"94 Избранные труды по языкознанию" - читать интересную книгу автора (Гумбольдт Вильгельм фон)

Характер языков

31. Грамматическим строем, который мы до сих пор рассматривали в общем и целом, и внешней структурой (Struktur) сущность языка, однако, еще далеко не исчерпывается; его более своеобразный и подлинный характер покоится на чем-то гораздо более тонком, сокровенном и менее доступном для анализа. Конечно, то, что мы преимущественно рассматривали выше, остается необходимой устойчивой основой, на которую может опираться все более тонкое и высокое. Чтобы яснее описать то, что здесь происходит, бросим еще один ретроспективный взгляд на всеобщий процесс языкового развития. В период создания фонетических форм народы увлечены больше языком, чем его задачей, то есть тем, что им надлежит обозначить. Они целиком поглощены изобретением способов выражения мысли, и стремление обогатить эти последние, в соединении с воодушевлением от успехов, подстегивает и питает их творческую силу. Если можно позволить себе такое сравнение, язык возникает подобно тому, как в физической природе кристалл примыкает к кристаллу. Кристаллизация идет постепенно, но повинуясь единому закону. Эта первоначально преобладающая сосредоточенность на языке как на живом порождении духа совершенно естественна; между прочим, ее можно проследить и в конкретных языках, которые обладают тем большим богатством форм, чем они изначальнее. Изобилие форм в некоторых языках явно превышает потребности мысли и входит затем в меру при изменениях, которые происходят параллельно внутри языков одного и того же семейства под влиянием обогащающейся духовной культуры. Когда такая кристаллизация заканчивается, языки как бы достигают зрелости. Инструмент изготовлен, и дело духа теперь — освоить и применить его. Это и происходит. И вот в соответствии с индивидуальной неповторимостью того способа, каким дух выражает себя через язык, последний получает окраску и характер.

Впрочем, будет большой ошибкой считать то, что мы в целях отчетливости различения резко отграничили здесь друг от друга, столь же раздельным и в природе вещей. Продолжающаяся работа духа, применяющего язык, не перестает оказывать определенное устойчивое влияние также и на структуру языка как таковую, и на устройство его форм, только влияние это уже неуловимее и временами ускользает от наблюдения. Кроме того, ни одну эпоху в истории человечества или отдельного народа нельзя считать посвященной исключительно и специально развитию языка. Язык образуется речью (DieSprachewirddurchSprechengebildet), aречь — выражение мысли пли чувства. Образ мысли и мироощущение народа, придающие, как я только что сказал, окраску и характер его языку, с самого начала воздействуют на этот последний. С другой стороны, чем больше продвинулся язык в формировании своей грамматической структуры, тем, естественно, меньше остается случаев, когда в ней нужно было бы что-то решать заново. Увлеченность способами выражения мысли ослабевает, и чем больше дух опирается на уже созданное, тем больше коснеет его творческий порыв, а с ним и его творческая сила. К тому же накапливается множество фонетически оформившегося материала, и эта внешняя масса, в свою очередь воздействующая на наш дух, требует соблюдения своих собственных законов и мешает свободному и самостоятельному действию ума (Intelligenz). Два эти фактора составляют то, что в вышеупомянутом различении принадлежит не субъективному взгляду, а реальной сути дела. Итак, чтобы лучше проследить за переплетением духа с языком, мы опять же должны отличать грамматический и лексический строй как нечто устойчивое и внешнее от внутреннего характера, который живет в языке, как душа живет в теле, и придает ему то яркое своеобразие, которое захватывает нас, едва мы начинаем его осваивать. Этим мы вовсе не хотим сказать, что то же своеобразие не присуще внешнему строю. Индивидуальная жизнь языка распространяется на все его разветвления, пронизывает все фонетические элементы. Надо только всегда помнить, что царство форм — не единственная область, которую предстоит осмыслить языковеду; он не должен по крайней мере упускать из виду, что в языке есть нечто еще более высокое и самобытное, что надо хотя бы чувствовать, если невозможно познать. Всего легче сказанное здесь подкрепить примером отдельных языков из какой-нибудь обширной и широко разветвившейся языковой семьи. Санскрит, греческий и латынь имеют близкородственную и во многих отношениях сходную организацию словообразования и синтаксиса. Однако всякий почувствует различие в их индивидуальном характере, который вовсе не сводится просто к характеру нации, насколько этот последний проявляется в языке, но коренится в глубине самих языков и определяет строение каждого. Поэтому я еще немного задержусь на различии между началом, из которого, согласно вышеописанному, развертывается структура языка, и особенным характером последнего; я льщу себя надеждой недвусмысленно показать, что этому различию, с одной стороны, нельзя придавать слишком большого значения, а с другой — что его нельзя сбрасывать со счета как чисто субъективное.

Чтобы тщательней рассмотреть характер языков в том смысле, в каком мы противопоставляем его структуре языков, мы должны осмыслить их состояние после завершения их постройки. Удивленней восторг перед самим по себе языком как вечно новым порождением текущего мига постепенно убывает. Деятельность нации переключается с языка на его употребление, и он спутником самобытного народного духа вступает па историческую дорогу, причем ни язык, ни дух нельзя назвать независимыми друг от друга, но каждая из этих двух взаимно дополняющих друг друга сил опирается на помощь п воодушевляющую поддержку другой. Восторг и радость вызывают теперь только отдельные удачные выражения. Песни, молитвенные формулы, изречения, свалки пробуждают желание выхватить слово из летучего потока диалоги; их сохраняют, переиначивают, им подражают. Они становятся основой литературы, п тогда этот продукт духа и языка постепенно переходит от всей нации к индивидам; язык препоручается поэтам и наставникам народа, которых народ начинает все больше противопоставлять себе. В результате язык как бы раздваивается, причем, пока противоположность между литературным п народным стилем сохраняет правильные пропорции, оба остаются взаимно восполняющимися источниками мощи и чистоты языка.

И вот на помощь этим творцам, придающим языку его живой облик, приходят грамматисты и наносят последний штрих на завершенную картину языка. Творить — не их задача; их усилиями невозможно внедрить в язык народа ни флексию, ни правила слияния конечных звуков с начальными, если всего этого не было с самого начала. Но они отбрасывают лишнее, обобщают, устраняют нерегулярности и заполняют пробелы. Есть все основания приписывать им разработку схемы спряжений и склонений во флективных языках, поскольку они первыми привели в ясную систему относящиеся сюда случаи словоупотребления. В этой сфере грамматисты становятся законодателями, хотя сами черпают свои знания из неиссякаемой сокровищницы лежащего перед ними языка. Поскольку они действительно первыми доводят до сознания говорящих идею подобных схем, постольку к формам, утратившим всякий отчетливый смысл, теперь снова может возвращаться значение просто благодаря тому, что они занимают определенное место внутри схемы. Подобные обработки одного и того же языка могут в различные эпохи следовать друг за другом; но чтобы язык оставался вместе и народным, и высокоразвитым, никогда не должна прерываться правильная его циркуляция от народа к писателям и к грамматистам, а от них — снова к народу.

Пока дух народа с его живой самобытностью продолжает и действовать сам, и воздействовать на язык, этот последний совершенствуется и обогащается, что в свою очередь вдохновляюще влияет на дух. Но и тут с течением времени может наступить эпоха, когда язык как бы перерастает своего спутника, и дух в каком-то изнеможении ведет все более пустую, все менее творческую игру со словесными оборотами и формами, возникшими некогда в ходе подлинно осмысленного употребления языка. Это период второго истощения языка, если первым считать угасание его собственного порыва к созданию внешних форм. При этом вторичном истощении блекнет яркость характера; однако гений отдельных великих людей снова может пробудить языки и нации'и вырвать их из спячки.

Свой характер язык развивает преимущественно в литературные эпохи и в предшествующие им подготовительные периоды. В самом

деле, он начинает тогда подниматься над обыденностью материальной жизни и восходить к развертыванию чистой мысли и свободе X изображения. Вообще говоря, представляется удивительным, что языки, помимо своеобразия внешнего организма, должны иметь еще какой-то самобытный характер, коль скоро назначение любого

языка — служить орудием для разнообразнейших индивидуально-, стей. В самом деле, не говоря уже о различиях между полами и поколениями, нация, говорящая на одном языке, включает в себя все нюансы человеческой самобытности. Даже люди одного направления ума, занимающиеся одинаковым делом, различаются в своем понимании дела и в том, как они переживают на себе его влияние. Различия еще больше усиливаются, если дело касается языка, потому что он проникает в сокровеннейшие тайники духа и сердца. Но каждый индивид употребляет его для выражения именно своей неповторимой самобытности — недаром речь всегда исходит от

— индивида и каждый пользуется языком прежде всего только для самого себя. Несмотря на это, язык устраивает каждого — насколько вообще слово, всегда в чем-то несовершенное, способно отвечать порыву задушевного чувства, которое ищет себе выражения. Нельзя утверждать и того, что язык как орудие, принадлежащее всем, сглаживает индивидуальные различия. Конечно, он перебрасывает мосты от одной индивидуальности к другой и опосредует взаимопонимание; но различия он, скорее, увеличивает, потому что, уточняя и оттачивая понятия, яснее доводит до сознания, сколь глубоко индивидуальные особенности коренятся в изначальном духовном укладе. Таким образом, способность служить средством выражения для столь различных индивидуальностей должна была бы на первый взгляд предполагать полное отсутствие характера в языке, и, однако, в этом его как раз никоим образом нельзя упрекнуть.

Он поистине соединяет в себе оба противоположных свойства: в ка-; честве единого языка дробится внутри одной и той же нации на бес-

' конечное множество языков, а в качестве этого множества сохраняет £ единство, придающее ему определенный отличительный характер; по сравнению с языками других наций. Насколько по-разному все понимают и употребляют один и тот же родной язык, можно видеть— | хотя это ясно показывает уже обычная повседневная жизнь, — Л сравнивая между собой выдающихся писателей, из которых каж- $ дый создает для себя свой собственный язык. Но различие характера % разных языков все равно обнаруживается с первого взгляда, как, Jнапример, при сравнении санскрита с греческим и с латынью. | Разобрав подробнее, как язык сочетает в себе эти противопо- I ложности, мы поймем, что способность служить орудием для разно- I образнейших индивидуальностей заключена в глубочайшем существе I его природы. Его элемент — слово, — на котором мы можем пока Г остановиться ради упрощения, не несет в себе чего-то уже готового, I подобного субстанции, и не служит оболочкой для законченного I понятия, но просто побуждает слушающего образовать понятие I собственными силами, определяя лишь, как это сделать. Люди noliнимают друг друга не потому, что передают собеседнику знаки предметов, и даже не потому, что взаимно настраивают друг друга на точное и полное воспроизведение идентичного понятия, а потому, что взаимно затрагивают друг в друге одно и то же звено цепи чувственных представлений и начатков внутренних понятий, прикасаются к одним и тем же клавишам инструмента своего духа, благодаря чему у каждого вспыхивают в сознании соответствующие, но не тождественные смыслы. Лишь в этих пределах, допускающих широкие расхождения, люди сходятся между собой в понимании одного и того же слова. Называя обычнейший предмет, например лошадь, они имеют в виду одно и то же животное, но каждый вкладывает в слово свое представление — более чувственное или более рассудочное, более живое, образное или более близкое к мертвому обозначению и т. д. Недаром в период словотворчества в некоторых языках возникает множество обозначений одного и того же предмета: сколько обозначений, столько и свойств, через которые осмысливается предмет и выражение которых можно поставить на место предмета. С другой стороны, когда вышеописанным образом затронуто звено в цепи представлений, задета клавиша духовного инструмента, все целое вибрирует, и вместе с понятием, всплывающим в душе, согласно звучит все соседствующее с этим отдельным звеном, вплоть до самого далекого окружения. Представление, пробуждаемое словом у разных людей, несет на себе печать индивидуального своеобразия, но все обозначают его одним и тем же звуком.

Вместе с тем все индивидуальности, входящие в данную нацию, объединены между собой национальной общностью, которая в свою очередь отличает каждую отдельную систему мировосприятия от подобной же системы другого народа. Из этой общности и из особенного, в каждом языке своего, внутреннего стремления складывается характер языка. Каждый язык вбирает в себя нечто от конкретного своеобразия своей нации и в свою очередь действует на нее в том же направлении. Национальный характер поддерживается, упрочивается, даже до известной степени создается общностью места обитания и занятий, но в своем существе покоится на одинако вости природного уклада, обычно объясняемой общностью проис хождения. А за врожденным различием укладов кроется, конечно, непроницаемая тайна того бесконечно разнообразного соединения телесной материи с духовной силой, которое составляет существо всякой человеческой индивидуальности. Можно лишь задаться вопросом, не существует ли еще и какого-то другого способа объяснить одинаковость природного уклада. И при ответе на этот вопрос никоим образом нельзя исключить возможность влияния языка. В самом деле, соединение звука со своим значением в языке так же непостижимо, как связь тела с духом, источник всякого своеобразия природного уклада. Можно сколь угодно дробить понятия, расчленять слова, но мы от этого еще ни на шаг не приблизимся к разгадке таинственного соединения мысли со словом. Итак, в своем исконном отношении к существу индивидуальности основа национальной самобытности и язык непосредственно подобны друг другу. Только влияние последнего явственней и сильней, так что нам большей частью именно на нем приходится строить понятие нации. Поскольку развитие в человеке его человеческой природы зависит от развития языка, этим последним непосредственно и определяется понятие нации как человеческого сообщества, идущего в образовании языка своим неповторимым путем.

Но язык обладает также и силой обосабливать и соединять народы, сам по себе придавая единый национальный характер человеческим общностям, даже когда они по своему происхождению ге- терогенны. С этой точки зрения особенно отличается семья от нации. Между членами первой есть фактически устанавливаемое родство; одна и та же семья может продолжать свое существование, живя среди двух разных народов. В отношении наций вопрос может еще казаться неясным, но в отношении широко расселившихся групп народов' всегда приходится различать, все ли говорящие на одном языке имеют общее национальное происхождение или их гомогенность сложилась на почве общности самых первичных природных задатков в дополнение к общности территории, по которой они расселились, и к единообразию испытываемых ими внешних влияний. Впрочем, какое бы отношение единство нации ни имело к непостижимым для нас первопричинам, несомненно то, что лишь с развитием языка национальные различия впервые переходят в более светлую область духа. Благодаря языку они проникают в сознание и в лице языка получают предметную сферу, в которой не могут не запечатлеться, которая более доступна отчетливому осознанию и в которой сами различия выступают более отточенными и развившимися до более четкой определенности. В самом деле, по мере того как язык поднимает человека до доступной ему ступени интеллектуальности, сумрачная область неразвитого чувства все больше светлеет. Сами языки, явившиеся инструментами этого развития, приобретают настолько определенный характер, что по ним становится легче узнать характер нации, чем по ее нравам, обычаям и деяниям. Вот почему, если народы не имеют литературы и мы поэтому не можем достаточно глубоко вникнуть в их словоупотребление, они часто кажутся нам однообразнее, чем они есть на самом деле. Мы не распознаём отличительных черт, потому что нет посредника, который преподнес бы их нам и позволил бы их разглядеть.

Отделяя характер языков от их внешней формы, без которой невозможно представить себе конкретный язык, и противопоставляя характер форме, мы обнаруживаем, что первый заключается в способе соединения мысли со звуками. Взятый в этом смысле, он подобен духу, который вселяется в язык и одушевляет его, как из него же, духа, сотканное тело. Характер — естественное следствие непрекращающегося воздействия, которое оказывает на язык духовное своеобразие нации. Воспринимая общие значения слов всегда одним и тем же индивидуально-неповторимым образом, сопровождая их одинаковыми ощущениями и обертонами смысла, следуя одной и той же направленности при связи идей, пользуясь именно той степенью свободы при построении речи, какую допускает интеллектуальная смелость народного ума, соразмеренная с его способностью понимания, нання постепенно придает языку своеобразную окраску, особенный оттенок, а язык закрепляет в себе эти черты и начинает в том же смысле воздействовать на народную жизнь. Поэтому, отправляясь от любого языка, можно делать заключения о национальном характере. Языки нецивилизованных и мало развившихся народов тоже несут в себе эти следы, что позволяет нередко наблюдать такую интеллектуальную самобытность, какой на этой докультурной ступени, казалось бы, нельзя было ожидать. Языки американских аборигенов богаты примерами такого рода — смелыми метафорами, верными, но неожиданными сближениями понятий, случаями, когда неодушевленные предметы благодаря глубокомысленному пониманию их существа, переработанного воображением, переводятся в разряд одушевленных, и т. д. Грамматика этих языков различает не род, а неодушевленность и одушевленность предметов, понимая ее в самом широком смысле, и из применения этой грамматической категории можно уяснить себе взгляды народов на такие предметы. Например, они помещают небесные тела в один грамматический класс с людьми и животными, явно видя в небесных светилах самодвижущиеся существа, наделенные личностным началом и, возможно, управляющие со своей высоты человеческими судьбами. В этом смысле изучение словарей наречий таких народов доставляет особенное удовольствие и наводит на самые разнообразные размышления; а если к тому же вспомнить, что тщательный анализ форм подобных языков, как мы видели выше, позволяет разглядеть духовный организм, из которого возникает их строение, то языковедческое исследование навсегда перестанет казаться чем-то сухим и прозаическим. В каждой своей части оно приводит нас к внутреннему духовному складу, который на протяжении всех эпох человечества остается носителем глубочайших прозрений, высшего идейного богатства и благороднейших чувств.

Впрочем, для народов, чьи самобытные черты мы можем устанавливать лишь по отдельным элементам их языка, редко удается или даже вообще не удается набросать связную картину их духовного склада. Поскольку это и вообще трудное дело, по-настоящему за него браться можно только там, где нации отразили свое миросозерцание в более или менее обширной литературе и оно запечатлелось в языке так, как это возможно лишь в контексте связной речи. Ведь даже со стороны значения своих отдельных элементов, не говоря уже о нюансах, появляющихся при их сочетаниях, не сводимых непосредственно к грамматическим правилам, речь содержит бесконечно много такого, что при расчленении ее на элементы улетучивается без следа. Как правило, слово получает свой полный смысл только внутри сочетания, в котором оно выступает. Поэтому языковедческое исследование вышеописанного рода требует критически строгого анализа имеющихся в языке письменных памятников; и оно находит образцово подготовленный материал в филологически обработанных текстах греческих и латинских писателей. Хотя и здесь высшей целью остается изучение всего языка как та- нового, филология исходит главным образом из сохранившихся памятников, стремится собрать и зафиксировать их со всей возможной строгостью и точностью и использовать для получения надежных сведений об античности. Сколь бы тесной ни оставалась неизбежная связь между анализом языка, установлением его родства с другими языками, между достигаемым лишь на этом пути прояснением его строя, с одной стороны, и обработкой памятников его письменности — с другой, это все же два разных направления в изучении языка, они требуют от исследователя разных дарований и сами по себе ведут к разным результатам. Не было бы, пожалуй, никакой ошибки в том, чтобы отличать таким образом лингвистику от филологии, придавая этой последней тот более узкий смысл, который обычно связывали с нею до сих пор, но который в самое последнее время, особенно во Франции и Англии, начали распространять на всякие занятия какими бы то ни было языками. Несомненно по крайней мере то, что исследование языка, о котором идет речь у нас, не может не опираться на подлинно филологическую обработку памятников в указанном здесь смысле. По мере того как великие люди, прославившие за последние десятилетия эту область, с добросовестной точностью и вплоть до мельчайших фонетических вариантов устанавливают словоупотребление каждого писателя, изучаемый язык все яснее обнаруживает свою зависимость от господствующего влияния духовной индивидуальности и позволяет рассмотреть эту зависимость, что дает возможность выяснять заодно и конкретные пути, по которым шло такое влияние. Мы вместе с тем узнаём, что принадлежит эпохе, что — местности, что — индивиду и как общий для всех язык охватывает собою все эти различия. Причем изучению частностей всегда сопутствует ощущение цельности, и анализ ничуть не лишает явление его своеобразия.

Явственно воздействует на язык не только исконный уклад национальной самобытности, но и всякое привносимое временем изменение внутренней направленности, всякое внешнее событие, способное возвысить или подавить душу, усилить или подавить размах духовной деятельности нации, но главное — всякий импульс, исходящий от выдающихся умов. Вечный посредник между духом и природой, язык преображается в ответ на всякий духовный сдвиг, разве что только следы его изменения становится с каждым разом все труднее пронаблюдать на конкретных фактах и лишь общее производимое им впечатление позволяет догадываться о происшедшем. Нация, одухотворившая и обогатившая чужой язык своей самобытностью, не может не превратить его тем самым в другой. Но то, что уже говорилось выше по поводу любой индивидуальности, имеет силу и здесь. Если каждый из разнообразных языков, встав на один определенный путь, исключает все другие направления, то это еще не значит, что разные языки не могут сходиться друг с другом в единстве всеобщей цели. Поэтому различие характера языков совсем не обязательно должно сводиться к абсолютному превосходству одних над другими. Впрочем, чтобы понять возможность формирования характера в недрах языка, надо еще внимательнее рассмотреть, какою должна быть внутренняя работа нации над своим языком, чтобы последний приобрел характеристический отпечаток.

Если бы язык применялся исключительно ради удовлетворения повседневных жизненных потребностей, слова считались бы просто представителями (Reprasentanten) выражаемых нами желаний и не могло бы быть речи о каком-то внутреннем восприятии их, допускающем возможность разнообразия. В представлении говорящего и слушающего на место слова тогда сразу же и непосредственно выступала бы конкретная материальная вещь или конкретное действие. Но реально такого языка среди людей, как-то еще продолжающих мыслить и чувствовать, к счастью, не может быть. В крайнем случае с ним можно сравнить разве что языковые гибриды, возникающие в тех или иных местностях, преимущественно в портовых городах, при общении между людьми самых разных наций и наречий; таков лингва франка на средиземноморском побережье. Кроме того, даже и здесь индивидуальное миропонимание и мировосприятие все равно заявляют о своих правах. Очень возможно даже, что первое применение языка — насколько можно подняться мыслью к столь ранним его истокам — было простым выражением чувства. Выше (§ 14) я уже выступал против того, чтобы объяснять возникновение языка беспомощностью одиночки. Сама тяга к общению между живыми существами возникает не от беспомощности. Сильнейшее животное, слон, также и самое общительное. Повсюду в природе жизнь и деятельность проистекают из внутренней свободы, источник которой напрасно было бы искать в области явлений. Конечно, в каждом языке, даже в самом высокоразвитом, временами имеет место чисто утилитарное употребление языка. Приказывая срубить дерево, хозяин парка подразумевает под этим словом только конкретный ствол. Но совсем другое дело, если то же дерево, даже без эпитетов и всяких добавлений, появляется в описании природы или в стихотворении. Различие определяющей настроенности придает одному и тому же звучанию особенную, возросшую значимость, и получается, будто в каждом выражении как бы через край слова переливается нечто, не нашедшее в нем своего окончательного и полного воплощения.

Всё различие явно сводится к тому, соотнесен ли язык с внутренней совокупностью мыслительных связей и чувств или же он односторонне применяется в обособленной сфере деятельности для ограниченных целей. Во втором случае его сковывает как узко научное употребление, если оно вышло из-под направляющего влияния высших идей, так и применение для нужд повседневной жизни, причем первое даже в большей степени, потому что ко второму еще примешиваются чувство и страсть. Ни в области понятий, ни в языке как таковом ничто никогда не выступает обособленным. Но понятия обретают подлинную связность только тогда, когда дух действует с внутренней сосредоточенностью, когда полноценная субъективность озаряет своим светом объективность, схваченную во всей ее полноте. Тогда не упущена ни одна из сторон, какими предмет способен воздействовать на нас, и каждое из этих воздействий оставет невидимый след в языке. Если в душе пробуждается безошичное чувство, что язык — не просто средство обмена, служащее взаимопониманию, а поистине мир, который внутренняя работа духовной силы призвана поставить между собою и предметами, то человек на верном пути к тому, чтобы все больше находить в языке и все больше вкладывать в него.

Если живо подобное взаимодействие между языком, заключенным в свою фонетическую оболочку, и внутренней восприимчивостью, по своей природе всегда захватывающей всё новые области, то в языке, который и действительно вовлечен в процесс вечного созидания, дух не видит чего-то замкнутого, но постоянно стремится обновлять его, чтобы новое, закрепившись в слове, воздействовало в свою очередь и на внутреннюю духовную силу. Этим предполагается двоякое: ощущение, что многие вещи не содержатся непосредственно в языке, но должны быть восполнены пробужденной языком работой духа, и стремление снова и снова сочетать со звуком все переживаемое душой. То и другое проистекает из живой убежденности, что человеческое существо обладает предощущением какой-то сферы, которая выходит за пределы языка и которую язык, собственно, в какой-то мере ограничивает, но что все-таки именно он — единственное средство проникнуть в эту сферу и сделать ее плодотворной для человека, причем воплощать в себе все большую ее часть языку помогает именно совершенствование его технической и чувственной стороны. Такая настроенность духа есть основа для развития характера в языках, и чем энергичнее она действует в двояком направлении, влияя и на чувственную форму языка, и на глубины души, тем ярче и определеннее вырисовывается самобытность в языке. Язык как бы обретает прозрачность и дает заглянуть во внутренний ход мысли говорящего.

То, что просвечивает таким образом в языке, не может быть указанием на что-то конкретное в предметном и качественном смысле. В самом деле, каждый язык должен уметь выражать все, иначе народ, которому он принадлежит, не сможет пройти через все ступени своего развития. Но в каждом языке есть часть, которая либо пока еще просто скрыта, либо навеки останется скрытой, если он погибнет раньше, чем успеет полностью развиться. Подобно самому человеку, каждый язык есть постепенно развертывающаяся во времени бесконечность. Просвечивающий в языке характер есть поэтому нечто такое, что модифицирует все языковые обозначения больше в субъективном, чем в объективном, и больше в количественном, чем в качественном, смысле. Характер не проявляется в языке как некое постороннее воздействие, но сама деятельная сила непосредственно проявляется в нем как таковая и каким-то своим, почти непостижимым образом овеивает все его действия своим дыханием. Человек всегда предстает миру как целостное единство. Он воспринимает и перерабатывает предметы всегда в одном и том же плане, преследуя одну и ту же цель, сохраняя постоянную меру подвижности. На этом единстве покоится его индивидуальность. Но в таком единстве есть две стороны, хотя и определяющие в свою очередь друг друга, а именно — качество самой деятельной силы человека и качество деятельности этой последней; между ними такое же различие, как в вещественном мире — между движущимся телом и импульсом, определившим силу, быстроту и длительность движения. Первую сторону мы имеем в виду, когда приписываем нации преобладание живой наблюдательности или творческой силы вдохновения, наклонности к отвлеченным идеям или конкретной практической сметливости; вторую — когда говорим, что в сравнении с другими нации присуща большая сила, подвижность, быстрота ума, устойчивость восприятий. Там и здесь мы, таким образом, отличаем бытие от действия и первое как невидимую причину противопоставляем мысли, чувству и поведению, имеющим видимые проявления. Первое мы понимаем, конечно, не как то или иное единичное бытие индивида, но как всеобщее бытие, которое выступает в любом единичном бытии, определяя его. Всякое описание характера, если оно хочет быть исчерпывающим, должно иметь в виду это бытие как последний предел исследования.

И вот, если мы теперь окинем взором всю внутреннюю и внешнюю деятельность человека вплоть до ее простейших предельных моментов, то обнаружим ее характерные черты в том способе, каким человек относится к действительности, воспринимая ее как объект или формируя ее как материю, сливаясь с нею или же независимо от нее прокладывая свои собственные пути. Глубина и своеобразный способ укоренения человека в действительности составляют исходные характеристические черты его индивидуальности. А способы его связи с действительностью могут быть неисчислимо разнообразными смотря по тому, стремится ли его внутренняя природа обособиться от действительности — хотя они не могут совершенно обойтись друг без друга — или, наоборот, слиться с нею, причем слияние может быть разным по степени и направленности.

Не следует думать, что подобный критерий приложим только к интеллектуально оформившимся нациям. В радостных выкриках какого-нибудь племени дикарей можно было бы, пожалуй, увидеть нечто такое, что в большей или меньшей степени отличается от простых изъявлений удовлетворенного желания — поистине искру божию, блеснувшую в сердечной глубине как подлинно человеческое чувство, которому суждено в один прекрасный день расцвести песней и поэзией. Но если характер нации обнаруживает свою неповторимую самобытность, бесспорно, во всех сферах, то больше всего его отражений именно в языке. Язык сливается со всеми проявлениями души и уже по одной этой причине полнее, чем любая другая деятельность духа, воспроизводит черты индивидуальности, всегда тождественной себе. Больше того, даже и помимо своего применения, язык изначально связан с индивидуальностью настолько тонкими и интимными узами, что каждый раз, чтобы быть полностью понятным, должен заново вступать в столь же интимную связь с душою слушающего. Индивидуальность говорящего он переносит и на собеседника — не для того, чтобы вытеснить собственную индивидуальность этого последнего, но для того, чтобы из чужой и своей образовать новый плодотворный союз.

Ощущение различия между материалом, который воспринимает и порождает душа, и силой, вызывающей и согласующей эту двоякую деятельность, между действием и действующим бытием, равно как правильное и соразмерное равновесие этих начал, требующее, чтобы то из них, которое стоит на более высокой ступени, явственнее присутствовало в сознании, — все это присуще каждой национальной самобытности не в одинаковой мере. Глубже вникнув в причину такого различия, мы найдем ее в более или менее остром сознании необходимости связи между мыслями и восприятиями индивида на протяжении всего его существования и подобной же связи, предугадываемой и отыскиваемой в природе. Что бы ни производила душа, это всегда лишь фрагмент, но чем энергичнее и оживленнее ее деятельность, тем в большее движение приходит все находящееся в той или иной степени родства с производимым. Таким образом, поверх пределов единичного всегда переливается нечто исполненное выразительности, но мало определенное; или, вернее сказать, единичное всегда требует дальнейшего выявления и развертывания чего-то такого, что непосредственно в нем не заключено, и это требование переходит вместе с языковым выражением от говорящего к слушающему, как бы приглашая его сообразно своему собственному восприятию восполнить недостающее в согласии с данным. Где живо чувство неполноты любого слова, там язык кажется ущербным и недостаточным для полноты выражения, тогда как в противоположном случае вряд ли даже возникнет догадка, что сверх данного может еще быть что-то недостающее. Впрочем, между этими двумя крайностями располагается неисчислимое множество промежуточных ступеней, которые в свою очередь зависят от преобладающей направленности сознания, либо погруженного в глубины духа, либо ориентирующегося на внешнюю действительность.

Греки, показывающие нам во всей этой области наиболее поучительный пример, в своей поэзии, особенно лирической, сопровождали слова пением, инструментальной музыкой, танцем и жестом. Что их целью при этом было не только усиление и обогащение эмоционального воздействия, ясно из того, что каждому из отдельных выразительных средств они сообщали однородный характер. Музыке, танцу и диалектной речи требовалось придать одинаковые черты национального своеобразия, то есть и лад, и диалект должны были быть или дорийскими, или эолийскими, или какими-либо другими, но обязательно одного и того же рода. Стало быть, греки отыскивали в душе единое движущее и настраивающее начало, способное удерживать мысль в определенной колее чувства, оживлять и обогащать ее душевным волнением, не несущим в себе умственной идеи. В самом деле, если в поэзии и в песне слова с их идейным содержанием преобладают, а сопутствующая им настроенность и взволнованность отодвигаются на второе место, то в музыке все наоборот. Музыка лишь воспламеняет душу и вдохновляет ее на мысли, переживания и поступки. Последние должны внутренне свободно исходить из лона этого вдохновения, и музыкальный лад придает им определенность только в том смысле, что в определенной колее, в которую он вводит движения души, могут сложиться мысли и переживания лишь определенного характера. Но ощущение волнующего, ведущего и настраивающего начала в душе — это вместе с тем непременно и всегда, как мы видим у греков, есть чувство выразившей себя или ищущей выражения индивидуальности; ведь сила, объемлющая собою всю деятельность души, может быть лишь определенной и действовать лишь в одном из возможных направлений.

Хотя я говорил выше о чем-то таком, что переливается через пределы выражения, в самом выражении отсутствуя, однако не следует думать, будто я имел здесь в виду нечто неопределенное. Наоборот, характер — наиболее определенное из всего, что есть в языке, потому что он дорисовывает черты индивидуальности, чего слово как таковое сделать не может, обладая меньшей индивидуализирующей способностью ввиду своей зависимости от предметов и ввиду требуемой от него общезначимости. И хотя чувство индивидуальности предполагает более интимную настроенность, не скованную обстоятельствами действительности, и может возникнуть лишь из такой настроенности, оно вовсе не обязательно уводит от живого созерцания к отвлеченной мысли. Вырастая из глубин индивидуальности, характер несет в себе требование высшей индивидуализации предмета, которая достижима только благодаря проникновению во все частности чувственного восприятия и только благодаря максимальной наглядности описания и изображения. Это также можно наблюдать у греков. Их внимание было прежде всего устремлено на сущность и способ проявления вещей, а не только на их плоский утилитарный и практический смысл. Такая направленность с самого начала была внутренней и духовной, Свидетельством тому вся частная и общественная жизнь греков, где все получало либо этическую окраску, либо облекалось в формы искусства, причем обычно именно этическое вплеталось в художественную ткань. Недаром почти всякая создававшаяся ими внешняя форма, нередко с угрозой для своей практической полезности или даже с прямым ущербом для нее, напоминала о той или иной внутренней реальности. Но именно поэтому во всех областях своей духовной деятельности они добивались выявления и изображения характера, причем их не покидало ощущение, что распознать и обрисовать характер возможно, лишь полностью погрузившись в созерцание, и что цельность выражения, в совершенстве никогда не достижимая, может проистекать только из сочетания всех частностей, приведенных в порядок верным и направленным на искомое единство тактом. В этом состоит причина необычайной пластичности их ранней, особенно гомеровской, поэзии. Природа в ней встает перед нашим взором в своей подлинности, действие, даже самое незначительное, например надевание доспехов, — в своей неспешной постепенности, и описание всегда дышит характерностью, никогда не опускаясь до простого пересказа событий. Достигается это не столько отбором изображаемого, сколько тек, что могучий и чарующий талант певца, воодушевленного чувством индивидуальности и стремящегося к индивидуализации, пронизывает его поэму и передается слушателю. Благодаря этой своей духовной самобытности греческий дух вторгался во все животрепещущее многообразие чувственного мира, а потом снова входил в себя, ибо искал в мире, по сути дела, чего-то такого, что может принадлежать лишь идее. Поистине целыо его всегда был характер, а не просто нечто характерное, тогда как угадывание первого не имеет ничего общего с погоней за вторым. Поиски подлинности, индивидуальности характера вместе с тем увлекали греков в сферу идеального, потому что взаимодействие всех индивидуальностей ведет к высшей ступени постижения, к стремлению уничтожить индивидуальность в той мере, в какой она является ограниченностью, сохранив ее лишь в качестве той тончайшей грани, без которой не может обойтись никакая определившаяся форма. Отсюда совершенство греческого искусства — этого воспроизводящего изображения природы, которое исходило из живого средоточия всякого предмета и удавалось художникам благодаря глубочайшему проникновению в действительность и одушевлявшему их стремлению к высшему единству, какого требует идеал.

Надо сказать, что и в историческом развитии греческой семьи народов было нечто поощрявшее греков к преимущественному развитию характеристического, а именно их разделение на отдельные народности, различающиеся своим диалектом и мировосприятием, а также смешение этих народностей, вызванное многочисленными переселениями и присущей всей нации подвижностью. Общегреческое единство сплачивало всех, накладывая одновременно печать своеобразия на проявления деятельности каждой народности, начиная от государственного устройства и кончая ладом, в котором играл флейтист. Сюда присоединялось и другое благоприятствующее историческое обстоятельство: ни одна из народностей не угнетала другую, но все процветали, одинаково следуя своим устремлениям; ни один из диалектов не опустился до простонародного наречия и не возвысился до господствующего положения всеобщего языка; и весь этот, одинаково успешный у разных народностей, расцвет самобытности оказался наиболее ярким и плодотворным. ^именно в период самого бурного, самого энергичного развития языка. Так складывалось греческое мирочувствие, во всем нацеленное На то, чтобы прийти к вершинам развития путем наиболее яркой Индивидуализации;'ни у какой другой нации это стремление не проявилось в той же степени. Греки видели в самобытных укладах ^Народной души художественные жанры и внедряли их тем самым архитектуру, музыку, поэзию и в самые высокие сферы применения языка К Налет простонародности мало-помалу исчезает,

К. 1 Тесную связь между национальными особенностями разных греческих ^народностей и их поэзией, музыкой, искусством танца, жеста и даже их архитектурой ярко и подробно показал Бёкк в исследованиях, приложенных к его изда- звуки и грамматические формы в каждом из диалектов проясняются и подчиняются требованиям красоты и гармонии. Облагороженный таким образом, каждый диалект становится одним из самобытных характеров художественного и поэтического стиля, а все вместе они приобретают способность, восполняя друг друга своими взаимными противоположностями, сливаться в единый идеальный образ. Мне едва ли нужно здесь уточнять, что, говоря о диалектах в их отношении к поэзии, я имею в виду только применение различных ладов и диалектных особенностей в лирике и различие между речами хора и диалогом в трагической поэзии, а не те случаи, когда в комедии в уста персонажей вкладываются диалектные выражения. Последнее — явление совершенно другого рода, более или менее распространенное в литературах всех народов.

У римлян, хотя их самобытность тоже проявляется в языке и литературе, гораздо менее дает о себе знать чувство необходимости того, чтобы выражение мысли сопровождалось воздействием волнующей, внушающей, настраивающей силы. Римляне достигают совершенства и величия на иных путях, подобных тем, какими они шли в своих внешних исторических судьбах. В немецком духовном складе вышеназванное чувство, напротив, проявляется не менее ярко, чем у греков, разве что только греки были склонны больше к индивидуализации внешнего созерцания, а мы — внутреннего восприятия.

Мною движет глубокое чувство того, что все рождающееся в душе, будучи истечением единой силы, составляет одно большое целое и что все единичное, словно овеянное тою же силой, должно нести на себе признаки своей связи с этим целым. Последнее до сих пор рассматривалось больше со стороны своего влияния на отдельные проявления внутренней жизни. Но целое, о котором мы говорим, оказывает не менее важное обратное действие на способ, каким производящая сила, первая причина всех порождений духа, достигает осознания самой себя. Вместе с тем образ своей собственной самобытной силы не может предстать человеку иначе как в виде стремления, имеющего определенную направленность, а оно в свою очередь заранее предполагает какую-то цель, которая не может быть ничем другим, кроме как всечеловеческим идеалом. В зеркале идеала мы и рассматриваем представление наций о самих себе. И первое сви-

нию Пиндара. В них вниманию читателя в методической и удобной упорядоченной форме предлагается огромное богатство разнообразных ученых сведений, до сих пор обычно оставлявшихся без внимания. Бёкк не ограничивается общим описанием характера музыкальных ладов, но входит в метрические и музыкально- теоретические детали, раскрывающие суть их различия с такой основательной историчностью и строгой научностью, с какой это не делалось до него. Было бы крайне желательно, чтобы этот филолог, сочетающий отличное знание языка с редкостным пониманием греческой античности во всех ее частях и аспектах, поскорее решился посвятить специальный труд влиянию характера и нравов отдельных греческих народностей на их музыку, поэзию и искусство, разобрав этот важный предмет во всем его объеме. См. его обещания сделать это в 1-м томе изданного им Пиндара («О стихотворных размерах у Пиндара», с. 253, прим. 14, и особенно с, 279).

детельство своей высокой интеллектуальности и проникновенной глубины духа они явят тогда, когда, не ограничивая идеал райками пригодности для определенных целей, они будут рассматривать его— и здесь залог их внутренней свободы и разносторонности — как нечто способное достичь своей цели лишь путем своего же внутрен- * него самоосуществления, как постепенный расцвет и бесконечное л развитие. Конечно, даже при одинаковом наличии этого первого условия, чистоты идеала, последний проявляется по-разному, соответственно индивидуальной направленности народа на чувственное созерцание, на внутреннее восприятие или на отвлеченное мышление. В каждом из этих проявлений духа разнообразно воспроизводится мир, окружающий человека и с разных сторон осваиваемый человеком. Во внешней природе — если остановиться пока на чувственном ' созерцании — все выстраивается в статический ряд, все одновременно находится перед глазами или следует друг за другом в постепенном развитии одних состояний из других. Те же свойства присущи изобразительному искусству. У греков, которым всегда было дано извлекать самый богатый, самый гармоничный смысл из чувственного, внешнего созерцания, наиболее характерной чертой духовного творчества было инстинктивное отталкивание от всего чрезмерного и утрированного. При всей их подвижности и свободе фантазии, при всей, казалось бы, необузданности чувств, при всей переменчивости настроения, при всей стремительности перехода от одних решений к другим им была тем не менее присуща неизменная склонность удерживать все создаваемое ими в границах уравновешенности и гармонического согласия. Они в большей степени, чем любой другой народ, обладали тактом и вкусом, причем отличительной чертой этого их дарования было то, что, избегая в своих произведениях всего спо-: собного оскорбить нежную душу, они никогда не жертвовали ради этой цели ни силой, ни природной правдой чувства. Преобладание внутренней восприимчивости, наоборот, допускает — ничуть не уводя с верного пути — большую резкость противоположений, большую внезапность переходов, раскол между непримиримыми… душевными состояниями. Проявление всего этого мы соответственно находим у людей более позднего времени, начиная уже с римлян. i' Диапазон различий самобытного духовного склада неизмеримо огромен и непостижимо глубок. Тем не менее, следуя нити своих vрассуждений, я не мог пройти мимо него. Правда, может показаться, к что, изучая характер наций, я уделяю слишком много внимания вну- I тренней душевной настроенности, тогда как он имеет более живые и iнаглядные способы проявления в действительности. Не говоря уже I о языке и словесном творчестве, он обнаруживается в чертах лица, Jстроении тела, поведении, нравах, образе жизни, в семейных и граж- Данских установлениях и прежде всего — в единообразии того отпечатка, который народы на протяжении столетий накладывают на свои творения и деяния. Создается впечатление, будто вся эта живая картина превращается в бледную тень, если разыскивать черты Характера в настроенности духа, лежащей в основе его конкретных Проявлений. И все-таки я не мог поступить иначе, коль скоро намеревался показать влияние характера на язык. Язык невозможно поставить непосредственно в один ряд с вышеперечисленными реальными проявлениями. Мы должны отыскать то средоточие, где язык и внешние проявления характера совпадают и откуда, как из единого источника, они направляются далее по своим различным путям. А таким источником явно может быть только сокровеннейшая глубина самого духа.

32. Ответить на вопрос, как духовная индивидуальность укореняется в языках, не легче, чем определить ее. Что в языке надо считать характеристическим? По каким чертам языков можно распознать характер? Духовное своеобразие наций, коль скоро они пользуются языками, проявляется на всех стадиях их исторической жизни. Его влиянием вызвано различие между языками разных рас, между языками одной семьи народов, между наречиями отдельного языка, да, наконец, и внутри наречия, при всей его кажущейся устойчивости. Все это изменяется соответственно различию эпох и стилей. Характер языка сливается поэтому с характером стиля, но тем не менее всегда остается присущ языку, и недаром каждому языку легко и естественно удаются лишь определенные роды стилей. Если все перечисленные виды различий мы разделим на два случая — смотря по тому, различаются ли слова и флексии двух языков фонетически (такое различие в убывающей степени можно наблюдать, переходя от языков разных рас к диалектам одного языка) или же характер нации проявился только в употреблении слов и словосочетаний при полной или почти полной тождественности внешней формы, — то во втором случае воздействие духа, коль скоро язык уже достиг высокого интеллектуального развития, нагляднее, но тоньше, а в первом случае оно сильнее, но туманнее, потому что связь звука с душевными движениями лишь очень редко удается опознать и обрисовать достаточно определенным и отчетливым образом. Впрочем, даже и в диалектах мелкие варианты отдельных гласных, очень мало сказывающиеся на общей картине языка, не без основания сопоставляются с чертами душевного склада, как заметили уже греческие грамматики, говорившие о мужественности дорийского а в сравнении с более мягким ионийским ае (т]).

В период начального образования языка, когда, с нашей точки зрения, следует предполагать существование генетически не связанных языков различных рас, стремление впервые выстроить язык из внутреннего духовного побуждения так, чтобы он был и наглядным для собственного сознания, и понятным для окружающих, то есть создать как бы технические средства выражения, слишком перевешивало все остальное, чтобы в какой-то мере не заслонять собою проявления индивидуальной духовной настроенности, которая начнет ровнее и определеннее проявляться при позднейшем применении языка. Но именно при создании техники языка участие и влияние природного уклада и национального характера, несомненно, всего сильнее и действеннее. Мы сразу видим это по двум узловым моментам, которые характеризуют собою весь интеллектуальный уклад народа, предопределяя вместе с тем и множество других обстоятельств. Описанные выше разнообразные способы, какими языки достигают связи элементов в предложении, составляют важнейшую часть языковой техники. Но именно тут в разной степени дает о себе знать, во-первых, ясность и четкость логического упорядочения, которая только и может служить надежной основой для свободного полета мысли, придавая интеллектуальной сфере закономерность и вместе широту, а во-вторых — потребность в чувственном богатстве и гармонии, стремление души облечь во внешние звуки все, что ею воспринято и пережито пока еще лишь внутренне. Конечно, в той же технической форме языков заложены признаки и других, более специфических и индивидуализированных черт национального духа, хотя последние и труднее выявить. Так, например, разве искусное и сложное применение разнообразных модификаций гласных звуков и их положений внутри слова при ограничении только этим родом флексии и отказе от словосложения не говорит о преобладании у народов семитической расы, и особенно у арабов, рассудочной способности к остроумным и тонким разграничениям и не содействует в свою очередь развитию у них этой способности? Правда, образное богатство арабского языка, казалось бы, находится в противоречии с таким утверждением. Однако его образность, пожалуй, тоже сводится опять же к остроумному разграничению понятий, а кроме того, все богатство образов арабского языка содержится, по существу, в давно сформировавшихся словах, тогда как сам по себе он располагает по сравнению с санскритом и греческим гораздо меньшим запасом средств, которые допускали бы неиссякаемое поэтическое творчество во всевозможных жанрах. Несомненным мне кажется по крайней мере то, что состояние, когда язык как верный слепок формо- творческого периода духа заключает в себе много поэтически оформленного материала, надо отличать от другого состояния, когда в самом его организме — в его звуках, формах, в синтаксических правилах, оставляющих свободу для сочетания слов и построения речи, — посеяны неистребимые семена вечно цветущей поэзии. В первом случае созданная некогда форма мало-помалу застывает и ее поэтическое содержание перестает восприниматься как вдохновляющая сила. Во втором поэтическая форма языка, не утрачивая вечной свежести, всегда способна воспринимать материал, творимый из этой же формы, сообразно духовной культуре века и гению поэта. Замечание, сделанное нами выше по поводу флективной системы, находит себе подкрепление и здесь. Подлинное достоинство языка состоит в том, чтобы подталкивать человеческий дух на всем протяжении его развития к упорядоченной деятельности и к развертыванию всех его способностей, или — если выразить то же в аспекте воздействия духа на язык — в том, чтобы нести на себе печать такой же чистой, упорядочений действующей и животворной энергии, какая его создала.

Впрочем, даже когда формальная система нескольких языков в целом одинакова — как, например, в санскрите, греческом, латинском и немецком языках, где господствует флексия, выражаемая изредка чередованием гласных, а чаще всего суффиксами и префиксами, — в применении этой одинаковой системы могут наблюдаться различия, вызванные духовным своеобразием народа. Одно из важнейших различий заключается в большей или меньшей отчетливости, регулярности и полноте грамматических понятий и недвусмысленности распределения между ними фонетических форм. Мы уже говорили о том, что внимание народа, переходящего к более высоким ступеням обработки своего языка, переключается с чувственного богатства звуков и многообразия форм на четкость, строгую разграниченность и тонкость их применения. Два соответствующих состояния можно обнаружить даже внутри одного и того же языка в разные эпохи. Подобную тщательность в соотнесении своих форм с грамматическими понятиями проявляет греческий язык, а при сравнении некоторых его диалектов обнаруживается также и его стремление избавиться от чрезмерного фонетического изобилия и от чересчур полнозвучных форм, сократить их или заменить более сжатыми. Язык, юношески буйствовавший в своем чувственном проявлении, все больше сосредоточивается на точности выражения внутренней идеи. Время помогает ему в этом двояким образом: с одной стороны, дух по мере своего успешного развития приобретает все большую склонность к внутренней деятельности, а с другой — в ходе употребления языка его фонетические формы стираются и упрощаются, кроме случаев, когда своеобразие духовного склада сохраняет в неприкосновенности все исконно значимые звуки. Уже в греческом по сравнению с санскритом заметно это стирание и упрощение, хотя и не в такой степени, чтобы только им можно было объяснить большую строгость в звуковом оформлении грамматических значений. Если греческий в употреблении своих форм действительно обнаруживает, если я не ошибаюсь, более зрелую интеллектуальную направленность, то подлинной причиной здесь является присущая нации способность к стремительному развертыванию, оттачиванию и. строгому расчленению мысли. Немцы, напротив, достигли высоких ступеней образованности тогда, когда их язык уже дошел до стадии стирания и усечения даже значимых звуков, что, конечно, могло быть одной из причин нашей малой наклонности к чувственному созерцанию и большей сосредоточенности на внутреннем переживании. В латинском языке образование фонетических форм никогда не проходило под знаком буйной пышности звучания и широкого простора для фантазии; мужественный и суровый гений этого народа, сосредоточенный прежде всего на реальности и на реально значимой части интеллектуальной сферы, не мог допустить чересчур богатого и вольного звукового изобилия. Греческим грамматическим формам, отразившим в себе подвижность воображения и тонкое чувство красоты, свойственные этому народу, в сравнении с другими языками той же семьи можно, пожалуй, не опасаясь ошибки, приписать большую легкость, гибкость и чарующую прелесть.

Мера применения технических средств для своих языков у разных народов тоже различна соответственно различию их духовных укладов. Здесь достаточно вспомнить об образовании сложных слов. Санскрит пользуется ими в самых широких пределах, какие только вообще может позволить себе язык без утраты естественности, греческий — гораздо более ограниченным образом, прячем по-разному в разных диалектах и стилях. В латинской литературе сложные слова встречаются преимущественно у старых писателей и постепенно исчезают по мере формирования языка.

Лишь после тщательного анализа, но зато с отчетливой ясностью мы начинаем видеть, как характер народов разного мировосприятия отражается в значении слов. Выше (§ 31, с. 162, 168) я уже говорил о том, что даже при самом конкретном употреблении слова в качестве простого материального знака своего понятия оно едва ли вызовет одинаковый образ в представлении разных индивидов. Мы можем поэтому смело утверждать, что в каждом слове заключено нечто, уже не поддающееся дальнейшему словесному уточнению, и что слова разных языков, даже обозначая в целом одинаковые понятия, все- таки никогда не бывают в подлинном смысле синонимами. Строго говоря, ввести их точное определение невозможно, и часто удается лишь как бы указать место, занимаемое ими в области, которой они принадлежат. Я уже упомянул и о том, почему это происходит даже при обозначении конкретных материальных предметов. Но подлинная сфера разнообразия в смысловой наполненности слов — обозначение интеллектуальных понятий. Здесь редкое слово выражает то же понятие, что и слово в другом языке, без того или иного очень заметного отличия. Пока — например, изучая языки нецивилизованных и неразвившихся народов, — мы не имеем никакой возможности видеть тонкие смысловые нюансы, нам кажется, что значения слов в разных языках однообразны. Но внимательное обследование языков высокой культуры предохраняет нас от этого поспешного заключения. Было бы, пожалуй, поучительно провести в них сравнение выражений одного типа, построив как бы синонимику нескольких языков, подобно тому как она создана для отдельных языков. Правда, у наций, живущих напряженной духовной жизнью, значение интеллектуальных понятий, если проследить их до тончайших оттенков, как бы непрестанно переливается (inbestandigemFlu- sse). В каждый исторический период каждый самостоятельный писатель непроизвольно дополняет или изменяет значение слов, потому что не может не передать свою индивидуальность языку, на котором пишет, а язык предлагает ему выражения, вызванные в свое время иными потребностями. В подобных случаях было бы полезно предпринять двоякое сравнение: слов, употребляемых в разных языках для выражения одинакового в общих чертах понятия, и слов одного и того же языка, относящихся к одинаковому роду понятий. Во втором случае духовная самобытность вырисовывается как нечто единое в своей неповторимости: сопутствуя всем объективным понятиям, она неизменно остается собой. В первом случае мы увидим, как одно и то же понятие, например понятие души, осмысливается с разных сторон, и на путях исторического исследования ознакомимся как бы со всем диапазоном возможных для человека способов представления. Отдельные языки, даже отдельные писатели могут расширять этот диапазон. В обоих случаях разнообразие возникает отчасти из-за неодинаковой напряженности и разного состава способностей, действующих при образовании понятия, а отчасти пз-за пестроты сочетаний, в которые попадают понятия, никогда не выступающие itинтеллектуальной сфере изолированными. Ведь речь у нас идет о слове, льющемся из полноты духовной жизни, а не об образовании понятий научной школой, ограничивающей их лишь необходимыми признаками. На почве такого систематически строгого разграничения и фиксирования понятий и их знаков возникает научная терминология, какую в санскрите мы находим во все эпохи философскою развития и во всех областях знания, ибо индийский ум был совершенно исключительным образом поглощен разграничением и исчислением понятий. Что касается вышеназванного двоякого сравнения, то оно доведет до отчетливой осознанности глубокое и тонкое различие между субъективным и объективным началами, показав, как оба они попеременно воздействуют друг на друга и как творческая сила возвышается и облагораживается по мере последовательного возведения храма познания.

Мы исключили здесь из своего рассмотрения случаи ошибочного или ущербного построения понятий. Речь шла только об избирающем разные пути, но всеобщем, закономерном и энергичном стремлении к выражению понятий и о том, как, преломляясь в духовной индивидуальности, они предстают в бесконечной многогранности. Разумеется, при отыскании признаков духовной самобытности в языках сразу встает вопрос и о правильном разграничении понятий. В самом деле, если, скажем, какой-то язык объединяет два понятия, часто, но все же не с необходимостью связываемые друг с другом, то однозначного выражения отдельно для каждого из них в данном языке может не оказаться. Примером могут служить в некоторых языках выражения для понятий воли, желания и становления. О влиянии духовного своеобразия на способ обозначения понятий с точки зрения родства этих последних, выражаемого одинаковостью звучания, и на употребляемые при этом метафоры здесь едва ли нужно упоминать особо.

Но гораздо больше, чем в отдельных словах, интеллектуальное своеобразие наций дает о себе знать при сочетании слов в речи, проявляясь и в пространности, какую язык способен придать своим предложениям, и в степени разветвленности, какая может быть достигнута внутри определенных границ. Мы видим тут подлинную картину хода мысли и сцепления идей, за которыми речь не в силах поспеть, если язык не располагает необходимым богатством и широкой свободой сочетания своих элементов. Все, что работа духа представляет собой с формальной стороны, обнаруживается в этой части языка, в свою очередь обратно действуя на внутреннюю силу. Градации здесь неисчислимы, и не всегда удается в точных и определенных словах показать, что именно в языке вызывает это действие. Но создаваемая им неповторимая исключительность, как легкое дуновение, веет над всей совокупностью языка и речи.