"Лира Орфея" - читать интересную книгу автора (Скобликов Геннадий Николаевич)21Вот, собственно, и все. «Исполнен долг, завещанный от бога мне, грешному...» Но это так, в шутку. А если всерьез, то, какой бы она ни получилась у него, эта рукопись, теперь наконец-то он считает ее завершенной. И испытывает, даже не верится, долгожданное облегчение освобождения. Наконец-то за долгие годы, — освобождение. Просто — как гора с плеч. И теперь, если суждено тому сбыться, дойдет она и до Лиды. И Лида тоже прочитает ее. Ведь, в конце концов, для нее — для той самой, из давних лет, Лиды — он в первую очередь и писал-то ее. Из-за нее-то он все и писал. А потом уже и все остальное... Хотя, между прочим, они давно уже установили свою новую, письмами, связь. Ведь когда он начал ходить на сеансы к своему Доктору, он вскоре понял, что кроме освобождения от рукописи, с которой ему еще предстояло справиться, ему просто необходимо, просто обязательно необходимо написать и самой Лиде. Написать ей — и получить от нее письмо... И он решился, нашел предлог — и через Симферополь, через Танюшку послал ей вышедшую за год до того свою книжку о своей курской деревне, и так они и установили эту новую, письмами, связь. И постепенно сказали друг другу кое-что из того, что копилось годами и что они теперь позволяли и считали возможным один другому сказать. Кстати, Лида написала ему, что она тоже разыскивала его, писала в свое время и в Москву, в МГУ, и сюда, в газету на Урале, но добраться до него так у нее и не получилось. Писала, что были в ее жизни и счастливые времена, особенно с рождением дочурки, «когда нашему счастью, казалось, не будет конца», но вообще-то жизнь получилась тяжелой: «дикая ревность мужа измотала меня». Писала, что Вера (та самая Вера, ее лучшая подруга) не простила тогда ей ее замужества, на свадьбе не была, и они не встречались и не переписывались все эти годы; но вот теперь, после его письма, она решилась и сама написала Вере... и наконец, спустя столько лет, прощена. Писала, что мать живет с ними, что давно тяжело болеет и что она, Лида, тоже много болеет — «нажила себе целый букет». И из того, что́ написала она ему о своем нездоровье, он теперь хорошо-хорошо смог представить, что происходило все эти годы и с ней. Он теперь, прозревая у Доктора, лучше кое-что понимал. Еще, между прочим, писала она ему, что живут они в общем-то обеспеченно: хорошая трехкомнатная квартира, импортная мебель, дача, машина, — и что сама она несколько привыкла к роскоши. Что дети хорошие, послушные, и она в них души не чает. Что научилась и любит готовить, и что вообще у них заведено, если муж дома, обед проводить торжественно, «при полном параде». И что от рынков и магазинов она тоже избавлена, ревнивый муж не пускает, сам всюду ходит, и она смертельно устала от этой его беспричинной ревности и порой просто даже не знает, что делать и как дальше жить... И много, много всего другого сказали они друг другу в этих их тайных письмах, и им обоим от этой их переписки (так думает он по себе) стало свободнее жить. Выговорились они наконец. А ему самому — ему лично — эта их переписка помогла и закончить работу; заменить же письмами саму рукопись оказалось невозможным ему. Теперь несколько слов — о Петре, о его незабытом Галушко. Только к тому времени, когда рукопись была фактически завершена, написал он письмо в Гуляйполе. И получил ответ от Петра (но написанный кем-то другим, наверное, дочерью), что он, Галушко, жив еще, жив и, конечно же, рад получить от него, от Максима, через столько лет весточку. И тогда он написал Петру более подробное письмо и тоже послал ему свою первую и единственную книжку — о своей курской деревне. И на это его послание Петро написал уже сам, и написал большое и хорошее письмо. И он (что же скрывать ему тут), он был рад услышать от своего Галушко Петра, что книжка его им «прочитана и принята полностью» и что она «и близка и понятна» ему. И далее Петро сообщал, что живут они в своей «крестьянской хате», живут все вместе: они — «дедушка Петро да бабушка Мария», да дочка Таня, да зять Гриша, да — «как оно создано природой» — их сын Эдик, «а наш унучек — баловник, ему уже шесть лет». Живут, пишет Петро, неплохо, у зятя мотоцикл хороший, а он, Петро, взял себе машину — ВАЗ-2011, четыре года назад, «уже 37000 км наездил». Здоровье, правда, пишет, неважное, но все еще работает на тракторе, МТЗ-50, при Сельхозтехнике: вывозит на поле навоз, в уборочную возит от комбайнов солому, а еще у него есть стогометатель с конусообразным ковшом для заправки самолета минеральными удобрениями. «Так вот и работаю, — пишет Петро, — ферма — поле — самолет, ничего особенного...» Вспоминал Петро, естественно, и о целине, но вспоминал как-то более сдержанно, чем ожидал он, Максим. Но, с другой стороны, оно и понятно: четверть века прошло, и многое успело и притупиться в памяти, и отодвинуться другими заботами дня. В целом же он был рад за Петра. И решил больше не забывать своего Галушко, время от времени не лениться писать ему. А позволит здоровье и выпадет случай — заглянуть бы к нему в Гуляйполе. Вот бы когда всласть и вдоволь наговорились они!.. И теперь уже самое последнее, без чего тоже не может быть закончена эта повесть: т в о и г л а з а и т а к п р и с т а л ь н о н а н е г о; г л а з а ж е н ы. Да, конечно, он знает, он слишком-слишком хорошо знает: и тебе тоже не просто дались и эта его рукопись, и вся история вообще. Все он знает и все понимает. И всегда, все ваши годы, все он видел и все понимал. И, конечно, он знает, что по-житейски он и перед тобой в этом виноват. И самой всей историей этой, и своей рукописью о ней. А сказать прямо, во всем том в ваших отношениях друг с другом, что вам пришлось за эти годы из-за его рукописи пережить. Но только, и ты это тоже теперь знаешь: тут уж никто не был властен хоть что-то и хоть как-то изменить. Ни он сам, ни ты, ни вообще кто-либо еще. Тут уже совершенно ничто не зависело ни от кого. Ему, носившему в себе эту свою вину и свою боль, настало время наконец-то освободиться от нее. Или освободиться, разрешиться, или, если не сумеет, погибнуть. И ничего третьего уже не было да и не могло быть. Ты же видела в те годы, до Доктора, до чего он постепенно дошел. Когда он не видел, как и в чем найти разрешение, чем и как должна разомкнуться замкнувшаяся цепь, где исход. Это же была для него безысходность, настоящий тупик, из которого, не окажись он у Доктора и не прозрей он у него на сеансах, он вряд ли нашел бы выход. Остальное ты тоже знаешь, это была работа: в какой уже раз все сначала — с самой первой страницы и до самого конца. И ты, конечно же, знала, о чем и ком эта рукопись, и ты не мешала ему. И если он все-таки в конце концов пришел к разрешению, то это и твоя тоже победа, твоя победа над собой. Хотя ты и знала, что эта твоя победа никак не осчастливит тебя. Что ж, у каждого из нас в этой жизни и свои радости и свой крест. И у него свои, и у тебя свои тоже. Хотя и хочется каждому, чтоб и радоваться можно было бы вместе, и крест тоже вместе нести. ...А помнишь? В тот самый день того давнего-давнего теперь июля, когда, казалось ему, он «все-все забыл». Тоже ярко светило солнце, и ты была самая лучшая ему в мире и самая счастливая. Ты спускалась по лестнице в маленькую ожидалку роддома, и за тобой шла няня и несла вашу дочку — ей было уже одиннадцать дней! Ты была в кофточке и у з к о й юбке (одинаковой расцветки — синее с красным) — и он удивился, что ты опять такая же тоненькая, какой и когда-то была. Ты шла по лестнице... — нет, не шла ты — ты ступала, счастливая и гордая, самая богатая в мире, и твое лицо, после родов так похорошевшее, было тронуто румянцем счастливой стыдливости, а сияющие глаза никак не хотели скрывать твоей гордости и как бы говорили ему: «Видал, какая я! — такую дочь тебе подарила. Да ты еще посмотри, посмотри — какая она у нас!..» А еще минутой позже он осторожно принял от няни себе на руки ваше богатство: неожиданно легкий большущий сверток из пушистого розового одеяла с симпатичными забавными белыми собачонками по нему, перевязанный белой капроновой лентой, и ты все торопила: «Ну посмотри же! Посмотри!..» И сама подошла поближе, чтоб вместе с ним посмотреть еще раз. Осторожно он отвернул накрахмаленный кружевной уголок и в глубине стерильно-белого увидел чистое белое личико, два живых глазика (ему показалось — увидевших его), легкое обозначение бровей, темные потные волосики и забавные губки: на верхней, под самой середочкой, был довольно заметный пухлый привесочек (теперь уже давно и бесследно исчезнувший: ваша второкурсница, конечно, даже и не помнит его). Как же ему было не забыть обо всем в те минуты!.. И еще, то же самое, только уже десять лет спустя. Он опять встречал тебя в дверях уже другого роддома, и ты опять была и гордая и счастливая, что родила ему «такого богатыря» (4700 и 57 см), и он опять осторожно приоткрывал сверток и смотрел, смотрел — теперь уже на своего шестидневного сына! И опять вашей радости и вашему общему счастью не было и не могло быть конца. И все равно, все равно... Все равно: одно другого не исключало. Он просто не мог, вообще не мог не дать выхода тому, что там жило и томилось в нем. Чтоб ни ее, свою боль и свою истину, не высвободить из себя, ни самому не освободиться от нее. (...И как было ему, — естественно, он не рассказывал тебе, — как было ему на последних страницах его рукописи, и особенно на самой последней, когда он лихорадочно дописывал ее. Как они подступали и как они душили его, слезы его освобождения от нее. И как потом, выдержав-таки до последнего слова, бросится он, больше не в силах сдерживать себя, на диван, и его будет нещадно колотить и трясти, и он, в свои сорок с лишним, будет неудержимо рыдать и плакать, не в силах да и сам не желая остановить ее, эту спасительную для него нервную истерику освобождения. Да, об этом мало когда рассказывают, не принято об этом говорить... Ну а потом, через сколько-то времени, он встанет, постыдно заплаканный, но зато о б л е г ч е н н ы й, о с в о б о ж д е н н ы й, и позвонит тебе на работу и скажет, что он з а к о н ч и л, освободился (ведь все остальные доделки и доработки, и переработки — это уже в его руках, это уже подвластно, это уже приведение в порядок рожденного, это уже ничего), — и что он идет сейчас к тебе, к институту, и чтоб ты бросала там все свои дела, и вы встретитесь, потому что он не хочет сейчас оставаться один. И он оделся и вышел, это был прохладный осенний (и такой прохладный — любимый им), ноябрьский день, и вы потом долго ходили и говорили, вернее, говорил почти один он, потому что сейчас наконец ему надо было еще и выговориться, и ты, он видел, понимала его состояние и даже вроде и радовалась за него, что он наконец-то отмучился, хотя сама, он это тоже видел, не была от этого особенно счастлива. Да и отчего, собственно, во всей этой истории, ты должна была быть счастлива, — могла бы и ты в свою очередь спросить его. И ему, он и сам это знает, ему трудно было бы ответить тебе.) А с Лидой они поддерживают не очень частую переписку, и он уже не скрывает ее. И вот последние письма Лиды его огорчили, хотя он и не знает, надо ли ему огорчаться, если Лида сама была вольна решать. Но все равно — огорчили, и он опять не может не чувствовать какой-то своей вины. «...Была в отпуске, — писала почти год назад ему Лида, — заново перечитывала твою книгу о твоей деревне и наревелась вдоволь. Да и мне сейчас особенно тяжело. Никак не решится квартирный вопрос (я же больше года как ушла от мужа, довольно с меня этого домостроя...), слегла мама (рак желудка с метастазами в позвоночник), скоро свадьба у дочери. В общем — все в кучу и на одни руки, можешь себе представить, каково мне. Но, думаю, осилю, только б мое здоровье не подкачало. Да и свадьбу, думаю, будем справлять уже в новой квартире, вот тогда можно будет писать мне домой. Дочь выходит замуж за военного, офицера, сына уговорила поступить в наше училище, вот и еще будет 4 года возле меня...» И еще одно, последнее, письмо, на которое он ей еще не ответил. «Лето проходит, погода у нас скверная, холодно и все время дождит, а я так не побывала в отпуске. В конце сентября возьму несколько дней для переезда на новую квартиру — вот он в этом и весь мой отпуск пройдет: переехать, навести порядок, а там и молодоженов своих надо будет по месту назначения зятя отправлять. Чуть позже и сама тоже буду собираться в дорогу (скорее всего за границу), так и идет жизнь в постоянных заботах и суете. Но мой отъезд, если он состоится, будет где-то после Нового года, во всяком случае, я так рассчитываю, а там как сложится. Так что разъедемся все — даже страшно, как мы все будем друг без друга. И еще радость одна у нас — в скором времени я стану бабушкой (тоже после Нового года). Такова жизнь: дети вырастают, а мы стареем...» Лида пишет, чтоб он радовал ее своими весточками, «хотя бы изредка», а он действительно вот уже больше месяца не отвечает ей. Опять и опять чувство доли своей вины за сегодняшнее не покидает его, и он не всегда точно знает, что ему ей написать. И на каждом сеансе, когда он в свое время лечился у Доктора, приходили ему эти стихи, на каждом сеансе. ...В н е д р а х, г л у б о к о, с р о с ш и й с я с д р е в н е ю т ь м о й, с т и ш ь ю и с т о к а... Почему-то именно эти стихи... 1983 г., Челябинск |
||
|