"Любовь и Ненависть" - читать интересную книгу автора (Эндор Гай)

Глава 6 ЖИЗНЬ — ЭТО ЛОВУШКА

Да, наконец-то он стал знаменитым! Наконец-то он прорвался!

И вот теперь все роскошные модные салоны Парижа, завсегдатаи которых прежде едва замечали Руссо и даже отправляли есть вместе с лакеями, соперничали, желая залучить его к себе. Он был нужен в качестве почетного гостя. Да, теперь все хотели его видеть, общаться с ним. Но как раз сейчас он часто болел, подолгу не вставал с постели. Мадам Дюпен, которая гордилась литературными успехами своего секретаря, даже послала к нему своего личного врача, знаменитого доктора Морана. Одни рекомендовали Жан-Жаку доктора Гельвеция, отца знаменитого писателя, другие — Малуена и Тьерри. В отчаянии от жестоких приступов, Руссо пригласил к себе всех троих. Как выяснилось, дело было не в почках, — камней не обнаружили. У Руссо был очень узкий мочеиспускательный канал, не позволявший до конца опорожнять пузырь. Предстояла мучительная операция по расширению канала с помощью весьма несовершенного зонда. Зонд сломался, и Руссо чуть было не отдал Богу душу, чего он всегда так боялся. Выручил его из этой беды доктор Даран, он принес Жан-Жаку свой, куда более эффективный и удобный, зонд. Но, к сожалению, сам Даран был слишком стар, мог умереть в любую минуту. Руссо купил у него большую партию зондов, потратив на это все свои деньги. Похоже, писатели получают премии, чтобы тратить их на врачей. Даран научил Терезу правильно вводить зонд больному. Теперь все пошло на лад. Несмотря на болезни, Руссо никогда не прекращал работать. Влиятельный ученый, главный редактор пользовавшейся государственной поддержкой газеты «Меркюр де Франс» аббат Рейналь, который столько раз отвергал статьи Руссо, теперь оказал ему честь, поместив свое опровержение и ответ на него Руссо. Известный математик, профессор Готье Ранси выступил с нападками на Руссо, и тому предстояло выступить с ответным словом. Среди недоброжелателей Жан-Жака были академик Борд из Лиона и академик Лека. И даже один король. Даже король обратил на него внимание. Не такой великий, правда, как прусский монарх, всего лишь экс-король Польши Станислав[69], нынешний герцог Лотарингский и тесть Людовика XV. Он тоже опубликовал резкую статью против Руссо и его теории и получил достойную отповедь в следующем же номере.

Только от Вольтера ни слова. Вольтер, Вольтер!..

Теперь на какой бы парижской улице ни появлялся Руссо, люди указывали на философа, заклеймившего все достижения человечества, которыми оно так гордилось, на писателя, который смело бичевал современную цивилизацию. «Этот человек, — говорили они, — хочет вернуть мир к прежним временам, когда все мы были дикарями, варварами, когда у нас не было ни книг, ни нашего замечательного, восхитительного искусства, ни наук. Мы были просто свободными, здоровыми дикарями и бегали по лесам нагишом».

На улицах, в кафе, в фойе театров, в посещаемых им домах люди вовсе ему незнакомые считали, что они вправе остановить его и вступить с ним в спор. Какая странная, удивительная, чарующая точка зрения: оказывается, чем человек больше старается себя усовершенствовать, тем слабее, несчастнее и даже злее он становится. Неужели это на самом деле так? Может, он поставил все с ног на голову?

— Что такое? — кричали ему в лицо. — Бедные нации сильнее богатых? Как вы можете проповедовать такую явную чушь?.

— Неужели вы не видите, что история постоянно демонстрирует это? — отстаивал свою правоту Руссо. — Разве Китай в расцвете славы не был покорен и унижен свирепыми монголами[70]? А Греция? Разве она не погибла, достигнув верхней точки процветания и расцвета искусства? А Рим, этот господин всего мира, который жил в мраморных дворцах с сияющими бронзой украшениями, получал громадные доходы и несметное количество рабов из завоеванных им провинций? Разве он не был завоеван и разграблен варварами, у которых не было ничего, кроме тряпья вместо одежды и примитивного оружия?

— Может, вы и правы, — снисходительно отвечали ему, — богатство на самом деле развращает людей. Но вы утверждаете то же и о науках. Разве может наука развращать людей?

— Само знание — это развращенность. Думающий, рассуждающий человек испорчен.

— Что вы несете, дорогой месье Руссо? Как это так — развращен, испорчен?

— Я говорю об этом, потому что это правда! Разве науки не рождаются из развращенности? Например, медицина? Человек не подчиняется законам природы, чтобы соблюдать требования гигиены. Разве не так? Ну а астрономия? Разве не возникла она из суеверия астрологов, разве не стала результатом безбожных попыток человека проникнуть в тайны будущего? А геометрия? Разве не вызвала ее к жизни алчность земельных собственников, которые хотели точно измерить принадлежавшую им собственность и удержать ее в своих руках, если даже войны или наводнения затопят все установленные на их участках вехи? Ну, а что привело к расцвету сочинительства, ораторского искусства, как не амбиции, неугасимая страсть к обогащению, к деньгам? И совокупность наук — это лишь результат человеческой алчности, гордыни и любопытства. А их конечная цель — погрузить человека в еще большую праздность, обжорство, роскошь, сладострастие.

— Ах, можно, конечно, согласиться с вами, признать, что некоторые науки возникли из ложных источников. Но вы ведь не пойдете дальше, не станете утверждать, что изобретение печатного станка стало для всех нас карой, бичом? Несомненно, книги — это настоящий дар человечеству… Боже, я и представить себе не могу, что бы мы делали без книг!

— Совершенно верно! — резко, с презрительной ноткой в голосе возражал Руссо. — Что бы мы делали без книг! Какой необходимостью они стали для нас! Ну и каков результат? Повсюду люди жадно поглощают книги, стараясь отыскать в мнении других ключ к своему счастью, пониманию окружающего, но они ведь должны искать все эти дары в себе. Только там, и нигде больше.

— Вы весьма убедительны, месье Руссо. Но, несомненно, существует один аспект современной науки, который вы не в силах осушить. Искусство изящного, в котором французы наверняка затмили другие народы. Неужели вам хочется лишить нас хороших манер, нашей вежливости, очарования нашего французского таланта, парижского театра, нашей оперы, нашей живописи, нашей архитектуры?

— Вот это хуже всего! — восклицал Руссо. — Все это лишь притворство! Мы живем в такой век, когда человек не осмеливается быть самим собой. Все мы, кем бы на самом деле ни были: трусами, калеками, больными, подстрекаемыми, слабаками, тряпками, лгунами, — теперь разговариваем на одном и том же языке, из каждого рта вылетают формулировки, свидетельствующие о нашем хорошем воспитании. Все мы носим одни одежды, все соблюдаем правила приличия, хорошего тона. Как отличались бы мы один от другого, если бы оставались нагими, если бы выражали свои собственные мысли, свои истинные чувства и обменивались продуктами труда собственных рук с такими же, как мы, тружениками. Какими бы разными мы были, какими неповторимыми, индивидуальными! Может, грубыми, невыносимыми, но, во всяком случае, здоровыми и честными, без всякого притворства, обмана и лицемерия.

Сколько же вопросов ему задавали! Должны ли мы закрыть школы, академии и прочие образовательные учреждения? Неужели вы на самом деле считаете, что нужно сжечь библиотеки? Неужели вы на самом деле полагаете, что мир чувствовал бы себя гораздо лучше без Кеплера[71], Галилея[72], Ньютона?

Руссо не выносил всю эту трескотню. Руссо не любил ее, но она ему все-таки не была безразлична, ведь эта трескотня свидетельствовала о его признании. Наконец-то. Но его недостатки оставались при нем: Руссо так и не научился быстро подбирать нужные аргументы. Ему не хватало ораторских навыков, живости, яркости языка. Он часто подолгу искал нужное слово. Короче говоря, Руссо был тугодумом.

Собеседники часто ставили его в тупик. Тогда он резко отворачивался, советуя прочесть его эссе. Если не понравится, можно разорвать его в клочья. И пусть его оставят в покое!

Но чем больше он проявлял свою дерзость и неумение себя вести в этом городе подчеркнутой воспитанности, тем большим центром притяжения становился. Весь Париж был не прочь принять этого «дурно воспитанного грубияна», и парижане любовно прозвали его: «Наш Жан-Жак», «наш добрый Жан-Жак», ибо у всех постоянно скучавших богатых людей вдруг появилось такое захватывающее развлечение — выслушивать в свой адрес брань Жан-Жака. Вокруг него собирались толпы людей, и если им не удавалось поговорить с ним, на него просто молча глазели, словно он только что свалился с Луны. Все были сильно взволнованы неожиданными тезисами Руссо. Все, но только не Вольтер…

Жан-Жак, естественно, сразу послал ему экземпляр своей брошюры. Так поступил и Дидро со своим памфлетом «Письмо о слепоте». Но, в отличие от Дидро, Руссо не получил ответа от Вольтера. Даже уведомления о получении. И само собой, никакого приглашения разделить трапезу с мудрецами. Кстати, сейчас Вольтер вращался в кругу знаменитых интеллектуалов, которых Фридрих собрал у себя в Потсдаме.

Ни слова. Ни единого слова от Вольтера… А может, Вольтер до сих пор обдумывает большое, аргументированное послание? Несомненно, думал Руссо, это будет опровержение его теории. Ведь Вольтер всегда обожал науки и искусство. И все же разве не мог такой великий философ, как Вольтер, по достоинству оценить деградацию человека по сравнению с его примитивным благородством в далеком прошлом?

Пусть это будет опровержение, даже болезненное сдирание кожи с Руссо — он все равно придет от этого в восторг. Это стало бы предлогом, чтобы изменить свою нынешнюю позицию, которую с каждым днем становилось все труднее защищать. Он сам затратил столько лет на совершенствование в искусстве и в науках, а теперь отказался от всего этого.

Как будет чудесно, если Вольтер укажет ему, как поступить. Руссо был нужен ответ от «учителя». Все равно: похвала или упрек. Хотя бы слово, еще одно дуновение в сторону Жан-Жака из его склянки с духами.

Но увы, Вольтер молчал. Словно Руссо вовсе не было. Некоторое время спустя по Парижу начала ходить остроумная эпиграмма, которую приписывали Вольтеру. Эпиграмма стала популярной не без стараний «громогласной трубы» Вольтера Тьерио.

Прусский король спрашивает Вольтера:

— Вы читали эссе Руссо?

— Да, — ответил тот, — я читал его, сир. Весьма красноречивое эссе. Должен признать, что еще никогда красноречие так красноречиво себя не осуждало.

Это задевало, причем серьезно и глубоко. Если, конечно, автор — на самом деле Вольтер. Но ведь это могла быть и подделка. Эти ленивые хлыщи часто приписывали Вольтеру то, чего он никогда не говорил. Но все равно эта остроумная вещица сразу возымела действие на парижскую публику. Руссо чувствовал, что люди все больше размышляют о парадоксальном характере его позиции. Теперь при разговорах с ним некоторые многозначительно улыбались. Ему казалось, что он постоянно слышит смех Вольтера, долетающий до него из Пруссии. «Кто такой этот Жан-Жак Руссо, который использует печатный станок, чтобы напечатать свое эссе, осуждающее печатное дело?» — так, по слухам, написал Вольтер одному из своих парижских корреспондентов.

До сих пор Жан-Жак не верил, что эти строчки принадлежат Вольтеру. Теперь все яснее понимал, что ходит по лезвию ножа. Ему вовсе не нравилось шагать по канату великого над пропастью смешного. Раскачиваясь из стороны в сторону от дуновения любой язвительной шутки Вольтера, он мог в любой миг сорваться и свалиться — тогда его осмеют как неловкого, неудачливого клоуна. Известно, что Париж невозможно долго удивлять одним и тем же. Те, кто так восторженно принимали его еще вчера, сегодня могут с презрением от него отвернуться.

Ну а каков финал его славы?

Ладно, он всем еще покажет! Он намерен доказать этим парижанам, что перед ними человек, который умеет отстаивать свои убеждения. Человек, для которого жизнь — далеко не шутка и не дешевая игра. Наконец, он — человек, который готов защищать свою позицию даже ценой собственной жизни.

«Vita impendere vero!» Эта фраза на латыни станет его лозунгом: «Я посвятил свою жизнь истине!»

Позднее, когда он стал известным человеком, семья Дюпенов приняла решение отметить заслуги своего секретаря и помочь ему жить соответственно его репутации. Зять мадам, тот самый месье де Франкей, вместе с которым Руссо посещал курсы химии, предложил ему еще одну должность — главного бухгалтера семейной фирмы.

Дюпены являлись членами небольшого круга откупщиков и ежегодно участвовали в торгах для получения права собирать налоги на территории всей Франции. Жан-Жак, ставший главным бухгалтером одной из таких групп, мог рассчитывать на большие деньги. Генеральные откупщики, как их обычно называли, каждый год прикидывали сумму будущих налогов, а когда получали, немедленно сдавали во Французское казначейство, постоянно испытывавшее дефицит в «живых деньгах». Все, что собирали сверх этой суммы (обычно шесть миллионов франков), они приписывали себе. Поэтому такие семьи, как Поплиньеры, Дюпены, Сен-Джеймсы, Лавуазье, жили на широкую ногу, почти ни в чем не уступая ни знатным герцогам, ни самому королю. Как главный бухгалтер Руссо с полным основанием надеялся приобрести небольшую долю прибылей. Со временем он, возможно, даже станет полноправным партнером. Остроумный философ Гельвеций[73], сын доктора, нажил на этом целое состояние. Почему же не попытаться ему, Руссо?

Но можете себе представить, какой эпиграммой на это откликнется Вольтер! Жан-Жак — сборщик налогов! Руссо торопливо написал Дюпенам прошение об отставке. Он мог, конечно, оставаться личным секретарем мадам, так как его услуги вполне соответствовали жалованью. Но ни в коем случае — бухгалтером!

Дюпены остолбенели. Они предложили ему эту должность не только как вознаграждение, они оказали ему честь, выказали свое восхищение. Все семейство явилось к Руссо, чтобы выяснить причину отказа. Они просили еще раз хорошенько подумать. Но Руссо уже все решил.

— Как я могу проповедовать свободу, бескорыстие и нищету, если сам не следую своим принципам, — объяснял он. — Разве можно обвинять мир в лицемерии, оставаясь лицемером? Люди должны убедиться, что в этом лишенном твердых убеждений мире существует хотя бы один человек, который не боится их защищать.

Дюпены настаивали.

— Вы, наверное, не видели того, что пришлось наблюдать мне: крестьяне порой вынуждены прятать хлеб, вино, мясо только потому, что сборщики налогов могут пронюхивать, что они не умирают с голоду? Это я должен удивляться тому, что вы не подаете в отставку, а продолжаете жить на доходы, получаемые от такой несправедливости. Нет, когда речь идет о выборе: на чьей я стороне — угнетателей или угнетенных, — я не стану колебаться ни минуты.

Напрасно Дюпены пытались заверить Руссо, что не они устанавливают законы о налогообложении. Они просто принимают участие в торгах на право их сбора.

— Если мы подадим в отставку, кто же будет их собирать? Возможно, нам на смену придут более свирепые, более жестокие люди. Может, мы тем самым сослужим этим страдальцам дурную службу?

Жан-Жак в ответ только пожал плечами. На этот вопрос он не желал отвечать. Он знал только одно: он сам должен прислушиваться к голосу совести. По Парижу поползли разговоры об удивительном, добродетельном, неподкупном человеке.

К нему пришли Дидро, Гримм, Клюпфель, Дюкло[74], чтобы узнать, в чем, собственно, дело. Они интересовались, как Руссо теперь намерен сводить концы с концами. Сочинительством больших денег не заработаешь. Ну, что он получил от своего эссе, кроме популярности?

— Я считал, мне повезло, что удалось найти издателя для тебя. Писсо согласился напечатать твою книжицу бесплатно, за свой счет. А все другие требовали деньги. Ведь никто не был уверен, что удастся продать хотя бы дюжину экземпляров.

Руссо не мог отрицать этого. Он знал, как мало денег приносит торговля книгами. По крайней мере для автора. Он мог надеяться только на славу или на патрона, способных возместить расходы на издание книги, а может быть, на королевскую стипендию?

От издателей нельзя было ждать многого. И не по их вине. Они сами никогда не знали, получат ли прибыль. Как только появившаяся книга начинала расходиться, ее немедленно издавал кто-то другой, ставя на обложке вместо «Парижа» «Лондон», «Женеву» или «Гаагу», делая вид, что речь идет об издании, контрабандным путем попавшем в страну. Если автор заказал издателю определенное количество экземпляров своей книги, он постоянно должен быть начеку. Нечестный издатель мог тайно отпечатать дополнительный тираж книги и конкурировать на рынке со своим клиентом. Что касается пьес, автор получал небольшую сумму от столичных театров, но если пьеса пользовалась успехом, ее немедленно ставили во всех странах Европы, и за это уже никто не платил никаких гонораров. Мало того, издатели частенько посылали своих стенографов в театры, где шли популярные пьесы, и они появлялись в виде брошюрки на следующее же утро после премьеры. За это автор опять-таки не получал ни гроша. Известны истории о том, как Вольтер отомстил таким горе-издателям. Когда, например, он хотел напечатать свой философский роман «Задиг», отправил одному издателю только нечетные страницы, а другому — только четные. При этом он писал и тому, и другому, что в руках у них полный текст. Выкупив набор, он нанял одну смышленую женщину, которая, ловко орудуя простой иглой, соединила все страницы. Таким образом, только у Вольтера оказались полные, без купюр экземпляры, которые он и отправил в продажу. А два одураченных издателя предлагали купить ущербные экземпляры покатывавшейся со смеху публике.

Издатели проклинали Вольтера, а он всласть посмеялся над теми, кто долгие годы его надувал.

— Я буду делать то, что делают люди в этом мире, чтобы на столе у меня всегда была еда, — сказал Руссо. — Разве вы ничего не слышали о честном труде?

— Ну и какой честный труд будешь выполнять ты? — поинтересовались друзья.

— Я умею аккуратно переписывать ноты.

Такой ответ явно пришелся не по вкусу ни Дидро, ни Гримму, ни другим. Казалось, своим ответом Руссо обвинял в нечистоплотности. Таким образом он словно зачислял их в разряд паразитов. Это в какой-то мере было справедливо, хотя бы по отношению к Гримму, который благодаря своей корреспонденции завязал тесные связи с самыми знатными домами Европы и в конце концов добился титула австрийского барона, звания русского полковника, получил бесчисленное множество всяческих наград.

Клюпфель написал «Альманах Готы» — книгу, которая прослыла самой снобистской вещицей того времени.

И даже Дидро, этот демократ, сын буржуа, производителя хирургических инструментов, не был безукоризненно честен. Когда русская императрица Екатерина II купила его библиотеку[75] за шестьдесят тысяч франков и оставила все приобретенные книги в его пользовании, Дидро был несказанно счастлив. Он установил в центре своей гостиной бюст Екатерины Великой, молился перед ним и сочинял панегирики[76] в честь этой августейшей особы.

Приятели Руссо даже не могли себе представить, что он решил жить на два франка в день — больше за переписку нот не давали. Упреки Руссо привели к тому, что дружба талантливых, небогатых молодых писателей дала глубокую трещину, которой в будущем суждено было превратиться в пропасть. Особенно это касалось Дидро. Жан-Жак не уступал.

— Переписка нот, — поучал он, — это высоко ценимое искусство. Это — честная профессия. Это полезная профессия. И здесь я никому не могу причинить вреда.

— Почему ты так думаешь? — возражал Дидро. — Возьми, к примеру, переписчика, которого я нанимаю, когда мою собственную писанину невозможно разобрать из-за постоянных исправлений. Этот бедный человек стучится ко мне два-три раза в неделю, чтобы осведомиться, нет ли для него работы. Совсем недавно, когда у меня возникла срочная необходимость в переписчике, я сам отправился к нему и увидел, в каких ужасных условиях живет мой бедный помощник. Это трудно назвать комнатой. Комнату он себе не может позволить, он снимает лишь ее часть — самую невзрачную, самую грязную, — ты себе и представить не можешь! Он снимает угол, отделенный от остального пространства почти истлевшей от времени занавеской. И там нет абсолютно никакой мебели — только матрац, на котором он спит. Там же стопкой стоят его книги — Вергилий[77] и Гораций, он их очень ценит. Несколько книг — вот все состояние моего переписчика, он их постоянно перечитывает.

А теперь представь, что я скажу этому несчастному человеку: «Дорогой друг, у меня для вас больше не будет работы. Я собираюсь отныне все делать сам, стану, так сказать, вашим конкурентом. Я сам буду переписывать рукописи. Это — самая честная профессия. Она очень полезна. Мой приятель Жан-Жак собирается переписывать ноты, потому что не хочет быть паразитом, — я тоже не хочу быть паразитом. Ну а что до вас, то если тем самым я выну у вас изо рта кусок хлеба, если вас вышвырнут на улицу, то утешьтесь. Я выбираю единственный честный путь. Так учит Жан-Жак Руссо».

Неужели ты на самом деле считаешь, что, работая переписчиком нот, ты никому не причинишь зла?

Жан-Жак с минуту раздумывал, потом произнес:

— Я буду брать за работу больше, чем другие переписчики. В два раза. Не стану обещать и немедленного исполнения. Таким образом, все театры и оркестры будут продолжать пользоваться услугами своих прежних копиистов. Я буду брать заказы только от таких людей, которым по той или иной причине требуется особенно аккуратная работа, которые могут подождать, не торопить меня с исполнением.

Дидро улыбнулся:

— Другими словами, ты будешь работать для патрона, который, скрывая свою благотворительность, будет давать тебе для переписки ноты, в которых он совсем не нуждается, так?

Руссо тут же горячо запротестовал. Дидро пожал плечами:

— Я только повторяю твои же слова. Ты собираешься брать двойную плату за работу, выполнение которой не ограничено временем.

Руссо мог понять, почему против его решения возражает Тереза. Оно затрагивало не только ее собственное благосостояние, но и благосостояние всех ее многочисленных родственников: ее матери, отца, целого выводка братьев и сестер, которые постоянно наведывались к ним в надежде раздобыть немного еды, денег, поношенную одежду. Да, Руссо вполне мог понять ее мотивы. Но почему с таким упорством этому противятся его друзья? Может, дело в том, что он внезапно вырвался вперед? Он мог бы с ними согласиться, позволить им себя переубедить, если бы в его ушах не звенел постоянно язвительный смех, долетевший оттуда, из Пруссии.

— Все в этом мире должны последовать моему примеру, — заявил Руссо, — и все мы в результате станем значительно лучше. Как я могу говорить об угнетенных, не разделяя их судьбу?

— Ну, если ты прав, — ответил Дидро, — то большинство приличных трудолюбивых людей все понимают и делают неправильно.

Руссо согласился:

— Да, и мой пример покажет им, что нужно делать.

Вероятно, ему захотелось наглядно продемонстрировать всему миру, что он чувствует внутри. На следующий день он отправился в ломбард и бросил на прилавок свою шпагу.

— Вот инструмент, изобретенный для того, чтобы прокалывать тела людей. Я носил ее многие годы, но мне так и не представилась возможность воспользоваться ей. У меня, признаться, не было ни малейшего желания применять шпагу на деле. Я даже не знаю, как это делается. И не хочу знать. Короче говоря, когда я носил ее, я постоянно лгал. Я не такой жестокий и не такой воинственно настроенный человек, как можно было предположить, глядя на эту шпагу. Источником приобретения этого предмета не была моя природная кровожадность. С его помощью я мог продемонстрировать, что не принадлежу к тому общественному классу, который вынужден изо всех сил трудиться, чтобы заработать себе на жизнь, и который чувствует себя стесненно, если эта штука не болтается у него на бедре. Я купил шпагу также, чтобы показать всем, что у меня есть лишние деньги для приобретения такого дорогого украшения и что мне не приходится выкладывать все, что я зарабатываю, на еду.

— Я вас понимаю, месье, — ответил ростовщик. — Я вам сполна заплачу за эту шпагу. Но прежде я вынужден вас предупредить, что, если завтра все начнут думать так, как думаете вы, ваша шпага не будет стоить ни гроша и я не смогу дать вам за нее и части сегодняшней цены.

Жан-Жак вытащил из кармана свои часы.

— Ну а это для чего мне? В сутках все равно останется двадцать четыре часа — независимо от того, ношу я на себе этот инструмент или не ношу. Ну а для чего тогда колокольный звон? Для чего дневной свет? Разве этого недостаточно, чтобы определить, который час? Короче говоря, эти часы — еще одно украшение, его носят, чтобы показать: их владелец — господин, у него в кармане денег больше, чем необходимо на пропитание. Что из того, что я опоздаю на несколько минут на деловую встречу? Если те, что меня ждут, не могут немного повременить, они — не истинные друзья.

Ростовщик, улыбнувшись, заметил, что, к счастью, не все такого мнения, как он.

Руссо снял с себя парик.

— Кто я такой? Монарх? Почему я должен походить на короля? Монарх, будь у него человеческие чувства, не спит по ночам, думая о тысячах подданных, которые пойдут умирать за него в бой, о тысячах других, которые умирают от голода на его тучных землях?

Руссо купил себе небольшой круглый паричок, чтобы прикрыть от студеного ветра лысую голову.

Терезе он заявил:

— Все это золотое шитье на моем камзоле ни к чему. Смешно. Спори его и продай. И больше никаких застежек и золотых пуговиц. Пуговицы деревянные или костяные ничуть не хуже. Для чего одеваться так, словно я придворный или генерал на торжественном смотре? Смешно. Продай и шелковые белые чулки. И мои кружевные манжеты, а заодно и жабо. Для чего мне отличаться от людей, которые своим трудом зарабатывают себе на жизнь?

Его новая манера одеваться принесла Жан-Жаку еще большую популярность в Париже. К тем, кто хотел остановить Руссо и обсудить им написанное, прибавилось множество парижан-простолюдинов, которые никогда не читали его произведений, но желали поглазеть на странного, чудного человека, от которого без ума вся французская столица.

— Неужели вы никогда не видели человека, который хочет жить в полной неизвестности, как большинство простых людей? — спрашивал их Руссо. — Такого, что не ищет выгодных знакомств, не стремится ни к каким особым почестям, не требует милостей?

Вероятно, ничего подобного никто прежде не видел. Вокруг Руссо собирались толпы людей. Его умоляли переписать ноты. Конечно, это был лишь предлог, чтобы пообщаться с прославленным чудаком. Но вскоре Руссо был завален заказами на месяцы и даже годы вперед. Он начал отказывать, но любопытные продолжали стучать к нему в дверь. В его квартире постоянно торчали незнакомые люди. А визитеры выстраивались в очередь на лестнице. Руссо возмущался:

— Разве вы не видите, что похищаете у меня самое драгоценное — мое время? — Голос у него садился, силы иссякали.

Дамы в ответ на это вспыхивали, хихикали, прекрасно понимая, что вся его свирепость напускная. Они извинялись с томным выражением лица, стараясь ему понравиться, и сердце Руссо в конце концов таяло. Для пущего соблазна дамы использовали множество разных самых изощренных приемов — и вот у Руссо в руках оказывалось очередное приглашение на званый обед. Жан-Жак понятия не имел, каким образом той или иной посетительнице удавалось так ловко провести его.

Попав в гости, Руссо давал волю гневу. Что это такое? Обычный обед, которых у него прежде было сотни. С теми же старинными, давно заплесневевшими остротами, с теми же таинственными намеками, с теми же взрывами хохота. А эти потуги вовлечь его в беседу! Сценарии были ужасно примитивны: его, к примеру, спрашивали, как он думает, пересекут ли в один прекрасный день дикари из Африки и Америки океан, чтобы посадить своих краснокожих или чернокожих вождей на троны в Версале и Букингеме[78]. Особенно раздражало Руссо стремление этих людей осыпать его подарками, вероятно, для того, чтобы компенсировать ему время, проведенное в их обществе. Руссо предлагали все подряд: бутылки вина, жареную дичь, книги, предметы искусства… В то же время в карманах у него не было даже монетки, которую он мог бы пожаловать обслуживающим его лакеям. При всей его славе слуги этих праздных людей были богаче его, но все равно ждали от него чаевых.

Подарки по-прежнему доставлялись ему на дом. Разве можно захлопнуть дверь перед носом порядочной дамы, особенно если следом за ней слуга несет большой пакет. Но приветливость Терезы, ее постоянные охи и ахи при получении подарков, бесцеремонность ее родственников, которые, словно грифы, набрасывались на добычу, до такой степени выводили из себя Руссо, что однажды он громогласно заявил: «Все, больше никаких подарков!»

Но очередной его выпад привел к новому увлечению богатеев, постоянно жаждавших острых ощущений. «Как заставить Руссо отказаться от подарка?» — называлась их последняя забава — все хотели испытать на себе неподкупность Жан-Жака и несли ему более дорогие предметы.

Такая ситуация привела к новому смешку, донесшемуся до его ушей из Пруссии.

— Где это видано, чтобы бедный человек, по-настоящему бедный, отказывался от подарка? — Жан-Жак тут же уловил подтекст: нищета Жан-Жака — это чистой воды обман.

Ему казалось, что все вокруг него вступили в заговор, чтобы сделать из него дурака. Он вдруг обнаружил, что после того, как он выпроваживал какую-нибудь даму с ее подарком, за ней вниз по лестнице устремлялась Тереза и там, внизу, льстиво умоляла отдать ей то, что она принесла, мол, хозяин даже не знает, что у них в доме нечего есть.

Он в гневе набросился на Терезу за то, что из-за нее в глазах окружающих он выглядит клоуном. Она плакала, прижимая к глазам фартук. Если бы не клятва Жан-Жака никогда ее не покидать, если бы ее пальцы не были так проворны (Тереза умело оказывала ему помощь во время приступов болезни), он давно прогнал бы ее прочь.

Какая все-таки ловушка эта жизнь! Казалось, что за каждым новым поворотом его ожидает засада и кто-то опять накидывает петлю ему на шею. От отчаяния он все чаще убегал из города, бродил, словно потерянный, по полям и лесам, размышляя о создавшейся ситуации.

Теперь, когда любая женщина была доступна ему, он, мечтавший иметь много любовниц, не мог никого выбрать. Теперь, когда ему улыбнулась судьба, он, так жаждавший богатства, добровольно отказывался от него. Теперь, когда наконец о нем узнал Вольтер, он, который столько мучительных лет мечтал о встрече с «учителем», не знал, как это сделать.

Продолжительные пешие прогулки и в ясную погоду, и под дождем пошли Жан-Жаку на пользу: его мочеиспускательный канал работал гораздо лучше. Теперь ему не надо было уединяться во время очередного приема, чтобы под презрительными взглядами кучера и лакея с трудом выдавливать из себя несколько капель. Видя его искаженное от боли лицо, необразованные люди считали, что у него непременно сифилис.

Во время прогулок он находил достойные ответы на вопросы, которые без конца задавали эти праздные и в то же время скучные люди:

— Месье Руссо, неужели мы на самом деле должны сжечь наши библиотеки?

— Остерегитесь! — кричал он. — Какое же право имеете вы, не написавшие ни строчки, жечь книги?

Новое изумление! Вот вам еще один номер от этого человека, сотканного из парадоксов!

— Но вы же сами их осуждали! Вы сами утверждали, что сожжение знаменитой Александрийской библиотеки калифом Омаром[79] было актом, достойным всяческой похвалы. А еще говорили, что, если бы наш Григорий Великий[80] последовал его примеру, это было бы самым возвышенным подвигом в его жизни.

— Вы говорили, вы говорили! — сердито огрызался Руссо. — Разве вы сами не понимаете, что у людей должны быть библиотеки? Должны быть академии, литературные и научные учреждения.

— Но вы ведь говорили не так…

— Разве вы не видите, что сейчас, когда человек развращен до последней степени, такие институты только и могут удержать его от превращения в еще более злое создание?

— Значит, вы не против печатания книг? И изобретение печатного станка не было для всех нас карой, бичом?

— Конечно, это было карой, бичом, — энергично возражал Руссо. — Возьмите, например, наши карательные органы! Разве одно их существование не доказывает, что все мы — преступники и развращенные люди? Но разве они не являются в то же время единственным защитником от самой преступности и развращенности нашего населения?

Он оглядывал горящим взором сидевших за столом.

— Пусть люди смеются надо мной, но я буду продолжать печатать книги против их печатания. Ибо такова горькая сатира нашего века: то, что развратило нас, теперь стало нашим защитником и гарантом против дальнейшей, более сильной развращенности.

Все даже вздрогнули от его слов и неловко улыбнулись.

— Наш дорогой Жан-Жак Руссо! Насколько же вы восхитительны с вашими вечными парадоксами.

— Парадоксами? — взревел Руссо. — Где вы усмотрели парадоксы? Когда-то люди болели от того, что их лечило слишком много врачей и их пичкали множеством различных лекарств, теперь же их может спасти только еще большее количество врачей и медицинских препаратов! Наша ошибка заключалась в том, что мы когда-то воспользовались их услугами. А теперь уже поздно!

— Вы хотите сказать, что не нужно покидать нашу цивилизацию?

— Мы не посмеем этого сделать! — закричал в ответ Жан-Жак. — Мы доведены до такой степени развращенности, что отход от цивилизации приведет ко всеобщему нашему уничтожению.

Иногда он задумывался, как это его угораздило попасть в очередной переплет, занять такую несостоятельную позицию? Верил ли он на самом деле в то, что проповедовал?

Всю жизнь он стремился как можно больше знать — и вот печальный итог: он сам — наглядная иллюстрация того, как не нужно жить. Если он сейчас, как муха, попал в паутину собственной аргументации — в том вина Дидро. И Вольтера тоже. Эта вина всех, чей литературный успех вызывал у него черную зависть.

Да, жизнь — это ловушка. Ловушка, уготованная для нас нашими непомерными амбициями.