"Этюды в багровых тонах: катастрофы и люди" - читать интересную книгу автора (Борисов Сергей Юрьевич)Господин Великий ГолодИвашка бегал по двору и ловил ртом пушистые снежные хлопья. Вот он поскользнулся, упал и счастливо засмеялся. Митька ждал, что мать подскочит, выдернет брата из грязи и привычно наградит подзатыльником. Но мать сидела на плахе, вросшей в землю у двери избы, и молча качалась из стороны в сторону. Слезы катились по ее изъеденному оспинами и морщинами лицу. Рядом стоял отец. Он смотрел на небо и бормотал: — Что же это деется, Господи? Прости нас… Он был ни в чем не виноват, и все же просил прощения за грехи — свои, боярские, царевы, все бывшие и будущие. Напрасно. Снегопады в июле сменились морозами в августе. Схватился льдом Днепр. В сентябре по нему уже ездили на санях. На стремнине обоз с сеном проломил лед. Отца утянуло под белое речное покрывало. Так его и не нашли — ни тогда, ни потом, в половодье, да и не очень искали, да и некому было. — Пожалел отца вашего Боженька, — часто говорила мать долгими зимними вечерами. — Уберег от иной смерти — лютой, голодной. К весне она стала заговариваться, а к лету вдруг разучилась говорить вовсе. Лепетала что-то и прижимала к себе Ивашку. Когда Митька пытался отнять у нее брата, она начинала визжать. А с губ Ивашки не сходила улыбка. Уже несколько дней он был мертв. После очередной попытки Митька в сердцах плюнул на пол, чего раньше никогда себе не позволял. Мать ругалась, по губам била. Но что ее сейчас бояться, безумную? Вместе с красно-белым сгустком изо рта Митьки вылетел зуб. У него их почти не осталось. Великим и страшным потрясениям всегда предшествуют знамения. В Московии конца XVI — начала XVII века их было предостаточно. Только-только перевели дух люди после ужасов правления царя Ивана Васильевича, нареченного народом Грозным, только-только стали забываться его опричники, а уж новые напасти на подходе. Говорили, появилась в северных морях «рыба-кит», которая другому пропитанию человечину предпочитает. И до того дошло чудище, что Соловецкий монастырь едва по камешку не разнесло, чтобы сидельцами его полакомиться. Уцелела же братия потому лишь, что молилась усердно и, лбы кровеня, поклоны била. Четыре года спустя оползень разрушил святой Печерский монастырь, что в Нижнем Новгороде. Тронулась после ливня земля, сползла по склону и затопила жидкой грязью кельи. Долго потом монахов откапывали, но откопать — не вся забота, как их глотки от глины очистить — вот задача. Выскребать пришлось ложками, а кого и так закопали, по-простому. А в Москве-то, в Москве! Откуда ни возьмись, стали забегать в город черно-бурые лисицы. От века их не было, и вот на тебе! А собаки бездомные? Волки? Всегда в стаи сбивались, полукровок плодили, а тут вдруг стали грызть друг друга, поедать без остатка. Да что там волки, что собаки! Бури сносили купола церквей, срывали колокола, относили кресты за версту от храмов. В реках рыба исчезла начисто, в рощах — птицы, а женщины вдруг начинали рожать уродов — о двух головах, о трех глазах, трехлапых и безухих. Понятно, закапывали этих нелюдей живьем в землю-матушку, а заодно и матерей их в ямы кидали, чтобы неповадно было с чертом на сеновале кувыркаться. Конечно, с чертом, а с кем еще? Небесных знамений тоже хватало: днем в небе видели по два солнца разом, ночью — по два месяца. Ожидалось и вовсе что-то жуткое, вроде небесного огня, наказания Господня. — Что-то будет, — твердили московиты. — Что-то будет! Перемен к лучшему они не ждали. Отучены. И как сглазили! Летом 1601 года зарядили дожди. Двенадцать недель лили беспрерывно. А там и снег посреди лета, за ним — морозы. На полях разводили костры, стараясь уберечь то, что еще не сгнило, да все без проку. Господин Великий Голод пришел на Русь. Мать он убил. Сам. Когда увидел, что впилась она зубами в ногу мертвого Ивашки, откусила кусок и жевать стала. Вот тогда Митька ее по голове поленом и ударил. Закопать сил не было, так он избу запалил, чтобы позор скрыть. Огонь с крыши на крышу запрыгал, и скоро вся деревня запылала. Может, и к лучшему. Один он остался, а раз нет людей — пусть и деревни не будет. Митька присел на взгорке, вырвал с корнем клок жесткой травы, увидел в ямке жука, поймал, бросил в рот, хрустнул и задвигал челюстями, морщась от боли в кровоточащих деснах. Но боль была привычна, куда больше его занимало, что дальше делать. К боярину с поклоном идти смысла нет. Разогнал тот холопов. Выгоднее ему зерно в амбарах хранить и продавать, чем работников кормить. — Идите куда хотите, дармоеды! Ему в ответ: — Отменил царь Борис день Юрьев, нет теперь у холопа права хозяина менять. А боярин свое: — Я такое право даю. По своей воле отпускаю. А куда Митьке идти? На юг? На восток? Не добраться ему до вольных земель, по дороге с голодухи помрет. Разбойники к себе тоже не примут — мал Митька и слаб, кистень в руке не удержит. Значит, помирать надо… — Эй, Митька, живой? Митька веки приподнял. Мужик перед ним, в руке кнут. Неужто дядька Пахом? Он! — Да ты ли это, Митька? Не узнал его дядька. Да и мудрено. Вырос Митька, почернел, похудел, одни глаза на лице остались. А дядька ничего выглядел, справно, кафтан добротный, живот не с лебеды пучится. Небось, не доводилось, как Митьке, старый навоз жрать. — Что это у вас за костровище такое? Отец где, мать, Ивашка? Митька поднялся с трудом, глаза потупил, как отец наставлял, стал рассказывать. Дядька выслушал, головой качнул: — Ладно, со мной пойдешь! Но до Москвы только. Мне тебя опекать не с руки, своих детей по лавкам семеро. Митька головы не поднял, а коленки задрожали — выдали. Повезло ему, что дядька объявился, смилостивился, пожалел. Теперь он при обозе состоять будет, что по цареву указу хлеб в Москву везет. А где столько хлеба, и ему кусочек перепадет. Вот счастье-то! А Москва… Чего только люди о ней не рассказывают! И все соглашаются — там прокормиться можно. Царев город! После смерти сына Ивана Грозного, слабоумного Федора, 17 февраля 1598 года Земский собор избрал Бориса Годунова на царство, и это несмотря на то что тот не был потомком Рюрика, а значит, законных прав на престол не имел. — Царь-то ненастоящий! — говорили бояре. Не говорили даже, а шушукались по углам, памятуя, как круто заправлял опричниной зять Малюты Скуратова и как прибрал он к рукам — а руки-то в крови по локоть! — дела государственные при Федоре, пользуясь тем, что жена царская — сестра Годунову. При таком раскладе особо не поговоришь, враз головы лишиться можно. Правда, как стал Борис царем, помягчел вроде, пообещал прилюдно пять лет никого не казнить, а пытать только и сознавшихся ссылать в дальние волости. Ну а если кто запираться будет, так не царя в том вина, что помрет на дыбе. Опору Годунов искал не среди бояр — в народе. Потому и простил низшим сословиям годовую подать. Вдовам и сиротам раздавал деньги и съестные припасы. Заключенным в темницах даровал свободу и вспоможение. Пытался даже пороки истребить, объявив, что скорее помилует вора и убийцу, нежели того, кто вопреки указу осмелится открыть кружечный двор. Такие речи держал: «Пусть дома каждый ест и пьет сколько хочет, может и гостей пригласить. Но никто да не дерзнет продавать вино московитянам! Если же содержавшие питейные дома не имеют иных средств к пропитанию, пусть подадут просьбы и в ответ на оные получат земли и поместья». И ведь не обманывал — как обещал, так и делал. Но шли годы, государство богатело, земля же под ногами Годунова тверже не становилась. А где неуверенность, там и подозрения. Стали хватать бояр, постригать насильно в монахи, имущество отбирать, унижать всяко. Боярину Богдану Вельскому главный царев медик капитан Габриэл по волоску выщипал всю бороду, а что боярин без бороды — срам один. Вошли в силу доносчики. Годунов, пример подавая, лично отписал вольную Воинко, холопу князя Шестунова, который подал грамотку против своего хозяина. Ну, народ и пошел строчить! По малейшему подозрению людей хватали и отправляли в пытошную. И ведь как заведено было? Мужчины могли делать доносы только на мужчин, женщины — на женщин, бояре — царю, боярыни — царице. Потому-то Дмитрий Пожарский, будущий освободитель Москвы от поляков, послал донос на своего недруга князя Лыкова лично царю, а его мать княгиня Марья донесла на мать Лыкова — лично царице. И все бы ничего, и это пережили бы, но наступили голодные годы, и расходы казны возросли настолько, что сколько ни пополняй ее за счет боярских богатств, а все равно дно видно. Тогда-то и началось истинное светопреставление. Думал Митька, нет на земле мест хуже, чем их край, да ошибался. Полз хлебный обоз по пыльным дорогам, оставляя позади одну вымороченную деревню за другой. Их старались объезжать из-за смрадного трупного запаха и мух-мертвоедов. Иногда на обочины выползали иссохшие до костей люди, но на них не обращали внимания. А порой на лесных опушках, забросанных сгоревшей от зноя листвой, появлялись оборванные люди с дубьем, но, увидев, какая у телег охрана, снова исчезали в чащобе. — Тати, — спокойно говорил дядька Пахом. Митька любил слушать возчиков. И про Москву интересно, и вообще. У ночного костра рассказывали они о царевиче Дмитрии, который то ли сам себя зарезал в припадке падучей, то ли его зарезали, а может, и спасся, вывезли верные люди из Углича. Но больше говорили о прошлом гнилом лете и нынешней засухе. Если тогда все водой залило да снегом закидало, то этой весной поначалу хорошо шло, но в конце мая ударили морозы, и все яровые полегли. А потом установилась жара страшная. И небо сизое, от такого туч ждать не приходится. — Царь-батюшка старается подмогнуть людишкам, да бояре жмутся, о своем кармане радеют. Узнал Митька, что еще прошлой осенью, как только стали собирать на московских улицах больше, чем пятьдесят умерших от голода за ночь, повелел царь вокруг городской стены устроить четыре ограды и раздавать там каждое утро бедным жителям по одному польскому грошу, на который можно было купить ломоть хлеба и протянуть до следующего утра. Проведав о таком благодеянии, устремились в Москву холопы из окрестных волостей, где и вовсе есть было нечего. Запрудили Москву, в шалашах жили, в норах по оврагам. А как утро — к стене за раздачей. В день раздавали до 50 тысяч денежек. Все одно на всех не хватало. Народ вперед ломился, по головам лезли, женщин давили, детей. Потом сотнями трупы выносили, а земля жирной оставалась — от крови и потрохов, из животов выдавленных. Кишки под присмотром стрельцов сгребали и закапывали, чтобы умельцы из них начинку для пирогов не сделали. — Вот оно как, — заканчивал дядька Пахом. — Врешь! — ахал кто-нибудь из молодых возчиков. — Сам увидишь, — обижался рассказчик. — Дело-то на поправку не пошло. Только хуже стало. Казна оскудела быстро. Раздачу денег пришлось прекратить. И вообще, что бы ни предпринимал Годунов, все получалось наперекосяк. Как поднялись цены на хлеб в 25 раз, он предел установил: выше — ни на грош. Магазины открыл, где хлеб за половинную цену отпускали, а сирым да убогим — бесплатно. Только пекари стали ковриги полупропеченными продавать, а то и водой разбавляли для тяжести. А бывало, назовут родню, та нищих да бедных плечами оттеснит и сама весь хлеб скупит, чтобы потом задорого продать. Из-за такой несправедливости часто вспыхивали беспорядки: голодный люд громил лавки и магазины, пекарей убивали, зерно в шапках и мешках уносили, а то и на месте поедали, давясь и умирая прямо на улицах. Когда деньги, что у оград раздавали, стали кончаться, Годунов решил каменные палаты в Кремле возвести, стены обновить. И не потому, что татарской осады боялся, а для того лишь, чтобы людей занять. И закипела работа — не за деньги, за пропитание. И опять не обошлось без смуты: работников сходилось много, а мест рабочих не хватало, так за них драться стали, до смертоубийства доходило. Рассказывали, плотники из Устюжны вырезали ночью плотников же из Твери, которые за мзду подряд получили. Вместо них хотели на стены кремлевские идти. Ан не вышло. Дьяки из Сыскного приказа, которым Семен Годунов заведовал, родственник царев, дело то прояснили, и устюжан в застенок бросили. Там над ними мастера заплечные всласть позабавились: щипцами ноздри вырвали, молотками суставы размозжили, свинец пить заставляли… А заместо устюжан и тверяков на стены плотники из Торжка поднялись. Свято место пусто не бывает! А народ между тем все умирал и умирал, подчас по улице царский возок проехать не мог, вся дорога мертвецами была усеяна. Сначала их собаки и кошки драли, а потом и те, и другие перевелись — съели всех подчистую люди православные. То-то и оно, что православные. Хоронить надо. По указу Годунова отряжены были специальные люди, которые с утра до вечера ездили по городу и трупы собирали. Свозили их все в одно место, раздевали донага, обмывали, обертывали в белое полотно и обували в красные башмаки. И все за царев счет! Потом везли покойников на погост. Священник отпевал всех разом, а там и закапывали — скопом. Еще повелел царь освидетельствовать свои владения, и нашлись на полях громадные скирды в тысячу саженей длиной. По полвека стояли неприкосновенные, уж лесом поросли. Годунов приказал хлеб тот молотить и везти в Москву, другие города. Потянулись обозы, да не все до столицы добрались — разбойники перехватывали; дворяне, и те со слугами своими по дорогам рыскали. — Скоро ль Москва, дядька Пахом? — Дня три еще, Митька. Если не случится чего. Случилось. Остановились на ночевку в селе у дороги, а утром глядь — нет одного возчика. И лошади его нет. Искали, искали, у вдовы, где он на постой встал, спрашивали: — Куда делся? — Не знаю, — говорит, — собрался ночью, сел на лошадь, больше его не видела. Возы проверили: все ли на месте? Все, и хлеб на них цел. Надо бы ехать, но дядька Пахом все упрашивал погодить, все бегал по деревне, во все щели заглядывал. Пропавший возчик-то ему другом был. И ведь нашел! — Ах, ты… В погребе вдовы-хозяйки и лошадь нашлась, и хозяин ее. Мертвые, на куски разрубленные, в кадушки сложенные, солью присыпанные и гнетом придавленные. — Ах, ты! Выволокли бабу на дорогу. Тут кто-то из местных как завопит: — Других вдов щупать надо. Они завсегда вчетвером… Были там еще три вдовицы, мужья их от голода померли, а они ничего, пригожие. Обыскали их подвалы, и там кадушки нашли с человечиной. — Вона куда люди девались, — крутили сивые бороды деревенские мужики. — С осени пропадать стали, думали, «разбои» озоруют, а вона как… Возчики чиниться не стали. Стрельцов, слуг государевых, с телегами вперед отправили, и сами все сделали. Вбили колья в землю и посадили на них всех четырех баб, да еще за ноги тянули, пока острие кола из горла не покажется. Но об этом Митьке потом другие возчики рассказали, дядька Пахом смотреть не велел, отослал. Через три дня, как и обещалось, въехал обоз в Москву. Но прежде долго вдоль Смертного поля тащились. На пустыре этом умерших от голода хоронили. Много закопали, глазом не охватить. А вот и дома. Серые, покосившиеся. У стен люди сидят, видно, встать не могут от слабости, только глаза сверкают жадно — хлеб провожают. И вдруг, откуда ни возьмись, налетели, посыпались. С камнями, поленьями, оглоблями, топорами. Засвистали стрельцы, закрутили кнутами возчики, припустили лошади… Не все вырвались. Дядька Пахом последним был, так на узде его коняги повис верзила бельмастый. Сколько его дядька Пахом ни стегал, не отпустил сбрую. А дальше сдернули возчика с телеги, бросили на землю… Митька раньше под телегу сиганул, видел, как колесо через дядькину шею переваливается. Брызнуло в него красным из дядькиного рта. Зажмурился Митька и юркнул в толпу. А та уж мешки вспорола. Из одного жито сыпалось на землю, и кто-то уже ползал в пыли и глотал ее пополам с твердыми, как камень, зернами. Проскользнул Митька ужом средь ног — только его и видели. Засуха 1602 года закончилась мокрой и тихой осенью. В Москве, в западных и северных областях есть было нечего. А вот во Владимире и Курске хлеба уродилось столько, что всю Московию накормить можно. Но не везли тамошние бояре, купцы и монастыри хлеб в Москву, «настоящей» цены дожидались. Годунов повелел взять хлеб силой. Разъехались по вотчинам отряды стрельцов. Шуровали по амбарам, закромам, искали хлеб и находили его. Потом начинали разговоры с виновниками говорить. Кто отступного давал, того миловали, кто упорствовал — в темницу бросали. Однако и в том, и другом случае отправляли в стольный город мало и прежде всего гнилье. Москве же совсем туго приходилось. Вечером на улицу носа не высунешь. Тут же голову проломят. Раньше-то «разбои» все больше по лесам сидели, а теперь в город подались. Совсем от них житья не стало. Опять повезло Митьке. Не сразу, правда. Когда он от толпы, что на возы напала, спасся, то долго по городу бродил, все знакомых возчиков искал. Не нашел — большой Москва город. А когда разузнал, где они остановились, тех уже и след простыл — домой подались. Так он в Москве и остался. А куда деваться? На болотах за Новодевичьим монастырем вырыл себе землянку, но в ней ночевал только, а весь день по улицам шатался, пропитание искал. Ну, о зрелищах тоже не забывал. В Москве без них ни один день не обходился: то продавцу из царева магазина на Красной площади голову отрубят, то разносчика за пироги с человеческой требухой на части конями порвут, то ведьму живем в землю закопают — одна голова торчит, а на нее гадят все, кому приспичило. В общем, не до скуки. Обозы опять же. Митька совсем зверенышем заделался, вместе со всеми возы громил, зерно тащил. По подвалам лазал, катакомбам, где люди богатые добро свое укрывали. В общем, жил помаленьку. А раз в сугробе мужика нашел пьяного. Ошмонал, ничего не нашел — до него постарались, расстроился да и хотел идти к себе на болото, но мужик вдруг очухался, голову поднял и ухватил его за руку: — Погоди! С этим у Митьки просто — вывернулся, отскочил. Поднялся мужик на карачки и прохрипел: — Жрать хочешь? — Кто ж не хочет? — обиделся Митька на вопрос дурацкий. — Со мной пойдешь — накормлю. Помоги только. Подумал Митька, терять-то все равно нечего, и помог мужику до постоялого двора добраться. А там ватажники сидят, морды разбойничьи, диким волосом заросшие. Страх! Оказалось, спас Митька не кого-нибудь, а самого Хлопку Косолапого, первейшего разбойника на Москве. Бросили Митьке кость с ошметками мяса. Впился он в нее, а как обглодал, тогда посмотрел — не человечья ли? Уж больно мясо сладкое. Нет, не согрешил перед Господом, ватажники кабанчиком зеленое вино закусывали. Митька такой вкусноты и не едал никогда. Остался Митька при разбойниках, отъелся, окреп, стал вместе с ними на промысел выходить. А когда первого человека на улице кистенем по голове «огладил» — мать вспомнил, им убиенную. И заплакал. Последний раз. Весной озоровать на улицах труднее стало. По цареву указу всю Москву поделили на части, во главе которых были поставлены пять бояр и семь окольничьих. Те сурово взялись порядок наводить. Ловили «разбоев» и тут же, на месте, глаза выкалывали, рубили головы и бросали издыхать на страх другим. — Уходить надо, — сказал Хлопка ватажникам. — На Север двинем. Но погоди, вернемся еще. Иван Бутурлин, один из лучших воевод Ливонской войны и глава Разбойного приказа, доносил царю, что тати шалят повсеместно — в Коломне и Волоколамске, Можайске и Вязьме, Медыне и Ржеве, едва ли не все уезды вокруг Москвы от них стонут. И вообще, не разбойники это уже — мятежники. Усмирять надо. Годунов с решением медлил, окружив себя личной охраной из немцев-наемников. Немцам он доверял особо. Кирху разрешил построить в Кукуе, где они селились. Торговать позволил по всем волостям, налогами не душил. Яда опасаясь, тело свое только иноземным лекарям доверял; с ними же, с докторами, поговорить любил. И говорили доктора среди прочего, что безумства людские, ныне творящиеся, еще и тем объясняются, что ржа рожь побила, отсюда и видения страшные, и людоедство. Доверял иноземцам Годунов, а все же, когда в северные порты пришли немецкие корабли с зерном, выгружать его не позволил, потому что негоже Московии, всегда хлебом изобильной, подачки от заморских купцов принимать. Странен был царь Борис, наветам и ворожеям верил больше, чем своим же окольничьим. А Бутурлин все твердил: упредить «разбоев» надо! …Зима выдалась снежная, весна 1603 года была дружной и теплой, для землепашцев — лучше не надо. Но в том беда, что сеять было нечего. Все подъедено, подобрано. Людей уж повсеместно ели. Страх! Тут новая весть: двинулось из Северских земель на Москву огромное сборище «гулящего люда» под водительством разбойника Хлопки Косолапого. Выступать надо, а то, глядишь, запылает город… В иные времена царь во главе войска Семена Годунова поставил бы, но тот как раз из-под Астрахани воротился несолоно хлебавши: должен был бунт подавить, но разбили его отряды «воровские казаки». Поэтому пришлось окольничьего Ивана Басманова, который охранял порядок на Арбате, в «деревянном городе», навстречу Хлопке посылать. Разрослась у Хлопки ватага. Когда из Москвы пришел, было при нем два десятка разбойников, а к весне столько стало — не сосчитать. Со всех земель сбегались к нему люди. Никого Хлопка от себя не гнал, всем давал по ковриге хлеба да по бабе на ночь и рассылал по окрестностям: — Без добычи не возвращайтесь! Возвращались не все, потому что гибли «разбои» несчетно. К тому же, если удавалось хлебом разжиться, ни к чему им становился Хлопка, у которого хоть и вольница, а запросто можно головы лишиться. Крут атаман! А уж первый подручный его, Митька, и вовсе волчара. Нет для него лучшего развлечения, чем гирькой чугунной висок человеку проломить. Проломит — и смеется. А ведь мал еще, совсем мал… И все-таки для большинства с Хлопкой было лучше, чем без него. Народец-то по деревням совсем обнищал, по дорогам никто не ездит, а с ватажниками можно и город взять. Говорят, надумал Хлопка на саму Москву идти. — Всех зарежем! — кричал. — Всех спалим. А в Москве подвалов много — с вином да хлебом. И царь нам не указ. Ненастоящий царь-то, он царевича Дмитрия зарезать велел! Летом двинулось сборище к Москве. Не остановить Ивану Басманову такую тьму народа, сколько ни пытайся. Но попытался все же. Выстроил стрельцов, они залп из пищалей дали. Конница в намет пошла. Но у Хлопки мужики не промах — выставили рогатины, лошади на них и напоролись, как медведи в чащобе или на царской охоте, забаве государевой, когда бойца против лесного владыки один на один выставляют. Заржали лошади, поднялись на дыбы, развернули их всадники, к гривам прильнули и давай нахлестывать, уносить ноги. А стрельцов пеших ватажники покрошили в месиво. Живым никого не брали — незачем. Только для Басманова исключение сделали. Хлопка Косолапый его лично мучил, даже Митьке такой радости не доверил. Вспорол живот и давай кишки на вертел наматывать. Крутит и приговаривает: — Люблю с боярами дело иметь, мясо у них нежное, вкусное. Но жрать боярина ватажник не стал, побрезговал. Через неделю встретил разбойников другой государев отряд. Они снова рогатины выставили, но на сей раз сила за стрельцами была. Врубились в ватажников конники и давай саблями махать. Хлопку скрутили, на телегу бросили. Митька-кровосос это видел, он в кустах прятался. 16 августа 1603 года царь Борис издал указ, суливший свободу всем кабальным холопам, которым господа их отказывали в пропитании в годы голода. Каждый холоп мог явиться в приказ Холопского суда и получить отпускные по одному своему уверению, у господина подтверждения своих слов не испрашивая. Потекли к Москву людские реки — многим воли хотелось. Да не все про тот указ слышали… Прими такое решение Годунов годом ранее, а то и двумя, все могло обернуться по-другому. И не было бы ни Смутного времени, ни Дмитрия-самозванца, ни Тушинского вора, ни поляков, ни русского ополчения… Но запоздало решение, отучились люди трудиться на земле, очерствели сердцем, в грехах увязли, на все им было наплевать — на законы Божии и указы государевы. …Хлопку казнили лютой смертью. Отрубили руки, ноги, уж потом голову. Ликовали люди, радовались увеселению. Только смуглый парень в рубище не кричал, не вопил, только губы растягивал в волчьей ухмылке, рот беззубый показывая. Как сбросили тело Хлопки с помоста, развернулся он и пошел в Холопский суд за вольной. А впереди — дорога дальняя, в Ливонские земли, где, бают, объявился истинный царь земли Русской, неубиенный годуновскими подручными Дмитрий Иоаннович, сын Ивана Грозного от восьмой жены его. Будь славен! Небось войско набирать будет… |
||||||||
|