"Марш" - читать интересную книгу автора (Доктороу Эдгар Лоуренс)IIIНа реке Кейп-Фир сопротивление не было особенно серьезным: мятежники давали залп и почти сразу отступали, разворачивались и задавали деру, так что вскоре объединенные силы Армии Запада были уже за рекой, и город Файеттвиль стал густо-синим, как будто дело в цвете — серый был ему нехорош, а синий показался естественным и как раз впору. На улицах кишел народ. И все же наблюдателю, видящему нескончаемый поток солдат, телег и орудийных лафетов, пролеток, линеек и двуконных фаэтонов, становилось ясно, что это не просто армия на марше, но целая сдвинутая с места цивилизация, словно в путь отправилось все человечество — вот вдоль дороги бредут черные женщины с детьми, толкая перед собой ручные тележки, или тянут, вместо волов, двухколесную арбу; а вот белые граждане Юга едут в шикарной карете, заваленной тюками и разрозненными предметами мебели и скрипящей от перегрузки. Население Юга позади армии Шермана поголовно переходило в разряд беженцев и присоединялось к маршу, потому что никакого другого выхода не оставалось. И все до единого — что солдаты, что гражданские — шли мокрые и несчастные после недавних дождей. Волосы висели сырыми лохмами, одежда липла к спинам. И все одинаково — старые деды, их дети и внуки — тащились, уставившись в землю, а над ними поднимался пар под лучами солнца, которое скоро избавит их от этого наказания, но только для того, чтобы подвергнуть новому. Перл тоже почуяла весну. Когда медицинский обоз Сарториуса катил по широкой главной улице, она даже встала рядом с возчиком, ей хотелось вобрать в себя побольше воздуха, внюхаться в него: пахнуло свежевспаханной землей, гнильцой зимнего поля и — неужели? — ароматом сирени. На полянках вдоль обочин уже подымались первые желтые головки крокусов, зазеленели побеги дикого винограда. В одном из богатых дворов мелькнули зеленовато-золотистые колокольчики форситии. Перл хотела, чтобы Стивен тоже полюбовался этой красотой, но тот ехал с доктором Сарториусом. Она позвала Мэтти Джеймсон, и та выглянула из-под брезента, моргая и щурясь, как сурок, проснувшийся после зимней спячки. Вы чуете, как весной пахнет, а, мачеха? — спросила Перл. Мэтти улыбнулась своей всегдашней рассеянной улыбкой. И все же, будто восприняв сказанное Перл как предлог, чтобы немного приободриться, вынула гребни из волос, дала им свободно рассыпаться по плечам, но потом, расчесав пальцами, снова скрутила в узел и заколола гребнями. Перл так и осталась в неведении, поняла ее мачеха или нет. Конечно, о какой весне можно вести речь кроме той, что осталась в Джорджии, на плантации, где, пока не пришла свобода, она жила и жила всю жизнь? Каждая весна, которую доведется ей встречать на этой земле, будет напоминать о тех первых в ее памяти веснах, когда (впрочем, совсем недолго) небо над нею сияло добротой и за всем происходящим чувствовалось присутствие чего-то нездешнего, с высоты взирающего и на ее страх, и на отца с его хлыстом, не щадившим даже тех, кто по возрасту годился ей в дедушки, и на ее несчастную рабыню-мать, и на душевные песни в полях белого хлопка, когда в его белизне теряются, утопают работники, словно хлопок — это вода и они не могут оттуда выплыть; в вышине чувствовалось присутствие кого-то, существующего по иным законам, не таким как здесь, и она, тогда еще совсем маленькая, воспринимала его как настоящего, истинного Хозяина, который говорил ей: я здесь, дитя мое, слушай и знай, что мир не исчерпывается тем, что делается вокруг тебя, затем я и показываю тебе эти маленькие цветочки, раскидав их повсюду, чтобы ты любовалась ими, нюхала их и знала, что твой отец никак не может этому помешать. Но, возможно, Мэтти Джеймсон все-таки поняла, потому что, когда Перл вновь посмотрела на нее, она улыбалась — вероятно, думала о Джорджии и вспоминала то же, что и Перл: у них было много общих воспоминаний, и вообще у них тогда было много общего, хотела она того или нет. Наступление хорошей погоды радовало Шермана, с большим облегчением вырвавшегося из Южной Каролины, которая ему представлялась сплошным болотом, где реки не имеют берегов, а людские души — устоев порядочности. От затхлой сырости у него разыгралась астма. В груди играла музыка — по нескольку дней кряду он был прямо какой-то ходячей фисгармонией. Порой, чтобы перевести дух, приходилось напрягать всю волю — и вот тогда бывало действительно скверно. Недостаток воздуха — это ужас, который преследовал его всю жизнь.[19] Поэтому он так ненавидел воду, поэтому в закрытом помещении спал куда хуже, чем под огромным черным небом, где порукой тому, что простора и воздуха ему хватит, был свет далеких звезд. Он не хотел, чтобы Файеттвиль стал второй Колумбией. Спустил в бригады приказ относиться к населению этого штата с уважением. То, что произошло на Юге, здесь не должно повториться. В общем-то ведь Северная Каролина неохотно присоединилась к отщепенцам, и, по его мнению, ее жители не заслужили наказания, которое пришлось применить к их южным соседям. Однако приказы приказами, а в армии шестьдесят тысяч человек, так что кроме общих указаний требуется что-то еще. Для охраны города он выделил полки Четырнадцатого корпуса — их он считал наиболее дисциплинированными, там меньше горлопанов, их контингент набран в основном со Среднего Запада, где живут набожные, послушные люди. Файеттвиль довольно красивый город — жалко; да, собственно, и уничтожать там особенно нечего. Правда, обнаружилось, что старый арсенал на плато, чуть не нависающем над городом, битком набит оружием конфедератов — винтовки, пушки, тысячи бочек пороха. При нем завод, в литейке которого делали как бронзовые «наполеоны», стреляющие двенадцатифунтовыми ядрами, так и пушки поменьше — девятифунтовки. В механических цехах полки ломились от готовых винтовочных стволов. Шерман приказал, чтобы к моменту, когда армия будет покидать город, весь комплекс был подготовлен к взрыву. Жаль, конечно, — сказал он полковнику Тику. — Но мы не можем оставить тут для охраны гарнизон. Объезжая город, он указывал то на мастерскую, то на текстильную мануфактуру, и Тик с готовностью вносил их в список на уничтожение. Вспомнили про убитых пленных. Килпатрика Шерман образумил, не дал выполнить обещание казнить по одному мятежнику за каждого зарезанного солдата. Но тут новое дело: когда в Файеттвиль входили передовые части, отступающие повстанцы захватили одного из дозорных, застрелили, а тело повесили на фонарном столбе. В связи с этим генералам Харди и Уилеру обоим послали уведомления — дескать, подумайте, к чему может привести такая преступная практика. А чтобы те действительно подумали, Шерман приказал публично казнить пленного конфедерата, избранного по жребию. С армией под охраной двигались человек триста пленных конфедератов: обмены пленными к этому времени стали явлением довольно-таки редким. В качестве лагеря им отвели поле к востоку от Файеттвиля, где они уселись на земле рядами, вокруг которых ездил сержант-кавалерист, крутил над головой лассо и время от времени забрасывал его на дальность. Один из пленных, тощий прыщавый малый с длинной шеей и выдающимся адамовым яблоком, среди своих прослывший клоуном, встал и с ухмылкой поймал брошенную веревку, считая, видимо, что настал момент, когда вражда отступает и даже с противником можно немного подурачиться. В ту же секунду лассо затянулось у него вокруг пояса и выдернуло его, с руками, плотно прижатыми к туловищу, из рядов пленных. Некоторые из пленных повскакали, стали кричать, грозить кулаками. Но охрана состояла из нескольких десятков всадников и каждый с винтовкой в руке. Казнь соответствующим образом обставили: сперва торжественное шествие к центральной площади, потом несчастного пленника под бой барабанов прогнали сквозь строй вытянувшихся по стойке смирно солдат и замерших верхом на лошадях офицеров, и все это под взглядами притихшей, опечаленной толпы. Шерман посчитал, что на южных генералов это подействует крепче всяких заявлений и коммюнике — пусть знают, что воспоследует, если их подчиненные будут продолжать убийства пленных северян. Удостоверить смерть казненного выпало Сбреде Сарториусу. Он снял с его глаз окровавленную повязку. Одна пуля попала в левую щеку. Грудь разворочена, а еще одно попадание пришлось точно в лоб. Сбреде кивнул, и похоронная команда, уложив тело на деревянный щит, увезла его прочь. Следующий день пришелся на воскресенье, и устрашенные жители Файеттвиля со всей присущей им набожностью устремились в церкви, где, к некоторому своему смущению, обнаружили также и солдат в синем. Но утро стояло мирное, небо голубело, и установилось не то чтобы тепло, но безветрие. По всем окрестностям полки стояли правильными лагерями; впервые за много недель непрерывного марша солдаты отдыхали, и армия походила на огромное стадо, отпущенное пастись. Даже рыскающие по окрестностям отряды «помоечников» немножко помягчели, хотя по-прежнему вламывались в дома местных жителей, забирали одеяла с подушками, ковры для попон и палаток и всю провизию, какую удавалось найти. Многие солдаты отправлялись на реку стирать одежду либо нанимали негритянок, чтобы те делали это за них. Члены этого прачечного сообщества как раз первыми и увидели дым, поднимающийся из трубы парового буксира, который шел вверх по реке от морского побережья. Кричать и махать руками начали даже раньше, чем судно появилось из-за речной излучины, а чуть спустя, когда его гудок разнесся по городу, началось всеобщее ликование: после долгого пребывания в изоляции на вражеской территории наконец-то они не одни, наконец-то поддержаны другими федеральными силами. Шерман радовался наравне со всеми. Неделей раньше, проходя через городок Лорел-Хилл, он послал переодетого в гражданское курьера вниз по реке Кейп-Фир в Вилмингтон, чтобы уведомить находящегося там генерала-северянина о том, что он скоро будет в Файеттвиле. Услышав теперь гудок парохода, Шерман понял, что курьер дошел. Еще этот гудок сказал ему, что путь по реке свободен и можно для снабжения использовать транспортные суда военно-морского флота. Высыпавшие на пристань солдаты окружили буксир и без всякого снисхождения осыпали моряков насмешками: откуда, мол, такие черти чумазые выискались! Пока капитан буксира ждал в приемной генеральской резиденции при арсенале, Шерман, расхаживая взад-вперед, диктовал письма, а его адъютант, осатанев от усердия и спешки, за ним записывал. Ум Шермана работал так неустанно, что Тику пришлось назначить секретарями еще двоих младших офицеров. Командующий писал Гранту, что собирается соединиться с Армией Огайо генерала Скофилда в Голдсборо, и тогда их совместные силы достигнут девяноста тысяч штыков. Он предвидел большое сражение с войсками мятежников, перегруппировавшимися под командованием генерала Джо Джонстона, единственного в их стане толкового командира. Меньше всего ему хотелось, чтобы Джонстон вклинился между ним и Скофилдом, который движется из Нью-Берна вдоль реки Нейсы, поэтому время имеет решающее значение. Стентону в Вашингтон он отправил хвастливое донесение о победах, одержанных его армией после Саванны: столько-то миль железных дорог разрушено, такие-то взяты города, столько-то захвачено вооружений. Пускай Ли мертвой хваткой вцепился в свой Ричмонд, — писал он. — Мы сожжем и разрушим все вокруг, и что тогда проку ему с этого Ричмонда? Так. Всем, всем, всем! Генералу Халлеку в Вашингтон письмо отправили… генералу Терри (это который в Вилмингтоне засел)… ну, кто еще у нас с кампанией на юго-востоке хотя бы косвенно связан? Казалось, Шерман хотел весь мир оповестить о том, что он снова в силе. Возможно, долгая хиджра,[20] начавшаяся у меня после Шайло, закончится еще до прихода лета, — писал он жене. — Твои объятия, дорогая Элен, — вот моя Медина. Шагал взад-вперед, чесал в затылке, потирал руки, перья секретарей быстро-быстро летали по бумаге. Полковник Тик охватившую Шермана страсть к писанию писем истолковывал однозначно: генерал почуял победу. Мелочей для него не существовало, все надо было обдумать. Покончив с письмами, Шерман отозвал Тика в сторонку. Судно отплывает назад в Вилмингтон нынче вечером в шесть, — сказал он. — А эта сдобненькая беженка, которую Килпатрик вывез из Колумбии — как, бишь, ее звать-то? Мари Бузер, — подсказал Тик. Да, Мари Бузер, — повторил Шерман. — Я хочу, чтобы ее отправили на этом судне. И мамашу ее с ней вместе. Да смотрите, чтобы Килпатрик вплавь догонять их не бросился. С девицей Бузер генерал Килпатрик не виделся с того самого дня, когда на Соломонову Рощу налетела кавалерия повстанцев и он возглавил успешную контратаку, сидя на коне без седла и в одном белье. Впоследствии один из его подчиненных рассказал ему, что люди видели, как она куда-то скакала, одетая лишь в боевой флаг Килпатрика. Для генерала потеря личного боевого флага — величайшее унижение, но потеря Мари со знаменем вместе нанесла Килпатрику удар, от которого он и вовсе не чаял оправиться. Куда она сбежала, а главное — с кем? Потому что вряд ли она покинула поле битвы одна. Красоткины сундуки и тюки с багажом исчезли тоже. Оказавшись в Файеттвиле, он повсюду ее искал. В него словно бес вселился. Вознамерился, если найдет, увезти куда-нибудь в Южные моря и поселиться там с нею на острове. А пропитание добывать ловлей рыбы. Ну да, а что? Там ведь можно и вовсе каких-нибудь кокосов с дерева натрясти. Глядишь, пообедали. Или, если ей уж так хочется быть женой знаменитого генерала, он придет с войны со славою и станет баллотироваться в президенты. А нужны деньги — пожалуйста: на этой кампании он довольно-таки неплохо погрел руки. Еще в Южной Каролине его люди перехватили караван, тайно пробиравшийся через лес, — два фургона, набитых ценностями из подвалов коммерческого банка. Сейфы, полные серебряных слитков, золотых монет, наличных денег, облигаций. Конечно, большую часть добычи он сдал интенданту Шермана. Но храбрецы, все это захватившие, заслужили награду. А он что — не заслужил разве? Закон о дележе трофеев действует не только на море. В штабе Килпатрика забеспокоились. Что с ним? Бродит по лагерю в растрепанных чувствах, опустив голову и сцепив руки за спиной, при этом грубые черты его лица, приличествующие воину, рубаке, обмякли — прямо какая-то маска умирающего фавна. Он послал в город несколько человек, чтобы все вдоль и поперек обыскали и попробовали выяснить, куда Мари подевалась. Последовал доклад: их с матерью видели у реки. Был ранний вечер, негреющее солнце повисло над горизонтом, Файеттвиль залило бледным предвечерним светом. Килпатрик галопом примчался в город, распугивая попадающихся на пути пешеходов, и ринулся на пристань; копыта его коня дробно грохнули по деревянному настилу. Здесь все еще был пришвартован буксир из Вилмингтона. Судно провожала толпа. Трап только что втащили на борт, и моряки на носу и корме готовились выбирать причальные концы. Так вот где она! Стоит у поручней — ах ты шлюшка мелкая: уже об руку с каким-то молодым красавцем офицером; но как хороша! Смотрят на него. Килпатрик так привстал на стременах, будто возьмет сейчас да и прыгнет прямо с коня на палубу. Конь заплясал, закружился, и разговор тоже пошел как бы кругами, точно стрелки по циферблату. Что она несет? Что мне вкручивает? Этот майор (кто такой? — Килпатрик что-то не узнает его) едет в Вашингтон, везет почту; он любезно согласился проводить Мари и ее матушку до Вилмингтона и посадить там на корабль. Да черт бы побрал этого коня, допек уже, успокоится он или нет! Мари, — воззвал он, — послушай. Я… — но в этот момент пароход выдал два свистка, таких пронзительных, что у всех присутствующих заложило уши. Конь попятился. Мари засмеялась, и галантный офицер прикрыл ее нежные ушки ладонями в белых перчатках. Мама с дочкой были не единственными пассажирами, на борту находились еще несколько штатских южан. Они махали собравшимся на пристани, и люди на пристани тоже махали им и что-то выкрикивали. Медленно-медленно судно отвалило от причала. Полоска воды ширилась. К Мари подошел моряк и что-то передал ей — пакет, что ли? Генерал! — сквозь шум и крики донесся ее голос, и тут его конь опять закружился, а когда его вновь удалось развернуть мордой к судну, что-то уже летело по воздуху, распадаясь, трепеща на ветру, и попало Килпатрику прямо в лицо и на грудь. Донесся ее смех и смех того майора, а когда он отлепил от лица то, что она ему бросила, пароход был уже на середине реки, белый и нарядный на фоне зеленого дальнего берега. А Килпатрик остался со своим боевым флагом в руках стоять, глядя на взбаламученную синюю воду в том месте, где только что был пароход, и слушая, как тает на ветру звонкий смех бессердечной девки. Назавтра пришли канонерки и транспорты, привезли для армии кофе и сахар. Они должны были забрать в Вилмингтон следующую порцию белых беженцев, присоединившихся к маршу. Шерман затеял очередной сброс балласта. Хотел, чтобы ничто не обременяло его на следующем этапе кампании. Количество освобожденных рабов, приставших к армии после Саванны, превысило уже двадцать пять тысяч. Ненужные нахлебники. Организовать из них отдельную колонну, дать нескольких офицеров сопровождения, пару телег с продовольствием — ну, чем-то ведь придется ради этого пожертвовать, — и пусть катятся куда-нибудь к побережью. Пусть продолжают свой исход, — пробормотал Шерман, — но только не в одном со мной направлении. Больных и раненых за время марша тоже поднакопилось изрядно; им выписали предписания и отправили с пришедшим по реке транспортом. По улицам Файеттвиля протянулась медленная печальная процессия санитарных карет с военным оркестром впереди — музыка играла якобы в честь героев, принесших себя в жертву на алтарь войны, а на самом деле должна была просто заглушать крики и стоны. Тем не менее на улицах ошеломленно останавливались, смотрели и думали о том, какова истинная цена войны. На пристани полковые хирурги, их ассистенты и военные санитары руководили переноской пациентов на носилках по трапу на борт и распределением их по койкам лазарета. Перл сопровождала пациентов, шла рядом с носилками, разговором отвлекала от боли, прикладывала к воспаленным лбам холодные компрессы, брала за руки, улыбалась и заверяла, что они едут туда, где в северных госпиталях все их болячки как рукой снимет; ну а потом — домой. Работая с нею рядом, Стивен Уолш поражался ее самообладанию. В таком юном возрасте — и такая сила духа; он и сам всякое повидал, бывал в сражениях, но на хирургические операции смотреть не мог, отворачивался, а слыша звуки, которые заставляет издавать боль, и вовсе с ума сходил, да и в самом деле ведь ужас, скольким болезням подвержено большое скопление людей, к тому же от болезней вид у них жалкий и жутковатый, на все это разнообразие мучений невозможно смотреть: у кого кожа слезает, кто мечется в бреду, воспаления, дурные запахи… Все это вместе — неприкрытая, безбожная насмешка над человеческим достоинством как таковым. Но Перл, похоже, обладала способностью видеть за недугом человека, каким он был и каким он, если повезет, станет снова. Какая-то ты прямо железная, мисс Перл Джеймсон, — сказал как-то раз Стивен, когда они убирали отходы в одной из полевых операционных полковника Сарториуса. — Как ты только можешь здесь работать, когда такие вещи видеть приходится! Ты большой городской мальчик с Севера, Стивен Уолш. Иначе бы знал: что я на этой войне ни увижу, оно будет ничуть не хуже того, чего приходится насмотреться в рабстве любому ребенку с момента появления на свет. А Стивен, чтобы быть поближе к ней, как только его ожоги зажили, подал прошение о переводе в медицинский департамент. Поскольку Сбреде Сарториусу постоянно требовался персонал, он подписал необходимые бумаги. Хотя обязанности санитара обычно не прельщали добровольцев и перевод в медицинский департамент подчас расценивался как наказание, Сарториус ни о чем Стивена не спрашивал, в его побуждения не вникал, да и едва ли он вообще когда-либо снисходил до размышлений на подобные темы. Ему было о чем подумать. Едва лишь армия вышла из Колумбии, он посадил Стивена в фургон рядом с собой и стал рисовать эскиз — что-то вроде каркаса для довольно большого вертикального ящика с сиденьем, привязными ремнями и съемным поручнем. Это сооружение следовало установить и приколотить к полу фургона. Для чего устройство предназначено, Стивену объяснять было не нужно. Еще когда он бродил по госпиталю в тот первый вечер в Колумбии, он видел солдата с гвоздем в черепе. Солдат, сидевший на столе, улыбнулся ему и, подняв руку, пошевелил пальцами. Тем же вечером по указанию полковника Сарториуса мужчину уложили на спину в койку и привязали ремнями, чтобы он не мог во сне перевернуться. Удивило Стивена то, как Сарториус, не спрашивая, посчитал само собой разумеющимся, что он умеет плотничать. Он действительно умел, он и на станках работать был обучен. Да и вообще любил мастерить. В городке Чироу, что у самой границы с Северной Каролиной, при местном арсенале имелся склад пиломатериалов и деревообделочный цех. Сообразуясь с эскизом, Стивен принялся за дело. Город за стенами арсенала подвергался обычному поруганию. Было слышно, как там идет грабеж. Позже войска выстроили для парада — это оказался как раз день второй инаугурации президента Линкольна. Орудия для салюта поставили в ряд, и земля вздрогнула от залпа из двадцати трех пушек. Стивен отмерял, пилил и строгал. Старался так, будто делает мебель красного дерева. Сборка ящика, в который будет посажен тот пациент, доставляла ему истинное удовольствие. Остов изделия он обшил досками, но только до уровня пояса. Использовал древесину твердых пород, тщательно подбирая заготовки. Углы скрепил болтами. Привязные ремни сделал из конской упряжи, а на поручень, чтобы сидящему в ящике человеку было за что хвататься, когда фургон станет прыгать и раскачиваться на ухабах или при езде по загаченным участкам дороги, пустил отрезок железного прута. Как становится хорошо, как спокойно, когда с упоением работаешь, делая понятную, конкретную вещь! Определенность цели дает уверенность. Вещь как бы сама обретает форму, возникая из небытия. В полевой хирургии наоборот — там никакая проблема не получает окончательного разрешения иначе как посредством смерти. А на марше вообще нет места, которое годилось бы в качестве базы — точки или плоскости, от которой ведутся измерения. Будто, шагая, ты толкаешь ногами землю, и она от этого поворачивается, набегает на тебя, а вся армия при этом подвешена к летящим по небу облакам. Когда ящик был готов, Стивен залез в него и закрыл глаза. Полковник отнесся к нему с доверием, и он это доверие оправдал. Вдруг накатила волна сочувствия к тому пациенту. А когда Сбреде зашел проверить и одобрил плод его усилий, Стивен Уолш так разулыбался, будто его наградили медалью «За боевые заслуги». Сарториуса и весь медперсонал расквартировали в доме, расположенном на восточной окраине Файеттвиля. Армия простояла в городе четыре дня, а завтра на рассвете должна была снова выступить в поход. К полуночи все, кроме Перл и Стивена, спали. Из отведенного им помещения на чердаке они спустились в кухню, потому что Перл захотелось помыться. Зажгли свечи; чтобы раскочегарить печку, Стивен набил в топку поленьев и щепок. Сходил во двор, где был колодец, за водой. Одно ведро оставил на полу, другое водрузил на плиту греться. В сенях было железное оцинкованное корыто, они вместе принесли его. Перл разделась, а Стивен налил в корыто горячей воды, после чего поставил на плиту второе ведро. Я люблю, чтобы вода была горячущая-прегорячущая, — сказала Перл. — И вообще: нет ничего лучше горячей ванны. Он старался не смотреть, однако она, похоже, не возражала, чтобы он увидел ее без одежды, хотя дверь тщательно заперла и занавески задернула. У нее отросли длинные волосы; стоя, она завязала их сзади ленточкой. Он залил в ванну второе ведро воды, а она оперлась о его плечо ладонью и, улыбаясь, попробовала воду пальчиками ноги. Впервые в жизни он пребывал в таком ошеломлении. Лишился дара речи, замер и чувствовал себя полным идиотом при виде этой стройняшечки, этой голой белой негритянки, стоящей прямо перед ним. Но тут она села в корыто, скрестив ноги как малое дитя, плеснула себе в лицо водой и легла, погрузившись по плечи, чтобы как следует намокнуть, а потом снова села с куском бурого мыла в руке, которым принялась водить по шее и грудям, поглядывая на Стивена с такой негой в глазах, что он тут же стал ругать себя гнусной скотиной за те ощущения, которые у него было возникли. Однако он чувствовал, что Перл понимает, какое все это на него оказало воздействие. Намыль мне спину, пожалуйста, — сказала она. Подтащив табурет, он сел сзади нее и, нахмурившись, стал водить мылом по ее плечам и спине, стараясь не пропустить ни одного позвоночка. Слушай, Стивен Уолш, — вдруг заговорила она, — я ведь знаю, что у всех мужиков на уме. Не совсем уж я дура-то! Тебе сколько лет? Девятнадцать. Н-да… а я вот не знаю, сколько мне. Думаю, лет тринадцать, и уж наверняка не многим больше четырнадцати. Это я знаю потому, что мачехины сыновья, брат номер один и номер два, были всегда, сколько я себя помню, а у брата номер два тем летом был день рождения, ему пятнадцать исполнилось. И ростом они оба меня выше. Так что вот таким вот образом. Тебе не о чем беспокоиться. Ну… это я знаю. Я здесь вообще бы не сидела, если бы не знала. А в следующий миг он чуть не выронил мыло, потому что она вдруг говорит: А когда придет время и я что-то такое почувствую, думаю, если кто у меня будет, так это будешь ты, Стивен Уолш. Он притащил простыни и завернул ее в них, когда она встала. Она стояла неподвижно, а он вытирал ей плечи, спину, и попу, и бедра, сквозь полотенце ощущая упругость тела. А что, — спросила Перл, — в смысле — вот, все солдаты писали письма, чтобы отправить их с почтовым судном, а ты? Я — нет, мне в общем-то некому писать. Что, никаких родственников? Да что им писать, они и читать не станут. Она повернулась лицом к нему, по-прежнему в простыне, держа ее у горла. Как жаль, — сказала она. — Жаль-жаль-жаль. Нью-Йорк, где ты живешь, это ведь самый союзный город Союза! Я как раз туда собираюсь, ты знаешь это? Нет. А когда? Ну, когда война кончится. У меня письмо того бедного лейтенанта Кларка, помнишь, я о нем говорила? Ну, письмо, и что с того? Вот я и думаю, зачем отправлять его с почтовым судном, если я теперь могу сама прочитать адрес? Я привезу это письмо его маме и папе в Нью-Йорк и обо всем им расскажу. О чем обо всем? Как он заботился о Перл, прятал ее, сделал ее мальчиком-барабанщиком, чтобы ей было безопаснее. Их это может слегка утешить. А что там за адрес? Вашингтон-сквер, дом 12 — вроде так получается. Конечно, район, где живут богатые… Ну, наверное, среди богатых тоже есть хорошие люди, если их сын пошел воевать за свободу негров. Она улыбалась, ее лицо было все еще в капельках, карие глаза широко открыты, а ленточка с волос свалилась. Грудь Стивена Уолша наполнилась чувством до боли сладостным, таким сильным, что он еле сдержался, чтобы не прижать девушку к себе. Дом 12? — спросил он, с трудом проглотив комок в горле. Ага, на Вашингтон-сквер. Я знаю, где это, — сказал он. — Я тебя туда провожу. Перл проснулась оттого, что ей на лицо сквозь маленькое чердачное оконце пал свет луны. Луна поднялась высоко и светила прямо в глаза. Надо же — оказывается, она лежит, уютно прижавшись спиной к Стивену. Его рука покоится у нее на плече. Они лежали на волосяном тюфячке, который сбросили на пол с имевшейся на чердаке узенькой кровати. Хотя оба были полностью одеты, их накрывало тонкое одеяльце, слишком тонкое для такой холодной серебристой ночи. Девушка лежала не шевелясь. Обнимающая рука вдруг стала ее смущать. Тяжелая какая. Перл чуть отодвинулась, чтобы рука сползла в зазор между ними. Потом закрыла глаза, попыталась снова заснуть. Как раз нынче вечером ехали в фургоне и проезжали мимо поля, где лагерем стояли негры. Теперь эта картинка ясно всплыла в ее памяти. Как все сидят у костров, и беготня детей, и запах готовящейся пищи, и палатки для спанья, и тележки с вещами. И пение: пели печальный псалом, и это было как тихое шелестенье ветра, звуки будто исходили от самой земли. Под такое пение она когда-то родилась, она с детства помнила этот молитвенный плач об их земной доле. Вот и опять они так знакомо пели, и все они такие же как она, только она теперь не с ними, она едет в военном фургоне, на ней военная форма и добрая солдатская еда в желудке, а рядом белый парень, прикованный к ней будто цепью. Эти негры прослышали, что их ведут не туда, куда движутся колонны генерала Шермана, и они теперь не знают, куда идут, не знают, что их ждет там, как не знают и того, можно ли быть свободными мужчинами и женщинами, выйдя из-под прикрытия армии. Перл никак не могла снова заснуть. Зачем она солгала Стивену Уолшу? Она прекрасно знала, сколько ей лет — лет ей было пятнадцать, вести счет годам мать ее научила и сообщила, что родилась она десятого июня, когда воздух как сладостное питье, а листья на деревьях еще так молоды и нежны, что, трогая их, будто чувствуешь солнечное тепло. Зачем же Стивену она рассказала эту складную сказку, да в таких подробностях, да приплела еще и братьев Джеймсонов номер один и номер два, прямо даже сама себе почти поверила. К чему это? Ей нравился Стивен, ее к нему тянуло, втайне она гордилась, что приворожила его, — взрослый человек, а влюбился: это же сразу видно! Это было ей лестно, давало ощущение избранности; хотелось быть еще смелее и раскованнее в общении, непринужденнее в отношениях с людьми. Потому что, если она ему нравится, надо и самой соответствовать. Так зачем же она солгала? Да просто с языка сорвалось, она и сообразить ничего не успела. Зачем — совершенно непонятно, ведь и она испытывает к нему нежные чувства. Ей нравится его голос и манера держаться, к тому же, когда он что-то говорит, в его словах всегда содержится ясная мысль. Он не болтает языком зря. Умеет молчать так, что становится понятно: парень не дурак, наоборот, это личность глубокая, человек, который знает больше, чем говорит. А еще становилось понятно, что он недоволен чем-то в своей жизни, точно так же как и она, но не хочет попусту на эту тему распространяться. С того момента, как она бинтовала его обожженные ладони, самое себя она стала воспринимать по-новому. А еще ей нравится его рот; иногда ей стоит большого труда удержаться, до того хочется вдруг взять да и поцеловать его в губы. Но тут у нее возникла мысль, от которой она подскочила чуть ли не с криком. Чем она занимается с того момента, как ушла с плантации? Липнет к белым, вот чем! С первого же дня, когда ее поднял к себе в седло лейтенант Кларк! Потом крутилась даже около самого генерала Шермана, который тоже не остался к ней равнодушен (он, правда, думал, что она мальчишка-барабанщик); а потом через мисс Томпсон добилась назначения санитаркой к этому полковнику-доктору, а теперь вот и со Стивеном — ведь она ведет себя как белая, живет среди белых бок о бок с белой мачехой и негритянскую свою сущность прячет под мундиром белой федеральной армии. Боже, какой ею овладел стыд, как ей стало тошно! Джек Иерли прямо будто напророчил, когда они с Джубалом Сэмюэлсом приходили забирать ее и старый Джек обозвал ее Иезавелью. Но чтобы быть Иезавелью, надо сперва гулящей стать, а она же не гулящая! Нет, конечно нет, господи, но я гораздо хуже — нежусь тут, будто я такая же как они, стараюсь им понравиться, как делают иногда рабы: чтоб защититься, пускаются во все тяжкие — кланяются, и пятятся, и ножкой шаркают, и глупо улыбаются, а тут одна такая наладилась уже и мисс Мэтти Джеймсон прислуживать, заботится о ней напропалую, холит ее и лелеет! А ведь мне ли не знать, что, когда я была еще маленькой, она хотела, чтобы папа продал меня куда-нибудь подальше. А теперь гляньте на меня: в итоге-то с аукциона никто меня не продавал, а я взяла и сама себя продала — чем не рабыня, рабыня я, как моя матушка Нэнси Уилкинс! Эта мысль заставила Перл вскочить на ноги: не хочу быть чьей-то! Глянула на спящего Стивена Уолша; залитое лунным светом лицо его казалось призрачным. Кто этот белый человек, который чувствует себя вправе руками тут ее обхватывать? А она кто, если, будучи негритянкой, позволяет ему это и ради тепла прижимается телом к его телу? Точно так же, как я этой ночью со Стивеном Уолшем, лежала когда-то и мама с папой Джеймсоном, и папина рука, обнимающая маму, была, наверное, такой же тяжелой, как рука Стивена на моем плече. Так какая же я свободная женщина? Никогда я не была свободной, будучи явной негритянкой, и теперь, в качестве псевдобелой, я несвободна точно так же. Через мгновение, перебирая босыми ногами ступеньки, она стремглав неслась вниз по лестнице. Выскочила во двор и бросилась через дорогу на луг, где в отдалении расположились лагерем черные. При луне она все отчетливо видела: кочки и ямки, бледные стебли травы, шалашики, пристроенные к телегам, и тлеющие угли костров, светящиеся как звезды в ночном поле. Через десять минут она уже бродила между палатками этого импровизированного поселения, где многие не спали — завернувшись в одеяла, сидели у костров, укачивали на руках младенцев или просто стояли около своих повозок и смотрели на странную пришелицу. В их глазах она была белой женщиной, женщиной из армии, и, если им и было непонятно, что она тут среди них делает, они не унижались до приставания с вопросами. Их герой и спаситель генерал Шерман предписал им самостоятельно куда-то следовать и указал направление куда. Они хотели чтить его, славить и поклоняться ему, а он взял и отослал их прочь, предоставив самим себе, так что, куда они теперь идут и что их там ждет, неясно. Для этих людей, что на нее сейчас так странно смотрят, она живое воплощение генерала, словно это на ней — в силу цвета кожи и форменного обмундирования — лежит ответственность за их горькое разочарование. Перл шла и отрицательно мотала головой, будто споря с ними; хотя никто ей ничего не говорил, она знала, о чем они думают. И впрямь: зачем она пришла сюда, что ей тут делать? Она сама не знала. Она искала кого-нибудь из знакомых. Может быть, Джека Иерли или одноглазого Джубала Сэмюэлса, хотя они, вероятно, давно уже отстали где-нибудь по дороге. А еще недурно бы — из тех, кого она знала по плантации, — найти Роско: он хороший, простой, добрый человек, другого такого и вовсе не сыщешь — кто бы еще, как он, бросил к ее ногам завернутые в платок золотые денежки. Она пощупала их в кармане, удостоверилась, что они по-прежнему при ней; она так делала каждый день по меньшей мере раз десять. Был момент, когда попавшийся на пути худой лысый мужчина с огромными темными глазами ласково улыбнулся ей беззубой улыбкой, и она чуть не крикнула: Роско! Но то был не он. Теперь, когда она увидела, как огромен их лагерь — а он раскинулся во всю ширь поля без конца и края, заходя и на другую сторону дороги, где тоже стояли ряды палаток до самого леса, — Перл почувствовала себя такой же беспомощной, как когда-то на плантации; все, чем она так гордилась, служа в федеральной армии, все ее теперешнее благополучие показалось ей постыдным — ведь то, что она сама пристроилась, а на остальных наплевала, сделало ее ничуть не лучше самовлюбленного папаши-рабовладельца. И вообще: ее белизна, этот наследственный белый цвет кожи показался Перл худшим из всего, что мог передать ей папаша, худшим из всего, что в нем было, потому что из-за этого ей теперь наплевать на всех этих несчастных людей, что вокруг нее, она оставила их одних подобно тому, как это, с их точки зрения, сделал генерал Шерман: освободил, а потом послал куда-то, непонятно куда, в земли, которые им по-прежнему не принадлежат. Да и чего сама-то она добилась? Всего лишь крыши над головой, защиты от непогоды в бурю — словно какая-нибудь дворовая девка: глядит из окошка на полевых негров, и невдомек ей, что она-то ведь тоже себе не хозяйка. Тем же вечером чуть раньше Хью Прайс сказал мальчику по имени Дэвид, что пристроит его куда-нибудь к таким же, как и он, цветным, и, не успел он это сказать, Дэвид мало того что крепче вцепился в его руку, так еще и за ногу ухватил, в результате чего англичанин брел по лагерю негров так, словно у него на ноге цепь с ядром. И неудобно, и ведь стыдно же! Прайс доставил его в Файеттвиль на том же кривобоком муле, по дороге обнаружив, что заботиться о маленьком ребенке — задачка еще та. Дэвид был легковато, не по погоде, одет, и Прайс снял с себя свитер, отдал ему, подвязав веревкой, чтобы не болтался балахоном. Ребенок постоянно хотел есть. Раньше Прайс, с его британской ироничной небрежностью, легко и непринужденно пристраивался поесть вместе с солдатами, но теперь, когда за ним хвостиком тащился этот негритенок, его простота перестала действовать, и «помоечники» отказывались пускать его к своему котлу, за все требуя деньги. Его уже не столько трогал рывок мальчугана к свободе, сколько злило собственное легкомыслие. Не его это дело освобождать рабов, правда же? А он взял и посадил мальчишку к себе в седло. Опрометчивый, неумный поступок, прямое нарушение строгого правила быть нейтральным, сторонним наблюдателем. Не очень хорошо подумав, он решил, что власти в Файеттвиле его от этой обузы освободят. Только вот какие такие власти? В городе хаос. Всем распоряжается армия, для местного населения жизнь сделалась совершенно непонятной. Никто ничего не знает. В Лондоне — да, там есть детские приюты для сирот, и этим в низших сословиях широко пользуются, преспокойно подбрасывая новорожденных на крылечко такого заведения — пусть, дескать, общество отдувается. Конечно, там это белые подкидыши, но кто бы мог себе представить, что в цивилизованной стране — ну, война, ну и что, что война! — нет домов для нежеланных детей, пусть даже и черных. Хуже всего, что, когда за тобой тянется такой довесок, невозможно добиться, чтобы тебя воспринимали всерьез как профессионального журналиста. Ему трудно стало добывать материал для заметок. Например, дошло до него, что сепаратисты наконец собирают армию, которая будет не уступать шермановой. Где она, как велика и в каком месте может нанести удар — это были главные, важнейшие вопросы. Он пошел в штаб Шермана, куда не так легко пробиться, и там одного хмурого взгляда командующего флангом генерала Ховарда (а тот еще этак глазом повел от журналиста к мальчонке) хватило, чтобы подскочил адъютант и заявил Прайсу, что ему здесь делать нечего. При том, что здесь же вовсю мельтешили его конкуренты — ребята из «Геральд трибьюн», «Лондон телеграф» и «Балтимор сан». Где-то здесь вызревал главнейший сюжет всей кампании, и Хью Прайс чувствовал, что он уплывает из рук. Были, впрочем, сюжеты, которые отнять не мог никто. Днем он потащил Дэвида на гору, где стоял файеттвильский арсенал: солдаты рушили здания и поджигали их. Там царило мрачное веселье — взявшись по нескольку человек, солдаты били таранами в кирпичные стены, упряжками в двенадцать-четырнадцать лошадей растаскивали камни фундаментов. Вокруг собралась толпа, люди смотрели, но то и дело вынуждены были отскакивать назад, потому что из развалин вырывались языки пламени, вылетали искры и горящие уголья. Дэвид дергал Прайса за рукав. Нехорошо здесь, — повторял он, — мне тут не нравится. А потом одно из зданий с ужасным грохотом взорвали, оно рухнуло, и на его месте воцарился настоящий ад: пыль, пламя… С этого момента мальчик, по-видимому, начал считать их связь неразрывной и вечной, потому что, прежде стойкий малый, Дэвид стал слезлив, капризен и докучлив. Не изменилось ничего и к вечеру, когда Прайс привел его в лагерь, где расположились освобожденные рабы, сказав, что пришло ему время найти себе пристанище среди соплеменников. Вот уж кого-кого, а соплеменников мальчонки тут было с избытком, и более оборванной и обездоленной человеческой массы Прайс никогда не видывал. По большей части это были женщины, чаще старые, чем молодые, множество стариков, и лишь изредка попадались мужчины в расцвете сил. Сам привыкший к походной жизни, ничего особенно худого в условиях, когда единственная крыша — это небо, а единственный дом — место у костра, Прайс не находил. Таким манером люди жили с незапамятных времен. Вот только состояние, до которого были доведены эти существа — многие с увечьями, другие сгорблены пополам, иссохшие и обессиленные, — показалось ему ужасным: ведь их всех в прошлом содержали, как содержат лошадей или мулов, и это на какой-то миг наполнило его яростью. Но сейчас ему нужно было найти кого-то, кто может выполнить предназначение женщины: ему нужна была негритянка с сильным материнским инстинктом и достаточно твердо стоящая на ногах, чтобы, не задумываясь, взять на себя заботу о ребенке или о еще одном ребенке. Она должна быть здоровой, в фартуке и головном платке и с сильными, добрыми руками. Прайс улыбнулся. Нужна мамка. Давай-давай, Дэвид, — повторял он, — за руку держись. Не беспокойся, я тебя не брошу. Дело было еще довольно ранним вечером. Он все никак не мог понять принцип, по которому люди здесь группируются — то ли вместе собирались соседи по плантации, откуда все они родом, то ли просто валились с ног, кто где стоял, как загорающие на берегу.[21] Вдруг оказался рядом с большой группой, окружившей старца, взобравшегося на ящик. У старика, несмотря на его чахлую седую бороденку, вид был совершенно библейский — этакий знатный патриарх, хотя в лохмотьях и с палочкой. Черные сыны Африки! — начал он негромким грудным голосом. — По человеческой своей природе мы лучше, а по происхождению благороднее этих американо-европейцев, которые заковали нас в цепи и плетьми загнали работать на поля. К тому же мы по-настоящему чтим нашего Господа, который своею кровью объединил все нации, чтобы они вместе обитали на этой земле. Ну и что, что нас освободил какой-то генерал? Он — что, из-за этого перестал быть одним из белых? Поклонение Шерману есть богохульство, ибо не он ваш Бог. Он преследует собственные цели. Евреи, собираясь для исхода из Египта, не просили, чтобы их вел египетский генерал. Те евреи — они шли за человеком из своих, вот и мы должны поступать так же: мы сами себе армия. Скажете, у нас нет оружия — пушек и мушкетов? Не важно, мы армия свободных и праведных, тех, кто не ищет легких путей и милостью Божией сам прокладывает себе дорогу. Какая-то женщина выкрикнула: А ты кто, старик — Моисей? Раздался смех, но патриарх сказал: Нет, сестра. Я бедный старый полевой раб, который обрел свободу умереть как мужчина. Но Господь Бог наш знает: я истинно говорю. Если вы ждете, чтобы генерал защитил вас, вы все еще несвободны. Свободой должно наполниться ваше сердце, она должна возвысить ваш дух. Давайте не будем оглядываться на белых: они такие же простые смертные, и нечего ждать от них пропитания, спасения и крыши над головой. Опираться надо на таких же, как мы сами, и Бог поможет нам, Бог укажет нам путь. Мы пробыли в пустыне куда больше сорока лет. Перед нами земля обетованная. Плодитесь и размножайтесь, делайте ее своею! Аминь, — крикнули несколько человек, другие же презрительно заулюлюкали. Хью Прайс мысленно уже бежал на телеграф со статьей о бунтарских настроениях среди негров. Но сперва надо уладить свою проблему. Ходил, бродил, но все никак не мог ни к кому подступиться. С Дэвидом, которого ему то и дело приходилось отдирать от ноги, он пробирался среди черных, пока не увидел нечто вроде бы подходящее: женщину с двумя детьми, которые ужинали у костра. Женщина напекла кукурузных лепешек и теперь смотрела то на Дэвида, то на Прайса, потом опять на Дэвида. Ты что, сынок, потерялся? — спросила она. Нет, мэм, — отвечал Дэвид, не отрывая глаз от сковороды с оладьями. Как тебя зовут? Его зовут Дэвид, — сказал Прайс. — Он сирота. Нужно, чтобы кто-нибудь приютил его. Вот как? Ты не потерялся? А это кто? — спросила женщина у Дэвида. — Твой папа? Да, мэм, — ответил Дэвид. Я не отец этого ребенка. Меня зовут Хью Прайс. Корреспондент лондонской «Таймс». Не отец? Нет. Ведь это же и так должно быть очевидно. Женщина усмехнулась. Только не мне, — пояснила она. — Сейчас еще не понять, какой у него будет цвет кожи, когда он вырастет. Послушайте, уважаемая… Мне отмщение — разве не так сказал Господь? — И она снова усмехнулась. Вы что, в самом деле думаете… Она оценивающе посмотрела на Прайса. — А что, похож. От мамы получил цвет кожи, а глаза папины. А посмотрите на его ступни и ладошки! Высоким вырастет, как вы. Ч-чушь какая! Послушайте, я дам вам денег. Каких денег? — нахмурилась она. Каких-каких — федеральных долларов. Ай-яй-яй! — Она вытерла руки тряпкой, сняла сковороду с огня и сбросила оладью на сложенный в несколько раз кусок газеты. — Все еще горячая, — сказала она Дэвиду. — Пусть немножко остынет. Ну так что? Женщина с усилием поднялась с земли, сперва со стоном встав на одно колено. Одернула юбку, приложила ладонь ко лбу и огляделась по сторонам. Что-то солдат не видно, — сказала она. — Надо бы позвать военных, чтобы вас арестовали. Меня? С работорговлей покончено, на ней запрет, слыхали об этом? Больше нельзя ни покупать, ни продавать людей. Я никого не продаю. Я хочу дать вам денег, чтобы вы позаботились об этом мальчике. А, конечно. Был бы постарше, вы бы за него денег попросили. А от такого маленького что толку? Поэтому платите вы. Но и так и сяк это против закона об ослобо… освобождении, если слыхали о таком. Я просто хотел предложить вам средства на его содержание. Вижу, у вас уже есть двое своих, и я понимаю, какое это тяжкое бремя. Вот, Дэвид, — сказала женщина. Она наклонилась и подала ему оладью в бумажном кульке. — Возьми это и иди со своим папой прочь, пока я его в тюрьму не упекла. Я уж не говорю о том, каков должен быть человек, который хочет продать собственного ребенка, — сказала она Прайсу. Она скрестила руки на груди и поглядела в ночное небо. Боженька, дорогой! — проговорила она. — Наполни сердце этого белого человека стыдом и раскаянием. Наполни его своей славой. Пусть покается и возблагодарит тебя, Господи, за то, что Ты благословил его таким прекрасным мальчиком. Во имя Спасителя нашего Иисуса Христа, аминь. Ты зачем наврал? — спросил через несколько минут Прайс. — Ты разве не знаешь, что врать нехорошо? Нет? Не знаешь? — Он почти кричал. Но Дэвид, доев оладью, лишь крепко ухватил Прайса за руку, а что-либо отвечать отказывался. Шел рядом и спокойно смотрел в будущее. Как будто это Прайс дитя, а Дэвид взрослый, который вынужден терпеть его детские выходки. Милостивый Боже, — думал Прайс, — это ж, если я опять к кому-то подойду, он снова так сделает! Скажет, что я его папаша, и всему конец! Понимая, что его перехитрили, Прайс даже покраснел весь. Этот ребенок наделен незаурядной хитростью раба. А инстинктивный рывок к свободе — не принял ли я за него нечто другое? Как глупо было так подумать. Скорее маленький паршивец просто спасался от хлыста. В моих объятьях он ушел от наказания. Ну конечно, все дело в этом. Да ведь небось и заслужил он причитавшуюся порку. Руку ребенка в своей ладони Прайс ощущал как нечто намертво к нему прикипевшее. Все, терпеть больше нельзя. Я больше, старше, сильнее и умнее тебя, мой милый мальчик. Твой новоизбранный папаша не повторит одну и ту же ошибку дважды. А тем же вечером несколько позже блуждающая в расстройстве по лагерю Перл наткнулась на толпу, собравшуюся вокруг мальчонки, который сорвал с себя всю одежду. И никому не позволял до себя дотронуться. Сидел в грязи скрестив ноги, бил себя кулачками по бедрам и всхлипывал. Стоило кому-нибудь приблизиться, он переходил на визг. Увидев Перл в форме санитарки, народ расступился. Она встала перед ребенком на колени. Лунный свет смыл все теплые оттенки его кожи, и она стала прекрасного иссиня-черного цвета. А в тот краткий миг, когда он прервал свой плач, чтобы присмотреться к ней, выражение его лица было достаточно спокойным, и Перл увидела, что мальчонка довольно мил. На ее взгляд он выглядел лет на шесть или семь. Перл кивнула, словно соглашаясь — дескать, да, конечно, ты имеешь полное право плакать; потом сочувственно улыбнулась. Она протянула к нему руку и, хотя он дернул головой, попытавшись уклониться, все же коснулась ладонью его лба, и он не противился. Ей показалось, что у него жар. Да и глаза его, опухшие от плача, показались ей глазами больного. А долго ли он здесь просидел? Уже и у нее босые ноги давно замерзли, так что дело ясное: не важно, долго он пробыл в таком положении или нет, сидение на влажной холодной земле ничем хорошим для него не кончится. Она собрала валявшуюся вокруг одежду; все было мокрым и вымазанным в грязи. Чей ребенок? — выкрикнула она. — Кто-нибудь заберет ребенка или нет? Несколько человек в один голос заверили ее, что ребенок, судя по всему, ничей. А вы все только стоите вокруг и смотрите? Что вам тут — балаган, что ли? — возмутилась Перл. — Ну-ка, кто-нибудь, принесите мне, чем его укрыть. Ты потерялся, мальчик? — спросила Перл. Он отрицательно покачал головой. Тебя, наверное, мама ищет? Он опять отрицательно покачал головой. Перл протянули одеяло, и когда она вновь поглядела на Дэвида, тот неотрывно смотрел на нее, уже не плача, а только судорожно хлюпая носом, который он вытирал тыльной стороной ладони. Через минуту он уже был завернут в одеяло и она несла его на руках; назад по лагерю шла тем же путем, каким и забрела туда. Мальчик был тяжелее, чем показался на первый взгляд; прильнув к ней, он дрожал и стучал зубами. Настрой у Перл был решительный. Возьму его с собой на марш, — сказала она себе. А если Стивен Уолш намерен на мне жениться, он должен понять, что, хотя кожа у меня и белая, за все хорошее я его запросто могу наградить такой же вот смоляной куколкой. |
||
|