"Волшебный лес" - читать интересную книгу автора (Бонавири Джузеппе)IXТак я остался в моем гнезде один-одинешенек. Быстро разнеслась по округе печальная весть, и распался кружок рожкового дерева, где мы по своему разумению пытались определить, что вокруг нас является законченным и очевидным, оспаривали, а то и отвергали различные мнения; помимо прочего, споры эти могли невзначай подсказать мне, как найти Тоину. Во мне происходило борение чувств, я снова и снова вслушивался в них в тиши моего жилища, отчего они сливались в непостижимый, неуправляемый хаос, какого я не ведал никогда прежде; напрасно я пытался сосредоточиться, поразмышлять о свете дня, о просторах за Фьюмекальдо, о минутах блаженства, пережитых с подругой, — о чем-то далеком от дел и обстоятельств, склонявших меня к недоброму. Словом, то было начало долгой болезни. Как-то утром, охваченный яростью, я со зловещим карканьем вылетел из гнезда. Расчерчивая воздух неровными зигзагами, я клювом и когтями прикончил одного трусливого перепелятника, потом — полдюжины воробьев и дроздов. Я наловчился нападать не только на дневных, но и на ночных птиц: перед самой зарей, когда они еще упивались прохладой и уединением. Убивать, скажем, летучих мышей было легче легкого. В сумерках они шныряли по воздуху тут и там, а я, едва завидев их, тут же рассекал надвое ударом клюва, и половины тела падали в разные стороны. Остальные летучие мыши с проклятиями спешили убраться в свои пещеры. Я уж не говорю, до чего просто было нападать днем на голубей или ласточек, поскольку птицы эти имеют обыкновение собираться в стаи. Я камнем падал на них с неба, издавая пронзительные, сдавленные от бешенства крики, и поражал сразу множество этих птиц — уцелевшие в безумном ужасе рассыпались по всему небу. А я смеялся. Шли дни, и бешенство мое все возрастало, ибо мои злодеяния стали утонченнее. Я появлялся, видом и повадками выказывая миролюбие: безмолвный, тихий, равнодушный. И вдруг с быстротой молнии набрасывался на куропаток, нежившихся в прохладе подлеска, или на перепелятников, тщетно пытавшихся обороняться. Но вскоре я изменил тактику. Мне уже наскучило истреблять себе подобных, вонзая клюв и когти в их нежное мясо, а потом смотреть, как они, крутясь по спирали, падают все ниже и ниже, словно притянутые дремучими зарослями ущелья Фьюмекальдо. Теперь у меня была другая цель. Я ослеплял их или отрывал им лапы. Знаете, как это забавно? Во всяком случае, для меня в то время, когда я казался себе столь же недолговечным, как и все вокруг. Слух о моих делах разнесся по окрестным холмам и долинам, и я прослыл общим бедствием. Тихо-тихо крался я меж ветвей олив или дубов, хватал когтями сороку, щегленка или сойку и, хотя они неверным голосом молили о пощаде, отрывал у них лапу или выклевывал глаза. И вскоре по всей долине появилось множество птиц, летавших тяжело и неуклюже оттого, что один бок у них перевешивал, а частенько они падали с ветки, не в состоянии удержаться на ней даже при слабом дуновении ветра. Искалеченные птицы собирались в стаи, рассаживались на гранатовых деревьях, росших на склонах, и там слагали песни о своем злосчастье, почти всегда звучавшие фальшиво, словно по скверной привычке. Лишь изредка пение слепых и увечных птиц звучало так волнующе-нежно, что надрывало душу. Чаще всего это бывало по вечерам, когда силуэты этих птиц четко или расплывчато вырисовывались на фоне закатного неба. Я нападал также на кусты и цветы. Однако птицы собрались на совет и позвали на помощь соколов и кречетов. И вот однажды утром некий коршун, пролетая мимо, крикнул мне: — Берегись! Я оглянулся и увидел, что сотни птиц, по большей части хищных, летят мне навстречу, подобные переливчатому облаку. Я не испугался. Я круто взлетел вверх. Преследователям нелегко было настигнуть меня там, где все сливалось и пропадало в потоках света. — Летим сюда, а вы туда! — кричали они друг другу. А я между тем поднимался все выше, ввинчиваясь в небеса, и разреженная материя вокруг колебалась в такт биению моих крыльев. Я уносился в воздухоподобную субстанцию, избавлявшую от всех тревог. И там, в поднебесье, я громко, без стеснения, без ненависти сетовал на самого себя, на прошлое, на быстро проносящиеся дни, и мои преследователи, сами того не желая, стали вторить мне и уже не замечали вокруг ничего, кроме неба. Я чувствовал себя свободным, как никогда прежде. Из пролегавших ниже пластов воздуха до меня доносилось пение соколов и кречетов, смягченное чредой нежнейших вибраций. Я двигался все время в одном направлении, слегка опьянев от света, и когда наконец стал медленно снижаться, в воздухе не осталось ни одной птицы, и подо мной оказалось Минео, где уже поселились первые люди. Как бы то ни было, бешенство мое стало ослабевать, порою я носился с места на место просто так, без всякой цели, даже не думая нападать на птиц; я равнодушно пролетал над ними и глядел, как их силуэты постепенно удаляются, темнея в прозрачном воздухе. Я отводил душу на растениях, склевывая листья или цветы в середке, у самого ствола, где они росли всего гуще, так что деревья превращались в уродов: они стояли безлистные и голые внутри, а наружу протягивали общипанные ветви и безжизненно свисавшие гроздья цветов. Даже птицы смеялись, дивясь на новый, невиданный доселе облик растений, особенно веселились воробьи и зяблики, перелетавшие с оливы на оливу. Одни только слепые и увечные птицы не радовались этому: они сидели на гранатовых деревьях и проповедовали муравьям и мошкам, что все на свете суета. А я, безразличный ко всему, продолжал свою игру, общипывая растения так, чтобы они выглядели посмешнее; я портил даже травы и низкорослые кустики и часто находил при этом поблекшие перья или целые крылья птиц, изувеченных мною прежде. Чтобы оголить верхушки молоденьких дубков или оборвать цветы мальвы, шиповника, асфоделя, мне приходилось летать над каменистыми нагорьями или по чащам, по оврагам, почти над самой землей. И все это ради удовольствия, о котором я уже говорил. Кусты и травы дивились мне, вопрошая друг друга: — Что такое? Что за новые законы правят нами? Хоть я и не понимал языка растений, но все же постигал их немудрящие мысли. Вскоре и среди них разнесся слух о моих бесчинствах. Одни сочли меня Богом, другие, напротив, решили, что я — низкое существо, способное лишь пакостить, вымещая вымышленные обиды на ком попало. Но меня не занимало, что творится в их убогом мирке. Я рассекал надвое, вырывал с корнем маленькие растеньица, ожесточенно клевал верхушки деревьев, и все только ради удовольствия побыть самим собой. — Дольше так продолжаться не может, — сказал мне каперс, приятель Тоины. Я только посмеялся над ним. Между тем я стал замечать, что в некоторых местах — у излучин реки, по уступам скал — мне стало труднее добираться до растений. Там все разрослось выше и гуще прежнего. — Ну и возня! — ворчал я, пытаясь проникнуть в эти зеленые туннели. Голубые, желтые, розовые цветы были здесь, прямо под моим клювом, и все же недоступны: их заслоняли от меня тесно сплетшиеся ветви ежевики, боярышника или акаций. — Как же быть? — недоумевал я, улетая к плоскогорьям или к берегам Фьюмекальдо, где можно было вволю поклевать тамариск или низкорослый тростник. — Ты что, не понял? — с ухмылкой спрашивал меня каперс. И вот однажды вечером я наконец сообразил, что произошло. Я взлетел высоко-высоко, туда, где воздух так божественно чист, и, глядя на долину, увидел, что там выросло множество агав, опунций и акаций, которые укрыли под собою цветы и травы. Вот оно что, подумалось мне. А ведь причиной этому я. Кто знает, какие таинственные сделки были заключены там, внизу! К счастью, мое неистовство было на исходе, уже не хотелось ни на кого нападать, но зато вновь вернулось воспоминание о Тоине — где-то же она должна была находиться. Как-то ко мне залетел Кратет. Мы не спеша покружили вместе над Фьюмекальдо, поднялись выше ласточек, наполнявших долину, поглядели на собственные отражения в речных водах. Кратет сказал мне, что кружок рожкового дерева все еще существует, так как в разных местах появились сборища птиц, даже воронов и ворон, которые пытались проповедовать истину всем остальным, но не могли преуспеть в этом, ибо им недоставало светлого ума патрууса Вериссимуса. И еще он сказал: — Переселяйся ко мне в Джанфорте. Воды там вдоволь. Я отказался, но не объяснил почему, не признался, что вновь собираюсь искать Тоину: я боялся, как бы он не стал насмехаться надо мной, считая бессмысленным гнаться за тем, чего нет в помине. Его софизмы я знал хорошо. — Залечу к тебе попозже, — сказал он. Кратет улетел, а я помахал ему крылом, глядя, как он постепенно удаляется, превращаясь в крохотную черную точку над верхушками олив. Я уже говорил вам, что, на нашу беду, в горы пришли люди, диковинные создания, медлительные в движениях, но издававшие звериный рев, от которого содрогалась наша долина. Я часто просиживал целый день в гнезде, и жизнь моя представлялась мне печальной и бесславной. Время от времени я принимался мерить простор поднебесья без всякой цели, с тоской в душе, снова и снова вызывая в памяти все увиденное и постигнутое. Однажды мне встретился Аполлодор, который покинул Треццито и вернулся в наши края. Дело было так. Он раскачивался на ветке оливы, а я, пролетая, заметил на верхушке дерева коричневое пятнышко. И полетел было дальше, как вдруг услышал: «Апомео! Апомео!» Так мы сблизились снова. Обладая веселым, кротким нравом, Аполлодор умел рассеять мою тоску. С нами подружился еще дятел. Мы назвали его Панеций: он был шутник, мог насквозь пронзить стволик молодого деревца своим длинным клювом в поисках насекомых или просто забавы ради. А еще, бывало, Панеций вместе с двумя сороками озорничал над людьми: все трое испражнялись, стараясь попасть им прямо на головы, и для этого нарочно наедались фигами (в часы полуденного зноя их запах распространялся повсюду), в изобилии поспевавшими близ Камути. Сороки даже сбрасывали на людей еловые шишки и камни; до нас доносились крики ужаса, призывы на помощь: — О Зевс! — О Гера! Сверху они виделись нам распластанными на земле пятнами, темными, потому что их не пронизывали солнечные лучи; для нас они были чем-то вроде игрушек, ничуть не похожих на весь остальной мир. Однажды утром на высоком берегу Фьюмекальдо мы увидели троих мальчиков (позднее я узнал, что их звали Сенарх, Лемний и Мелеагр), купавшихся в источнике, мокрых и сияющих на солнце; они смеялись и пели — никогда прежде я не видел, чтобы люди так веселились. Аполлодор, по натуре чувствительный до слез, попросил меня спрятаться с ним в дубках, откуда можно было незаметно наблюдать за этими мальчиками. Они играли, как играют все молодые, как играют птенцы. Пили из источника, а потом нагие бросались в его воды, плескавшие во все стороны. Возле источника вился плющ, росло гранатовое дерево и два рожковых. У Лемния были золотистые волосы. Он без устали резвился в источнике, то ныряя, то вновь появляясь на поверхности воды, то бросая камешки в воздух. — Гляди, гляди! — все повторял Аполлодор. Сенарх же, как видно, был тихого нрава, он чутко вслушивался во все звуки вокруг, будь то малейший шорох на земле, вздох ветра среди листьев или отдаленный гул. Третий, Мелеагр, забравшись на рожковое дерево, из тростинки мастерил свирель. Никогда раньше я не видел музыкальных инструментов. — Что это он делает? — спросил Аполлодор. Лемний между тем валялся в высохшей траве на лужайке, отлого поднимавшейся над источником. Кругом не слышно было ни звука, молчали даже цикады. Наверху, над горами Камути, день наливался зноем. — Летим отсюда! — воскликнул я. — Это все равно что глазеть на рыб или лягушек, резвящихся в реке. Помимо прочего, в негустой тени деревьев меня охватывала ужасная сонливость, а я всегда противился этому. — Ну еще немножко, — попросил Аполлодор и принялся склевывать муравьев, которые длинной вереницей ползли по ветке. Вдруг я услышал: — Свирель готова. Я начинаю. Говорил Мелеагр. Я уже было расправил крылья, собираясь взлететь, как вдруг услышал низкий, дрожащий звук свирели. Я прислушался. — Никогда такого не слышал, — сказал я. Конечно же, тростник этот отнюдь не был мыслящим, да и Мелеагр не особенно старался, играя на нем, но его мелодии, разносясь в вышине, отдаваясь внизу, в лощинах, проникая в самые потаенные уголки, нежно всколыхнули травы и листья. — Что это? — спросил Аполлодор. Я не ответил. Звук свирели окреп, стал увереннее, повинуясь, быть может, какому-то властному чувству, и с порывами ветра явственнее доносился до нас. Аполлодор оглядывался по сторонам, думая, будто в лесу запела какая-то неведомая птица. Кто знает, возможно, это уже случалось в давние времена. — Это отсюда! — воскликнул я. И указал ему на лужайку и на источник. — О-о-о! — удивился он. С этого дня мы стали почти друзьями Мелеагра, Сенарха и Лемния. Мы находили их в самых неожиданных местах, и если почему-либо нам не удавалось их увидеть, наша неустанная погоня за ними казалась мне ужасной глупостью, я хмурился и мрачнел. — Летим же, ну? — говорил Аполлодор. — Какая муха тебя укусила? Вернемся в гнездо. Чаще всего юноши направлялись к потоку или в поля, заросшие лакричником — они вырывали его из земли и высасывали сладкий сок, — или же лазали по деревьям, выискивая поздно созревшие плоды. Сверху мы вдруг замечали их круглые головы, сплошь засыпанные листьями или кусочками коры, и, даю вам слово, это не были противные животные. А они не замечали нас, ведь долина была полна птиц, бороздивших воздух над нею. Однажды мы обнаружили их в зарослях терновника — кто знает, что им там понадобилось. Аполлодор, до безумия боявшийся цветов терновника, уселся ко мне на спину, а я все глядел на них, и мне вдруг показалось, что я вижу какую-то новую грань бытия. Лемний меня заметил. — Поглядите-ка! — воскликнул он. — Что там? Что? — спросили другие двое. — Какой огромный ястреб, — заметил Сенарх. В испуге они пустились наутек, пробираясь под ветвями. Мы полетели вслед. Но Лемний сказал: — Прогоним их! — и уже приготовил камни. Это было на равнине Ваттано. Мы летели над высоченным кипарисом. — Летим отсюда! — сказал Аполлодор. — К чему терять время? Они стали швырять в нас острыми камешками, свистевшими в воздухе вокруг огромного дерева. — Давай нападем на них, — предложил Аполлодор. Один камень угодил в меня. Я взлетел выше. — Они удирают! — крикнул Мелеагр: задрав голову, он смотрел на нас. Я стал медленно спускаться, ввинчиваясь в воздух по спирали, и с распростертыми крыльями опустился на бугорок. — Какой же он большой, — снова сказал Сенарх. Лемний, самый смелый из троих, попытался ударить меня тяжелым камнем. А я, едва оторвавшись от земли, бросился к ним, словно желая вцепиться в них когтями. Они отскочили в сторону. Сенарх бросился на раскаленную солнцем землю. — Берегитесь! — крикнул Мелеагр. — Зачем вы бросаете в меня камнями? — спросил я. Они растерянно взглянули на меня — думаю, удивились, услыхав, что я умею разговаривать не хуже их. — Кто ты? — спросил Лемний. — Апомео. Я улетел от них, широко взмахивая крыльями, и вместе с Аполлодором удалился в сторону каменистой и бесплодной равнины Камути. И все же мне стало веселее. Это было избавление от навязчивых идей и беспросветной тоски, которые преследовали меня так неотступно, словно были началом и концом меня самого. Мы стали друзьями. Как я понял сразу, ничто не омрачало души этих мальчиков. Мы встречались на равнине Ваттано, возле кипариса. Лемний привязался ко мне больше всех, а вот Сенарх поглядывал на меня с недоверием. Мелеагр приносил нам еловые шишки, груши, плоды рожкового дерева. Аполлодор подшучивал над всеми, иногда даже спрыгивал мальчикам на плечи. Как-то утром они взобрались к нам на кипарис — а это, уверяю вас, было совсем нелегко, ведь ветки его росли так густо и все кверху, сплошь облепленные пучками хвои. — Как это вы сумели забраться так высоко? — спросил Аполлодор, летая над остроконечной верхушкой кипариса. — Подумаешь! — ответил Лемний. Сенарх смотрел вниз, приглаживая свои черные волосы. Потом сказал: — Сверху все кажется другим. То была истинная правда, с высоты всякая вещь представлялась совсем другой, даже выжженные солнцем кусты и травы сливались в далекое желтое пятно. Мы потом еще много раз встречались на этом дереве. Когда налетал порыв ветра, они раскачивались взад-вперед, вправо-влево — просто так, ради удовольствия. — Как хорошо! — восклицали они. Лемний однажды сказал мне, что ему часто хотелось летать и он думал отрезать крылья у какой-нибудь птицы и приделать их себе. Я засмеялся, услыхав это. Аполлодор тоже. — Ничего не выйдет, — сказал он, — Вы животные совсем другой породы. Мальчик обиделся на нас; сам того не замечая, он слегка отворачивал голову, а потом почти повернулся к нам спиной. С одной стороны мы видели долину Инкьодато, с другой — гору Минео, всю залитую светом. И тут Аполлодора, как всегда, осенило. — Апомео, ты ведь сильный, — сказал он мне. — Посади их к себе на спину. — Да ты что? Разве это так просто? — Хи-хи, — усмехнулся Аполлодор. — А ты попробуй. Первым захотел прокатиться Лемний. А я подумал, что буду смешон, если превращусь в жалкое вьючное животное, и уже хотел взвиться и улететь к Треццито, к пологим склонам, поросшим оливами. — Стой, куда ты? — крикнул Лемний. Мелеагр сомневался в успехе этой затеи. — Не стоит, не надо, — уговаривал он. В конце концов я согласился. Лемний весил немало, поэтому я напряг спину и старался летать невысоко, выполняя все маневры ловко и осторожно. Потом я медленно, на небольшом размахе крыльев стал спускаться. Лемний обхватил меня за шею и смеялся, видя, как земля словно раздвигается и приближается к нам; затем я улетел с ним в глубь равнины, так далеко, что остальные, ожидавшие нас на кипарисе, скрылись из виду. Аполлодор летел сзади, крича: — Прекрасно, замечательно! И тут же: — Видишь, вон там?.. И указывал мне на ящерицу, мелькнувшую среди цветов и ягод ежевичного куста. — Чи-чи, чи-чи! Не знаю, что означало это восклицание: насмешку надо мной или размышления вслух о нечаянно увиденном. Я вернулся назад, не скрою, очень усталый. Сенарх тоже захотел полетать. Я понес его к Сантарпинуцце, где на глинистом участке между холмом и долиной цвели огромные агавы. Аполлодор смеялся, летя за моим хвостом, радуясь или, быть может, потешаясь надо мной, и сообщал мне — сам я этого видеть не мог, поскольку мне трудно было повернуть голову, — что наше подобие ложится тенью на озаренные светом поля. Последним на полет решился Мелеагр. Но ему было не по себе, он ни разу не взглянул вниз и крепко держался за мою шею. — А красиво здесь, наверху, — заметил он. Мы сделали небольшой круг над равниной Ваттано, пролетели меж верхушек олив, над редко разбросанными виноградниками. На этот раз Аполлодор остался сидеть на кипарисе: становилось жарко и дышать было все тяжелее. — Почему бы тебе не сыграть на свирели? — сказал я Мелеагру. Я поднялся выше обычного. Жаворонки, завидев нас, разлетались с полей. И вот Мелеагр заиграл. Он задул в свирель вначале робко, от боязни высоты, затем все более уверенно и точно. Мелодия была нежная и веселая. — Хорошо! — сказал я. На равнине было тихо, только свирель звучала в вышине, и звук этот должен был разнестись далеко и замереть где-то там в лесах или лощинах, радостно мчась то в одну сторону, то в другую, — чистейший бесплотный звук, освобождавший травы, камни, деревья от собственной их тяжести. Я неподвижно парил в воздухе, словно во сне. Мелеагр позабыл, что сидит у меня на спине, над пустым пространством, он был поглощен этими мелодиями, как будто искал в них некое единение с миром. На самом же деле он не искал ничего, уверяю вас. Просто певучая свирель дарила всему одушевленному и неодушевленному сладостное познание сна. Сенарх и Лемний не слышали нас, а то они бы откликнулись. Игры эти длились недолго. Аполлодор заявил, что мы проводим время как тупые животные; и все же он не захотел покинуть нас. Вопреки себе он пренебрегал радостями чувств и нередко, чтобы побыть возле нас, покидал чащу кустарника с цветами, обрызганными прохладной росой. Мальчики очень скоро привязались к нам. Если мы почему-либо не встречались, они отправлялись искать нас и звали, завидев в небе: — Апомео! Аполлодор! Однажды, не видя нас несколько дней подряд, они запечатлели наши имена на стволах деревьев с затейливыми росчерками — думаю, так они хотели показать, какими извилистыми путями носятся из одного места в другое. Они сдирали кору с деревьев и вырезали наши имена заостренными камешками, причем проделывали это даже с хрупкими молоденькими деревцами, близкими к цветению. Вскоре чуть не все деревья в нашем краю были покрыты этими знаками. Лемний процарапывал их даже на самых верхних ветвях, и никто из ступавших по этим землям не осмеливался изгладить написанное. Какая-нибудь птица спрашивала: — Что такое? Когда мы встречались, восторгам не было конца. Затевались наши обычные игры. Так продолжалось до тех пор, пока Аполлодор не сказал мне однажды, что у нас в долине, да и за ее пределами нас обоих осуждают за дружбу с людьми, жалкими существами, стоящими ниже самой ничтожной твари. — Оставим их! — уговаривал он меня. Даже каперс на своем замысловатом наречии сказал мне, что мы с Аполлодором выжили из ума. Я чуть не склевал его, но вовремя удержался и улетел прочь вместе с Аполлодором, которому сказал, что растения все же мыслят удивительно убого и нелепо. — Ошибаешься, Апомео, — сказал мне друг. — Это мышление людей отличается от нашего. Он был не так уж неправ. Однажды, когда я сидел на ветке тамариска, глядя, как девочка по имени Пиния собирает на речной отмели улиток и раковины, а потом прихотливо раскладывает их на большом валуне чуть подальше, где полоска травы, я увидел на склонах Минео языки пламени. Сначала я принял их за красноватый туман, но нет: огонь мгновенно перекинулся на поля и засохшие кустарники, пожирая их со страшной быстротой. — У-у! — дивились раки в волнах Фьюмекальдо. Водяной дрозд, который сосредоточенно выбирал себе рыбок, наполовину погрузившись в воду, увидел багровый отсвет и в испуге вспорхнул вверх. Это стало повторяться. Больше других тревожились растения, удрученные тем, с какой быстротой можно превратиться в жалкие обгорелые сучья. — А что я говорил? — сердито ворчал Аполлодор, — Это всё люди натворили! Мне попадались на глаза черные остовы олив — их много растет в тех местах, — с которых свисали безжизненные тела птиц. Для людей тут было раздолье. Длинными шестами они сбивали мертвых птиц на землю или просто стряхивали с дерева, если их было много, а затем, удобно рассевшись в тени, съедали это готовое жаркое, запивая вином и распевая песни. — Если так пойдет и дальше, чем все кончится? — спрашивал меня Аполлодор. Пожары участились, и однажды заросли асфоделей и боярышника призвали на помощь ветер. Легко себе представить, что из этого вышло. Он не замедлил явиться, прыгая по лощинам, и принес с собою легчайшее дуновение, до того легкое, что оно навевало сон, и тут же завозился в гуще ветвей, закрутился на дне оврагов. Спаси нас, небо! Пламя полыхнуло, поднялось выше, стало неузнаваемым, треща, побежало по молодым побегам, по засохшим веткам и наконец лизнуло ясеневую рощу — деревья росли там тесно, крона к кроне, чтобы лучше укрываться от солнца. Отовсюду слышались крики: — Горе! — Хватит, хватит! — Измена! В общем, каждому пришлось спасаться в одиночку. Я хотел было прийти на помощь маленькому гранатовому деревцу, которое корчилось перед надвигавшимся пламенем, но, успев обломать ему только одну ветку, тут же метнулся назад от нестерпимой боли. — Никогда не было так больно, никогда! — кричал я, стремя полет к прекрасным, желаннейшим водам Фьюмекальдо. Этим дело не кончилось. В последующие дни на окрестных холмах в самые неурочные часы возникали пожары, пожиравшие заросли ежевики и дубняка. Все были в тревоге. Многие птицы собрались в стаи и улетели. Думаю, однако, что их участь немногим отличалась от нашей. Эти непредвиденные события на время отвлекли меня от поисков Тоины, хоть мысль о ней и запала мне в голову, точно трудная загадка, которую хочется поскорее разрешить. Аполлодор, встречаясь со мною, спрашивал: — Чего мы ждем, почему не летим прочь отсюда? Я отвечал, что не вижу смысла улетать из нашей долины навстречу новым приключениям, если только прежде мы не посоветуемся хотя бы с немногими друзьями из бывшего кружка рожкового дерева, по какому пути нам лучше отправиться на поиски Тоины. Мы полетели за Антисфеном, который, как мы знали, нес благое слово ящерицам, ужам и зябликам. Он навестил меня на скале и сказал, что многие важнейшие законы сейчас изменились, ибо грубость и невежество людей оскверняют облик мира. Мы проговорили до позднего вечера, прыгая по ветвям старого рожкового дерева и по расселинам скалы, и, когда он собрался домой, взлетев с едва заметным биением крыльев, я крикнул, что навещу его в Треццито. И в этот самый день, когда мы летели темными ущельями высоко над руслом Фьюмекальдо, направляясь с ответным визитом к Антисфену, наше внимание привлек слабый огонь, мерцавший на обоих склонах возвышенности Портелле. — Там пожар, — сказал Аполлодор. — Летим отсюда подальше. Там не только пылал огонь, но и раздавался звук свирели, то продолжительнее, то короче, и, завораживая долину, долетал до нас. — Полетим-ка туда, посмотрим, — предложил я. — Какой смысл интересоваться людьми? — недоумевал Аполлодор. Звук свирели, доносившийся все время с одного и того же места, становился все глуше, все невнятнее. Мы полетели в ту сторону. И вскоре увидели Пинию, бродившую в зарослях мальвы. Я спросил ее: — Кто это играет на свирели? — Мелеагр, кто же еще? И она преспокойно продолжала собирать цветы. Мы улетели, не желая мешать ее играм. Вокруг нее вились бабочки. А огонь все пылал, он становился выше, словно к пламени добавилось новое пламя. Вскоре мы были на месте. Горела дубовая роща и в ней тамариск, на котором, судя по всему, сидел Мелеагр: его свирель звучала с настойчивостью отчаяния. — Надо его спасти! — воскликнул Аполлодор. Я замер в воздухе, чтобы лучше видеть. — Но как? — спросил я. Повсюду кругом печально чернели обгорелые ветви и листья, а между ними змеилось пламя, все набиравшее силу; и я увидел там, внизу, на стволе дерева, Лемния и Сенарха: скрючившись, они из последних сил пытались укрыться от пламени. Я бросился вниз, на пылающие деревья, но тут же рванулся прочь, опалив себе перья. Летать стало труднее. Аполлодор последовал моему примеру, он отыскал себе лазейку между горящими деревьями и устремился туда, где пламя светилось не так ярко. — Мелеагр! Мелеагр! — звал он. Свирель умолкла. Я поднялся повыше, чтобы высмотреть мальчиков, но увидел лишь бушующее пламя, которое мгновенно охватывало куст за кустом, дерево за деревом. — Мелеагр! Лемний! — звал Аполлодор; невыносимый жар отгонял его все дальше и дальше от тамариска. На какое-то время пожар утих. Теперь можно было разглядеть деревья — жалкие обглоданные тени, — и у самой верхушки тамариска я заметил Мелеагра: он сидел опустив голову, будто спал. Я бросился вниз, в рощу, надеясь, что теперь все примет прежний вид, но очень скоро пламя вновь стало разливаться кругом. На мгновение мы опять услышали свирель — всего несколько нот, не больше; видно, языки пламени добрались до нее, но листья и ветви успели тысячекратно повторить этот звук. От деревьев исходил багровый свет. Нам оставалось только ждать. Тем временем Аполлодор рассуждал о том, сколь кратким и мимолетным было существование Сенарха и прочих зверюшек, которые, по его словам, несомненно, были достойны сочувствия. Мы сидели среди молодых побегов фисташкового дерева. Я подумал, что Мелеагр с друзьями, наверно, забрался в густую крону тамариска, чтобы полакомиться его мелкими сладкими плодами. И именно тогда вспыхнул пожар. Огонь стал ослабевать; теперь он не стоял стеной, в нем появились просветы, хотящему уже нечего было скрывать от нас — внизу, на склоне, все обуглилось или стало пеплом. — Ты видишь? Видишь? — говорил мне Аполлодор. Он ненавидел самого себя и беспощадное пламя, которое обратило в ничто этих маленьких человечков. Мы ждали, когда огонь совсем погаснет. Под нами все пылало, из огня лишь кое-где выступали красноватые очертания ветвей и земли под ними. — Здесь уже ничего не осталось, — заметил Аполлодор. Я не ответил ему. Мимо нас на небольшой высоте пролетели два ястреба, и один, глядя вниз, сказал, что багровое свечение в том месте, где прежде был тамариск, не что иное, как солнечный свет, отраженный неровностями земли. — Нет, ты только послушай! — воскликнул Аполлодор, не замеченный ими. Скоро спустились сумерки. Мы улетели прочь. Я летел низко, почти задевая верхушки деревьев. На следующий день мы опять вернулись к этому месту: там уже не горело, даже не тлело — перед нами лежало обширное выжженное пространство. — Что там внизу? — спросил Аполлодор. В то утро с нами был еще дятел Панеций. Он ответил: — Обгорелый спекшийся остов. Сверху виднелось какое-то неясное пятно. — Давайте посмотрим, — сказал я. Сделав несколько витков, мы спустились к самой земле и увидели там ворон, двух жаб и стервятника: они выискивали себе поживу в этом скопище отбросов. Кругом виднелись куски угля, черные подобия листьев, от одного прикосновения рассыпавшиеся в прах, следы человеческих ног; кое-где белели остатки костей. На обгорелом стволе тамариска уцелел молодой побег. Я спросил, указывая на него: — Будет расти? — Да, — ответил Аполлодор. — Сердцевина у него цела. — Весной на нем появятся листья, — сказал Панеций. Стервятник и вороны продолжали копаться в куче, а жабы, увидев нас, попрятались. — Что за еду они себе тут нашли? — недоумевал Панеций. Больше нам тут делать было нечего. Мы полетели в предгорья, где росли сочные травы, тростник и другая зелень. Там мы опустились немного отдохнуть. Место было приятное. Так закончилось приключение с тремя мальчиками. Не скрою, я часто потом возвращался на это место, но там не было ничего живого, ни птиц, ни змей; кругом царили запустение и безмолвие. Я сидел и ждал: вдруг что-нибудь зашевелится? Но нет. Ни звука. Дни мои сделались томительны и однообразны, я не желал ничего, кроме разве что уединения на плоскогорье дона Нанé близ Камути, где чаща кустарника и густые травы. Мысль о Тоине отодвинулась куда-то далеко, она постепенно рассеивалась, словно превращаясь в простой оттенок цвета. Я отдалился от всего и от всех, даже от Аполлодора и Антисфена, которые, каждый по-своему, пытались выяснить, какая участь постигла Тоину и где ее искать — на земле ли, на небе или же в иных видимых и доступных познанию краях. А во мне возникли и развились совсем другие свойства, я словно бы утратил взаимодействие с окружающим миром, или, скорее, сам этот мир сгустился и вверху и внизу, но всегда вокруг одной и той же точки, внутри меня самого. Прежде я зорко примечал очертания, размер и цвет каждой вещи, теперь же все вещи представлялись мне не совокупностью частиц, а, напротив, мгновениями, либо подробностями, или, скорее, превратностями меня самого. Вот почему я выбрал земли дона Нане, особенно холм с сочными травами, куда я удалился поразмышлять о быстротечности и невозвратности дней; однако на самом деле меня подтачивал скрытый недуг. Однажды утром я чертил воздух над плоскогорьем и вдоль и вширь, но летел тяжело, над самой землей — и вдруг увидел распростертого на земле человека. — Вечно они путаются у меня под ногами! — сказал я себе. Я уже было миновал его, как вдруг он вскрикнул. Я стал снижаться. Человек лежал навзничь, выпучив глаза, он показывал на меня пальцем. — Ну чего тебе? — спросил я. Он не ответил. Только съежился, словно был в слишком тесной скорлупе, и больше не шелохнулся. Паря над его головой, я понял, что он умирает. Я вгляделся в него. Никогда прежде я не видел подобного зрелища. Он, видно, почувствовал, что смерть вторгается в него, застывая в его нутре мельчайшими кристаллами и образуя там все расширявшуюся пустоту, он силился побороть ее, извиваясь как червь, но сам словно покрывался твердеющим налетом серы. Земля вокруг была по большей части голая, изрытая кротовьими норами. В воздухе царила тишина, даже ветер не проносился мимо. Мне показалось, что поляна, на которой лежал человек, втягивает его в себя, но то был явный оптический обман. Послышалось хлопанье крыльев. Я увидел в вышине воронов и стервятников, они описывали круги над поляной. Я опустился на бугорок поблизости. Тело все еще корчилось, но при этом постепенно цепенело, становясь похожим на белый камень. Наконец оно сделалось неподвижным, и от него поднялся желтый дымок. — А что теперь? — спросил я себя. И снова взмыл в воздух, Я чувствовал сильную усталость и, чтобы немного взбодриться, полетел сквозь прямые лучи полуденного солнца. Медленно парил я над вершиной моего холма, поросшего травами. В тот день я съел лишь несколько желудей, мяса не ел совсем, и мне было трудно двигаться. Что со мной? — подумал я. И, поглядев на небо, явственно вращавшееся с востока на запад, невольно вспомнил того человека, выделявшегося на поверхности плоскогорья дона Нане. — Ну-ну! — сказал я себе, — Надо подниматься. Мне удалось набрать высоту, и северный ветер донес меня до склона горы, где была рощица фруктовых деревьев — сквозь их ветви мне пришлось пролететь. Когда я коснулся ветвей, переспелые груши, яблоки, тутовые ягоды дождем посыпались на землю. Их было видимо-невидимо под деревьями, аромат разлился по всей горе. Я поел плодов. В последующие дни, хоть я и был в подавленном состоянии, все же у меня случались спасительные приступы беспокойства, и тогда я бился и хлопал крыльями в зарослях. Как-то раз над теми местами пролетал удод, он спросил, что со мной, а затем, видя, что я всегда сижу на одном и том же кусте, предложил мне свою помощь при условии, что я расплачусь с ним за каждую услугу. И вот из-за моей болезни я попал в полную зависимость к Изорино, так звали удода. Два раза в день он приносил мне змей, раков, паучьи гнезда, полные яиц, лягушек. Ровно столько, сколько требовалось, чтобы не умереть с голоду. Между тем он собирал в мешочек из листьев каменного дуба мелкие камешки, отмечая таким образом каждую оказанную мне услугу. Частенько, садясь на кусты, чьи верхушки свет дробил на ручейки, сияния и извивы тени, он напоминал мне, как много я ему должен. Я отстранялся: от него нестерпимо воняло гнилью, пометом и тухлой рыбой. — Я тут, я тут, — говорил он мне. Он хотел, чтобы я, как только выздоровею, принес ему ветви деревьев с цветами и плодами, сделал для него смесь из масел кунжута, кориандра, гвоздики, собрал лепестки роз и фиалок, листья мяты. Все это не так легко было достать в наших краях. Но этим его желания не ограничивались — он требовал у меня куски обсидиана, изумрудного берилла, прозрачного лазурита и липарита. Думаю, он собирался нажиться на всем этом. Я устроил себе ложе в зарослях, чтобы укрыться от непогоды и от возможного нападения. У Изорино на выступе зоба, под самым клювом, был мохнатый нарост, которого он стыдился и который обертывал листьями дуба и плюща, сделав из них нечто вроде кружевного жабо. Ну и вид, доложу я вам! Иногда я совершал недальние прогулки. Болезнь приковала меня к этому холму, и в те дни я чувствовал, что на меня свалилось огромное, непоправимое несчастье. Я был истерзан одиночеством и лихорадочным возбуждением, налетавшими на мою душу, словно ветер смерти, и тогда все мне становилось противно, даже, простите, собственный хвост. Дело шло к осени, но солнце палило по-прежнему, и, чтобы защититься от него в течение дня, я раздобыл ветки ежевики и фиговые листья и соорудил себе из них подобие навеса. Под ним было сносно. — Вон как ты славно устроился, — с завистью говорил мне удод. Между тем я стал замечать, а потом и убедился окончательно, что единственные близкие мне существа — кусты и травы, в изобилии разраставшиеся вокруг меня на этом холме; все прочее казалось мне лишь бледным призраком жизни. Но общаться с травами и другими растениями было нелегко, исключая разве что моего друга каперса: с моей обычной высоты я никогда не пытался вникнуть в житье этого крохотного мирка. И вот теперь этот мирок казался мне дружественным, родным, особенно когда я падал в омут меланхолии или чувствовал, что погружаюсь в беспросветное ничто. Травы, мнилось мне, шепчут ласковые слова, дрожат, как нежные струны, и эти колебания преодолевают их тесные границы, расходятся далеко-далеко, превращаясь в некий беззвучный рокот. — Апомео! Апомео! — слышал я. Должно быть, то была слуховая галлюцинация, а возможно, и настоящий зов, донесшийся до меня со склона холма, где кипела жизнь; и еще мне почудилось, будто старые оливы стали отбрасывать тень гуще и дальше, чем обычно, чтобы она доставала до меня, и разворачивали ее от дерева к дереву. — О божественные деревья! — восклицал я. И поудобнее устраивался под моим кустом, и явственней улавливал бормотание бабочек и шершней, от неведомых берегов прилетавших на холм дона Нане. В общем, я привык бы к такой жизни, но все же дух мой имел иное предназначение, ибо я желал проникнуть во всеобщую природу вещей. Удод, как правило, не пропускал посещений. Мои нужды он удовлетворял, но в своих требованиях не знал удержу: добавлял к перечню то медовые соты, то гнезда, полные яиц; и наконец как-то вечером сообщил, что желает кусочек луны. И без стеснения потешался надо мной, когда заставал меня в приступе тоски, говоря, что бедный Апомео, видно, не мог больше переносить свет, льющийся с неба, и спрятался вниз, в тень. Что я мог ему на это ответить? Правду говорят, что болезнь — докука, но правда и то, что в итоге она приводит либо к выздоровлению, либо к концу нашего существования. Я почувствовал себя лучше. И лучше стал понимать язык растительного мира, с течением времени, увы, терявшего свой зеленый наряд. Была там одна мальва, жившая, по-видимому, сложной внутренней жизнью. Она росла возле моего гнезда и, когда дуновение ветра ей это позволяло, вытягивала шею и приветствовала меня, хлопая листьями по семенам, оставленным умершими цветами. Вот эта-то мальва и рассказала обо мне кузнечику Алкмеону. Мы подружились, и; поскольку Алкмеон имел некоторые познания в медицине, он решил лечить меня музыкой — как он утверждал, музыка обостряет чувства и освобождает сердце от накопившихся вредных испарений. — Вот увидишь, Апомео, — говаривал он, — скоро ты опять сможешь летать. И тогда, надеюсь, вспомнишь о нас, обреченных оставаться здесь, внизу. Он садился рядом со мной и, выждав, когда стихнет даже ропот ветра в листве, заводил свою незатейливую песню, напоминавшую мне о журчащих по камням ручейках, о вспененных водах потока. Тогда я чувствовал, что привязался к здешним местам, хотя и сознавал, насколько это для меня унизительно, и не решался оторвать глаз от земли, наслаждаясь музыкой Алкмеона. Однажды он по секрету сообщил мне, что растения способны думать и двигаться. — Чем ты это докажешь? — спросил я. Он ответил, что движение им присуще — правда, совсем не такое, как у нас. Когда они растут, то все время захватывают и обживают новое пространство, которое, кстати, без них не имело бы никакой цены, а было бы лишь безвидной пустотой, где единица и множество не отличались бы друг от друга. — Это действительно так, — убеждал он. По мнению Алкмеона, для растений движение было средством исследования ближайшего мира, и ветер приносил им запахи, которыми они были связаны со всем, что доступно познанию. — Растения мыслят, — настаивал он. Он давно убедился в этом на собственном опыте, когда случалось спать в поле, под листом пырея, или на склоне, в чашечке дикого гладиолуса, а самыми жаркими ночами — в траве у ручья. А еще он говорил, что мыслят они иначе, чем мы, ибо у всякого живого существа свой нрав и обычай. — Если бы ты вглядывался повнимательнее, если бы у тебя были усики вроде моих, — говорил он в заключение, — ты оценил бы по достоинству то мгновение, когда травы, кусты, вообще все растения вдруг становятся прозрачными, их чистые линии исчезают и в воздухе появляются тончайшие лучи — это и есть мышление растений. Словом, с Алкмеоном мне было занятно еще и потому, что его умствования отвлекали меня от сиюминутных ощущений; он рассуждал обо всякой всячине, например о том, что свет набирает силу, отскакивая от ветки к ветке и от травинки к травинке. Между прочим, я узнал от него, что всю снедь, которую Изорино приносил мне, он тащил из чужих гнезд или отыскивал среди отбросов. Я собрался улететь прочь. Однако я имел глупость сказать об этом удоду. Тот не смог скрыть бешенство: вращал своими маленькими глазками, побагровел до самых перьев. И, поднявшись в воздух, вскоре исчез за изгибом долины Инкьодато. Он поступил со мною подло. Опоил меня дурманящими соками трав, и я крепко заснул. Проснувшись, я обнаружил, что крепко привязан за крылья и за лапы к большому камню, и, право же, освободиться никак не мог, потому что и шея у меня была зажата. Теперь конец, подумал я. Раз в день Изорино бросал мне с высоты плоды рожкового дерева, растерзанных летучих мышей, яблоки и капустные листья. Не знаю почему, но Алкмеон не появлялся. Больше всего меня удручало то, что мне предстоит такой бесславный конец после того, как я снискал общее уважение и восхищение. Изорино предусмотрительно держался подальше от меня, перелетая с оливы на оливу, исчезая и появляясь снова, издеваясь надо мной или просто наслаждаясь моей беспомощностью и унижением. Изредка он взлетал над верхушкой дерева, да и то так невысоко, что его мог бы разглядеть даже крот. Однажды вечером, когда в воздухе уже чувствовался первый осенний холодок, я увидел, как над Минео взошла двурогая луна и выплыла в небо над плоскогорьем. Гляди-ка, подумал я, ей, что ли, тоже пришла охота поглумиться надо мной? Конечно же, она поднялась из темного, холодного места. Она наливалась белизной, отбрасывая огромные рогатые тени на оливы, на миндальные деревья, на небо и на все видимое вокруг. В эту ночь все молчало, даже лягушки. Я наблюдал за беззвучным восходом луны и заметил, что в углублениях на ее поверхности были темные пятна — быть может, долины или какие-то неясные фигуры. Сам не знаю, почему я вдруг подумал о Тоине, как будто у нее могло быть нечто общее с этим светилом или с веществом межзвездного пространства. И странно показалось мне, что прежде я был всегда так поглощен земными делами и не наблюдал с должным вниманием за восходом луны, ее фазами и движением по небу. — Ах, если бы я не был связан! — воскликнул я. Я подумал, что каким-нибудь путем, верно, можно туда добраться; потом задался вопросом, отчего это светило всегда проделывает по небу один и тот же путь, движется всегда из одной его точки в другую, будто вращается небо, а не оно само. А ведь Тоина могла находиться там в какой-нибудь впадине, которую не давал разглядеть яркий свет; Тоина, захваченная вращательным движением луны, совершающая вместе с ней головокружительный небесный путь, — быть может, один поток воздуха подхватывает их обеих и несет с востока на запад. — Смотри-ка, смотри-ка, — шептал я. Так, размышляя о том, почему иные звезды все время остаются на заднем плане, словно движутся по более протяженным орбитам или же воздухоподобная субстанция увлекает их к отдаленным окраинам или в противоположную часть небосвода, я задремал. Разбудил меня Алкмеон; видя, как крепко я связан, он засмеялся едва слышно, так, что не дрогнул ни один лист, и весь он купался в лунном луче. — Это удод тебя так скрутил? И снова засмеялся. Я сказал ему: — Ты должен мне помочь. Он заглянул за камень, к которому я был привязан, и увидел, что мои путы были сделаны из стеблей тростника и молодых побегов ивы. Он сказал мне, что сейчас ничего не сможет сделать, тут требуются помощники; а потому он вскочил мне на спину и исполнил для меня грустную прощальную песнь, странно звучавшую в залитом белым светом воздухе. — Постой, — прервал он вдруг пение, — а твой друг Аполлодор?.. И мы мгновенно разработали план, как разыскать Аполлодора и известить его обо всем. Это было просто. Не буду посвящать вас во все подробности. Скажу лишь, что Алкмеону удалось это сделать с помощью пчелы Риоро. Разгоралась заря, когда ко мне прилетели Аполлодор с Антисфеном и, увидев меня, чуть не лопнули от смеха; Панеций веселился не меньше их, прыгая по ветвям гранатового дерева. Сию же минуту я был освобожден. Мы стали поджидать удода, который не замедлил явиться. Он летел, набирая высоту, со стороны Инкьодато и, не увидев меня на обычном месте, со злобным карканьем стал носиться по небу. Антисфен и Панеций напали на него и сбили на землю. — Не надо, бросьте его, — уговаривал я, — все-таки он не дал мне умереть с голоду. Удода привязали к нижней ветке оливы, он громко сетовал, проклинал меня, неблагодарного Апомео, и никчемность этой жизни. Медленно взмахивая крыльями, я пролетел между ветвями тамариска, росшего у пещеры. Странно было чувствовать себя таким свободным, способным вернуться в утраченный простор. — Отпустите меня! — кричал удод. Антисфен попросил пчелу Риоро достать меду слаще и душистей гиметского, и пчела с жужжанием унеслась к долине Инкьодато. Дятел забавлялся, выдалбливая ствол дерева старательно, точно хороший кузнец; один лишь этот звук нарушал безмолвие Камути. Вскоре с горы налетели рои пчел. Антисфен отдал приказ Риоро, и в мгновение ока удод весь был облит медом — ну и верещал же он, крепко привязанный к дереву! Первым запах меда учуял красный муравей и, поднявшись по стволу вместе с нескончаемой вереницей сородичей, влез в самое нутро удода, а тот отчаянно каркал, чувствуя, что муравьи добрались до места, где рождается его душа. Я ничего не сказал, и мы с Антисфеном, Аполлодором и Панецием направились в сторону Фьюмекальдо — на небольшой высоте, учитывая мою слабость; и с несказанной радостью я вновь услышал, как пение птиц звонко рассыпается по земле, увидел, как непроходимые кустарники мало-помалу исчезают из виду, залитые потоком солнечного света. Во многих местах все разрослось гуще прежнего, в других пожелтело, так что на нашем пути порою травы клонились долу, а ветви обнажались, теряя листья. Так начался, можно сказать, последний день моей истории. |
||||
|