"Адам Смит" - читать интересную книгу автора (Аникин Андрей Владимирович)8. ШОТЛАНДЦЫ ЗА ГРАНИЦЕЙ. ВОЛЬТЕРПутешествия в XVIII веке — привилегия немногих, имеющих деньги и время. У Смита до 40 лет не было ни того, ни другого. Лишь в позапрошлом году он впервые попал в Лондон, не говоря уже о загранице. Утешая себя в мыслях тем, что Ньютон никогда в жизни не выбирался далее Лондона и Кембриджа, Смит все же болезненно ощущает этот пробел. Поэтому он очень доволен, когда в начале ноября 1763 года от Таунсэнда, наконец, приходит формальное предложение занять должность воспитателя герцога Баклю и возможно скорее выехать для этого в Лондон, откуда они направятся во Францию. Условия благоприятны: 300 фунтов в год, не считая содержания во время путешествия на континент, и пожизненная пенсия в таком же размере. Он может считать себя, мать и верную мисс Дуглас обеспеченными до конца дней: хоть это и не очень большое богатство, но вдвое превышает его профессорский оклад и позволит ему впоследствии десять лет без денежных забот работать над «Богатством народов». Сразу после рождества миссис Смит начинает собирать сына в дорогу. За последние 17 лет он ни разу не уезжал больше чем на два-три месяца, и предстоящая долгая разлука страшит ее. Ведь ей уже под семьдесят! Беспокоит ее и здоровье Адама, он так привык к домашнему уходу и заботе. Но делать нечего. Такова судьба всех матерей, она еще счастливее очень и очень многих. Повздыхав и поплакав вместе с Джейн, миссис Смит берется за укладку белья и разных любимых мелочей сына. В середине января, в необычно крепкий мороз, который веселит «московитов» Десницкого и Третьякова, но не слишком устраивает шотландцев, Смит отправляется в далекий путь. Генри, третий герцог Баклю, только что вышедший из аристократической Итонской школы, оказывается застенчивым и немного провинциальным для своего громкого имени 17-летним юношей. Путешествие, как это принято у знати, должно заменить ему университет. Таунсэнд на три дня отрывается от государственных дел, чтобы помочь учителю и ученику сблизиться. В первые дни Смиту становится немного не по себе, когда он вспоминает, что его питомец ведет свой род чуть ли не от шотландских танов времен Макбета и Дункана, что он праправнук женолюбивого Карла II Стюарта и правнук романтического герцога Монмута, сложившего голову на эшафоте после неудачного мятежа против своего дяди Якова II. Но скоро отношения налаживаются: хотя герцог Генри не отличается особыми талантами, он славный малый и доставляет своему воспитателю не очень много хлопот. Смит в роли гувернера и наставника производит на аристокритических знакомых Таунсэнда неважное впечатление. Многим кажется, что Таунсэнд промахнулся, выбрав малоопытного в жизненных делах, неловкого и рассеянного ученого. Смиту никогда не суждено стать своим человеком «в высоком лондонском кругу», а теперь, по существу впервые попав в него, он чувствует себя особенно стесненно: искусством легкого разговора он не обладает, светских сплетен не знает, костюм его пока не более моден, чем два года назад. Но Таунсэнд знаком со Смитом уже пять лет и знает его несколько глубже. Заглянув на год вперед, мы увидим, что он не разочарован. Получив информацию о ходе занятий (вероятно, не только от учителя и ученика, но и от третьих лиц), он в письме пасынку выражает свое удовлетворение и заодно дает такую любопытную аттестацию наставнику: «Мистер Смит имеет, помимо многих других достоинств, то преимущество, что он глубоко начитан в вопросах государственного устройства и законов вашей собственной страны (то есть Англии. — А. А.). Он умен без чрезмерной утонченности, широко образован, но не поверхностен. Хотя он ученый, его взгляды на нашу систему управления не отличаются догматизмом или односторонней узостью. Обучение у него позволит вам за короткое время приобрести знания, необходимые серьезному политическому деятелю». Не вина Смита, что планам энергичного Таунсэнда не дано осуществиться: герцог Генри проживет жизнь шотландского сельского помещика и мецената эдинбургских ученых и писателей. Политического деятеля из него не выйдет. Холодным февральским утром большая карета с герцогскими гербами, запряженная четверкой лошадей, выезжает через угрюмые нищие предместья Лондона на старую кентскую дорогу. Следом катится еще один экипаж, в котором помещаются слуги и багаж. К концу второго дня путешественники добираются до Дувра. На следующее утро они грузятся на специально нанятый пакетбот. Плещут серые воды Канала, как англичане называют пролив Ла-Манш. Смит в первый (и последний) раз покидает свой остров. Пока на горизонте покажется Булонь, мы можем попытаться ответить на два вопроса, над которыми думает в эти часы путешественник: что он знает о Франции? что Франция — вернее, парижский литературный круг — знает о нем? Франция играет огромную роль в мировоззрении Смита. Эта роль двояка. С одной стороны, отсталость экономики Франции, скованность французской буржуазии феодально-католической монархией служат для него очень часто как бы отправной точкой для развития его идей: это противоречит «естественному порядку» и мешает росту богатства нации. С другой стороны, без французской просветительской мысли не было бы и самого Смита. Хотя обе эти стороны в полной мере проявятся лишь в «Богатстве народов», его отношение к стране, появляющейся из тумана ненастного зимнего дня, достаточно ясно и теперь. В 1757 году предпринятое Дидро и д'Аламбером издание Уже статья Смита в «Эдинбургском обозрении» в 1755 году показывает большие познания автора в области французской культуры — от естествознания до поэзии. Совершенно справедливо указывает он на связь философии энциклопедистов с материализмом Френсиса Бэкона и Ньютона, замечая, что французы теперь успешнее развивают эту систему, чем сами англичане. Он знает о новейших работах естествоиспытателей Бюффона и Реомюра, восторженно приветствует первые сочинения Руссо. В экономической части своих лекций Смит постоянно оперирует примером Франции. Почему, спрашивает он, европейские нации все еще так бедны, несмотря на успехи в развитии техники и ремесла? Причины этого двоякого рода: природные и общественные. Возьмем Францию. Природа там благоприятствует человеку. Но большая часть земли обрабатывается крестьянами-половниками, лично свободными людьми, лишенными, однако, и земли и сельскохозяйственных орудий. То и другое они арендуют у помещика, отдавая ему половину урожая. Разве такие крестьяне заинтересованы в улучшении обработки земли? Разве они способны вводить те новшества, без которых невозможен рост продукции? Крупное помещичье землевладение — вообще зло, но во Франции оно особенно гибельно в силу феодальных форм аренды земли. Даже если крестьянин не арендует орудия и отдает меньше половины урожая, он ведет хозяйство, только чтобы не умереть с голоду: в любой момент его могут согнать с земли. То ли дело в Англии! Там арендаторы не бесправные крестьяне, а капиталистические фермеры, которые сами часто нанимают батраков. Они достаточный противовес лендлордам, их интересы защищает и государство: фермер, который уплачивает в год не менее 40 шиллингов ренты, не может быть лишен права аренды. Такие фермеры заинтересованы в прогрессе сельского хозяйства, они вкладывают в землю капитал. А налоговая система! Во Франции казна получает лишь половину собираемых с населения налогов, остальное прилипает к рукам средневековых налоговых откупщиков, которые откупают у короля право взимать налоги в провинциях и душат торговлю и промышленность. Таможенные пошлины во Франции взимаются не только на границах государства, но и чуть ли не в каждом городе, куда подвозится товар. В общем «мы лучшие финансисты, чем французы»: в Англии налоги не подавляют предпринимательский дух среднего сословия. Смит еще мало знает о недавно возникшей в Париже «секте» физиократов; ему предстоит через два года узнать их главные идеи непосредственно из уст Кенэ, Тюрго, Дюпона. Взгляды физиократов близки ему своей антифеодальной направленностью. Он целиком согласен с ними, что нелепо видеть богатство страны только в деньгах, а всю экономическую политику подчинять задаче накопления в стране драгоценных металлов. Критика теории и практики меркантилизма, в том числе французского, — уже теперь основной мотив его лекций в их экономической части. Французские писатели, рассказывает он, не раз пророчили гибель государства от ухода денег за границу — и неизменно ошибались. Что его беспокоит, так это французский язык, на котором он свободно читает, но почти не говорит. Юму, в молодости жившему несколько лет во Франции, больше повезло. Смит с легкой завистью думает о своем более светском друге, который уже несколько месяцев живет в Париже, в должности секретаря английского посольства, направленного туда после заключения мира, и, вероятно, восстановил старые знакомства. Надо думать, Юм в Париже как рыба в воде. К счастью, Смиту и герцогу не придется сразу столкнуться со столицей: решено направиться сначала на юг Франции, в Тулузу, и там освоиться с французскими нравами и обычаями. Смит вспоминает письмо, полученное от Юма за несколько дней до отъезда из Глазго. После обычных шуток и юмористического описания парижской моды на английских философов Юм сообщает лестное и радостное известие: знаменитый философ барон Гольбах нашел переводчика для «Теории нравственных чувств» и просит передать об этом автору. Если перевод выйдет до его приезда из Тулузы в Париж, Смит будет достаточно известен в литературных кругах. Хотя англичане в моде, их язык знаком в этих кругах Парижа лишь единицам. Франция — интеллектуальный центр мира, и парижане могут себе позволить пренебрегать иностранными языками. В Булони Смита ожидает первое неприятное знакомство с французскими порядками. Таможенные чиновники не пропускают его книги, которых, несмотря на строгий отбор, набралось все же два ящика. Они требуют отправки книг в Амьен на досмотр в какое-то учреждение с непонятным названием: среди них могут быть запрещенные, еретические. К счастью, спутник герцога и Смита, молодой сэр Джемс Макдональд, уже бывавший во Франции, знает, что делать. Демонстрация рекомендательных писем к очень высоким особам в Париже и несколько золотых разрешают вопрос. Три дня от Булони до Парижа, неделя в Париже (никаких визитов и знакомств, общение только с англичанами), еще неделя от Парижа до Тулузы в той же карете с гербами — и вот Смит видит готические колокольни и красные черепичные крыши столицы французского юга. В Глазго сейчас дуют холодные, сырые ветры, миссис Смит сидит с вязаньем у огня, а здесь уже все зеленеет и цветет. Над «розовым городом» (так называют Тулузу из-за цвета кирпича и черепицы ее домов) несется густой колокольный звон: едва ли какой-нибудь город Франции может сравниться с Тулузой по количеству аббатств, монастырей и церквей. Здесь Смиту предстоит провести полтора года. Англичан привлекают в Тулузу хороший климат, интересное общество без парижской суеты и напряжения. Нравы здесь по-провинциальному проще, жизнь дешевле, чем в столице. Герцог Генри и Смит не испытывают недостатка в обществе своих соплеменников. Тулуза гордится своим старым университетом. Дух Просвещения не чужд верхушке тулузского общества. Здешние салоны — старательное подражание парижским. Один из самых видных дворян даже содержит при своем салоне платного философа, который обязан поддерживать среди гостей ученые разговоры. Но истинный центр общественной жизни Тулузы — парламент. Парламенты в старорежимной Франции — это судебные учреждения, которые вершат суд и расправу над королевскими подданными на обширной территории. Во всей стране 12 парламентов, и тулузский считается вторым по значению после парижского. Свыше сотни «дворян мантии», то есть высших судебных чинов, передающих свои должности в парламенте по наследству, составляют одну половину тулузской знати. В собравшихся тесной группой вокруг парламента и древней церкви Дальбад домах XVI и XVII столетий размеренно течет жизнь, в которой, несмотря на веяния нового века, мало что изменилось со времен комедий Мольера. Другая половина знати — «дворяне шпаги», семьи профессиональных военных: только благородные имеют право быть офицерами во французской армии. Вокруг парламента и городского управления кормится еще несколько сот чиновников, адвокатов, нотариусов, писарей. В университете из тысячи студентов около 500 изучают богословие и почти 400 — право. («Попробовал бы тут Уатт возиться со своими машинами, как у нас в Глазго!» — думает Смит.) А бесчисленная челядь, слуги и служанки знатных и не очень знатных господ! А население монастырей, о многочисленности которого можно судить в дни больших католических праздников, когда оно затопляет площади! В Тулузе нет никакой промышленности, и остальная часть сорокатысячного населения города живет почти исключительно тем, что обслуживает дворян, чиновников, монахов. Ремесленники непредприимчивы и бедны. Французские наблюдения Смита заиграют яркими красками в знаменитой главе «Богатства народов» о производительном и непроизводительном труде: застой парламентских городов объясняется тем, что «низшие слои населения» в них существуют «главным образом за счет расходов членов судов и тех, кто судится в них». Этот оборот речи никак не означает, что Смит считал расточительство паразитов источником жизни «низших слоев», как будут считать в течение двух столетий после него иные защитники эксплуататорских классов. Он писал: «Как производительные, так и непроизводительные работники, а также те, кто совсем не работают, одинаково все существуют за счет годового продукта земли и труда страны… Весь годовой продукт, если не считать естественные плоды земли, является результатом производительного труда». Смит намечает путь анализа классовой структуры современного ему общества. Конечно, для него «те, кто совсем не работают», — это в основном дворяне, попы, офицеры. Капиталист для Смита работает, и работает производительно. Иной взгляд у экономиста XVIII века немыслим. Но и здесь Смит смотрит глубже, чем иные современные нам с вами теоретики и странах капитала. Он как будто полемизирует с ними: «Могут подумать, что прибыль на капитал представляет собой лишь другое название для заработной платы за особый вид труда, а именно — за труд по надзору и управлению делом. Однако она совершенно непохожа на заработную плату, определяется совершенно иными началами и не стоит ни в каком соответствии с количеством, тяжестью или сложностью этого предполагаемого труда по надзору и управлению». Право же, это место не потеряло свою актуальность и в наши дни! Однако нам пора вернуться в Тулузу, где Смит и герцог Генри отчаянно скучают и пытаются найти развлечения в соответствии с возрастом и склонностями обоих. Обещанные Таунсэндом рекомендательные письма французского министра герцога Шуазеля к местным аристократам заставляют себя ждать, и через четыре месяца по приезде их все еще нет. К тому же наши шотландцы прибыли в Тулузу весной, когда зимний сезон салонов заканчивается и дворяне разъезжаются по своим поместьям. 5 июля 1764 года Смит пишет в Париж Юму горькое и немного жалобное письмо: «Наши успехи, по правде говоря, не слишком велики. Герцог вообще не знаком ни с одним французом… Моя жизнь в Глазго была приятной и полной развлечений по сравнению с той, какую я веду здесь». И продолжает: нельзя ли ускорить присылку рекомендаций? Не может ли хоть на месяц приехать сюда сэр Джемс (который так успешно выручил профессора в Булони)? Впрочем, скука идет на пользу науке: «Чтобы провести время, я начал писать книгу». Очевидно, Смит имеет в виду продолжение работы над «Богатством народов». Но герцог подобной возможности провести время не имеет и поэтому просится в путешествие, целью которого избирается Бордо. Эта поездка становится возможной в августе, когда, наконец, приходят долгожданные письма. Правда, в письме проживающему в Бордо на покое герцогу Ришелье от английского посла графа Хертфорда доктор Смит почему-то назван доктором Робинзоном; пока еще плебейское имя Смита (оно и значит-то «кузнец»!) ровно ничего не говорит аристократам, и они легко забывают его. Эта ошибка доставляет ему несколько неприятных минут: он вынужден перед вручением письма объяснять ее старому герцогу. Семидесятилетний маршал Франции, потомок знаменитого кардинала и дед одесского Дюка, герой многих сражений, романов и скандалов, друг Вольтера, с улыбкой лорнирует слегка смущенного профессора и говорит, что после романа Дефо для французов все англичане — робинзоны, а потому ошибка не так существенна. В остальном все идет хорошо. И юный шотландский лорд и его умный наставник развлекают старика в его добровольном уединении. Осенью к ним присоединяется в Тулузе младший брат герцога, тоже посланный отчимом для завершения образования за границу. Это было предусмотрено соглашением Смита с Таунсэндом. Жизнь становится приятнее, о чем Смит в октябре с удовольствием сообщает Юму, описывая путешествие в Бордо и излагая дальнейшие планы. Тон этого письма совсем не тот, что три месяца назад. Путешествие начинает нравиться Смиту. Вместе с обоими юношами он совершает несколько поездок по южным провинциям страны — Лангедоку и Провансу. Зимой он бывает в домах нескольких членов парламента, высших судейских чинов и находит среди них людей просвещенных и здравомыслящих. Ведь и Монтескье, умерший десять лет назад, был президентом парламента в Бордо! Но тулузский парламент в целом славится отнюдь не просвещенностью своих членов. Напротив, это самый рьяный поборник религиозного и политического мракобесия, оплот изуверства и жестокости. В эти годы Тулуза живет делом Каласа, которое благодаря Вольтеру стало самым громким уголовным делом XVIII века и закончилось важной победой новых сил «разума и справедливости». Чувствуя ослабление своих позиций, французская католическая церковь при поддержке светской власти в середине XVIII века прибегла к излюбленной мере — жестоким гонениям на еретиков. На юге Франции жило еще довольно много гугенотов (французских протестантов), фактически лишенных законами Людовика XIV гражданских прав: их не допускали к государственным должностям и ко многим профессиям, включая даже профессии ювелиров и повивальных бабок. В 1762 году католическая Тулуза готовилась праздновать 200-летие богоугодного дела — истребления четырех тысяч гугенотов, которое десятью годами предшествовало парижской Варфоломеевской ночи. За год до юбилея папа издал специальную буллу, в которой прославлял это массовое убийство и разрешал католикам отметить его восьмидневными празднествами. Духовенство и парламент подняли мутную волну фанатизма, охватившего католическую городскую чернь. Социальный состав населения Тулузы благоприятствовал этому. Как раз в это время в семье торговца-гугенота Жана Каласа случилось несчастье. 30-летний сын Каласа по неизвестной причине покончил жизнь самоубийством, повесившись в лавке отца. Попы и их приспешники объявили, что отец убил сына по приговору тайного гугенотского трибунала за то, что тот намеревался перейти в католичество. Подстрекательские слухи поползли по городу. Духовенство сделало все возможное, чтобы разжечь самые низменные чувства темной и суеверной массы. Жан Калас был арестован и судим парламентом по всем чудовищным правилам его «правосудия». Несмотря на полное отсутствие доказательств и очевидную нелепость обвинения (68-летний старик один собственноручно повесил молодого, здорового человека!), несмотря на то, что он и под пыткой отрицал свою вину, Калас был приговорен к мучительной казни путем колесования. В марте 1762 года он был казнен на городской площади Тулузы при огромном стечении народа. Но попы и судьи торжествовали преждевременно: времена уже были не те, когда они могли позволить себе что угодно. На арену выступила новая сила, которой не знала монархическая Франция, — общественное мнение. Своего великолепного выразителя оно нашло в Вольтере, который повел упорную и планомерную борьбу за реабилитацию Каласа и спасение его семьи. Более того, речь шла о спасении многих новых возможных жертв изуверства. В марте 1765 года особая кассационная палата в Париже признала Каласа невиновным и приказала тулузскому парламенту отменить приговор. Смит наблюдает последние фазы дела Каласа. С отвращением видит он, что и оправдание Каласа поповско-судейская верхушка Тулузы использует для разжигания религиозной вражды и фанатизма. Организуются выступления против оправдания. В апреле положение становится настолько напряженным, что поговаривают об избиении гугенотов. Англичанам становится в Тулузе как-то неуютно. И все-таки одержана большая победа. Она укрепляет веру Смита в разум и прогресс: сила церкви тает на глазах. Это не предвещает ничего хорошего и ее союзнику — деспотической монархии. Несчастный Калас надолго останется в памяти Смита. Он вспомнит его, готовя к переизданию «Теорию нравственных чувств» и дорабатывая изложение вопроса о нравственных страданиях невинно осужденных людей: «Невинный, идущий на казнь по ложному обвинению в позорном и гнусном преступлении, поражен самым большим несчастьем, какое только может постигнуть человека. Его нравственные страдания часто гораздо сильнее, чем страдания того, кто действительно совершил преступления, в которых его обвиняют… К счастью для человечества, такие ужасные случаи, как надо надеяться, весьма редки в любой стране…» К этому утешительному выводу в новом издании добавлен Калас, который, как пишет Смит, в свой последний миг на требование монаха покаяться отвечал: «Отец мой, неужели вы можете верить, что я виновен?» Но этот случай все же кажется Смиту чудовищным исключением. Как в экономике, политике и морали, он оптимист и в области права. Живя на заре буржуазной эпохи, он имеет на это основания. Три месяца Смит и оба его питомца проводят в Женеве. Неизвестно, по чьей инициативе крохотная кальвинистская республика была избрана как следующий семестр странствующего университета. Возможно, что этого хотели родственники герцога со стороны матери: Женева была для шотландских пресвитериан чем-то вроде папского Рима для католиков. Если так, то их надежды не оправдались. Смит, а с ним и юные аристократы общаются отнюдь не с кальвинистскими попами и богословами. Более вероятно, что маршрут выбирал сам Смит. Летом Таунсэнд писал своему пасынку, что он целиком полагается на Смита в вопросе о «ходе занятий» и не возражает против их отъезда из Тулузы, которая, видно, всем троим изрядно надоела. (Заодно, предвидя, что ментор выберет дорогу на Париж, он дает 19-летнему герцогу благие советы по части осторожности с парижскими женщинами.) Но Смит не спешит в столицу. Да и Юм советует явиться туда к зимнему сезону, когда заблещут знаменитостями и талантами парижские салоны. Что же влечет его в Женеву? Каждый образованный человек знает, что Женева — родина Жан-Жака и приют Вольтера. После полутора лет в абсолютистской Франции, да еще в фанатической Тулузе, республика третьего сословия вдвойне интересует его. В Женеве — Теодор Троншен, его заочный знакомый, отец того швейцарского юноши, который делил кров и хлеб в глазговском пансионе с Десницким и Третьяковым. Троншен — врач и близкий друг Вольтера. Было бы непростительно упустить такой случай. Через две недели после их прибытия в Женеву доктор Троншен везет шотландцев к Вольтеру. Экипаж с трудом выбирается через узкие улицы к городским воротам, которые, по средневековому обычаю, все еще неукоснительно закрываются в пять часов вечера и открываются на рассвете, и через час подкатывает к границам владений «сеньора Ферне и Турне». Первое, что они видят, — новенькая церковь, на фасаде которой издалека читается надпись: «Deo erexit Voltaire, MDCCLXI» («Богу воздвиг Вольтер, 1761»). Это очередная шалость непостижимого старика. Церковь посвящена вольтеровскому высшему существу, которым он хочет заменить старого христианского бога, но служит в ней самый обычный католический кюре. И уж совсем фантастично, что, тронутый усердием закоренелого безбожника, папа римский прислал ему в дар для этой церкви кусок власяницы святого Франциска Ассизского! Кальвинист Троншен рассказывает это с недоумением и возмущением, хотя он, может быть, лучше, чем кто-либо другой, знает не только тело, но и нрав своего пациента. Кальвинист Смит непроницаемо молчит, хотя кальвинист герцог Генри вопросительно поглядывает на него. Но вот и просторный, комфортабельный господский дом. Гостей принимает племянница и домоправительница Вольтера мадам Дени. Хозяин выходит через полчаса. Напомним: стоит осень 1765 года. Вольтеру 71 год. Физически это маленький, сухонький старичок: как говорится, неизвестно, в чем душа держится. На пергаментном лице с запавшими щеками горят живые лукавые глаза, в которых, кажется, сосредоточилась вся жизнь. Его плоть теряется в знаменитом пальтообразном халате серо-голубого цвета. Но дух Вольтера силен, как никогда. Год назад он опубликовал «Философский словарь» — свой самый «вольтерьянский» труд, который торжественно сожжен рукой палача и в католическом Париже и в кальвинистской Женеве. Он только что вышел победителем из дела Каласа, которое потребовало трех лет борьбы, неимоверного труда, энергии и мужества. Окрыленный победой, он начинает борьбу за жизнь и честь другой жертвы тулузских фанатиков — землемера Сервена, столь же ложно обвиненного в убийстве дочери, которая в действительности была погублена «черными дамами» — монахинями. В письмах этих месяцев он все чаще обращается к делу Сервена. Призыв «écrazez l'infame» («раздавите гадину», то есть официальную церковь, религиозный фанатизм, нетерпимость) становится именно в это время его символом веры. 19 ноября 1765 года — как раз в дни бесед со Смитом — он обращается к парижским единомышленникам: «Вперед, храбрый Дидро, неустрашимый д'Аламбер, нападайте на фанатиков и негодяев… разоблачайте их плоские разглагольствования, жалкие софизмы, историческую ложь, противоречия, бесчисленные нелепости; не допускайте, чтобы здравомыслящие люди стали рабами глупцов. Рождающееся поколение будет обязано вам своим разумом и свободой». Это письмо ходило по Парижу в списках, когда Смит через месяц приехал туда. Правда, вместе с тем письма Вольтера в октябре — декабре 1765 года полны жалобами на нездоровье, плохое зрение, докучливых и тупых посетителей. Так, может быть, встреча двух великих мыслителей XVIII века свелась к церемонии представлениями разговору о шотландском климате и здоровье старца? Вероятно, нет. В жалобах Вольтера есть доля стариковского кокетства: он проживет еще 13 лет и до конца дней сохранит поразительную работоспособность. Что касается гостеприимства, то посетивший его несколькими месяцами раньше молодой и никому не известный Джемс Босуэл, бывший студент Смита в Глазго и будущий автор «Жизни Сэмюэла Джонсона», удостоился приюта в Ферне на несколько дней и ряда бесед с Вольтером. Другой знакомый Смита, историк Эдвард Гиббон, годом ранее был поражен тем, что Вольтер устроил для своих гостей спектакль, в котором сам играл главную роль, в 12 часов ночи дал ужин на 100 персон, а потом еще участвовал в танцах. Смита представляет Троншен — один из самых близких к Вольтеру людей и в то же время большой почитатель Смита. В библиотеке Вольтера имеется разрезанный экземпляр «Теории нравственных чувств» издания 1761 года. Очевидно, он по меньшей мере просматривал книгу. Троншен не мог не сообщить ему, что Смит ближайший друг Юма. А Юма он отлично знал и ценил: в библиотеке Вольтера целая полка его книг с многочисленными пометками хозяина. При таких рекомендациях Вольтер не мог взглянуть на Смита как на рядового посетителя. Кроме того, Смит провел полтора года в Тулузе — городе Каласа и Сервена. Он наблюдал очередной взрыв фанатизма, которым была встречена посмертная реабилитация Каласа. Он лично знал многих видных членов тулузского парламента, с которыми Вольтер вел ожесточенную борьбу. Смит знаком с герцогом Ришелье, а Вольтер оживленно переписывается с ним. …Пока все сидят в большой голубой гостиной в обществе мадам Дени, это похоже на ожидание аудиенции у владетельной особы. Герцог Генри и его 17-летний брат напряженно ждут, изредка обмениваясь замечаниями вполголоса. Смит погружен в разговор с доктором Троншеном и двумя своими новыми французскими знакомыми: герцогиней д'Анвиль, 45-летней вдовой, хозяйкой одного из самых модных парижских салонов, и ее красивым сыном герцогом Луи-Александром Ларошфуко. Мадам Дени занимает разговором русского графа, имени которого Смит не расслышал, когда их представляли друг другу. В углу комнаты за шахматным столиком напротив модного французика сидит фигура, которая сначала приводит шотландцев в недоумение: самый настоящий католический монах в сутане и с тонзурой. Троншен с непроницаемо строгим лицом объясняет, что это отец Адам — «ручной иезуит» Вольтера, которого тот держит специально для диспутов на религиозные темы и игры в шахматы. Как всегда, Смит улыбается одними глазами и углами рта. Великий старец может позволить себе любое чудачество. Если ему для поддержания боевого духа нужен домашний иезуит, пусть держит иезуита! Смит думает о славе. Кто при жизни знал больше славы, чем Вольтер? Он известен всем, его боятся короли и чтят императрицы, слово этого человека восстанавливает правосудие. Каков же он? И точно в ответ на его вопрос из боковой двери появляется быстрая бодрая фигурка, за которой почти метут ковер развевающиеся полы толстого халата. Под халатом виднеется роскошный шитый камзол и белоснежный шейный платок. И ноги в белых чулках, боже мой, какие тонкие ноги! Смиту почему-то вспоминаются жирные икры Юма, и от этой нелепой мысли ему становится неловко перед самим собой. Траншен представляет шотландцев и французов, и через несколько минут обстановка аудиенции как-то сама собой рассеивается. Нет, он никогда не бывал в Шотландии, хотя в Англии прожил четыре года. Но шотландцы в последнее время довольно частые гости у него. Недавно один юноша хорошего рода (мистер Джемс Босуэл, подсказывает мадам Дени), да, мсье Босвéль, — Вольтер повторяет имя на французский лад, — с упорством, достойным лучшего применения, пытался убедить его в бессмертии души и в неотвратимости загробного наказания. Ах, мсье Босвéль был студентом у Смита? Он поздравляет мсье Смита с таким учеником: это очень умный и приятный молодой человек. Мадам Дени от него в восторге. А что касается бессмертия души, то это его дело. Впрочем, отец Адам имел с ним более глубокий богословский спор: мсье Босвéль считает, что муки грешников в аду не вечны, а отец Адам, верный догматам католической церкви, полагает, что они вечны, как само время. Вольтер говорит по-английски, но здесь вынужден сделать перевод для отца Адама, лицо которого расплывается в улыбке. Улыбаются, впрочем, все. О конечно, он рад поговорить на языке столь любезной ему страны. К сожалению, это ему трудно из-за отсутствия зубов: ведь чтобы произнести «th», надо вставить кончик языка между зубами. Язык его еще остр, но зубы, увы, обломаны о врагов. Поэтому он просит извинения у мсье Смита за то, что не может правильно произнести его фамилию (Smith). Он жил в Англии тридцать лет назад и был поражен, видя аристократов, которые сажали репу и торговали овсом. Теперь это еще более обычное дело? Прекрасно! Он опасается, что французские лорды этому никогда не научатся. Разве что они будут, подобно герцогине (поклон в сторону раскрасневшейся и помолодевшей леди), пользоваться советами мсье Тюрго. Да, мсье Тюрго он глубоко уважает. После Дидро это, может быть, самая светлая голова во Франции. Но он решительно не понимает, что общего может Тюрго иметь с этим химерическим стариком лейб-медиком Кенэ и его вздорными друзьями. Ах, Смит считает парижских экономистов серьезными людьми и сам интересуется этой областью знания. Ну что же, он скоро сможет послушать их мудрствования. Как он завидует господам, которые едут в Париж! Для него это невозможно: в его возрасте Бастилия ему решительно противопоказана. Он знает о ней не понаслышке, а на собственном опыте. Что он думает о смерти маркизы Помпадур? О, он прекрасно знал ее в дни ее молодости, когда она была еще прелестной Жанной Ленорман. Но эта маленькая белая ручка стиснула горло Франции железной хваткой! В одном из писем его парижские друзья сообщают, что в кабачках распевают такую песенку… Один момент, сейчас он вспомнит: Полагает ли он, что с ее смертью что-нибудь изменится? Конечно, нет. Все останется по-прежнему, изменится только расстановка фавориток. Общество сидит, зачарованное удивительной беседой хозяина. Вольтер незаметно переходит с английского на французский язык, остроумно подхватывает реплики, сам заразительно смеется неожиданному каламбуру. — Старик сегодня особенно в ударе, — шепчет Троншен Смиту. «Он выглядит так, как будто блеск Вольтера — его личная заслуга», — думает Смит и бросает на доктора чуть-чуть иронический взгляд. Приглашают к столу. Общество переходит в столовую, и беседа продолжается за обедом. Мадам Дени говорит, что всем гостям приготовлены постели: возвращаться в город уже поздно, а ночлег для 10–15 человек у нее в доме всегда готов. Вольтер играет с отцом Адамом одну партию в шахматы, проигрывает и удаляется в свой кабинет, чтобы сесть за письменный стол. Смит засыпает в одной комнате с доктором Троншеном, взволнованный и радостный. Немного резковатый, высокий, богатый необыкновенными оттенками голос Вольтера звучит у него в ушах. Да, это счастливый день! Согласно неписаному закону в «замке» Ферне до обеда каждый занимается делом, которое ему по душе. Хозяин работает, и мешать ему нельзя. Молодые люди устраивают в парке небольшой фехтовальный турнир: в «замке» есть все необходимое снаряжение для двух бойцов. Смит прогуливается с герцогиней по длинным, еще совсем зеленым аллеям. Когда мсье Смит рассчитывает быть в Париже? К рождеству? Отлично, к этому времени она тоже будет в столице. Он должен ей дать слово, что ее дом будет первым, куда он и его воспитанники явятся по приезде. Она обычно принимает по четвергам, но для него ее дом всегда открыт! О, она заранее предвкушает удовольствие, которое получит, сведя его с мсье Тюрго. Троншен, вероятно, говорил ему, что мсье Тюрго считают ее любовником? Смит смущенно молчит. Троншен действительно говорил ему это. Но он еще недостаточно освоился с нравами французского света, чтобы быстро и находчиво найти ответ на такой коварный вопрос. Говорил ли ему это Троншен как секрет или как общеизвестный факт? Герцогиня, кажется, не замечает его смущения и говорит, присаживаясь на скамью в беседке и жестом приглашая его занять место рядом: — Конечно, после союза Вольтера с маркизой дю Шатле связи светских дам с философами уже никого не удивляют. Но у меня по этому вопросу есть свой взгляд. Связь интимная тревожна и непрочна по самой своей природе. Поэтому ее лучше иметь с мужчиной, дружба которого для тебя не так дорога, которого ты не боишься потерять. Мужчина, который очень нужен женщине как друг, не должен быть ее любовником. Я слишком люблю мсье Тюрго, чтобы сделать его своим любовником! Смит вынужден переспросить: французская речь герцогини слишком быстра для него, он не уловил парадокс, хотя почувствовал его. Герцогиня весело смеется и пытается повторить парадокс по-английски. Но он не звучит. Во всяком случае, Смит понимает суть. — Учителю нравственной философии полезно иногда беседовать с женщинами, — бросив лукавый взгляд на Смита, говорит герцогиня. — О да, ваша светлость, я надеюсь быть вашим усердным учеником. «Кажется, этот шотландский мудрец начинает меняться в лучшую сторону», — думает она, а вслух говорит: — Ваш друг Юм говорил мне, что в начале будущего года он оставит Париж. Вы должны заменить его, мсье Смит. Париж теперь не может существовать без ученого шотландца. В этот момент к ним подходит слуга и приглашает в кабинет хозяина: Вольтер хочет кое-что прочесть гостям. Он кажется еще меньше в своем огромном мягком кресле перед массивным столом, заваленным книгами и бумагами. Хотя еще светло, на столе горят свечи, много свечей: зрение Вольтера сильно ухудшилось за последний год. Вольтер читает написанное им утром открытое письмо в парижские газеты о деле Сервена. Едва ли письмо удастся опубликовать, но весь Париж будет его знать и без этого. Смит снова и снова удивляется могучей силе слова, которой владеет этот волшебник. Да, он счастлив, что узнал Вольтера! Потом Вольтер долго расспрашивает его о Тулузе, о тамошних делах и настроениях. Смит говорит по-французски, и хозяин нетерпеливо подсказывает ему, когда он запинается, не находя подходящего слова или выражения. Потом они остаются наедине, и Смит рассказывает о своих планах, о будущей книге. Вольтер говорит о парижских друзьях, рекомендуя Смиту людей, которые могут быть ему полезны. — Я дам вам письмо к аббату Морелле. Это самый свободомыслящий аббат, какого я встречал в жизни. К тому же он интересуется теми же вопросами, что и вы. Смит говорит, что он слышал имя аббата-вольнодумца. — О, я его очень люблю. В Париже трудно найти более яростного врага попов! Ему бы следовало называться не Morellet, a Mord-les[31]. Вы уже достаточно знаете наш язык, чтобы оценить этот каламбур? Смит кивает головой и улыбается. Они выходят к обеду вместе. Вольтер ведет шотландца под руку, продолжая какой-то разговор. Биограф Смита Джон Рэ говорит: «Среди живущих людей не было имени, перед которым Смит больше преклонялся бы, чем перед именем Вольтера». Это преклонение он сохранил до конца дней. В его кабинете в Эдинбурге стоял хороший бюст Вольтера. В передаче одного французского ученого, посетившего Смита в 1782 году, через четыре года после смерти Вольтера, он так отзывался о своем фернейском собеседнике: «Человеческий разум обязан ему неизмеримо многим. Он обильно изливал насмешки и сарказм на фанатиков и еретиков всех сект, и это позволило разуму людей выносить свет истины, подготовило их к тем исследованиям, к которым должен стремиться каждый мыслящий ум. Он сделал для блага человечества гораздо больше, чем те серьезные философы, книги которых читают лишь немногие. Книги Вольтера написаны для всех и читаются всеми». В «Богатстве народов» Смит решительно зачислил попов в непроизводительную категорию и показал, что они живут за счет труда других людей. Это сделано без всякой видимой злобы, между прочим, при анализе теоретического вопроса о производительном и непроизводительном труде. Он вовсе не говорит, что попы вредны, что они отравляют сознание и так далее. Просто очень спокойно, очень серьезно сказано, что по существу они паразиты и прихлебатели. Смит создал в классической политической экономии целую традицию строгого отношения к церкви. Попам пришлось самим обратиться к политической экономии, чтобы противопоставить что-то этой традиции. Карл Маркс, штудируя Смита, записывает в тетрадь, которая станет частью «Теорий прибавочной стоимости», и подчеркивает жирной чертой: Смит посвящает религии также целый небольшой раздел, запрятанный в гуще 5-й, «финансовой» книги «Богатства народов». Сделано это потому, что Смит рассматривает церковь с экономической стороны — с точки зрения источников ее доходов, а доходы церкви — как убытки нации. Он встает на материалистическую позицию и показывает, что основы развития церковности надо искать в условиях жизни общества. Эти страницы — прекрасный образец классической английской прозы. Внешне бесстрастные и хладнокровные фразы слагаются в картину, которая обвиняет поповщину сильнее яростных памфлетов. Строгая ученость эрудита и аналитика вдруг переходит в едва уловимую злую насмешку. Смит обращается к «экономике религии», покончив с темой, которую мы теперь назвали бы «экономикой образования», где он тоже имеет сказать немало едкого о современной ему системе воспитания юношества. Итак, после школы единственным воспитателем, духовным пастырем человека остается церковь: «Учреждения для образования лиц всех возрастов — это главным образом учреждения религиозного характера. Целью этого образования является не столько воспитание людей как хороших граждан в этом мире, сколько подготовка их к лучшему миру в будущей жизни». Что это — сказано всерьез или не совсем всерьез? Если всерьез, то здесь самое благопристойное ханжество, подходящее для любой религиозной секты. Но это, конечно, ирония, притом совершенно особенная ирония! Дальше идут такие вещи. Господствующая церковь срастается с государством, которое своей властью обеспечивает ей доходы. Это ведет к тому, что церковь жиреет, коснеет, становится все более нетерпимой и, защищая свои материальные привилегии, жестоко преследует с помощью государственной власти еретиков и отступников. Смит считает это материалистическое объяснение гонений на инакомыслящих настолько исчерпывающим, что он даже не упоминает о богословской стороне дела. Своим умолчанием он как бы говорит: лишь безнадежно темные или наивные люди могут верить, что борьба идет за догматы, а не за доходы. Господствующее духовенство добивается «преследования, уничтожения и изгнания его противников как нарушителей общественного мира и спокойствия. Именно так было, когда римско-католическая церковь добивалась от гражданских властей преследования протестантов, а англиканская церковь — диссентеров»[32]. Заметьте это объединение в одной фразе папства, которое уже два столетия можно было поносить в Англии, и государственной церкви страны, подданным которой был Смит. Смит шутит не часто, но тут он поддается соблазну одной шуткой убить двух зайцев — вернее, двух прожорливых волков: жуликов-попов и грабителей-солдат. Откуда берется усердие низшего католического духовенства? Очень ясно: «Многие из приходского духовенства получают весьма значительную часть своих средств к существованию от добровольных приношений народа, исповедь дает им возможность сделать этот источник дохода более обильным. Нищенствующие монашеские ордена все свои средства к существованию получают от таких даяний. Дело с ними обстоит так же, как с гусарами и легкой пехотой некоторых армий: не пограбишь, не проживешь («no plunder, no pay»)». Метод скрытой иронии, метод «двухпланового повествования» служит Смиту и далее. Если государство полностью отстранится от дел религии, если централизованная церковь будет ликвидирована, то возникнет великое множество мелких и мельчайших сект. Таких сект может быть двести, триста, а то и несколько тысяч, фантазирует он. И тогда религия сойдет на нет! Если попов предоставить самим себе, то они если и не пожрут друг друга, то просто останутся не у дел. Свободная конкуренция попов! Фритредерство у алтарей! Это не обычная доктрина веротерпимости, а парадоксальное применение экономических принципов Смита к религии. Смитовский «материализм здравого смысла» иной раз поражает верностью своих суждений. Почему для многих диссентерских сект (имеются в виду анабаптисты, методисты, квакеры) характерны особо строгие принципы морали и нравственности, почему они так строго осуждают лень и расточительство, восхваляют трудолюбие и бережливость? Потому, что они состоят в основном из ремесленников и мастеров, которые не могут себе позволить такую роскошь, как праздность. И это совершенно верно: нарождающаяся буржуазия XVIII века сурово осуждает феодальные пороки: только путем неукоснительного, непрерывного накопления может она «выйти в люди». Религия лишь освящает буржуазную добродетель бережливости. А вот еще одна мина под бастионы церкви. С несокрушимой прямотой Смит заявляет попам: нет никакого иного источника ваших благ, кроме «общего дохода государства» («национального дохода», сказали бы мы теперь). «Чем больше из этого фонда отдается церкви, тем меньше, очевидно, может остаться для государства. Можно установить в качестве своего рода истины, что при прочих равных условиях чем богаче церковь, тем беднее должен быть или государь, или народ, и во всех случаях тем менее способно государство защищать себя». А из других мест книги видно, что Смит, дай ему волю, урезал бы и королевский двор сильнее, чем самые рьяные виги в парламенте. Адам Смит не был ни Вольтером, ни Гольбахом. Он был бы совершенно не способен спасти честь Каласа и жизнь Сервена. Он не мог просто назвать гадину гадиной. И все же у него был свой участок фронта борьбы против нее. Конечно, о военных действиях на этом участке не было сенсационных газетных отчетов, война велась без ярких эффектов. Но ведь каждый знает, что успех на войне приносят не только блестящие атаки, но и малозаметная работа саперов и минеров. И тут мы вынуждены сказать «но», которое придется говорить еще не раз. Вдруг из-за спины смелого и глубоко оригинального мыслителя выглядывает шотландский мещанин, добрый пресвитерианин. Все церкви плохи, но вот шотландское пресвитерианство и его духовный отец женевский кальвинизм заслуживают похвалы. Прежде всего опять-таки потому, что это «дешевые церкви»! С умилением сообщает он, что в 1755 году весь доход шотландского духовенства исчислялся лишь в 68 514 фунтов 1 шиллинг и 51/12 пенса (обратите внимание на эту одну двенадцатую!), или немного более 70 фунтов на одного пастора. Если учесть, что сам Смит в последние 12 лет жизни имел в год примерно 1000 фунтов, это действительно немного. Но его земляк Роберт Бернс с большим трудом и лишь благодаря заступничеству влиятельных покровителей получил в 1789 году должность акцизного чиновника с окладом 50 фунтов в год. Суровый и строгий Смит вдруг впадает в какое-то сюсюканье, когда он рассказывает об идиллических отношениях шотландского пастора и его прихожан. В шотландской церкви, отрицавшей всякую обрядность, был, конечно, известный демократизм, отличавший ее от папства и даже епископальной англиканской церкви. Но едва ли какая-нибудь другая церковь претендовала на такой полный контроль над мыслями и совестью людей. Во времена Смита она еще оставалась внушительной реакционной силой. Таков Адам Смит. В его книге живут два разных Смита, самым удивительным образом соседствуя друг с другом. …Впрочем, мы забежали вперед. Книги еще нет. Под рождество 1765 года Смит приезжает в Париж. |
||
|