""О вы, джентльмены Англии!"" - читать интересную книгу автора (Олдингтон Ричард)

I

Мы несправедливо обвиняем Природу в том, что она никогда еще не создавала совершенного человека. Мистер Гарольд Формби-Пэтт не разделял этого мнения. Если он и не был совершенством, то, во всяком случае, считал себя таковым. С тех пор как он стал взрослым, ему не в чем было упрекнуть себя — по крайней мере, он не находил для этого никаких оснований. Просто поразительно, в каком согласии с самим собой жил этот человек! Завидный удел — никогда не знать сомнений в себе и не испытывать чувства унижения, хотя бы в тебе сомневались или тебя презирали другие, не знать бессонных ночей, спать до утра сном праведника, заслужившего отдых. Подумать только: ведь он носил фамилию Формби, он происходил от тех известных Формби, лучших из лучших, родился в их прекрасном старом доме (кстати, доставшемся им очень дешево!). Мало того, он был еще в родстве с Пэттами, а всем известно, что прадед Пэттов был лично знаком с Пальмерстоном.[2] С пророческой верой в будущее родители нашего героя нарекли его Гарольдом в честь знаменитого дяди Гарольда, который был тори, чемпион биллиарда и крикета и участник похода Робертса[3] в Симлу.[4] Правда, этот столп Империи, к сожалению, умер несостоятельным должником: разорила его страсть к бегам и к молоденьким официанткам из кафе. Он был великим знатоком и ценителем всех статей отечественных рысаков и вышеуказанных девиц.

Уже в детстве юный Гарольд понимал, каковы преимущества знатного имени и какую ответственность оно налагает. Это имя, свидетельство благородной крови и прекрасного воспитания, было начертано старательным каллиграфическим почерком на всех школьных учебниках Гарольда:



И наш герой пришел в ярость, когда один дрянной мальчишка переделал последнюю строку этой надписи, заменив слово «мир» двумя: «мировой осел».

Какое хамство! Гарольду было очень неловко, когда классный наставник увидел на его учебнике эту надпись.

Как это ни странно, капризная Фортуна и тут сыграла одну из своих презренных шуток, отказав в своих милостях достойному отпрыску столь славного рода: семья Формби-Пэтт очень нуждалась, и главе ее приходилось из кожи лезть, чтобы поддерживать некоторое показное благополучие. Он вынужден был даже отказаться от выездов в знатной компании на охоту и развлекаться одним только гольфом. Гарольда, конечно, отдали в Олдмиксонскую школу (попасть в нее могли только те, чьи отцы учились здесь), но по окончании ее у него не было возможности продолжать ученье в столь же привилегированном колледже. В девятнадцать лет — подумать только, ведь он был еще ребенком! — пришлось Гарольду ради куска хлеба поступить на службу в Сити. И в двадцать шесть он все еще работал там, успев к этому времени сделать поразительную глупость — обзавестись женой и ребенком.

Место в Сити нашел для Гарольда один старый приятель великого дяди Гарольда — это было что-то вроде должности агента в биржевой конторе, где занимались нелегальными спекуляциями. Семь лет спустя, когда он во всем величии появился на нашем горизонте, он все еще оставался агентом, но был уже на виду. Такой козырь, как благородное происхождение да и тысчонка-другая, полученные старым Формби-Пэттом под закладную, избавили Гарольда от позорной необходимости быть простым служащим. В конторе он занимал несколько неопределенное положение: он не состоял пайщиком, не был обыкновенным клерком, но, строго говоря, не был и настоящим маклером. Он исполнял в некотором роде роль Сирены или, вернее, охотника за «простаками». Его обязанность состояла в том, чтобы находить людей, у которых денег больше, чем ума, а жадность преобладает над здравым смыслом, и соблазнять их всякими выгодными приобретениями, навязывая им то, что контора жаждала сбыть с рук. Коммерческая сторона дела почти не касалась Гарольда, ему нужно было только знать каталоги фирмы как свои пять пальцев, чтобы, не заглядывая в них, пускать в ход свое красноречие — так действуют великие финансисты. Старый Розенграб, главный пайщик их предприятия, сказал ему однажды:

— Ваше дело, голубчик, находить дураков, мы их будем ощипывать, а добычу поделим.

Гарольд получал небольшое жалованье и комиссионные — десять процентов «добычи». Но столь откровенный цинизм со стороны его шефа показался ему весьма неприличным, граничащим с неслыханной бестактностью. Прискорбная выходка Розенграба сильно шокировала и огорчила Гарольда, и в тот день он долго обсуждал со своей женой Эстер вопрос, может ли джентльмен продолжать со спокойной совестью работать у людей, которые хотя бы в шутку способны делать заявления столь дурного тона. Эстер была решительно за то, чтобы он, оберегая свою честь, ушел из конторы, но забота о семейном очаге и блеске своего имени крепко приковывала Гарольда к единственной службе, которая могла давать ему такие заработки. Старый Розенграб тут же понял свою ошибку и с этого дня усердно разыгрывал комедию, со священной серьезностью толкуя о величии дела, которому они служат, о доброй старой английской традиции честности, сделавшей лондонское Сити тем, что оно есть. Это успокоило Гарольда. Недаром же в Англии говорится, что честность — лучшая политика! Сознание, что таков девиз твоего родного города и фирмы, которой ты служишь, придает человеку уверенность, что он на правильном пути.

Приятное сознание своей безупречности не мешало Гарольду роптать на жизнь и даже на общество, украшением которого — бесспорным, хотя и неприметным — он являлся.

— Не везет мне. Никогда у меня не было возможности выдвинуться, — постоянно жаловался он жене. И жизнь была тяжкая, ох, какая тяжкая, приходилось пробивать себе дорогу одними мозгами да честностью.

Под «невезением» Гарольд разумел то, что ему к двадцать пятому дню рождения не поднесли хотя бы пятьдесят тысяч фунтов, а жизнь свою считал тяжкой, ибо вынужден был работать. Да и заработки были не такие уж блестящие, даже по понятиям того довоенного времени. И ограниченность его доходов сильно угнетала Гарольда. Эстер — та имела все, чего может пожелать женщина: семейный очаг и ребенка, кучу работы по хозяйству (а при этом широкую возможность развивать свой мозг, изощряясь в экономии) и, наконец, радость каждый вечер встречать вернувшегося с работы идеального супруга. Но при всем том — удивительное дело! — Гарольд замечал в ней какое-то недовольство, даже раздражение. Она жаловалась, что ни с кем не встречается, почти не бывает там, где ей хочется, и когда муж возвращался домой, она встречала его иногда как-то вяло, без всякого воодушевления. Это бывало особенно неприятно Гарольду, когда он приходил из конторы усталый и чем-нибудь расстроенный.

Однажды вечером, когда над городом висел первый настоящий осенний туман, а от Гарольда ускользнул богатый клиент, за которым он усиленно охотился, Гарольд пришел домой очень утомленный и в полном унынии. В подземке яблоку негде было упасть — люди спешили укрыться здесь от тумана, — и Гарольду пришлось всю дорогу ехать стоя, несмотря на его визитку, цилиндр и аккуратнейшим образом свернутый зонт. Огни на станции в этот день горели как-то тускло, дрожащим желтым светом, уличные фонари едва мерцали, и аристократический квартал с шестью теннисными кортами, в котором жил Гарольд, был погружен в темноту, словно какая-нибудь убогая деревушка. Приходилось пробираться ощупью от одного едва мигающего фонаря к другому, и какой-то грубиян чуть не сшиб Гарольда с ног, а вместо того, чтобы извиниться, посоветовал ему «хорошенько протереть свои гляделки».

Туман имел привкус серы и, проникая в легкие, казалось, был полон песка, вызывавшего кашель. Подобрав в темноте с земли свой цилиндр и зонт, Гарольд ощупью убедился, что они покрыты липкой грязью. От раздражения хотелось топать ногами: он поставил себе за правило всегда быть тщательно одетым и не выносил малейшей неопрятности.

Туман, видимо, плохо действовал и на нервы Эстер. В то время, когда ключ Гарольда заскрипел в замке и через секунду последовал неизменный отклик: «А где же мой котеночек?» (это относилось к жене), Эстер лежала в спальне на кровати, чуть не плача от тоски и скуки. Она вскочила, припудрила лицо и сошла вниз в состоянии такой неодолимой апатии, что никак не смогла изобразить веселое оживление и радостно приветствовать мужа. А в доме Формби-Пэтта считалось великим грехом, если Эстер не встречала дорогого супруга счастливой улыбкой, ожидая его в гостиной у пылающего камина, где на решетке уже уютно грелись его домашние туфли.

Гарольд чрезвычайно ценил семейные радости и решительно требовал от своей подруги жизни причитающуюся ему полную меру этих радостей. Чувствуя себя виноватой, Эстер все же довольно храбро вошла в маленькую гостиную, загроможденную ее роялем. Вопреки очевидности, она еще надеялась на чудо: авось Гарольд сегодня отличился даже больше, чем всегда, и пришел домой в прекрасном настроении (что, к слову сказать, бывало очень редко). Но с первого же взгляда ей стало ясно, что она ошиблась. Гарольд стоял у камина, где его, увы, не ждали сегодня нагретые туфли, а за решеткой дымились только что наспех подброшенные уголья, и безмолвно созерцал целую коллекцию дрянных и никому не нужных безделушек, которыми по его настоянию была «украшена» каминная полка. Подстриженные рыжие усики свисали в углах недовольно поджатых губ, глаза были сердито прищурены. Всегда до блеска вычищенные ботинки, гетры и даже брюки с безупречно заглаженными складками были забрызганы грязью.

Когда Эстер вошла, он даже не посмотрел на нее и попробовал уклониться от обычного механического поцелуя, хотя она изо всех сил старалась, чтобы поцелуй на сей раз был не таким механическим. Затем она подала требуемую реплику, столь же неизменную, как его оклик из прихожей: «А где же мой котеночек?»

— Ну, как у тебя прошел день, милый? Надеюсь, ты не очень устал?

Но сегодня Гарольд отступил от повседневной комедии, в которой обязательно соблюдались все формы притворно-сентиментальной нежности, хотя в действительности нежность давно сменилась у Эстер робкой покорностью, а у него — деспотизмом.

— Почему камин не растоплен как следует? — сказал Гарольд.

Столь знакомый ей тон этого упрека, раздраженный и не допускающий возражений, заставил Эстер внутренне съежиться. Она ответила мужу с наружным спокойствием, под которым крылся малодушный страх. Ее саму удивляло это малодушие — до чего же ее угнетали вечные придирки и семейные сцены! Удивляло и собственное спокойствие — как быстро она привыкла к ним!

— Прости, дорогой. Энни, должно быть, вспомнила про камин только в последнюю минуту… А почему ты сегодня пришел так поздно?

— Поздно! — сердито фыркнул Гарольд. — А почему ты не можешь присмотреть за порядком в доме? Почему моих туфель нет на месте?

— Ах, про них я совсем забыла!

— Да, ты про них забыла. Хотел бы я знать, Эстер, почему ты всегда забываешь про эти знаки внимания и любви, которых каждый муж ждет от жены? Ведь я же не забываю ходить в контору и работать для тебя как вол целый день в любую погоду? А у тебя только и дела, что наводить порядок в доме да развлекаться, и все же ты не помнишь даже о том, что надо ставить мои туфли у огня. Ступай, принеси их.

Душевная грубость мужа коробила Эстер еще больше, чем его глупое, наивное тщеславие и мелочная придирчивость. Чего не сделаешь для любимого человека, который настолько деликатен, что не просит об этом! Но приторное сюсюканье Гарольда, так быстро сменявшееся жестокостью, вызывало в душе Эстер бессильное возмущение. Со слезами на глазах вернулась она в гостиную, неся стоптанные туфли мужа, как символ своего рабства. Она тешила свою раненую гордость мыслью, что презрение, скрытое в ее иронической покорности, ранит сильнее самого бурного протеста, — этим всегда оправдываются слабые люди.

Гарольд уселся в кресло и, сняв грязные башмаки и гетры, шевелил озябшими пальцами ног в измятых мокрых носках.

Эстер подала ему туфли:

— Вот они, дорогой!

Она надеялась, что подчеркнутая ирония в ее голосе пробудит в нем угрызения совести, но Гарольд вовсе не заметил иронии и проворчал:

— Подержи их над огнем, они холодные как лед. Хорошо же меня встречают в собственном доме, нечего сказать!.. Идти в эту погоду на Уэст-Энд в кино или театр немыслимо: туман такой, что ни зги не видать. И я думал уютно провести вечер у камина, а тут…

— Обед подан, мэм, — доложила горничная, появляясь в дверях.

Эстер облегченно вздохнула: авось ворчун подобреет, когда насытится. Но сегодня обед чертовски подвел ее! Кухарка слишком рано всыпала гренки в суп, и они размокли, рыба совсем разварилась, и соус, перестоявшись в духовке, стал густой, словно мазь, а жаркое подгорело и было сухое, как щепка. Неожиданно удачное сладкое появилось на столе чересчур поздно, а поэтому не спасло положения и не смягчило Гарольда. Все хозяйки отлично знают, что голодный или плохо накормленный мужчина — животное несносное и даже опасное. Он спешит тем или иным способом выразить свое возмущение, а способы у него разные: один казнит жену мрачным и гневным молчанием, другой яростно швыряет салфетку и уходит, хлопнув дверью. А Гарольд только брюзжал сердито и обиженно, указывая жене на все недочеты (которые она и без того отлично видела) и сетуя на то, что ему приходится терпеть такие неприятности. Некоторые жены на месте Эстер поспешили бы перейти в контратаку и выложить мужу свои претензии. Но Эстер была женщина другого сорта. Каждый ее действительный или воображаемый промах (усиленно подчеркиваемый Гарольдом) вызывал у нее угрызения совести, и она совсем не умела защищаться или оправдываться — в такие минуты у нее язык прилипал к гортани.

В продолжение всего этого мучительного обеда она сидела молча, глотая слезы, и ничего не ела: кусок не шел ей в горло. Положение еще ухудшилось, когда Гарольд, перейдя после обеда в гостиную, обнаружил, что оттуда не убрали его грязные башмаки и гетры. Он снова принялся отчитывать жену, а она не решилась возразить, что в гостиной не место снимать грязные башмаки. Последнее слово осталось за Гарольдом, который, как всегда, утверждал, что в этом доме с ним совершенно не считаются и не заботятся об его удобствах. Эстер сделала слабую попытку оправдаться:

— Право же, дорогой мой, я изо всех сил стараюсь угодить тебе. Ведь я почти не выхожу из дому — только иногда по вечерам с тобой, когда я тебе нужна. На моих руках все хозяйство и малышка, а она к тому же не совсем здорова из-за этой мерзкой погоды и…

— В жизни не слыхивал таких глупостей! — перебил ее Гарольд. — Что за черная неблагодарность! Тысячи женщин дорого дали бы, чтобы оказаться на твоем месте. Чего тебе не хватает, скажи на милость? У тебя уютный дом, слуги, которые работают за тебя — и работали бы еще лучше, если бы ты была разумнее и умела их подтягивать. У тебя чудный ребенок и такой муж, которого тебе, я думаю, нечего стыдиться…

Эстер в ответ только вздохнула. Ведь трудно объяснить, чем ты недоволен, когда источник этого недовольства — скучное однообразие жизни. И она лишь вздыхала про себя, а Гарольд продолжал ораторствовать:

— Возьми, например, меня. Ты, конечно, полагаешь, что мне жаловаться не на что, но подумай только, каково человеку моего происхождения и воспитания работать так, как я работаю, и не иметь солидного капитала. Но я работаю, хотя в нашем роду этого никогда не бывало. А сколько приходится платить за одну только квартиру! У меня не остается ни гроша на свои личные нужды, у меня нет даже автомобиля, я вынужден жить в какой-то лачуге, на окраине города, вместо того чтобы занимать приличный дом в Уэст-Энде. И когда я прихожу домой после работы, меня еще угощают совершенно несъедобным обедом. А что, если бы я привел сюда какого-нибудь важного клиента? Что он подумал бы обо мне? Время отдыха я провожу черт знает как! Я не могу себе позволить съездить в Каус или Шотландию поохотиться на куропаток, и вот уже три года я не был в Монте-Карло.

Эстер терпеливо слушала, но чувствовала, что покорность ее истощается и переходит в раздражение.