"Лира Орфея" - читать интересную книгу автора (Скобликов Геннадий Николаевич)

19

А может, вполне хватило бы одной вашей встречи, одного хорошего разговора? Встретились бы, посидели, поговорили, рассказали бы друг другу все нынешнее свое — и он, смотришь, освободился бы от своей многолетней тяжести, от невысказанной своей вины? И тогда — совсем бы, незачем ему писать все вот это тебе, совсем бы незачем было б писать?..


Вполне возможно.


Но только... почему же не стремился он все эти годы к такой вашей встрече? Почему трудный и длительный нынешний его разговор на бумаге заменяет ему ее? И разве именно не эта вот потребность, а точнее — сущая необходимость, от которой было просто никуда не деться, заставила тогда, в ту его поездку (сколько: восемь или даже девять лет назад), не разыскивать тебя в N, и он оставил свою исповедь и свое покаяние до такой вот, совсем иной уже, встречи?.. Хотя, конечно, было тогда и нечто еще другое, в том числе и чисто житейское, что тоже диктовало его поведение ему. Не только ведь — эта вот, все еще вызревавшая тогда, далекая ваша встреча...

* * * *

«4.12.61.

Здравствуй, Максим!

Конечно, я не могла даже и подумать, что после всего, что произошло, получу от тебя письмо, но...

Хотела бы я знать, что мог бы ты объяснить. Ведь объяснения, как и все, что было между нами, это лишь пустота и не больше. Я всегда видела это, но мне хотелось, чтоб ты искренне сам в этом признался, но у тебя не хватило на это совести. Ты умеешь красиво говорить и писать, но все это лишь слова, мертвые слова, от которых никому нет пользы, нет тепла даже тебе самому.

Ты пишешь, что бывает, когда напоминаешь о себе, не понимая зачем. Как всегда, хорошо сказано, но ведь ты же отлично знаешь, зачем пишешь, зачем напоминаешь о себе. Ты никогда ничего не делаешь, не преследуя какой-нибудь цели.

Извини, что так резко пишу, но мне надоели все эти уловки и ухищрения. Может, ты посчитаешь меня эгоисткой, дело твое, но я настолько счастлива, что даже не хочу и вспоминать о том, что было, настолько оно ничтожно и неискренне.

Я не жалею, что не поехала тогда в Москву сдавать экзамены. Не уверяй себя в том, что тебя не поняли и этим обидели. Ты отлично знал, что все получится так, как есть сейчас. В общем, не будем вспоминать то, о чем не хочется. Забудем все и останемся хорошими друзьями.

Насчет твоих каникул. Если не поедешь в Сибирь, приезжай к нам, мы с мужем будем рады тебе, ведь ты мой хороший друг. Супруг у меня чудесный, я даже не могла и мечтать о чем-нибудь подобном. Не смущайся, Максим, если надумаешь, приезжай. Все, что дорого и приятно мне, будет дорого и приятно ему, так уж у нас заведено. А если нам придется быть в Москве, мы обязательно навестим тебя, если ты, конечно, не против.

Когда садилась писать, думала о многом написать, а сейчас все из головы вылетело.

Извини, Максим, за такое бестолковое письмо, ничего не могу поделать, уж слишком о многом хочется написать, но не знаю к чему и зачем. Если когда-нибудь встретимся, лучше поговорим (а то ведь мы с тобой больше молчали).

Ну я закончу письмо, потому что ничего у меня не получается. Разучилась писать письма.

До свиданья, Максим».


Вот такое письмо. Последнее ее письмо, полученное им осенью, на третьем курсе. Больше потом они уже не писали друг другу. Правда, на это ее письмо он написал ей ответ — не менее прямой и не менее резкий, но когда через день перечитал — решил не посылать. И не послал. Вообще ничего не написал. Оставил ее письмо без ответа.


Тогда, еще год назад, после того большого ее письма, когда она написала ему, как она выражалась, «о своем позорном прошлом» и «о страшной тайне своей», он пережил настоящее счастливое потрясение. Лида наконец-то открывала ему истинные причины ее сдержанности и замкнутости с ним — и все становилось теперь на свои места, все оборачивалось самым наилучшим для них образом. Теперь ничто уже не должно было тяготить Лиду, она сняла с себя свой непосильный груз, освободила себя от тяжести прошлого. И он рад и счастлив был за нее, что она пересилила себя и открылась ему, и еще, конечно, жалел, что она не решилась на это признание раньше: ведь сколько ненужных осложнений не пришлось бы им пережить! Что же касается его личного отношения к ее былой причастности к той воровской компании, то, кроме искренней боли за Лиду и нынешней радости за нее, у него ничего не было. И конечно уж — никакого укора в ее адрес, ничего такого позорного и постыдного не видел он, из-за чего она все еще мучилась там. Подумаешь, пятнадцатилетняя девчонка, предоставленная сама себе, не сумела вовремя разобраться в своих новых друзьях и подружках.

Правда, ответил он ей тогда не сразу, спустя месяц или даже больше (будто сам себя проверял на истинность своего нынешнего отношения к ней), и ответил хорошим серьезным письмом. Лида откликнулась тут же, и письмо ее было короткое и радостное: «Если это только не сон, я самый счастливый человек на свете...»


И у них возобновилась горячая переписка, перешедшая скоро и в деловую. Было решено, что летом Лида приедет в Москву попытаться поступить в какой-нибудь техникум, и он начал, в чем надо было, помогать ей: выбрал на свое усмотрение техникум и навел там необходимые справки, послал ей справочник и программу, договорились о ее приезде летом к нему в деревню, в Курск, чтобы потом вместе ехать на ее вступительные экзамены в Москву.

Всего каких-то полгода назад тогда (он был на втором курсе) договаривались они о ее поступлении, — и вот уже было это ее письмо, ее чудесный муж, ее упреки и ее обвинения...

Да, конечно, виноват был он тогда во всем, что сорвалась их поездка в Москву, он и не оправдывал себя. У них от тяжелой болезни умирала мачеха (и она умерла тогда же, в конце июля), и он, в такой ситуации, не смог позволить себе на две недели поездку в Москву, о чем и написал из деревни Лиде: что он только встретит ее в Курске и объяснит ей, что ей и как надо будет делать в Москве. А она обиделась тогда на него и вообще не поехала сдавать вступительные экзамены.

Да, конечно же, виноват был еще он и в том, что и сразу же после похорон мачехи он все еще мог вызвать Лиду телеграммой и они смогли бы еще успеть к экзаменам, и он опять же не сделал этого, так как просто не смог, не осмелился заговорить в такой ситуации со своим отцом об этой (по крестьянскому отцовскому разумению — совсем и необязательной) его поездке.

И все равно: зачем же она такие слова в его адрес, такие слова!

«Ты никогда ничего не делаешь, не преследуя какой-нибудь цели». Не было тогда для него ничего более обидного и несправедливого, чем эти ее слова. Даже ее, как гром среди ясного неба, замужество, даже ее чудесный супруг — все отступило тогда перед этими несправедливыми ее словами. Да, он знает: он виноват, он непростительно виноват, — но только, конечно, не в этом: «Ты никогда ничего не делаешь, не преследуя какой-нибудь цели». Потому что и это тоже была неправда, и это тоже было несправедливо. По отношению к ней, к Лиде, он как раз никогда не преследовал никакой цели. Никакой. Для него она просто была — и все.


Ну и все остальное, конечно, — все к одному: и ее — уже свершившееся — замужество, и это ее любезное приглашение к ним в гости...


Что же это было тогда, как же было ему в те часы и в те дни, в те недели, если назвать сейчас все пережитое им предельно откровенно и по возможности точно? Кусал локти, что теперь уже точно навсегда потерял ее и потерял по своей вине? — Да, было. Испытывал какое-то неожиданное (знал сам — нечестное; и предательское) чувство освобождения, когда опять оставался один как есть перед какой-то новой чертой, перед каким-то новым началом? — И это, коль честно, было. Но все-таки самое главное, самое сильное, самое убивающее было — осознание непоправимости случившегося, чувство непростительности своей вины, что он в нужный день и в нужный час не поднялся над самим собой и не сделал того, что должен и обязан был сделать.

Да, и должен и обязан был сделать...


...Ровно гудят турбины рейсового «Ту-104», удобно сидеть в глубине откидного кресла в полумраке уснувшего салона и, задумавшись с грустью и болью об этом своем, следить за белой замысловатой спиралью дымка от твоей сигареты. И время от времени посматривать в иллюминатор в аспидно-черную ночь, ритмично озаряемую слабым малиновым светом закодированных вспышек узкого длинного плафона на верхней плоскости крыла.

Ночной полет. На высоте восемь тысяч шестьсот пятьдесят метров, как объявила им бортпроводница. В черноте ночи между звездным небом и невидимой, черной внизу землей. Между прошлым и будущим...


Он выбрал тогда ранний утренний рейс, чтоб прилететь в ее город в первой половине дня и иметь достаточно времени навести о ней справки и при возможности встретиться. Но этот вот могучий братец ТУ, летевший из Хабаровска, при посадке в их городе подкачал — полетели подшипники шасси, к счастью без аварии, и потребовалось тринадцать часов, прежде чем нужные «железяки» были доставлены то ли из того же Хабаровска, то ли из Свердловска, да пока неторопливая ремонтная бригада сделала все, что там полагалось им сделать. Так вот на целых тринадцать часов и задержали их рейс, другим улететь не пришлось, и это значило, что теперь он прилетал в Симферополь только в одиннадцать-двенадцать ночи.

Да, одиннадцать лет не был он в ее городе, вообще в Крыму. И не то чтобы запрещал он себе ездить туда: вздором было бы такое запрещение себе, литературные слюни, — а просто не приходилось, жизнь складывалась так, что не получалось им всей семьей съездить в Крым отдохнуть, а один он и не стремился. Но вот сейчас выпала возможность, и путевка сама пришла в руки, и он летел теперь в Крым, в Коктебель, на туристскую базу «Приморье». Ну и естественно (что ж тут скрывать от себя), постарается он и о Лиде узнать, что и как у нее теперь в жизни, а если удастся — и встретится...

Стряхнул подступившие мысли, воспоминания — и уставился в иллюминатор, в непроницаемую черную-черную ночь: малиновые вспышки плафона еще больше сгущали эту черноту бездны на девятикилометровой высоте.

...И опять, и с этой вот высоты, и из этой вот черной темени за бортом, под гул турбин и потрескивание клепаной наружной обшивки — будто увидел он то солнечное яркое майское утро после ночного дождя, прямую дорогу от центральной усадьбы в распаханную черную безбрежную степь, и себя самого, молодого выпускника техучилища, с полупустым чемоданом и с дешевым китайским плащом на руке, идущего к тому самому стану на ярком зеленом квадрате невспаханной вековой целины...

Ну, что б, казалось, тут трудного, что б, казалось, тут непосильного: как вот видишь, как помнишь — так и обо всем написать. Да только вот — не так-то и сядешь, не так-то и напишешь. Потому что — поди ты найди ее, ту самую единственную нить, за которую только и можно высвободить весь этот клубок. Поди вот — найди ты ее...

Да, не так это все просто и в литературе, не так все и просто. Поди и воссоздай, на листе бумаги, ни много ни мало, как саму жизнь...


Гул и содроганье самолета, потрескиванье обшивки, струя холодного кондиционированного воздуха, глубина мягкого откидного сидения, полумрак уснувшего салона, тонкий беловатый дымок сигареты...

А за иллюминатором — только ночь. Только черная-черная, аспидно-черная ночь...


Открыл колпачок лампочки индивидуального освещения, достал из портфеля томик Уитмена.

...Читая книгу, биографию прославленную, И это (говорю я) зовется у автора человеческой жизнью? Так, когда я умру, кто-нибудь и мою опишет жизнь? (Будто кто по-настоящему знает что-нибудь о жизни моей. Нет, зачастую я думаю, я и сам ничего не знаю о своей подлинной жизни, Несколько слабых намеков, несколько сбивчивых, разрозненных, еле заметных штрихов, Которые я пытаюсь найти для себя самого, чтобы вычертить здесь.)

Читает и еще перечитывает.

И еще.

Медленно, по отдельным строчкам. Будто в первый раз.

И конечно же, конечно же, все тут верно, все истинно: как же писать о других, что мы знаем о подлинной жизни других, когда и о своей (все верно!) и о своей собственной жизни — много ли знаем все мы?!

Несколько слабых намеков, несколько сбивчивых, разрозненных, еле заметных штрихов...

Вот потому то он и боится всегда писать, даже простого газетного очерка избегает, увиливает от него, потому что — разве же это можно, разве это посильно — пытаться описывать чью-то живую жизнь! И всегда, всегда поражается он этим всем прочим бойким и лихим смельчакам. И до самой смерти будет, наверное, поражаться...


Гудят турбины, подрагивает корпус самолета; в иллюминаторе — все та же черная ночь да частые малиновые вспышки продольного сигнального плафона. И еще, если прильнуть к самому стеклу, — черное в вышине небо, усыпанное густо звездами...

...Нет, это не книга, Камерадо, Тронь ее и тронешь человека, (Что, нынче ночь? Кругом никого? Мы одни?) Со страниц я бросаюсь в объятия к тебе, хоть могила и зовет меня назад. О как ласковы пальцы твои, как они усыпляют меня, Дыханье твое — как роса, биение крови твоей баюкает — нежит меня, И счастье заливает меня всего с головою, Такое безмерное счастье...

После такого уже ничего нельзя читать.

Ничего.

...И только вот это сейчас, только вот это одно — Чувство Единства Мира, Чувство Единства Жизни, Чувство Единства Человека, Единства Всех Людей на Земле.

И нет никакого времени, и нет никаких — этих противоестественных и искусственных — границ, и нет никаких расстояний. Мир — и един и вечен, и мы, люди — и едины и вечны в нем, пока мы еще люди и в нас побеждают и добро и разум. И потому — никакого для каждого из нас одиночества, никакого навечно забвения. Надо только — выразить себя истинного, каким ты и есть, и с этим своим — пойти довериться людям. И в этом-то, в этом и есть, наверное, смысл и назначение литературы, смысл и назначение искусства. Выразить нас самих, в нашей истинной сути, чтоб мы увидели и узнали друг друга — и узнали бы каждый себя в другом. И наконец-то перестали бы враждовать и убивать друг друга, и наконец-то по-настоящему объединились бы, все еще так разобщенные, каждый в своем одиночестве.

Господи, это же наше счастье, что ты еще есть, искусство, что ты еще есть, литература, — и мы можем еще, мы можем — минуя времена и пространства, минуя искусственные границы и режимы — выйти навстречу друг другу, такие вот одинокие и разобщенные, и увидеть и узнать друг друга, увидеть и узнать в каждом другом себя. И понять, понять, что мы, люди — дети одной единой матери-Жизни, и что все мы на нашей Земле — единоутробные и кровные братья...


...Да, это не книга, Камерадо. Он тронул ее — и тронул человека.

Да, нынче ночь, кругом никого, вы одни. Со страниц (ты не умер) — со страниц ты бросаешься к нему в объятья, и он, как умеет, как может, ласкает и нежит тебя, баюкает-нежит тебя, лишь бы только дать тебе желанного безмерного счастья; лишь бы только дать тебе его, лишь бы дать...

* * * *

Посадка в Минводах. Почти все пассажиры сошли, до Симферополя полетело человек семь-восемь. И опять — гул турбин, черная ночь, звезды.

Но он уже не может сидеть спокойно, припал к иллюминатору и вглядывается, вглядывается в глубину черноты, ждет, когда и как покажется Крым.

Да, и сам он не предполагал, что будет вот так волноваться. Что будет так волноваться при одном только приближении к ее Крыму, к ее долгожданному городу...

И вот впереди обозначились огни побережья, и он весь напрягся и еще ближе припал к иллюминатору. Да, под ними было еще море, далеко внизу — черным дном — море, и по нему редкие одинокие огоньки, скорее всего сторожевых катеров. А справа и впереди были уже береговые огни, скоплениями и в одиночку, они четко обозначили извилистую ломаную линию берега Юго-Восточного Крыма, и он стал внимательно вглядываться в них, надеясь узнать места.

Да, безусловно, давно уже остался сзади и справа в черноте ночи пустынный мыс Чауда, на Керченском полуострове, где он когда-то просиживал часами ночью на берегу и слушал, слушал и слушал море, словно надеясь понять-таки наконец, что же в нем, в этом его извечном шуме и ропоте, и какие отзвуки рождают они в его душе. Это было еще до нее, он тогда еще и не знал ее, только ждал и жил своими предчувствиями, и мучился, что не может, как хочет, излить свое состояние в стихах.

А летели они сейчас, если он не ошибался, уже где-то над Судаком, и справа темнел скорее всего Карадаг, и за ним на берегу залива кучкой огней уютно ютился Коктебель, или, как он на карте, — Планерское, где и ждала его эта самая туристическая база...

Самолет давно уже сбавлял высоту (в ушах давно уже до боли давил острый свист) — и теперь Крымские горы были не так далеко внизу, они смотрелись заметно светлее окружающей их прозрачной ночной темноты, и он без труда различал их все там, под собой.

Воздух внизу, над горами, был прозрачно-синим, а выше, над самолетом, — черное в звездах небо...


Слишком долго не открывался Симферополь.


А когда показались его огни — море огней в знакомой котловине, сердце его опять заколотилось. И он лихорадочно стал искать глазами какие-нибудь знакомые ориентиры, чтоб успеть увидать сверху хотя бы тот район, где когда-то была их часть, был ее дом, были те самые улицы...

И почти невозможно было поверить в реальность, что где-то вон там, вон в той россыпи огней, сейчас могла быть она. Действительно, никогда не предполагал он, что будет так волноваться...


Он удивился, что теперь и в Заводском аэропорт, куда почему-то и приземлился их самолет, и, выйдя к троллейбусной остановке, долго стоял и курил и все оглядывался, оглядывался, стараясь узнать старое Заводское — и ничего тут, конечно, не узнавал. И дышал, дышал, дышал таким знакомым и таким особо памятным ему ночным крымским воздухом.

Время было около двенадцати. Он сел в троллейбус и поехал в город, на железнодорожный вокзал — больше ему в этот час ехать было некуда, ночь предстояло провести на вокзале. Приехал, постоял-покурил на знакомой площади, оставил чемодан и плащ в автомате камеры хранения и пошел походить по городу...


Был соблазн, но он не пошел и не поехал сейчас же туда, на ту их далекую окраину, чтоб постоять ночью одному у того дома, где когда-то жила она (теперь-то, конечно, она там вряд ли жила, давно, наверное, имеют нормальную квартиру), — а потом и походить по тем улицам, где, бывало, подолгу бродили они. Он знал, что завтра утром он скорее всего поедет туда (да и куда же ему еще было ехать, где наводить справки?), не без волнения пройдет по их улице, наверное, постоит покурит перед их домом, прежде чем зайти во двор... Но идти туда сейчас, ночью — это было бы все-таки ложной красивостью, а ему теперь, конечно, только этого одного и недоставало! И он не поддался возникшему было соблазну, остался в центре и долго, часов до двух, пока совершенно не опустел город, бродил по знакомым и все-таки с трудом узнаваемым улицам.

Был он сейчас уже совсем спокоен. И думалось ему о самом разном своем.


Остаток ночи он провел на вокзале. Хотелось поспать, но свободных лавочек, чтоб лечь, ни в залах ожидания, ни на улице не было, и он то дремал немного сидя, то опять ходил по привокзальной площади или перрону и курил, курил...

Рано утром он поехал на их окраину. Улица к их части, когда-то каменистая, неровная — «улица рок-н-ролл», теперь была выровнена, заасфальтирована, хорошо озеленена и вообще могла бы называться проспектом. Он с трудом узнавал ее. И так же неузнаваемо все было в районе их части, и ему некоторое время пришлось постоять, чтоб осмотреться и найти памятные былые ориентиры.

Военный их городок был на месте, но их ли часть занимала его, или тут квартировала какая другая, он не знал. Да и не к спеху было ему знать, сюда он зайдет попозже. И тем же бывшим переулком (который тоже показался ему мало похожим на прежний) он пошел от своей части к их дому.


Да, конечно, наивно было бы думать, чтоб проходили годы, а тут оставалось бы все неизменным, специально бы для тебя, чтоб ты так вот приехал и увидел все таким, каким памятно оно тебе. Нет, время идет — и идет и везде, и всегда, и ему нет никакого дела ни до нашей памяти, ни до наших привязанностей, ни до наших даже самых дорогих нам святынь.

Хоть и не все, но многое и тут изменилось, недоставало одной какой-то улочки, какого-то переулка, исчезла торговая палатка, появились новые, правда, тоже одноэтажные, дома. И он оглядывался и оглядывался по сторонам все с большей и большей нарастающей внутренней тревогой, будто боялся неточности своей памяти, боялся, что вдруг случится, что и их дома не окажется на своем месте или он его просто не найдет.

Но дом был на своем месте, и он его, естественно, нашел. Узнал — и не узнавал. Не было того старого темного высокого деревянного забора и калитки в нем — его заменила выдвинутая на улицу новая невысокая ограда с кирпичными тумбами, а за нею перед домом был разбит палисадник, так что теперь и нельзя было бы, как раньше, постучать с улицы в ее окно...

Он не боялся быть узнанным кем-то, и долго-долго стоял на противоположной стороне улицы перед их домом и курил. Потом решительно пошел к калитке.

Тут же во дворе ему встретилась незнакомая полная женщина, и он спросил у нее, живут ли еще тут такие-то и такие-то.

— О, нет, они уже давно тут не живут, — сказала женщина, пытливо приглядываясь к нему. — Как еще Лида замуж вышла. А вы... вы-то сами им кто будете?

— Когда-то учились вместе. Вот приехал, навещаю одноклассников.

— Нет, не живут. Да их и в городе, должно, нет. Она же с мужем уехала, давно уже кажется, к китайской границе. Он офицер. И мать ее тоже с ними.

— Понятно, — сказал он, хотя как раз ничего и не было понятно: почему он, ее муж — о ф и ц е р? Разве?..

— Они сначала жили отдельно, — продолжала женщина, — а потом, когда мужа перевели к китайской границе, они забрали и мать с собой. Она и продала свою половину.

— А сестра ее? Во дворе, во времянке жили.

— Тоже не живут тут. Квартиру получили. Недалеко от Куйбышевского рынка. Подождите, если надо, я сейчас адрес ее спрошу.

— Да, пожалуйста.

Появилась еще одна женщина, и они, поговорив между собой, сообщили ему адрес Зинаиды.

— Спасибо, — поблагодарил он их.

— Пожалуйста, пожалуйста. Разве жалко...

Женщины все еще с интересом, пристально смотрели на него, о чем-то переговаривались. А он окинул в последний раз обновленный дом, с палисадником и новой оградой, и пошел в сторону города, по адресу Зинаиды.


Дом был пятиэтажный, угловой, большой. Он нашел во дворе нужный подъезд, поднялся по лестнице до нужной площадки, позвонил в нужную дверь. Вышла Зинаида, он сразу узнал ее. Высокая, стройная, в отличие от Лиды — чернявая. И был приятно удивлен: с годами Зинаида стала красивее, интеллигентнее.

Он назвал себя; увидел, что « сестра Лиды помнит его. И сбивчиво, стараясь говорить покороче, стал спрашивать о Лиде: он хотел бы хоть вкратце узнать — где она, как она... Но пришел он, видимо, не в час, потому что Зинаида слушала его и все время как-то опасливо оглядывалась на дверь, за которой слышалось движение, голоса людей.

— Извините, но я не могу пригласить вас в квартиру, — сказала она. — К нам только что приехали знакомые, едут отдыхать... Вы сколько будете еще в Крыму?

— Только что прилетел. Еду в Планерское, на двадцать четыре дня. Потом опять заеду в Симферополь.

— Если хотите, позвоните тогда, хорошо? — Она назвала ему домашний телефон. — Тогда и поговорим. А сейчас, извините, мне просто некогда. Гости...

— Но где сейчас Лида? Как она?

— Жили в Семипалатинской области. А в этом году муж добился перевода в N. У нее двое детей. Мама живет с ними, очень больная. И сама сестра часто болеет. Извините, мне надо идти. Звоните, пожалуйста, когда будете назад ехать. Эти три недели нас тоже не будет дома, завтра мы уезжаем в Судак.

Он поблагодарил, попрощался и медленно пошел вниз по лестнице. Жалко было, что такой вот, наспех, состоялся у них разговор. Только и узнал, что двое детей, что переехали в N. И теперь уже до конца отпуска...


И вот три недели его отдыха на турбазе «Приморье». Ни в какие организованные — «по местам» — туристские походы он не ходил. Сам бродил по окрестным волошинским местам, сам ездил в Старый Крым, в Судак, в Феодосию... Подобралась компания — и они вместе купались, загорали, пили вино. Вечерами он заглядывал на танцплощадку, но, правда, ни разу долго пробыть там не мог. И уходил в темноте к морю, подальше от людского шума, и подолгу сидел где-нибудь один на берегу.

А она — Лида? Она тоже, в то же самое время, была тут, рядом, в Крыму, — в Судаке. И тоже не знала о его приезде сюда. Хотя и были минуты (действительно, как в кино), когда их там, в Симферополе, разделяла всего лишь обычная квартирная дверь. «Видно, не судьба...» — напишет она ему потом, спустя еще целые годы.

Но тогда ничего этого он не знал и решил на обратном пути побывать в N. Тем более, что, понадеясь на наш русский авось, билет домой на Урал он заблаговременно не заказал, и теперь взять его на нужные числа было практически невозможно; а на N билеты были свободно, и оттуда можно было, наверное, без особого труда улететь через Москву на Урал.

И вот он опять в Симферополе, звонит домой Зинаиде.

— Пожалуйста, приезжайте, — говорит она. — Когда вам удобно. Буду ждать.

Приезжает. В магазине их дома хорошего вина не оказалось, покупает бутылку шампанского, плитку шоколада. Поднимается по лестнице. Звонит.

Зинаида — в строгом темном платье, высокая, стройная, элегантная. Да, годы ей на пользу, и это при том, он же помнит, что у мужа ее действительно тяжелейший характер.

— Пожалуйста, проходите.

Он проходит, осматривается. Приятно видеть такую перемену: жили они когда-то во дворе в убогой времянке, а теперь вот — двухкомнатная квартира, хорошо обставленная.

И — новое лицо. Высокая полная девушка с веселым встречным взглядом.

— Не узнаете?

Он смотрит, стараясь припомнить.

— Татьяна. Записки вам в часть от Лидки носила.

— Танюшка?

— Танюшка.

Все трое смеются.

— Ну и время, никогда бы вас не узнал.

— А я вас сразу узнала.

— Проходите, садитесь, — приглашает Зинаида. — Садитесь.

Сели. Смотрят друг на друга.

Сегодня Зинаида совсем не такая, как в прошлый раз. Тогда спешила побыстрей закончить разговор, была какая-то настороженная. Теперь же — приветливая, спокойная, неторопливая. Кажется, готова к хорошему разговору.

А с Танюшкой-Татьяной с первых взглядов контакт, и ему приятно ее дружелюбие, он рад ему.

Что ж! затем и пришел... Все интересует его, что касается Лиды, все. Так что рассказывайте, пожалуйста, что найдете возможным. Ему все интересно, любые мелочи о ее жизни, о ней.

И они рассказывают ему. Рассказывает Зинаида. Танюшка или уточняет что-то, или бросает реплики.

Да, вышла Сестра замуж (Зинаида все время называет Лиду не по имени — Сестрой), сначала жили тут, потом мужа перевели в Семипалатинскую область, несколько лет прожили там. Двое детей у них, дочка и сын, дочка во второй класс пошла, сын в первый. Мама живет с ними, давно тяжело болеет... Потом муж подал рапорт, и в этом году их перевели в N. Три месяца, как переехали. Квартиру пока не получили, живут у старшины во времянке. А там у них хорошая квартира была, трехкомнатная...

Он еще три недели назад, в первый свой визит, понял, что ошибался все эти одиннадцать лет, и теперь спросил:

— Разве Лида не за Женю вышла?

— За Женю? — Зинаида удивленно смотрит на него. — Нет. А вы считали, что за Женю?

— Да, я подумал тогда, что демобилизовался Женя, и Лида...

— Нет, нет, с Женей у них ничего больше не было.

— Ясно... И когда же они поженились?

— Перед Новым годом. Под самый Новый год.

— Разве не раньше?

— Нет. Как раз под Новый год свадьба была.

— Ясно...

Значит, и тогда, думал он, не совсем так все было, как написала ему она. Написала, что замужем, еще в ноябре. Впрочем, какое это теперь имело значение...


Танюша принесла альбом. Он подсел к ней на диван, и они стали вместе смотреть фотографии. Их, где была Лида, оказалось в альбоме немного, и все любительские — серые, тусклые, так что он даже хорошо всмотреться в ее лицо не мог. Понравилась ему больше всех одна, зимняя, из казахстанских: Лида в теплом пальто, в белом пуховом платке, на улице, в хорошем веселом настроении — берет губами с ладошки пушистый снег...

Внимательно всматривался он и в ее ребятишек.

И на фотографии, где был ее муж, тоже достаточно задержался. Что ж: парень как парень, вполне возможно, что и отличный парень. И кажется, крепкий, твердый мужик. Может, как раз такого-то и нужно было...

Да, и этого он тоже долго не понимал в них, слишком долго: одной лирики с ними мало, ей цены нет, куда больше почитаются и твердость и сила...

Зинаида поставила на стол три бокала. Он попросил принести и четвертый. Открыл шампанское, налил во все четыре. Выпили за Лиду, ее бокал стоял на столе.

— И как это тогда у вас не получилось... — вернулась к прошлому Зинаида.

— Так вот и не получилось, — откликнулся он. — Я виноват...

Помолчали.

— Чем она занимается? Где работает?

— Разное приходилось. Окончила курсы машинисток. А раньше, там, в Семипалатинске, кладовщицей на складе запчастей работала.

— Ясно...

— Теперь вот не знаю, куда устраиваться будет.

— ...да, — вспомнил он, потому что все эти годы его беспокоило и это: — А она — поет? Выступает где-нибудь?

— Ну, что вы, какое пение! — удивилась Зинаида. — Какое там пение! Да и разве он пустит ее! Такой ревнивый... Нет, давно не поет, давно уже, как поженились. Да и болеет часто она...

— Ясно... Можно, я закурю?

— Да, пожалуйста.

Зинаида принесла, поставила перед ним пепельницу. Он закурил.

Они еще какое-то время поговорили о Лиде, о ее муже.

— Страшно ревнивый, — повторила опять Зинаида. — А вообще-то он такой — хозяйственный, все домой, домой. ...Ну, а вы как живете? Женаты?

— Как же. Жена, дочка. Тоже во второй класс пошла. — Он коротко рассказал о себе.

— И как это у вас тогда не получилось... — повторила опять Зинаида. — Теперь вы назад, домой?

— Да, домой. На Урал. Но сначала я полечу в N.

Старшая сестра Лиды не ожидала такого и теперь смотрела на него растерянно, почти испуганно. Зато Танюшка, эта огонь-девка, — явно одобрительно, восхищенно.

— Не надо бы вам этого делать, — заговорила Зинаида. Она оставалась такой же растерянной и напуганной. — Правда, не надо бы. И потом... Мы еще даже адреса их не знаем, письма пишем до востребования...

— Ну, адрес — это ж дело нетрудное, — засмеялся он. — Какие ж мы газетчики, правда, Танюш, если человека в городе не разыщем. — Татьяна, как и он тогда тоже, работала в газете.

Татьяна взглядом откровенно одобряла его. Зинаида же была все так же озабочена. Она, похоже, жалела, что вот назвала тогда город, где живет теперь Лида.

— Да вы, пожалуйста, не беспокойтесь, — стал успокаивать он ее. — Я же ничего не сделаю такого, отчего Лиде было бы плохо. Вы ж должны это понимать.

И он поднялся. Время было прощаться, уходить.

— Что ж, спасибо за все, до свидания. Передайте Лиде поклон от меня.

Татьяна выразительно посмотрела на него.

— До свидания, Танюша. Когда-нибудь еще заеду, можно?

— Конечно, можно. Обязательно.

Зинаида проводила его на площадку.

— Вы серьезно хотите в N?

— Да. Я уже билет взял.

Она просительно смотрела на него. Она не хотела, чтоб он летел туда. Она боялась этого его шага, он это видел.

— Зачем я вам только сказала!..

— Вы жалеете?

— Да, не надо бы говорить.

— Но почему?

— Не надо вам туда...

Он, кажется, начинал что-то понимать.

— Тогда я даю вам слово, — решил и он, — я не побеспокою Лиду. Просто прилечу, похожу по городу, чтоб представлять, где она теперь живет, и улечу. Честное слово.

Он говорил это совершенно искренне. Но Зинаида явно не верила ему: зачем же тогда лететь?..

— Честное слово, — повторил он. — Не беспокойтесь, пожалуйста. И не жалейте, что все рассказали мне. Я не побеспокою Лиду. Можно, я буду иногда звонить вам, справляться?

— Да, звоните, конечно.

И она все так же смотрела на него: и хотела б поверить его честному слову — и не могла, не верила.

— Пожалуйста, не переживайте, не беспокойтесь, — в последний раз, искренне, убеждал он ее. — Все будет хорошо, я не побеспокою Лиду. Даю вам честное слово...


А вечером он был дома у бывшего своего ротного. Дмитрий Прохорович так и оставался в этом городе, был он теперь в звании подполковника. Они просидели весь вечер на кухне, за бутылкой «Столичной» — и говорили, говорили и говорили. Да, они рады были друг другу, оба не забывали друг о друге все эти годы, и разговор их был — людей близких, во многом и хорошо понимавших друг друга. Хотя, конечно же, обнаружились тоже и свои расхождения в чем-то. Но они оба понимали, что это неизбежно, что за каждым из них свой новый опыт и свое понимание вещей, а потому и не обостряли разговора. Они любили друг друга и оба радовались встрече.

— Что ты скажешь, секретарь! Все-таки ваш призыв самый памятный, — признавался их бывший ротный. — После пошли ребята потрудней.

— А я, Дмитрий Прохорович! Я так хорошо всегда службу свою вспоминаю. Хорошая у нас рота была, правда?

— Хорошая.

— А часть?!

— И часть.

— С комбатом, майором Разуваевым, связь поддерживаете?

— Каждый год заезжает. Останавливается, когда на отдых едет. Полковник теперь Николай Григорьевич, учебным заведением командует, орден за него получил.

— Поклон ему от меня.

— Обязательно. Он вас тоже всех помнит...


А утром, в 6 Москвы, «АН-24» уносил его в N.


Ну конечно же, о чем тут и говорить — он хотел бы встретиться с нею. За этим, собственно, он и решил лететь в этот N. И слово, данное им в успокоение Зинаиде, в любом другом случае, наверное, вряд ли сдержало бы его.

Если бы...

Если бы он теперь, именно после визита к Зинаиде и Танюше, вдруг не почувствовал, что по-серьезному — он не имеет на эту их встречу права. Ни прошлым своим, ни настоящим, ни будущим. И что по этой же самой причине не сумеет объяснить он и Лиде, зачем же прилетел он теперь. А пустые, без завтра, визиты, зачем они больше нужны. Да и кроме того, и Зинаида, наверное, тоже переживает не зря: может, и действительно не даст ничего хорошего ей в семье эта их встреча...

И он не стал даже пытаться разыскивать ее в N. Поездил посмотрел город, походил по улицам рядом с ее местом работы, где, он знал, она обязательно каждый день проходила, — и даже с волнением рассчитывал на случайную встречу. Но разыскивать ее он не стал. И в тот же день, после полудня, он улетел дальше из N.


И вот прошли с того дня еще годы. А он так и оставался со своей тяжестью — то ли боли, то ли вины. И с этим действительно надо было ему что-то делать.

(Хотя, конечно, и он при желании мог хоть частично оправдать сам себя, подходя к делу и строго и объективно. Ну, хотя бы сослаться на опубликованную в «Литературке» статью известного нашего физика академика Г. Наана — на его положение о действии в распаде союза двух второго закона термодинамики (энтропийного принципа). «Существует ряд точных его формулировок, — пишет известный физик. — Но в рамках нашей темы можно воспользоваться неточной, описательной, зато более понятной: само по себе (если ничего не предпринимать) все может только портиться, ухудшаться, распадаться. Для того, чтобы построить здание, телевизор или семью и обеспечить их нормальное функционирование, нужны определенные целеустремленные (со знанием дела) усилия. Для того, чтобы они развалились, не нужно делать ровным счетом ничего. Надо просто подождать. Все случится само собой, и случится обязательно. Это закон природы, ничьих специальных усилий совершенно не требуется, искать еще какого-то виновника (помимо естественного хода вещей) не надо. — Итак, главный виновник распада семей, «отказов» в браке — второй закон термодинамики. — Ну, а соучастники? Это, естественно, Он и Она. Их роль проще всего понять с точки зрения одного из разделов современной математики — теории игр. Брак «выигрывается» только при наличии общих целей партнеров. Вот почему стратегия этой игры может быть успешной, только если она разрабатывается не врозь, а вместе. Любой выигрыш является выигрышем двух, проигрывают всегда тоже вместе. Бороться надо не против партнера, а вместе с ним, против незримого третьего, берущего на заметку все ошибки партнеров. Этот незримый третий, не оставляющий их ни на минуту вдвоем, — закон энтропии. Или, если это латинское слово почему-либо не нравится, — естественный ход событий. — ...Повторяю: ...виновников трое: Он, Она и второй закон термодинамики. Причем они — и Он и Она — виноваты в одинаковой степени: вместо того, чтобы вместе бороться против невидимого третьего, они начали обвинять или подозревать друг друга и тем самым превратились в  с о ю з н и к о в  коварного невидимки...»

При желании, конечно, и он всегда мог бы найти себе оправдание. Но разве именно оправдания он все эти годы искал...)