"Сокровища Аба-Туры" - читать интересную книгу автора (Могутин Юрий Николаевич)

Веха III

«Ласкою, а не жесточью…»

«Право живота и смерти относительно к ясачным оставалось правом сибирских воевод до 26 декабря 1695 года». П. А. Словцов

Кузнецк возник в самом котле бурливой и дикой Азии. Небольшой русской крепости суждено было принять на себя удары воинственных кочевников Южной Сибири.

Угроза нападения постоянно висела над острогом. Вокруг рыскали юртовщики калмыцких да кыргызских князцов.

Страх перед русинами побуждал мизинных владык к единению. Порой примыкали к кочевникам и кузнецкие татары, которые не только албан степнякам платили, но многое получали от них: в обмен на пушнину степняки пригоняли скот, привозили войлоки да кожи. Татар связывало с кочевниками многое: схожесть обычаев, родство языков и устоявшиеся веками отношения. Как же было татарам не держаться кыргызов? И степняки цену кузнецам тоже знали. Кузнецкая работа на большой славе жила. Воинственные степняки, понимавшие толк в кузнецкой стали, охотно брали ее и в счет албана, и в обмен на скот. С головы до ног «кыргызские да колмацкие воинские люди» были обвешаны татарским оружием. Впрочем, это не мешало им при случае обращать оружие кузнецкой выделки против самих же кузнецов.

Русские оказались между двух огней.

Превратить кузнецких людей из поставщиков оружия для кочевников в российских подданных — что могло быть трудней и желанней этой цели! Сделать это предполагалось с помощью мужа энергичного, но справедливого.

Новым воеводам наказали «ласкою, а не жесточью призывать кузнецких людей под государеву высокую руку. А буде которых Кузнецких волостей люди учинятся в непослушании, жен их и детей в полон имать, а лучших людей в закладчики приводить».

Минул год, а положение Кузнецкого острога оставалось по-прежнему тревожным. Воеводы не смогли объясачить ни одного нового сеока, к государевой казне не прибавилось ни единого соболя. Да и шертовавшие зачастую лишь на словах признали себя холопами государя, когда же дело доходило до ясака, то казакам приходилось силой оружия собирать его со вновь испеченных подданных. Бездорожье, малочисленность служилых в Кузнецке, разбросанность и враждебность племен, которые подлежали шертованию, были всесильнее многословных царских наказов.

Томские казаки, ездившие тогда в Москву, сообщали: «…кузнецких людей в Кузнецкой земле тысячи с три, и все те кузнецкие люди горазды делать всякое кузнецкое дело». А «…из тех кузнецких людей дают государю ясак немногие люди, которые живут близко острожку, всего с двести человек».

Долго и трудно предстояло русским вживаться в жизнь этих племен. А пока енисейские кыргызы чувствовали себя в Кузнецкой земле куда уверенней, чем казаки. Шайки шалых юртовщиков промышляли близ Кузнецка разбоем. В острожек доносилось ржание их степных коней. Сам князь Ишей средь бела дня шнырял под стенами Кузнецка.

В 1619 году томский воевода Федор Васильевич Боборыкин посылает воеводою Кузнецка собственного племянника, Тимофея Степановича Боборыкина. Боборыкину в помощь дали 0сипа Герасимовича Аничкова. Впрочем, второго воеводу послали лишь пышности ради, а заправлял всем боборыкинский племяш. Решительно и грубо, словно топор в полено, вошел в размеренную жизнь Кузнецка этот человек с крутыми плечами, жирными складками на бычьей шее, как на голенище сапога, с крупным, ноздреватым, как губка, носом и сытыми глазами. Глядя этими глазами на каждого так, словно брал на ружейную мушку, Боборыкин лениво сипел:

— Сиволапый мужик этот Харламов! Жил как последний казачишка — в смороде. Кто ж теперь воеводский дом рядом с людскими хибарами ставит?

Зима 1619 года выдалась метельная, снежная. Избы казачьи кряхтели, придавленные снегом. Еженощно Кузнецк заметало сугробами по самые трубы. С высоты воеводского дома любил Тимофей утрами глядеть, как откапывают свои избенки казаки. В такие часы он мнил себя существом сверхсильным и всемогущим, почти полубогом, вознесенным над людишками с их мелкими бедами и хлопотней. И хотя надлежало ему, воеводе, в первую голову заботиться о порядке в крепости, он с непонятным злорадством наблюдал, как копошатся в снегу казаки, безуспешно пытаясь очистить острог от сугробов.

— Копайте, расчищайте! — потирал руки Тимофей. — К завтрему ваши курятники опять до труб замурует. Так-то!

Крут да грозен был воевода Боборыкин. При его управительстве соболя из Кузнецка в Москву потекли гуще. И случалось урвать соболей для себя — брал не мешкая. Брал «поклонных» соболей, чернобурок брал, шапки бобровые тоже. Привозили в острог из улусов ясак — отбирал для себя Тимофей соболей самолучших.

Однажды по весне выехал Боборыкин на охоты. Ехал воевода со свитой. Далеко в сугревную майскую благодать неслись пьяные выкрики прикащиков да атаманов. От пронзительных посвистов шарахались лошади. Обалдевшее от зимнего острожного житья начальство часто останавливалось. Доставали стоялые меды и водку. Пили, ели и пели до хрипоты. Было уже много выпито и съедено, скул сворочено, бород выдрано. Прикащик Федот Киреев чуть не на смерть объелся свежениной. Заехали далеко. Заехали в Торгунаков аил, стали ловить чернокосых татарских девок. Весь аил спасался бегством.

Пиками переворачивали коробье — искали соболишек, снова пили.

Свечерело. Завалились в юрту. В юрте душно. Разделись, улеглись на полу. Заснули, как нырнули. Клопы, наглые, жирные, маршировали по лицам — никто не чуял.

Ночью раздался страшный, взнявший всех с пола гром: кто-то во сне задел шаманский бубен. Воевода заорал спросонья:

— Заряжай штаны, надевай мушкеты! Атаман в темноте наступил на стоявший торчмя абыл, и черенок ударил его в лоб. Перепуганный атаман схватил пистолю и выпалил в шубу, черневшую на стене.

Прикащик с воеводой стукнулись лбами. Чья-то потная рожа приблизилась к Тимофею.

— Кыргызцы, — совсем забеспокоился воевода и хватил рожу кулачищем меж глаз. Тихо охнув, рожа провалилась в темноту.

К утру разобрались: пострадал прикащик Киреев Федот. А тут и впрямь кыргызы подоспели. Пришлось удирать на неоседланных конях, в чем мать родила.

Кыргызы вооружены были малыми луками для скорой стрельбы. Кирееву Федоту и тут не повезло. Не успел он взобраться на лошадь, как стрела впилась ему пониже спины.

Так и привез прикащик с охоты шишку на лбу да обломыш стрелы в седалище. Зато воеводу сие вельми развеселило. До слез смеялся Тимоха.

Федот же был мужик мстительный. Не в его обычае прощать зуботычины. Год носил в себе обиду, все скрипел зубами: «Жив не буду, а Тимохе за мордобой отплачу».

Однажды по пьяному делу подсел прикащик к ссыльному головнику.

— Кого ищешь? — спрашивает.

— Где? — не понял варнак.

— Ну, ходишь-то…

Лихой криво усмехнулся:

— Долю.

— Доля, она, брат, склизкая. Вроде бы ухватил ее, вот она, в руках. Ан глядишь, она уже обратно выскользнула.

Помолчали. Федот поставил лихому братину медовухи и напрямую пытает: так, мол, и так. Научи, говорит, как человека порешить, чтобы, значит, и следов не осталось. А сам варнаку ефимок[52] сует. Тот ефимок берет и свой вопрос спрашивает:

— А из каких людей энтот человек будет — из охотников али из пашенных крестьян, а может, из служилых?

Федот на варнака зыркнул.

— Из охотников, — говорит.

— Охотника порешить — самая пустяковина.

— Этта как же, из ружья, што ль?

— Зачем из ружья? Самому стрелять нет надобы. Пущай ружье-от самое стрелит.

Взял и научил…

Гремела собачьим лаем и выстрелами боборыкинская охота. Гон бушевал, то приближаясь, то затухая, то бурно вспыхивая в неожиданной близости. И снова рядом с воеводой ехал Киреев Федот. Воевода был в ударе. С утра Тимофей подстрелил годовалую важенку и теперь, пьяный от удачи и настоек, издевался над промахами прикащика.

Федот выдавливал из себя улыбку, бледность покрывала его лицо, он был весь настороже, как натянутая тетива.

Ночевали в знакомой заимке. В полночь, когда богатырский Тимохин на два тона (туда и обратно) храп сотрясал тишину, Федот встал, трясущимися руками нащупал воеводин самопал. Лихорадочно-поспешно выковырил шомполом из ствола пыжи и картечь, а вместо старого заряда почти на полную длину ствола засыпал губительную меру порохового зелья. Снова плотно забил пыжи и затолкал в ствол деревянный обломыш. Осторожно, слушая бешеные толчки собственного сердца, поставил ружье на прежнее место.

Ночь для Федота прошла, как в кошмаре. То ему виделся воевода с изуродованным лицом, а рядом — самопал с разодранным в клочья стволом. А вот его, Федота, ведут на плаху, и ссыльный коваль Недоля заковывает его в кандалы. Прикащик вскочил с войлочной подстилки, обуреваемый желанием разрядить самопал. Но в избушке обволакивающе пахло пихтовыми дровами и потной сбруей, и Федот, немного успокоенный, заснул.

Поутру охота разгорелась с новой страстью. Загонщики гнали на воеводу сохатого. Дело должен был решить выстрел Тимофея. Охотники спешились.

Федот шел поодаль и с отчаянным нетерпением ждал рокового выстрела.

Бык вылетел из согры, запрокинув голову с тяжелой короной. Воевода опер ружье о подсошок, прицелился. Федот втянул голову в плечи.

Сухо щелкнул кремневый замок.

Тишина.

И сохатый несется на охотников. Потные бока зверя ходят, как огромные мехи, дымясь и шумно опадая.

«Осечка! — похолодел Федот. — Сейчас все раскроется. Убьет! Как собаку меня прибьет…»

— Федот! — рассвирепел воевода. — Подай свой самопал. У мово замок барахлит. — И сунул, не глядя, в трясущиеся руки прикащика злополучное ружье.

Сохатый уходил закрайком леса, бросая сильными толчками тяжелое тело напролом через кусты. Запоздалый выстрел Тимофея не причинил ему вреда. Загонщики на лошадях пытались преследовать зверя, но чащоба остановила их.

Федот между тем за кустышем разрядил смертоносный заряд воеводина ружья. И порешил он в тот день накрепко: бог ли, черт ли бережет мучителя его, только не дано ему, Федоту, убить воеводу. И проникся прикащик суеверным страхом к этому грубому и властному человеку.

Был Боборыкин взглядом остер, лицом рябоват и силу имел дьявольскую. Как-то в Томском городе еще бунт получился, похватали мужики дреколье да к воеводской избе. Воеводы в страхе заперлись на заметы. Все начальство попряталось. Лишь один человек — воеводин племяш Тимоха Боборыкин не сробел, един супротив толпы вышел.

Толпа надвигалась на него, дыша чесноком, потом, водкой, бранясь по-черному, многорукая и разгневанная. Тимофей понял: страшное это дело — толпа. Понял, но не заробел, не испугался.

— Споймать хотите, прихлопнуть, как воробья, шапкой! — заорал Тимоха. — Накось, выкуси! Гилевщики! — нагнул медвежий свой загривок и пошел на толпу так, будто перед ним и не было никого. Двух насмерть зашиб, одного окалечил, остальные разбежались.

Татарове ясачные пуще смерти боялись нового кузнецкого управителя, творящего «камчы-чаргы» — суд кнута. Боборыкин-воевода по данной ему власти мог без оттяжки казнить гилевщиков, «возмутителей супротив державы». Пока до этого дело не доходило. Обходился воевода без кроволитья. Зато недоимки Тимофей Степаныч вымещал на ребрах должников без жалости. Умел Тимофей выжимать прибыль для себя и для государя.

Воевода напрочь заказал казакам являться из улусов без «поклонных» соболей. Соболиная лихорадка захлестнула Кузнецк. Пушнина стала мерилом изворотливости и богатства. Ради нее шли на все. Казакам, годами не получавшим кормовых, волей-неволей приходилось промышлять грабежами. Боборыкин ведал о том доподлинно. Знал и притворствовал, что сие неведомо ему, управителю Кузнецкой земли. Чаял Тимоха: награбленное казаками рано ли, поздно ль ляжет в бездонные его сундуки. Порукой тому были пустые животы казаков и государев хлебный амбар, которым он, Тимоха, располагал, как своим собственным.

Нет оружия сильнее и ужаснее, чем голод. Голод, как палач, нависал почти над каждым обитателем острога, лишь в редкие годы давая отсрочку. За кусок хлеба в голодную пору, случалось, и убивали. За хлебушко головы свои, и жен, и детей своих закладывали. У кого хлеб — за тем и сила. Правду эту крепко усвоил муж неглупый и расчетливый, воевода Тимофей Боборыкин. Хлебом дарил и жаловал за службу, хлеба же лишал строптивцев и неугодных, о хлебе насущном пекся в первую голову. Хозяин Кузнецка повел дело так, что городок стал быстро расти и обрастать крестьянскими дворами.

Люди в остроге были на счету, и Тимофей Степаныч делал многое, чтобы привлечь в Кузнецк людей разных званий: крестьян-переселенцев, гулящих и даже беглых с сомнительным прошлым. Но более всего пекся он о привлечении в кузнецкие присудки[53] пашенных крестьян. «Доколь не осядет тут кормилец-хлебопашец — царствовать в Сибири гладу велику», — справедливо решил воевода и приказал выдавать переселенцам ссуду и даже бесплатные «подмоги» («чем крестьянин мог дворцом поселитца, пашню распахать и всяким заводом завестися»).

Выдавать подмоги было накладно. Почти каждому переселенцу они требовались, потому как бежала в Сибирь все больше голытьба. Однако Боборыкин подмоги давал.

Каждому по десяти рублей денег (сумма по тем временам значительная) да сверх того по пяти четей ржи, одной чети ячменя, четыре чети овса и пуду соли. Ссуда, которую выдавали крестьянину вместе с подмогой, была обычно меньше подмоги, и на нее воеводский писец оформлял заемную кабалу.

И подмога, и ссуда не были признаком добродетели кузнецкого воеводы. Диктовала их великая нужда в сибирском хлебе, в кормильце-мужике, этот хлеб взращивавшем. И хотя воевода волен был сам устанавливать размеры подмог и ссуд («…а ссуду им и подмогу и льготу давать смотря по тамошнему делу и по людям и по семьям с порукою и примеряся к прежним годам»), выдавались они по указам правительства, а не по милости воевод.

Был Боборыкин Тимоха хват, охулки на руку не клал: и из подмог и из ссуд извлекать выгоду умел. Рано или поздно новосел, получивший подмогу, оказывался у воеводы в кабале. Однако, сказать правду, не токмо о сундуках своих радел оборотистый воевода. Боборыкинской расторопности Кузнецк обязан был первыми запашками. Именно Тимофей Боборыкин положил начало пашенному земледелию на земле Кузнецкой. Крутой сей муж трезво рассудил, что надеяться на привозной хлеб — все одно, что ждать погоды с моря. Не навозишься хлебушка из-за Камня. Да и по карману ли хлеб сей, подскакивавший в тысячеверстных перевозках в цене вдесятеро! Доколе не приложит мужик русский к сибирской нетронутой целине мозолистые свои руки, сидеть тут людишкам голодом. Не татарская мотыга-абыл, не жалкие клочки ячменных засевок — русская соха да кормилица-лошадка, пашенное надежное хлеборобство вырвет людей Сибири из когтей голода.

Так рассудил крепкий хозяин, кузнецкий воевода Тимофей Степанович Боборыкин, а рассудив так, повелел Недоле-ковалю сгондобить несколько сох с железными добрыми сошниками да бороны. И благословенный день первой борозды настал.

Майским погожим утром на сугревной елани в версте от острога выстроились семь разномастных лошаденок — все, что нашлось в Кузнецке и ближних аилах. Лошаденки впряжены были в сохи. Иные из лошадок еще недавно ходили под кыргызами, им было привычней пашню топтать, а не поднимать.

— Начните с пологой ляги, — отдавал последние распоряжения Боборыкин. — На бугры не лезьте, опосля захватим…

Отец Анкудим размашисто осенил крестным знамением и землицу, и лошадок, благословил первопахарей, и трудная работа началась.

— Уроди, кормилица, на старых, на малых, на радость крестьянскую, — молитвенно шептали Омелькины губы.

Им было тяжко, тем, первым, взрезающим убогой сохой своей неподатливую сибирскую дернину. Нет! Взламывающим целину вековечной заскорузлой отсталости, распахивающим поле для будущих всходов в сердцах и сознании ясачных.

Весть о неслыханной русской запашке собрала к Кузнецку аильчан Базаякова улуса. С изумлением глядели улусные люди, как из-под сошников выворачивались жирные пласты земли. Конная вспашка была им в диковинку. Разве может абыл сравниться с сохой!

Оба воеводы — и Боборыкин, и Осип Аничков были тут. Тимофей, довольный, хмыкал в усы:

— Глянь-кось, немаканые каково уставились. С сохи глаз не спущают. Глядишь, и себе такое ж обзаведение устроют. Смекают, значит, что мужик русский дурному не наущит.

Кажется, воеводе нравилось, что ясачные начинают мало-помалу перенимать у казаков их привычки, их тягу к пахоте, к хлеборобству.

Впрочем, кое-чему воевода и сам не прочь был у татар поучиться. Ну, хотя бы уменью по-особому варить железо.

Пекся Боборыкин о расцвете ремесел в Кузнецком, особливо радел об умельцах по кузнецкой части.

Призвал Тимофей Степанович однажды к себе в съезжую коваля Недолю.

— Можешь коренную тайну умельства кузнецкого у татар вызнать? Дюже горазды татарове руду разведывать да из оной железо выплавлять. Сего хитрого искусства они первеющие мастера. Тебе бы. Лучка, стакаться с ними, вызнать бы — из чего у кузнецов добрые шеломы да бехтерцы получаются? Какая такая хитрость ведома им? Вельми великую пользу государю нашему и Отечеству тем явишь.

— А не боишься, что я по дороге тягу дам? — горько усмехнулся Лука в глаза воеводе. — Отпущать, говорю, без конвою меня не боишься? Ссыльный ить я. Государева великая опала на мне…

— Что ты, Лука! Господь с тобой! Слова-то какие говоришь, — обиделся Боборыкин. — Али не знаешь, что я тебя почитаю первым среди ковачей умельцем? А что ссыльный ты — того я не помню и думать позабыл.

Коваль посветлел лицом, весь день потом неопределенно улыбался. Выходит, верит ему воевода.

И пошел ссыльный мастер Лука с котомкою по татарским аилам, забыв обиды старые, и побои от слуг царевых, и этапы, и унижения, и глад велик. Пошел выведывать тайности и секреты вековечного кузнецкого ремесла — не корысти и прибытков ради, но единственно пользы Отечества для. Пошел, как извеку ходили российские мастеровые, не кичась и не гнушаясь чужим мастерством и умельством прикоснуться к роднику мудрости другого народа, к иной, пускай еще и невысокой культуре. Сибирские россияне опыт тот, умельство то по крупицам, по малости собирали, чтоб вернуть его и явить миру уже в ином качестве и во всем русском размахе.