"Любовь и Ненависть" - читать интересную книгу автора (Эндор Гай)

Глава 3 СИЯЮЩИЙ ВЕК

Трудно преувеличить то впечатление, которое сочинения Вольтера произвели на юного Жан-Жака. Особенно пьесы. Одна из них — «Заира» — вызвала у Руссо такой восторг, что он не мог ничего делать — находился в состоянии оцепенения, словно его кто-то околдовал.

Потрясла его и вольтеровская «Альзира» — он видел эту пьесу в Гренобле. Жан-Жаку в то время исполнилось двадцать пять, а он по-прежнему не был устроен — молодой человек не имел ни прочного положения в обществе, ни денег, ни семьи, ни устойчивой веры. Он несчастнее любого бедняка — так как бедняки привыкли к нищете, свыклись с ней, а он постоянно терзался, его унижало такое положение.

Свои впечатления о постановке вольтеровской «Альзиры» он излагает в письме мадам де Варенс. Он рассказывает, что в результате увиденного у него сильно пошатнулось здоровье. Сам спектакль он не мог назвать особенно хорошим — ни искусство актеров, ни костюмы, ни декорации не произвели на него особого впечатления и не имели никакого отношения к ухудшению его состояния. На него повлиял только текст вольтеровской пьесы.

Не только новизна и острота пьесы Вольтера взволновали Жан-Жака до глубины души, но и его непревзойденное литературное мастерство. Дело не только в том, что сам Руссо метался между двумя религиями. И даже не в том, что проводимое Вольтером различие между грубыми добродетелями дикаря и изысканными добродетелями цивилизации в один прекрасный день окажется в центре внимания всей его собственной философии.

Прежде всего в мучениях Руссо был виноват огромный успех «Альзиры» во всем мире. Ощущение того, что пока Вольтер достигает все новых и новых высот и получает признание, пропасть между ними катастрофически растет, отдаляя тот момент, когда Руссо, весь в слезах, сможет пасть на колени у ног великого «учителя». Взять хотя бы его антивоенную «Историю Карла XII»[32], которая читается с куда большим интересом, чем любой авантюрный роман, или его «Философские письма», такие забавные и в то же время поучительные и глубокие, они сеяли настоящую бурю в умах его современников. Или его эпическую поэму «Генриада», или дерзкое произведение «За и против», смелую трагедию «Эдип», или трагическую пьесу «Меропа». Каждый новый успех Вольтера затмевал предыдущий. Многие высокопоставленные особы гордились возможностью заглянуть в подлинник «Орлеанской девственницы» (в ней рассказывается о том, как отчаявшиеся победить девственницу Жанну д'Арк[33] англичане направляют к ней красивого молодого человека, тот должен добиться ее любви. Таким образом слава Франции стала целиком зависеть от битвы между ними в постели) или хвастались в беседе, что уже читали отрывки из давно обещанного, но до сих пор неопубликованного «Века Людовика XIV»[34]. К сочинениям Вольтера проявлялся огромный интерес, а любой предлог мог стать причиной повторного издания того или иного произведения. Издатели постоянно осаждали секретарей Вольтера и всячески искушали их просьбами сделать копию или даже украсть рукопись — не важно, завершена она или нет. Иногда полученное таким образом сочинение дописывалось за великого автора каким-нибудь халтурщиком и выходило в свет. Вольтер выходил из себя, отрицая свое авторство, он буквально кипел от возмущения и злости. (До сих пор ученые теряются среди множества различных, непохожих друг на друга изданий.)

Руссо было не по себе от прошлых, нынешних и грядущих литературных побед Вольтера, сам-то он не достиг ничего. Ах, если бы Жан-Жак мог написать пьесу! Великолепную пьесу! И вот бы она принесла шумный успех — и он сразу взлетел бы на высоту Вольтера!

Ведь как начинал «учитель»: его первая пьеса «Эдип» была поставлена подряд сорок пять раз — это стало рекордом не только для этого времени, но и для всей предыдущей истории французской сцены.

Что еще могло принести Вольтеру мировую известность? Если и был когда-нибудь век, свихнувшийся на театре, так это именно восемнадцатый. Вся Европа, казалось, обезумела от театра (за исключением разве что Женевы — города, в котором родился Жан-Жак, — там театр был по-прежнему запрещен). Пожалуй, не было ни одного более или менее знатного человека, который не имел бы собственного придворного театра или даже собственной актерской труппы. Предпочтение отдавалось итальянцам и французам. Не было даже маленького города без специального помещения для выступлений. Не только Париж оказывал государственную поддержку театрам. Бродячие комедианты устанавливали подмостки где только могли, они выступали в так называемых театрах «двух ярмарок» — в Сен-Жермене и Сен-Лоране[35]. Там постоянно устраивались зрелища без особых на то разрешений — на потребу жадного до развлечений простого народа. Кроме того, в городе развелось много театров. Король разрешил играть спектакли в Тюильри[36], в Фонтенбло[37], в Версале — и повсюду, где останавливался его двор. Не отставала и королева, она ежедневно устраивала «большие спектакли», на их постановку, на роскошные костюмы, музыкальные инструменты, декорации и прочее денег не жалели. То, что было у королевы, было и у любовницы короля. Герцоги, графы, маркизы, насколько им позволяли средства, тоже старались не отставать от своего монарха. Ведь ничто в этот веселый век не считалось столь изысканным, как потратить целое состояние на театр. В этой гонке принимали участие и церковные служители, и монахи. Даже армия не оставалась в стороне. Иногда казалось, что война идет лишь за место в театральном репертуаре. В боевых сводках можно было увидеть такое объявление: «Завтра спектакля не будет ввиду начала военных действий. Спектакль «Сельский повар» будет показан послезавтра».

Итак, если Руссо хотел прославиться, нужно было написать приличную пьесу. Разве театры постоянно не требовали новых и новых произведений? Почему же он не может стать одним из авторов? Разве он не в состоянии сделать то, что другие делают запросто? Разве не способен проявить свой талант? Он должен написать пьесу, хотя бы ради спасения своей души.

У Вольтера все было по-другому. Даже если он не написал бы своего «Эдипа», все равно бы стал знаменитым. Как остроумный человек. Из-под его пера вышло несколько язвительных памфлетов, направленных против герцога Орлеанского[38], который после смерти Людовика XIV стал регентом малолетнего наследника престола. Отхлестать публично герцога было нетрудно, — он был заядлым любителем умопомрачительных оргий. Поговаривали, что он привлек к развратным пирушкам свою собственную дочь, и через некоторое время она забеременела. Его не любили главным образом за то, что он вверг страну в тяжелейший экономический кризис.

За дерзкие, насмешливые памфлеты Вольтера арестовали (хотя он являлся автором не всех, а лишь нескольких из них) и отправили в Бастилию[39], где он просидел одиннадцать месяцев. Когда наконец регент смилостивился и приказал выпустить смельчака, маркиз де Носе взялся устроить их встречу, чтобы Вольтер вновь заручился расположением герцога-регента.

Когда де Носе и Вольтер прогуливались в прихожей Пале-Рояля[40], где в ожидании приема бродили толпы придворных, разразилась сильнейшая гроза. Сверкала молния, гремел гром, дождь лил как из ведра, затем пошел град. Окна разбились, с крыш сорвало каминные трубы. Все улицы Парижа залило водой.

— Сейчас, по-моему, и на небесах установилось регентство, — не смог удержаться Вольтер. Услыхав его остроту, все ожидавшие приема рассмеялись. Взрыв хохота был таким сильным, что герцог-регент пожелал узнать причину такого веселья и вышел из своего кабинета.

— Сир, — начал маркиз де Носе, — я привел господина Вольтера, которого вы столь любезно освободили из Бастилии и которого теперь наверняка отправите обратно. — И он пересказал новую вольтеровскую шутку. Но регент оказался человеком типичным для того озорного времени. Он не мог устоять перед остроумием Вольтера, простил ему все заблуждения и даже выдал денежную премию в семьсот франков.

— Я только рад, что ваше высочество изъявило желание позаботиться о моем пропитании, — ответил Вольтер, принимая деньги. — Но прошу вас, не стоит больше беспокоиться о моем жилье.

Герцог засмеялся, очарованный не только остроумием своего собеседника, но и его ловкой манерой скрыть истинные причины их прежней вражды, — Вольтер сделал вид, что герцог отправлял его в тюрьму ради того, чтобы обеспечить сносным жильем.

Вольтер высоко ценил всеобщую страсть к остротам и поручил своей «громогласной трубе» Тьерио записывать слетевшие с его уст шутки, чтобы разносить их по всему городу. Однажды, когда этот зануда Тьерио мучился сомнениями, в каком же костюме ему отправиться на маскарад, Вольтер посоветовал ему: «Думаю, вам стоит отправиться туда в костюме обычного человека. Бьюсь об заклад, в нем вас никто не узнает». Вот еще пример. Вольтер входит в спальню одной знатной дамы, она вскакивает с кровати и извиняется: «Только ради такого гения, как вы, я встаю так рано». На что он отвечает: «Мне польстило бы больше, если бы вы сочли меня достойным присоединиться к вам».

Его заклятый враг, знаменитый поэт и соперник Алексис Пирон[41], считавший себя более остроумным, чем Вольтер, обычно обвинял его в плагиате. «Если бы у меня был корабль, — сказал он однажды, — я бы назвал его «Вольтер». Он, несомненно, принес бы мне целое состояние за счет пиратства».

Можно представить себе Руссо, горевшего желанием быть признанным, но неспособного придумать ни одной искрометной шутки. И чем интереснее и острее велась беседа вокруг него, тем труднее ему было открыть рот. А если он и мог вставить подходящее словцо, то так долго собирался сделать это, что его постигало новое разочарование — тема разговора уже менялась и его замечания были ни к чему.

— Ах, почему же мои мысли столь ленивы! — сокрушался он в своей «Исповеди». Хотя к моменту написания этого произведения он уже был знаменитым и ему незачем было завидовать славе и таланту других.

Но в словах Руссо все еще чувствовалась зависть — из-за стойкой памяти о тысяче моментов унижения, которые навечно отпечатались в его чувствительной душе.

Во многом тон тому периоду задал Бернар Фонтенель[42] — ученый, академик, считавший, что даже книгу по астрономии нужно написать так, чтобы она была способна привести в восторг дам. По его мнению, только глупые педанты представляют науку как нечто туманное, малопонятное и отталкивающее. Знаменитого холостяка Фонтенеля, не проводившего дома ни одного вечера, ухитрявшегося ужинать то в салоне мадам де Ламбер, то у мадам де Тенсен, то у мадам Жоффрен и так далее, никак нельзя было обвинить в самом страшном из всех, по меркам восемнадцатого века, преступлении — занудстве. Не умевших занять компанию легкой, непринужденной беседой не приглашали на светские рауты — им отказывали везде и всегда. Салон был как бы вторым театром, в котором каждому предстояло сыграть свою роль, и все в той или иной степени впредь считали себя актерами.

Фонтенель вызывал всеобщий интерес.

— Вы правы, — заявил он однажды врачу. — Кофе — это на самом деле медленно действующий яд. Я пил его на протяжении девяноста последних лет — и, как видите, жив.

Когда ему исполнилось девяносто четыре, он по-прежнему приезжал на обед в знатные дома. Тем не менее он постоянно шутил по поводу своего ухудшающегося зрения и слуха.

— Я отправляю туда, в иной мир, багаж заранее, по частям, — говаривал он и, прикладывая слуховую трубку к уху, с удовольствием слушал взрывы хохота. И когда, за несколько недель до своего столетия, он умер, соперник Вольтера, Пирон, глядя на похоронный кортеж, произнес: «Этот Фонтенель в своем амплуа. Ни за что не желает оставаться дома. Даже в день своих похорон!»

У французов всегда находилась достойная шутка, способная заглушить любую неприятность. Мрачные идеи находились как бы под запретом. Бабушка знаменитой писательницы Жорж Санд[43] говорила ей:

В ту пору мы не знали, что такое старость. Только Революция принесла это понятие. Мы всегда старались быть грациозными, элегантными, веселыми — до самого последнего момента. Какая разница, если кого-то мучает подагра, а у кого-то нет денег! В любом случае каждый мог улыбнуться и сказать что-то остроумное. Разве не лучше умереть на балу или в театре, чем в темной комнате со священником?

Скажете, что все это поверхностно, неглубоко? Да, возможно.

Рассказывали, как однажды малолетний Людовик XV вышел из дворца, чтобы погулять со своим наставником. У ворот они увидели нищего. Король бросил ему монетку. Нищий, поймав ее, сделал глубокий реверанс.

— Только что я стал свидетелем самого замечательного события в своей жизни, ваше величество, — заметил учитель.

— Какого же?

— Я видел нищего, способного перещеголять своего короля в куртуазности[44].

Король все понял. Он вернулся к дворцовым воротам, подошел к нищему, выставил вперед ногу в башмаке с серебряной застежкой, сорвал с головы шляпу с большим пером, прижал ее к сердцу и поклонился ему. Таким образом он вернул себе право называться королем.

Иногда французская куртуазность доходила до абсурда. Однажды Людовик XIV спросил герцога д'Уза, когда его жена собирается родить. Тот, низко поклонившись, ответил:

— Это случится, как только того пожелает ваше величество!

Интересный случай произошел с мадам Жоффрен. Она продала картины Ван Ло[45] за пятьдесят тысяч франков, а через некоторое время вспомнила, что приобрела их всего за пять. Она тут же отправила разницу вдове художника. Возможно, здесь нет большой внутренней глубины, но, согласитесь, какая сила поверхностных чувств!

Вполне возможно, что такая чудная поверхностность чувств и объясняет, почему в ту эпоху было столько долгожителей — мужчин и женщин. Фонтенель, как мы уже говорили, прожил почти сто лет. Его друг, поэт Сен-Олер, скончался в девяносто девять. Другой приятель Фонтенеля, Метран (его преемник на посту в Академии наук), достиг девяностотрехлетнего возраста. Пирон, который так ста-рался не отстать от Вольтера в остроумии, умер в девяносто три года. Да и сам Вольтер прожил немало — восемьдесят четыре года. И его большой друг, любитель женщин маршал де Ришелье (племянник «серого кардинала») протянул до девяноста двух. Ларгульер[46], написавший знаменитый портрет Вольтера в юности, скончался в девяносто. Гудон[47], создавший прекрасную скульптуру Вольтера в старости, дотянул до восьмидесяти семи. И поэт Сен-Ламбер, бывший счастливым соперником как Вольтера, так и Руссо в их самой продолжительной любовной связи, также дожил до восьмидесяти семи. Первая поклонница Вольтера Нинон де Ланкло дожила до восьмидесяти пяти, а последняя — мадам дю Деффан — до восьмидесяти трех. Даже печально знаменитый поэт Шолье, который никогда не ложился в кровать трезвым и тщетно пытался вовлечь Вольтера в свои шумные оргии, дотянул до восьмидесяти одного.

А вот Жан-Жак Руссо умер в возрасте шестидесяти шести лет.

Безусловно, восемнадцатый век сиял не для всех. Несправедливость, жестокие войны существовали во все времена. И все же это был сияющий век. И одной из главных причин, почему он стал таким, был конечно же Вольтер!