле в Кюбе ей пришло в ее четвертующую все мысли голову только одно четверостишие: а ведь это было не просто — исполнить его требование уметь играть на пианино. Для кого предназначен, ну не обязательно этот, но маленький, огонек по поводу игры на пианино? В одной из телепередач ведущий приветливо обращается к ней лично, призывая ее поучаствовать в лотерее, устроенной для наших стариков, чтобы ей тоже что-то досталось! Она ведь тоже старая. И тут же как бы невзначай сообщается о том, что американский президент, весельчак и детище рекламы, истинное творение промышленных толстосумов, хочет во что бы то ни стало сбросить куда-то бомбы. Нечто подобное происходит и с госпожой Айххольцер: ее комическая фигура призраком бродит среди поздних творений знаменитого философа. Это не совсем ничто. Дождь и сегодня стучит по крыше виллы в Кюбе, которая уже давно продана. В погребе гораздо более скромного дома готова тем временем любовная западня для Эриха-лесоруба. Эта западня настолько полна смысла, словно вот-вот им разродится. Сегодня никому из ассистентов ни в коем случае нельзя спускаться в погреб. Иначе в мышеловку попадется совсем не тот мужчина. Она будет ожидать лесоруба, и я заранее этому радуюсь, перед домом на лавочке. Сегодня ее готовку хорошо приняли те умники, которые занимают серьезные посты. В Венском университете, или же под другим аналогичным горячим философским душем. В беседе она выступает как настоящий возмутитель спокойствия, ее мыслительная щель приоткрыта лишь наполовину. Ей кажется, что если вокруг витают миллионы мыслей, то парочка из них должна долететь и до нее. Молодых людей, сидящих у нее в гостях, она именует гениями, а те в свою очередь получают за это порцию мыслительного яда при выхлопе глушителя ее вскипевших мозгов. Они поднимают старую женщину на смех. Она хочет только посидеть вместе с ними, больше ничего. Всемирная сеть спорта может помочь человеку справиться с такими вещами. Она нарушает мирную тишину гор своим правом голоса. Удостаивает каждого, кто протягивает ей хотя бы мизинец, помощи в жизни и учебе. Гости засыпают по неумолимому приказу алкоголя. Кроме того, они подчиняются приказам науки и ее руководителей в Венском университете. Это вызывает у них крайнее раздражение. Женщина, словно во сне, говорит еще что-то о своем происхождении, которое она, коли уж зашла об этом речь, выдает за более высокое, чем нужно и чем это есть на самом деле. Многие из тех, кто слушает ее рассказы о философе, считают их невероятными. Винить в этом следует ее возраст, который делает воспоминания обманчивыми. Под конец, чтобы раздевание доставляло удовольствие, мастер придумал надевать на нее одежду в десять слоев. И сегодня старая женщина, помимо лесоруба, которого она хочет тоже, желает получить Национальную премию Австрии по культуре или же премию города Вены. Кожа у нее старая и не подходит к тем молодым мыслям, которые она в себе заключает. Ассистенты не одаряют ее даже минимальным признанием, хотя бы из милосердия, за те искрометные идеи, которые сегодня сочли бы старомодными даже где-нибудь в Форарльберге или в Швейцарии. Молодой гений, ее нынешний избранник, поднятый ею над толпой, совершенно непереносимый, сидит в углу и бормочет что-то тошнотворное. Он оскорблен тем, что она беседует также и с другими, эта бабуся. На улице неожиданно прошли мимо какие-то бедно одетые люди, несколько человек, у которых похожая судьба: быть только телом, телом на всю жизнь и оставаться! Безумная острота идей блестит у умников в зрачках. Но блеск и сияние могут быть вызваны и вином. Старая женщина угощает их напоследок мясным супом. Раздачу еды она сопровождает теорией одного француза, о котором никто из присутствующих ничего раньше не слышал. Но она никому и не помешала. Все, говорит она, стало в старости ясно как день. Телевизор тянет свою собственную невзрачную мелодию, и все же миллионы людей к ней прислушиваются. С поэзией всё по-другому. Сегодня марку машины рекламируют так, словно она — готический собор. Музыка налаживает международную связь между автомобилем и собором. Стемнело. Завтрашний день будет посвящен лесорубу, лесному щелкунчику. Она находится в человеческой плоскости. Ради него эта женщина вновь станет молодой. Красивой и умной. Сейчас она пишет стихотворение — хлеб свой насущный. Искусство — этот смеющийся камень. Почему его считают столь важным, даже если и только те, кто его производит? И те, кто его критикует. Искусство не человечно, оно и не принимает человеческого облика, ему не нужно надевать на себя личину (как диктатуре). Оно берет и ничего не дает взамен. Оно дает что-то лишь тому кто им занимается. То есть искусство — это два лыжника, скользящие вниз по склону по параллельным лыжням. Искусство — как лыжи: не подозревает, куда ведет путь. Оно как намеренно оставленный включенным свет, который не стоит выключать. То, чего оно касается, немедленно обретает манию собственной значительности. Искусство заглядывает в мир, но мир не любит, когда его рисуют с натуры, и отворачивается. Искусство — это большое свинство. Оно лжет, как человеческое существо. Оно никого не любит. Оно — посреди всех нас, это означает, что для некоторых оно становится средоточием всей жизни. Мы ничего не можем купить для жизнеобеспечения искусства, тут продуктовые наборы не помогут! Вот такая это штука. Если эта старая женщина безобразна, то искусство, в противоположность ей, прекрасно. Искусство изготавливается по меркам тех, кто отваживается о нем судить, а не по меркам тех, от кого оно исходит. Кто же эти третейские судьи искусства, давайте рассмотрим их под лупой повнимательнее: это мужчины в английских дождевиках, которые натягивают свои недосягаемые дождевики на художников. У которых глаза разбегаются во все мыслимые стороны, но больше всего они любят уставиться в даль, которая им уже более-менее знакома. Испытывая недостаток в идеях, старая женщина время от времени называет себя яркой птичкой в царстве искусства (недостаток успеха заставляет мыслить это царство как вечное), экзотической птичкой, как она выражается, ей действительно очень нравится склевывать чужие зерна и тела. Особенно у молодых мужчин. Она и ее стихи ведут одинокую борьбу с другими и их стихами, которые уже опубликованы. Но все они одинаково лгут, как по писаному, мы ведь об этом уже говорили, но никто к нам не прислушался. Ее стихи прекрасны, как диетическое питание, оно для знатоков, любителей и больных. Природа — это быстро исчезающая возможность, и здесь ее собирают в стихи — плачевный конец, словно под топором корчевщиков леса. Природой лакомятся и живут многие. Например, что такое лес в прямом смысле этого слова, который она видит ежедневно? Приятное заблуждение, драгоценная неупорядоченность, которую она способна упорядочить в рифмах. Внизу лежат мертвые животные и истлевают слоями, которые они сделали из самих себя. Природа, Саргассово море страданий и трупов. Старая женщина рада тому, что она здесь. Она сама, находясь в полном сознании, переселилась сюда. Ее венская знакомая, продавщица галантерейных товаров, искренне сожалела об этом. Пугало для подражателей — судьба тех ее сверстников, которые коротают свои дни в доме для престарелых. В страхе, с оскаленными зубами, эдакая пугливая лошадь, уже без короны на голове, она бежит от быстрого времени. Джинсовая юбка — это слишком в ее-то возрасте. Лесоруб слишком молод для нее. Его жена тем временем, находясь в одной из западных федеральных земель, выбрасывает ненужные бумажки. Но Эрих исключительно лесной человек. Нет, он не принадлежит к лесной партии, которая, в отличие от Эриха, горячо заступается за разных там вальщиков и рубщиков леса. Старая женщина лелеет планы забыться в любви. Пока ее жизнь не перешла в страну забвения. Она громко произносит очевидное имя, однако не в присутствии видных гостей из мира науки: Эрих. В ее руке необходимый инструмент — мотыга. Она обнимет его, как стихотворение обнимает свой предмет. Он — рабочий. Теперь он — безработный. Его зубов никогда не касались еще специальные средства ухода. Он так красив в своих ботинках и возвышается в них, как дом, это потому, что он молод. Женщина пишет ему симпатичные длинные списки вещей, которые он должен купить, но которые ей совершенно не нужны. Только бы пришел. Из ее денег он утаивает немного — на шнапс. Она делает тайные подсчеты и обнаруживает расхождение. Она не требует назад ничего из ей принадлежащего, даже в форме скудных капель любви. Я хотела бы, чтобы через много лет моя могила была именно в том лесу, где ты работаешь, говорит женщина, надеясь, что эти слова его взбудоражат и разогреют его кровь. Ему уже (в качестве подсобного рабочего) доводилось однажды твердым лезвием лопаты рубить трупы на кладбище, в вязком песчаном грунте. Ничего особенного. Старый труп разрубали на мелкие кусочки, а сверху клали новый. Потом землей закидывали. В своей земляной яме мертвецы свалены в кучу, на них никто не смотрит. Между тем их любимые и близкие там, наверху, ходят по травке совершенно неосмотрительно и делают покупки в кредит. Почва вся нашпигована трупами. Почва окоченела, как труп, и при этом кому-то земля должна стать пухом! Эта женщина скоро превратится в ничто, но — одна маленькая подробность: ее искусство останется здесь. Она поэтесса. Выше ногу на восхождении! И вот она уже взбирается по лестнице, а потом снова вниз. Ее мысли могут по приказу (как молоко) сворачиваться и складываться в фигуры. Лесоруб — это почти искусство, ведь он почти так же красив, как скульптура, созданная рукой человека. Создатель может им гордиться. А вот кондуктор снова вышвырнул его из поезда, идущего в Нойберг, потому что он опять устроил пьяный дебош. Эта фигура набирает силу, этот наш Эрих. Письма своей покровительницы он теряет по дороге, не успев донести их до почтового ящика. Он — фигура, берущая за душу, даже, можно сказать, забирающая себе, если речь идет о деньгах, которые он требует у старой женщины. Теперь он уже совершенно обнаглел и требует настоящую машину. Но водительских прав у него нет. Просто его так далеко никто пока не отпускал. В отчаянии ломая руки, старая женщина упрекает его: он сломя голову помчится на этих ее деньгах и разобьется насмерть! А должен на ее деньги жить для нее и всегда бьгть в ее распоряжении, наготове! Она подскакивает к нему вплотную. Она говорит с ним на интимную тему. Одно она может точно: заплатить. Ей раньше за такое платили. Почему бы теперь не сделать наоборот? Он хнычет, он хочет красивую машину. Он требует этого, применяя физические усилия. Эта женщина повидала когда-то часть мира, который, разумеется, между тем сильно изменился. Если они отправятся путешествовать вместе, придется использовать общественный транспорт, ведь у Эриха нет водительского удостоверения. Она не хочет, чтобы органы опеки тратили на нее деньги, пусть тратят на Эриха, ведь он-то своего не упустит, насколько она его знает. Он мог бы ее холить, лелеять, и всем было бы приятно на него смотреть. Он не элегантен. Мир стягивается теперь вокруг нее незаметным резиновым кольцом. В центре его конечно она. Обезумев от неистовых усилий, она выбрасывает побеги в разные стороны, как растущее каучуковое дерево. К сожалению, ей приходится ютиться в развалюхе своего старого тела. В ней бушует одновременно столько разных сил, как в груди у бизнесменов в день непорочного зачатия. (Дело в том, что в этот день магазины и земельные границы Зальцбурга открываются противозаконно. Можно ли это делать? Думаю, нет. Но розничный торговый капитал легкомысленно надеется: да!) У госпожи Айххольцер, например, все ее внутренние органы в полной сохранности, возражает она своим завистникам. Редкость в ее возрасте! Но все равно ничего не получается. Эрих совершенно не заинтересован в ее внутренностях. Может, все органы из ее тела сразу вывалятся, когда дойдет до дела. Неужели у старости нет никаких прав и придется всё делать за свой счет? В любом случае, старость считает, что она всегда права. Старая женщина, как всякий добропорядочный гражданин, всегда берегла, украшала и регулярно подкармливала свои угодья. И вот готово: она — поэтесса. У нее пока все в порядке с мозгами, и ее не будут принудительно показывать по телевизору как выжившую из ума. И никакой медиум не поинтересуется, где она. Как будто она уже умерла. Она сидит себе на лавочке рядом с огоньком своего искусства, который ей приходится ежедневно раздувать заново. Между прочим, я ведь силой своего искусства могу добиться того, чтобы сейчас настало утро! Все в кровавых царапинах (следы беспечных промышленных заготовок), полукругом стоят на заднем плане стволы пихт и лиственниц. Ели разными путями уже ликвидированы. Госпожа Айххольцер остается пока в этом неопрятном доме по имени природа, зато ее внутренние помещения безукоризненно облицованы и меблированы, причем противоположностью природы: гораздо более выносливым искусством, браво! Она уже не раз читала лесорубу вслух. Он хмуро посматривал на нее, не находя в ее почти неслышном щебете никаких знакомых звуков, и страдал. Он не знает слов ни по отдельности, ни всех вместе. У этого искусства должно быть двойное дно, иначе куда же пропадает большая его часть? А он, напротив, энергично берется за то, что его окружает, если его допускают. Теперь он из-за слишком усердного употребления алкоголя стал безработным. Взамен ему стоило бы заняться сознательным созерцанием прекрасного, вот что ему советуют. А то куда смотрят его глаза? Деньги же ему не нужны совершенно, у него есть она. Эта женщина и красивые вещи, которые она ему дарит. Быть всегда только в ее распоряжении и получать за это наличными! У него больше нет семьи и нет наличных денег. Ему пришлось выехать из собственного дома, потому что это оказался не его собственный дом. Он обрубает сучья на стволах этой страны. Во дворе у старухи трава, на траве возле дома дрова, он рубит дрова посреди двора. Ест хлеб с салом и через пару лет заработает рак желудка. Она сидит в природе и пишет о природе, описывает в изящной форме столь грубый, неотесанный предмет. У нее для всего приготовлен вольер, и для лесоруба тоже стоит наготове прелестный заборчик: любовь, да-да, любовь. Цель этой любви: чтобы он не смог отправиться восвожи, к другим дамам. Субстанция ее тела, то есть то, из чего эта дама состоит, содрогаясь, кружит в воздухе, чтобы свалиться на него в любой момент. Она — просвет между стволами деревьев, намекающий на чье-то присутствие: человек, лесник — неизвестно. Она едва завидела своего Эриха, и сонная артерия у нее на шее забилась от радости. Его тело стало существенной частью ее хорошего самочувствия. Вот это человек! Этот смог бы вытряхнуть ее из искусственных туфель ее искусства, как сор! Побудить ее к гигантскому прыжку прямо в жизнь, и все это — в ее возрасте. Только теперь, приобретя опыт работы с этим человеческим агрегатом, она сможет создать великолепное старческое произведение искусства, обдумывает она свои дальние планы, заглядывая в будущее. Начинают, наконец, наполняться ее кувшины, причем отнюдь не доморощенным молоком. Но ее умение за всем этим не поспевает. На Эриха не навесишь ценник в виде стихотворения, Эрих молча будет хлебать ее ложкой, сидя в своей клетке. Никому ни слова! Она за всё заплатит, если надо. Но цену она менять не собирается. Чего он стоит, то и получит наличными. Не понравится — деньги назад. Молодому мужчине нужна независимость, а ей нужен молодой мужчина. Сейчас он пока там, в этой неизмеримой тишине, называемой бранным словом «природа», но скоро он явится из своей холодильной камеры! Уже сейчас он встает перед ней, в чистом виде плод ее воображения, подступая к самым глазам. Как тошнота. Она тихонько сидит на своей лавочке. Смотрит. Эту лавочку он сделал когда-то собственными руками, вместе со своими детьми, приходя из тогдашнего, утраченного ныне рая: из дома! Милый дом, как славно запереться в нем. Мой! Мой! Всё. Он мой! Она сняла вязаную кофту, она надеется благополучно перенести даже этот незначительный холод прошлого без защитного чехла. Как же все это будет в действительности? Каждый вечер она забирается под одеяло с электрическим подогревом. Скоро вместо этого одеяла у нее будет Эрих — всегда наготове, как в раю. Ее внешняя форма сделалась теперь совсем непривлекательной. Ее тело — это замкнутая система тщательно выдуманных болезней (просим вашего сострадания!), и эта выдумка гораздо лучше, чем ее стихи, — ведь болезни легко объяснимы, если принять во внимание ее возраст. Впрочем, ее болезни крайне разнообразны и между собой не рифмуются. Она никогда не решается выходить в лес без своих пенсионных документов: ведь пенсия много для чего может пригодиться! Приходя от этого в восторг, она перечитывает свои стихи, среди которых нет-нет да и промелькнет симпатичная кучка, достойная добротной золотой рамочки. Она так любит записывать маленькие старческие гадости, это так приятно. Свинство в одном сияющем направлении: секс, в котором она, по ее мнению, разбирается. Она знает все еще с прежних времен, когда в моде были другие технические приемы. Смолоду привыкла, а потом отвыкла. Сексуальные практики изменились, как и всё вокруг. Ей и сегодня приятно вспоминать, какие гнусности и гадости она позволяла себе со своими партнерами. Для своего времени она (как ей кажется) очень далеко переступала рамки дозволенного. И где же она нашла себе приют? В подштанниках философа, в постоянной течке! Этого не простит ей никто из тех, кто хоть раз слышал и понимает слово «философия». Она хитро утверждает, что может улучшить свои стихи, если к ней в постель заберется лесоруб. Он должен стать ее личным слугой, гнуть перед ней спину. Вчера лесоруб опять лютовал, он пристрелил косулю, просто потому, что ему так вздумалось, поддавшись минутному чувству. Вместо того, чтобы утолять ее чувства. Вечно он нашпигован орудиями убийства. А если об этом узнает старший лесничий? Она с дрожью в голосе говорит об этом Эриху, который стоит на тропе среди кустов. Вот он опять — страх перед тем, на что он может оказаться способен. Чтобы как-то унять его бушующую ярость, она начинает говорить о себе, она продолжает злить его своими причудливыми намерениями: она, мол, получает достаточно денег, их хватит на двоих! Как минимум раз в год (раньше — чаще) она ездит в город и в Культурном центре выступает перед теми, кто всегда хочет быть в центре событий, читает что-нибудь из своих скандальных воспоминаний о философе, которого знает всякий (и всякий наверняка радуется, что ему не довелось познакомиться с ним лично!). Тяжелое тепло ее тела озаряется светом лампы. Она получает свой писательский гонорар и едет обратно, домой, к Эриху. Позже, потом, я смогу купить тебе даже настоящий костюм, нежно обещает ему она. Он говорит ей о своей жене и детях, косноязычный от ужаса, прячась за свое ружье. Этого человеческого скопления и его игр больше нигде не видно. Старая женщина снова опережает его в своих мыслях, как ему угнаться за ней? В молодости самое время учиться, отвечает ему госпожа Айххольцер, желая присвоить себе его молодость. Она хочет кое-чему поучиться у его молодости. Получится ли? Она пишет стихи о любви и сама верит в то, о чем написала! Она — темный силуэт на ярко освещенной двери времени, и существует только одна дверь наружу. Она словно тень на той бумаге, которую пачкает своей писаниной. Эрих живет теперь: второй этаж, направо. Ни имени, ни таблички на двери. Ничего. В кирпичном строении, принадлежащем общине. Сооруженное для рабочих и этим рабочим на вечную память. Даже имени на двери нет, да его и так все знают, в этой комнате живет один только сон. Сам он — ничто, да его тут давно и нет. Старая женщина покрывается холодным потом от страха, что скоро тоже уйдет, а назад ей будет не вернуться. Может так случиться, что ее сон будет длиться вечно. И вот уже звери тихонько крадутся вокруг ее дома, чтобы только никто не обратил на них внимания. Здесь с недавних пор живет дикарь. Спозаранку он порой уже постреливает. Он теперь и для людей стал опасен. Кому это интересно. Кошка выблевывает на пол комочек яда вперемешку с кровью. Эрих рвет на куски лисиц, в клочья разносит барсука, бродячей собаке он отрывает правую переднюю лапу. Какой-то человек эту собаку потом пригрел. Эрих не видит, как проходит день, он отворачивается. Он под завязку накачан спиртным. Его в пивной даром угостили. Раненный жизнью и ее представителем — егерем, он, совершенно пьяный, тащится наверх к старой женщине. Он несет рюкзак. Некто вставил однажды ключ в его дверь и всё разграбил. Его жена забрала с собой всё, прежде всего детей. Старая женщина может голову себе свернуть, он ничего не заметит. Она хочет сердечно с ним соединиться: как из числа два получить число один? Люди над этим уже сейчас смеются, когда ничего еще не произошло. Всякая старуха, как известно, — самое слабое звено в цепи природы, в этой сети магазинов, торгующих по сниженным ценам. В ней каждый может совершать свои гнусности, да еще требовать за это деньги. Во всех филиалах продается одно и то же, разнообразие ассортимента ликвидировано, причем из экономических соображений: у кого много разного, тот лишь немногое из этого принесет другим! Тропинки светлыми пятнами подрагивают сквозь стволы молодых деревьев. Он вполне мог бы, прежде чем она заметит, спуститься к ее дому по так называемой верхней тропе, ведущей мимо погашенной угольной кучи. Пусть себе спокойно думает, что она его пропустила. Он, конечно, прихватит с собой ружье, а лучше бы ухватился за этого подержанного человека: старую поэтессу. Она заслонит его собой и защитит. Рядом со зданием потребительской кооперации стоит огромная организация из членов и управляющих этими членами. У них у всех в глазах рябит от разглядывания и сравнивания цен. На ходу Эрих думает о своих детях, как они там. Солнце скоро зайдет. Старая женщина торопится сказать слова привета одному молодому человеку, который должен стать ее родиной, сосудом, в котором она задохнется. На ней яркая одежда. Она влюблена и требует ответной любви. Она не может больше ждать. Однажды от резкого перепада давления она потеряла равновесие и скатилась вниз по подвальной лестнице. Это может вновь случиться с ней в любой момент. Однако: сегодня она это падение подстроит сама. Тот, кто роет другому яму. Она ощущает себя почти как девушка первой свежести, такая красивая, такая умная, но только свет лучше бы выключить. Лесоруба страстно любят, но он об этом ничего не знает, потому что сам по-прежнему страстно любит свою жену. Лесоруб как лес, в котором он ведет себя как преступник, — прежде всего он предназначен для свободного времяпрепровождения и спорта. Он просто этого еще не знает. Лес находится в состоянии клинической смерти и тоже об этом не знает. Он пока еще стоит на обычном месте, но может в любой момент исчезнуть, как сценическая декорация. Там, где раньше люди находили теплый полог, стоит сегодня тупая тишина, прерываемая шорохом химии. Некто в джинсах разрывает себя самого на части, сгорая от ярости. Солнечные лучи лежат на земле, ветви не могут больше ничего удерживать. Птицы молчат. Есть одна неудобная кое для кого телепередача про все это. Она идет в двадцать пятнадцать. Доведется ли госпоже Айххольцер это увидеть? Ветер пахнет прохладой. Все по-прежнему, все на своих местах, но очень скоро все изменится. В список Эриху она записала разные интимные предметы, самые неприличные из них — дезодорант-спрей и лосьон «Интим». Продавщицы стрельнули глазками в Эриха и со смехом предложили ему кроме этого шампунь для увеличения объема волос. Многие ездят теперь на своих машинах в пивную в соседнюю деревню, как будто тут своей нет. Пенсионерам из-за этого приходится поздно вечером крутить баранку, а им давно уже пора быть в постели. Но им кажется, что они пока еще хоть куда. Создатели этих машин для среднего класса просчитали всё (им приходилось брать в расчет самое худшее), когда проектировали их. Группы туристов теряют своих членов в том числе и в результате естественного отбора. Лесоруб лишился работы из-за пьянства. В пивных сейчас приветливым золотом сияют крышечки пивных бутылок. Это — единственное золото, к которому влечет безобидных бедолаг. Тех, кого обидели. Объявили ничтожествами. Их стерли, как едва заметные карандашные штрихи на бумаге. Эти следы на песке перед приливом. Полки в магазине все уставлены чистящими средствами и защитными порошками, всякий недуг, всякая зараза исчезнут от них как дым. Магазин за годы работы стал лучше и внешне, и внутренне и теперь может приступить к следующей задаче: сделать лучше жизнь населения. Объявляются разнообразные акции, где люди ничего не должны тратить, потому что потребительский союз одаривает своих членов даже бесплатными почтовыми марками. Праздники празднуют в те числа, когда они выпадают, а если выпадают выигрыши, их празднуют тоже. По телевизору теперь показывают по вечерам «Приключения гауляйтера» и «Страдания серой цапли». От насмешек продавщиц на языке у Эриха остался привкус, как от пресного пива. Новый мужчина при своей женщине по профессии — санитар леса. Он уничтожает вредителей и сам вторгается в чужую жизнь, как вредитель. Одно переходит в другое, и все связано со всем. Это механизм человеческой жизни. Под толщей воды видно, как кормится форель. Река угнездилась в углублении между берегами. Туристы сейчас направляются к местам ночлега. Там они найдут в кране горячую и холодную воду, а это совсем другое, различие между ручьем и водопроводом — как между чистой шерстью и акрилом. Старая женщина между тем держит себя в идеальной чистоте, и не догадаешься зачем: для больницы или чтоб жениться. В те дни, когда в округе забивают скот, она закрывает глаза и воображает кровавые картины. Дети кашляют. Еще никогда так сильно не болели. Туристы молча сидят у стены, где уже не раз лилась кровь, и едят свои бутерброды. Они в восторге от всей этой красоты, но ради нее им пришлось работать целый год. Ох уж эти перелетные иностранные птички! Крыльев-то у вас нет! Сгорая от любви, женщина протягивает вперед свои пустые руки. Лесоруб выкладывает покупки на стол на веранде. То, что помялось и попортилось, кладет на клеенку, она легко отмывается. Продавщицы брали всё с самых нижних полок, потому что Эрих не понимает разницы между «не очень» и «ничего». Все происходящее замедляется алкоголем, той мягкой подушкой, на которой Эрих каждый день отдыхает. Где пьют, там можно спокойно ложиться рядом, думает старая женщина. Эрих молчит. Женщина ставит на стол картонную коробку. Там лежит что-то такое, чего она не заказывала и никогда в жизни не видела. Это была акция — давали почти бесплатно. То ли соковыжималка, то ли терка для овощей. Продавщицы, хихикая, сунули коробку Эриху в мешок и проворно всё подсчитали. Ему придется нести это вниз, домой, и пусть ему будет стыдно. По ее просьбе он ставит банки с мясными консервами на верхнюю полку буфета. Он потягивается и поворачивается к женщине спиной. Она поспешно (неужели-ты-ничего-не-заметил?) сует руку в щель между пуговицами своей джинсовой юбки и начинает мастурбировать. Она бесстыдна, и пассивное созерцание ее не удовлетворяет. Эта женщина предпочитает активные действия. Поэты, со своей стороны, такие же бесстыдники, им тоже никогда не достаточно просто смотреть. В характере этой женщины — действие (она заключает сделки сама с собой), тогда как другие вечно только сплетничают да ерунду болтают. Она видит перед собой его спину и онанирует. Она трет себя ороговевшими, заскорузлыми пальцами, и на лице у нее уже иное выражение, не такое, как раньше. Он повернулся к ней спиной и стоит просто так, время убивает. Она думает: ведь это — мое время, за которое я плачу, и продолжает работать рукой, просовывая ее между двумя пуговицами: какие узкие воротца, но ощущения просто грандиозные от этого всовывания и высовывания. Она дает своему гостю указания, чтобы он там всё привел в порядок на буфете, а сама что есть силы теребит себя. Она пытается скрыть свое шумное дыхание за бестолковой болтовней. Совершенно неважно, что именно она говорит, важно — как. Любовная интонация звучит прекрасной музыкой. А без ее денег никакой музыки не получится. Она подается вперед и, пыхтя, встает на цыпочки. Как в момент воскресения плоти. Этот работник, он ведь все-таки живее любых столь ценимых ею печатных произведений! Тонкая струйка крови потекла у нее из носу. Она вытирает ее об кофту на плече. Лесоруб снова перерывает всё на полках, подчиняясь ее желаниям и по ее приказу. Оба едины в своих порывах и мерзостных позывах: он хочет денег, она хочет его. Ее желания не вызывают у него даже нетерпения, его мысли гуляют туда-сюда где-то далеко, в чужой семье, где его дети получают отметки по физкультуре. Иногда, совсем напившись, он зовет мать. Заводит песню, которая всякому известна. Он и жену свою когда-то так называл. Он разузнал адрес детей и оказывает любезности одной старой женщине, чтобы она помогала ему писать ответные письма. Эта старая женщина сейчас, поди, вся наизнанку вывернется. А потом что-нибудь про это напишет, что ли? Всё как везде. Любовь занимает главное место, а чему же еще-то быть на этом месте? Все так хотят. Этот посев не взойдет, уж больно земля-то иссохлась. Ниоткуда навстречу женщине не протягивается ничья рука. Наверху стоят вредные, если ими питаться постоянно, но удобные банки с консервами, которые помогают коротать время вдвоем. У женщины собралась уже огромная коллекция этих верных друзей, ведь ей приходится каждый день заказывать что-нибудь из таких продуктов, которые ей не нужны, но на всякий случай она их запасает. Она не знает уже, куда их девать. Ей приходится постоянно брать лесоруба под свою защиту. Весь остальной мир находится с ним в смертельной вражде. В данный момент его в этой лавочке больше ничего не держит. Свет падает через маленькое кухонное оконце. Мускулистая спина бугрится, такие красивые места в стихах обычно не встречаются. Эта спина отчетливо выделяется на фоне вечернего света. Старая женщина стонет уже безо всякого стеснения, не испытывая никакого почтения к его присутствию в ее жизни, где ему отведена второстепенная роль. Она готова в любой момент занять свои пальцы другой хитрой работой, если он внезапно обернется. Он, кажется, ничего не понимает. Он сделан из плоти. И вот он действительно, словно по принуждению, поворачивает к ней лицо, эту грубую заготовку для вытесывания людей (которые годятся для тяжелой работы), отвергнутую Создателем раньше, чем он приступил к серийному производству. А может быть, таких заготовок у Него просто слишком много? Всякие заготовки сгодятся — и такие, и эдакие, говорят образованные люди. Старая женщина взволнована, она показывает на него пальцем, но почему? Она выпрямляется во весь рост и чуть было не теряет разум. Он не потерял ее кошелек! Сейчас она спустится в погреб и принесет взбитые сливки для кофе, которые он заслужил. Он говорит ей спасибо-большое. Она больше не отклоняется от своего предназначенного пути, как и обстоятельства никогда не сворачивают с протоптанной дорожки. Она в смятении бросается к двери в погреб, словно спасаясь от приближающегося автобуса. Находясь в крайнем возбуждении, которое не разрешилось ни облегчением, ни радостью, она забывает, что соорудила в погребе для грядущих поколений. Словно желая подкрепить свою поэзию практическим примером: соорудила любовную ловушку из ведер, веников, лопат и тряпок. Она не зовет на помощь, как ей сотню раз представлялось в воображении, чтобы он спрыгнул вниз, чтобы в нем зажглась искра чувства. Она даже не вздевает кверху руку для молитвы и не подносит ее ко рту, чтобы не выпала искусственная челюсть. Она до конца остается чужой и для себя, и для других в этом своем художественном порыве, она не знает, что ей теперь с собой делать, каких действий требует от нее ее основная профессия. Она тихо истаивает, поглощаемая желанием неких предстоящих сил: пусть все всегда остается таким, какое есть. Она склоняет голову в сторону подготовленной ею ловушки, уже наполовину ощущая надвигающееся Ничто, которое, как это всегда случалось раньше, нагрянет неодолимо. Она ни за что не поплатилась и ни за что не наказана. Она просто приложила руку к себе самой, только пальчиком прикоснулась, а не поднимается ли вон там чей-то указующий палец, предостерегая? В конце концов, ведь и ее когда-то изготовили не без труда. Свою главу она заканчивает такими словами: молчание. На лице у нее особое выражение, которое скоро невольно угаснет. И только совсем под конец, вот ирония всей этой истории, она касается ловушки своими приближающимися ногами, которые наталкиваются на пустоту. Она спотыкается на ступеньках и кубарем катится вниз по лестнице в погреб. Причиной послужила излишняя спешка с ее стороны. Она летит, не обладая необходимым для этого умением, вниз по лестнице, и всё. Назло читателю и по неисповедимым законам искусства никто теперь не узнает, выжила ли она. Возможно, выжила, а может быть, и нет. Словно бог, человек, что-либо изобретающий, может повернуть свое творение и так, и эдак. Так как же все заканчивается? Я вам не часы, чтобы знать.