"Адам Смит" - читать интересную книгу автора (Аникин Андрей Владимирович)4. КНИГИ, КУПЦЫ, КЛУБЫБольше всего он любил говорить с людьми, которые знали Ньютона. После смерти сэра Айзека прошло лишь два десятка лет, и такие люди были в Эдинбурге или время от времени появлялись из Лондона в клубах и салонах шотландской столицы. Его поражали совпадения. Ньютон тоже родился через три месяца после смерти отца. В 17 лет он попал в Кембридж, как Смит в Оксфорд. Правда, на этом совпадения пока кончались. К тридцати годам Ньютон был ученым с европейской славой, членом Королевского общества, создателем исчисления бесконечно малых и новой теории света. Смит же был известен узкому кругу друзей как умный и образованный человек, подающий надежды. И только. Жизнь, труды и облик Ньютона влекли его. Сэр Айзек был терпим, неистощимо доброжелателен, равнодушен к внешним почестям, щедр на идеи… Даже легенды о его рассеянности трогали Смита… Года через два после переезда в Глазго Смит, будучи по делам в Эдинбурге, зашел, как обычно, к своему покровителю и другу, новоиспеченному лорду Кеймсу. В кабинете хозяина сидел гость — Дэвид Юм. На столе стояли три бутылки французского кларета, знаменитый философ был без кафтана, пуговицы щегольского атласного жилета едва сдерживали напор жирного живота. Смит был уже знаком с Юмом и даже переписывался с ним. Во вновь основанном Литературном обществе Глазго он недавно прочел реферат о последних политических и экономических сочинениях Юма. Налив себе полстакана вина, он сел в кресло поодаль. С двумя такими говорунами он мог пока и помолчать. Юм, 40-летний сангвиник и вечный спорщик, полушутя-полусерьезно жаловался Кеймсу на невнимание читающей публики к его новым трудам. — Но, мой дорогой друг, разве подобает философу так печься о земной славе? — улыбаясь, сказал Кеймс. — Вспомните великого Ньютона. Когда ему сказали, что за два месяца разошлось всего тридцать экземпляров «Principia mathematica»[15], он ответил, не отрываясь от рукописи: «Неважно. Истина установлена, этого с меня довольно». — Это прекрасно, но я пишу не о вечных законах вращения планет, а о делах человеческих и государственных. Должно же это трогать людей. — Если вы хотите, чтоб вас читала чернь, пишите памфлеты. Вам, как правоверному тори, это как раз впору при вигском засилье. — Ну, для этого я, кажется, недостаточно желчен и зол. Оба расхохотались. Смит поставил стакан и сказал, воспользовавшись паузой: — Сэр Айзек полагал, что его методы применимы и к нашим наукам. Недавно я разбирался в его «Оптике» и натолкнулся на замечательную мысль. Это звучит примерно так: если натуральная философия усовершенствует свой экспериментальный метод, то это расширит и пределы нравственной философии. Человека и общество надо исследовать так же, как природу. — Entre nous[16], это еще мысль Спинозы, которого как черта боятся наши шотландские попы, — заметил Юм. — Ньютона они тоже боятся, но не смеют этого показать. Ваша честь, велите подать бутылку портвейна из старого запаса. На прошлой неделе он был великолепен. — Однако, Юм, для философа вы пьете многовато. Ни Спиноза, ни Ньютон не притрагивались к вину. А в пище Спиноза, говорят, довольствовался одной овсянкой, — усмехнулся лорд Кеймс, покосившись на заполнившую кресло массивную фигуру Юма. — Правда, в другом отношении вы, как и наш друг Смит, подражаете неудавшемуся раввину и президенту Королевского общества: оба до сих пор не женаты. Или вы можете сообщить что-нибудь новое, дорогой Смит? Говорят, у глазговских купцов прелестные дочки. Смит отрицательно покачал головой, а Юм как-то странно фыркнул и, закуривая трубку, спросил: — Ведь вы, милорд, бывали у сэра Айзека. Он давал вам показания по этому вопросу? Кеймс помолчал, лицо его стало серьезно. Смит достал табакерку (он не курил трубку) и взял понюшку. — Когда я его знал, он был уже очень стар. А я был еще очень молод. Сэр Айзек любил поговорить, и на своих скромных обедах беседу чаще всего вел он сам. Но о себе он говорил редко. Я помню только один случай, когда старик расчувствовался и заговорил о своих молодых годах. Он сказал тогда, что за два года, между 23-м и 25-м годами, если не ошибаюсь, сделал в науке больше, чем за всю остальную жизнь. Но это стоило ему любимой девушки, которой надоело ждать ученого жениха. Юм внимательно слушал, болтая ногой, массивная икра которой была туго обтянута белым шелковым чулком. Смит сидел почти неподвижно, все еще держа в руке табакерку. — Кто-то спросил его, почему он не женился на другой. Сэр Айзек подумал несколько мгновений и ответил: «Сначала я был очень огорчен и стал искать утешения в работе. И как-то получилось, что тридцать лет не отрывался от книг, линз и инструментов. А когда оторвался, было уже поздно». — «И вы не жалеете об этом?» — спросил тот же. «Нет, мой друг, — ответил старик и прибавил: — «Ars longa, vita brevis»[17]. А женщины сокращают нашу и без того короткую жизнь». Глаза Юма проследовали за взглядом рассказчика к сосредоточенно молчавшему Смиту. — Вы хотите, Смит, извлечь из этого урок для себя? — лукаво спросил он. — Что касается меня, то я намерен дать объяснение моего безбрачия в том же возрасте, что Ньютон. Не забудьте спросить меня об этом через сорок лет. Смит ничего не ответил. Он думал о Джин, девушке, на которой едва не женился два года назад в Эдинбурге. Все расстроились как-то незаметно, и он теперь сам не мог бы ответить на вопрос — почему? (Тем более это неизвестно нам. Мы решительно ничего не знаем об этой девушке, кроме того, что она существовала и что ее звали Джин.) …Через тридцать лет на обеде в одном из домов Эдинбурга Адам не узнает в почтенной матери семейства забытую Джин своей молодости, и его кузина и домоправительница мисс Дуглас шутливо спросит его по-шотландски: «Адам, разве ты не видишь свою милую Джинни?» Но это будет через много лет, он будет сам уже чудаковатым стариком. Труд его жизни будет закончен, и, подобно Ньютону в его Монетном дворе, он будет проводить свои последние годы в таможенном управлении. …Да. Ньютон прав: Ars longa, vita brevis. А его путь только начинается, хотя и позади уже немало лет. А что было бы, если бы Джин или другая женщина стала его женой? Прощай привычный уклад жизни, спокойная ночная работа, клубные беседы… Пошли бы дети… И что тогда делать с миссис Смит-старшей, которая переселилась в Глазго и так замечательно ведет профессорский дом? Кеймс и Юм оставили в покое углубившегося в себя профессора. Налив себе портвейна из принесенной слугой бутылки и смакуя его, Юм говорил о своей работе над «Историей Англии», которую он писал в библиотеке эдинбургской коллегии адвокатов, где недавно занял должность хранителя. Эта должность считалась почетной синекурой. К тому же она давала Юму постоянный доступ к хранилищам самой богатой в Шотландии библиотеки. — Вы знали прежнего хранителя, ученого антиквара Гудолла? В последнее время он за своим столом либо спал, либо разглагольствовал о королеве Марии Стюарт, которую почитал, как католики почитают святую деву Марию. Как-то я пришел за книгами, а Гудолл храпит в кресле. Я окликнул его, но безрезультатно. Тогда я наклонился и негромко сказал ему на ухо: «Королева шотландцев Мария была потаскуха и убийца!» Старик встрепенулся и, еще не открывая глаз, завопил: «Это гнусная ложь!» Громкий хохот вывел Смита из задумчивости. Юм заметил это и сказал: — Если вы завтра свободны, Смит, приходите ко мне в библиотеку. Поступили новые французские книги. Среди них два тома Смит знал об Как ярко и смело играют у этого француза идеи великих англичан — Бэкона, Ньютона, Локка! С какой строгой логичностью эти идеи приведены здесь в систему! И к тому же это пишется и публикуется вo Франции, где философ рискует за свои сочинения попасть в крепость, что и случилось несколько лет назад со вторым издателем Да! И природа, и человек, и общество могут и должны познаваться опытным, исследовательским путем! Разум человека призван заменить слепую веру, религия должна быть изгнана из науки! С этого дня Адам Смит стал приверженцем и другом Издатели выпустили только два номера журнала. Его пришлось закрыть из-за нападок духовенства. С годами критическое отношение Смита к религии укрепилось. Правда, он не высказывал его публично и избегал прямых столкновений с попами. Их «мерзкие пасти» больше кусали Юма, хотя тот шел в своем неверии, возможно, не столь далеко, как его друг. Юм прикрывался от попов своими связями в аристократических кругах и был иной раз не прочь нарочно позлить их. У Смита не было для этого ни связей, ни темперамента. Но уйти от мелких стычек он не мог. В Глазго пресвитерия отличалась особой нетерпимостью и пыталась вмешиваться в жизнь людей, как сто лет назад, когда она свирепствовала наподобие испанской инквизиции. Во второй половине XVII века в Шотландии имелись приходы, где треть всех взрослых женщин была сожжена на костре по обвинению в колдовстве и ереси! Последняя ведьма была сожжена в Шотландии в 1722 году, за год до рождения Смита. Теперь, правда, нравы были уже не те. Церковь понемногу сдавала свои позиции, но не отказывалась от прав на охрану человеческих душ от еретической скверны. Ни сжигать, ни клеймить людей она уже не могла, но публичное осуждение с церковной кафедры имело еще немалую силу. На одной из проповедей в церкви было замечено, что профессор Смит подозрительно улыбается и качает головой. По просьбе пресвитерии принципал университета поставил ему на вид, но удовлетворился тем объяснением, что профессор делал это по рассеянности. Смит обратился в совет университета с просьбой отменить обязательную молитву перед каждой его лекцией. Совет не пошел на это, но молитва, которую по необходимости читал Смит, очень мало напоминала об официальной религии, а скорее была чем-то вроде философского раздумья вслух. Неверие профессора не было тайной для студентов, но относились они к этому по-разному. Лорд Бьюкен, который в молодости был учеником Смита и по-своему уважал его, тем не менее сетовал уже после его смерти: «О достойный и почтенный муж, почему не был ты христианином?» Впрочем, этот лорд лишь оправдал мнение, которое было о нем в университете. Один из гостей, слушая его разговор на каком-то университетском обеде и наблюдая почет, которым был окружен молодой аристократ, с удивлением спросил своего соседа по столу: — Почему этого молодого человека здесь так высоко ставят? Кажется, он посредственного ума. На что сосед, которым оказался профессор Смит, ответил: — Мы это знаем. Но он единственный лорд в нашем университете. Приходится дорожить им. Гость не понял, всерьез это сказано или в шутку, но предпочел не продолжать разговор. Весной 1752 года Смит оставил кафедру логики и занял освободившуюся вакансию профессора нравственной философии. Это была одна из главных кафедр университета. Ее в свое время занимал учитель Смита Френсис Хатчесон, который умер несколько лет назад. Смит читал курс нравственной философии 12 лет. В те времена профессор сам определял содержание курса и менял его в зависимости от своих интересов и склонностей. Итоги своих научных изысканий он излагал прежде всего студентам, которые были их первыми судьями и ценителями. Часто они были и единственными ценителями: многие профессора ничего не публиковали. Тем не менее действительные открытия как-то находили путь в большую науку. О них рассказывали студенты-выпускники, особенно любимые ученики профессоров. Философы докладывали о своих трудах в научных обществах, описывали их в письмах коллегам. Свой курс Смит сначала построил, в основном следуя Хатчесону, но потом все более отходил от него. Он делал это по мере того, как его интересы передвигались от этики — учения о мотивах и закономерностях поведения отдельного человека — к более жизненным вопросам социологии и экономики. Но первым результатом трудов Смита была именно книга по этике — «Теория нравственных чувств», изданная в Лондоне в 1759 году. Наука этики имела ко времени Смита двухтысячелетнюю историю: начало ей было положено Аристотелем. Однако лишь в последние сто лет в ней произошли большие изменения. Новая эпоха освобождала людей от тирании религии и заставляла глубже и пристальнее всматриваться во внутренний мир человека. Постепенно развивалась психология — наука о законах психической, духовной деятельности. Правда, она была еще почти совершенно оторвана от опыта, лишена экспериментальной основы и покоилась только на чистом умозрении. Но тем не менее в ней накоплялась сумма реальных знаний. Смит выступил в значительной мере как продолжатель материалистических традиций, шедших от Гоббса, Локка, Спинозы. Правда, он не рассматривал основной вопрос философии — о материальности мира и первичности материи как источника человеческих ощущений и опыта. Но по существу он считал его решенным — и решенным в материалистическом смысле. Опираясь на это, он ставил вопросы о том, чем определяется поведение людей и в особенности — каковы критерии оценки этого поведения: где добро и зло, добродетель и порок? Конечно, Смит был далек от подлинно материалистической этики, от понимания того коренного факта, что абсолютных, «естественных» законов поведения людей, действующих при любом общественном строе, нет и быть не может. У него есть лишь проблески идей об историческом развитии нравственного чувства. Он лишь смутно догадывался, что феодальная этика неизбежно отличается от этики античного рабовладельческого мира, а новое капиталистическое общество порождает собственную этику. Все же Смитова «Теория» была прогрессивным и важным для своего времени произведением, достойным эпохи и идей Просвещения. Барон Гольбах, материалист и атеист, непримиримый борец против поповщины и суеверий, просил Юма, который был в это время в Париже, передать автору свои добрые чувства и способствовал переводу книги на французский язык. Смит решительно отверг христианскую мораль, основанную на страхе перед загробной карой, на фальшивых обещаниях райского блаженства, на предписаниях церковной власти. Иронизируя по поводу религиозной морали, он писал: «В каждой религии и в каждом суеверии, какие только знал мир… всегда были ад и рай: место для наказания дурных и место для вознаграждения достойных». Адам Смит выражается смело, хотя притом всегда стремится не перейти меру! Он отказался и от многих идеалистических элементов в теориях своего предшественника Хатчесона. Если тот утверждал, что человек рождается с нравственным чувством, то Смит заявил, что никакого врожденного нравственного чувства нет, что оно развивается лишь вследствие жизни человека в обществе. Хатчесон считал, что людям от природы свойственно человеколюбие, и это в конечном счете главный мотив их действий в отношении других людей. Смит опять-таки не без иронии пишет, что действия божества, может быть, и определяются человеколюбием как главным принципом. Но о божестве мы ничего не знаем и потому говорить не будем. Зато мы достаточно знаем о человеке, чтобы не строить теорию морали на такой шаткой базе! Этика Смита носит антифеодальный характер. Одна из центральных идей его книги — идея равенства. Каждый человек от природы равен другому, поэтому принципы морали должны применяться одинаково ко всем — к лордам и купцам, королям и мастеровым. Надо предоставить каждому возможность свободно преследовать свой материальный интерес в пределах, не нарушающих равное право остальных. Христианскому принципу «Люби своего ближнего как самого себя» Смит противопоставил гораздо более реалистический принцип: «Люби своего ближнего настолько, насколько он способен любить тебя». Для него это скорее не рекомендация людям насчет их поведения, а лишь фактическая картина жизни. Смит разделял со всеми своими современниками веру в некую неизменную человеческую природу, в наличие вечных и неизменных законов, определяющих поведение людей. Это было наследием и проявлением преобладавшей в то время философии естественного права. Отвергнув врожденное нравственное чувство, Смит поставил на его место другой абстрактный принцип — «принцип симпатии». Он думал объяснить все чувства и поступки человека по отношению к другим людям его способностью «влезать в их шкуру», силой воображения ставить себя на место других людей и чувствовать за них. Я подаю нищему милостыню потому, что могу вообразить себя на его месте. Я согласен с мерой наказания преступнику, ибо способен поставить себя на место его жертвы. Но если мера слишком велика, то я ставлю себя на место преступника и ощущаю несправедливость. И так далее. Это глубокомысленно, порой остроумно и парадоксально. Но и только. Скажем, автор выдвигает идею, что мы более способны сочувствовать моральным страданиям, нежели физическим, ибо последние труднее «перенести на себя». Идея эта в столь абстрактной форме имеет, конечно, мало ценности. Зато в иллюстрации к этой «теореме» сочный юмор: «Потеря ноги может в общем считаться более реальным бедствием, чем потеря любовницы. Но это была бы смешная трагедия, если бы ее сюжет опирался на несчастье первого рода. Напротив, несчастье второго рода, сколь пустячным бы оно ни казалось, составляет предмет многих отличных трагедий». Принцип симпатии столь же мало является универсальной и всеобщей базой морали, как и всякий другой абстрактный принцип. Смит с его реализмом сам чувствовал недостаточность этого для объяснения современного ему буржуазного общества. По всей книге рассыпаны замечания, предвещающие ту концепцию человека, которая ляжет в основу «Богатства народов». Это концепция «экономического человека» и благотворного эгоизма. Она покоится на следующем наблюдении. В обыденной жизни человек руководствуется просто-напросто своекорыстным интересом. Ему свойственно стремление к материальному благополучию, к «лучшей жизни». Вопреки мнению многих духовных и светских философов, ничего плохого в этом нет. Напротив, это главный двигатель прогресса. В буржуазном обществе людям свойственно не просто стремление к лучшей жизни, а стремление разбогатеть, жить гораздо лучше других. Не аморально ли это? Отнюдь нет. Такое стремление «возбуждает и поддерживает в постоянном движении человеческое трудолюбие. Именно оно впервые побудило людей обрабатывать землю, строить дома, основывать города и общины, совершенствовать науки и искусства, которые облагораживают и украшают человеческую жизнь». Здесь опять буржуазные добродетели и принципы возведены в ранг вечных законов человеческой природы. Но к этому мы уже должны привыкнуть. Важно другое. Представление о человеке как о «сгустке своекорыстного интереса» было для своего времени полезной абстракцией. К нему подходили многие, но лишь Смит положил его позже в основу новой науки — политической экономии. Из этого вытекало представление об обществе как о системе, в которой хаотические и корыстные действия отдельных индивидов обеспечивают известный порядок и гармонию, ведут к «общему благу», которое Смит понимал как рост производства и богатства в обществе. Такое общество, очевидно, подчиняется известным объективным закономерностям, которые может изучать наука. Надо оговориться, что эти идеи заключались в «Теории» лишь в зачаточном, неразвитом виде. Потребовалось еще двадцать лет размышлений, чтения, бесед с другими философами, чтобы они воплотились в экономическом материализме «Богатства народов». С вопросом о «благотворном эгоизме» связана одна забавная история. Рассматривая в последней части своей книги различные философско-этические системы, Смит остановился на «безнравственных (licentious) системах». Это странное название Смит, очевидно, применил, поскольку он, профессор нравственной философии, должен был ex officio выразить какое-то неодобрение системам, исходившим из голого и безграничного эгоизма в человеке. В качестве представителей этого направления в этике он назвал двух замечательных мыслителей — Мандевиля и Ларошфуко. Бернард Мандевиль, англичанин голландского происхождения, достойный современник Свифта и Дефо, — автор знаменитого памфлета «Басня о пчелах, или частные пороки — общественные выгоды». Основная мысль этого сочинения состоит в том, что в буржуазном обществе пороки (корыстолюбие, алчность, тщеславие, праздность, распутство и так далее) необходимы для процветания! Почему? Потому что все эти пороки порождают спрос на различные товары и услуги, поддерживают трудолюбие, изобретательность, предприимчивость. Герцог Ларошфуко, француз XVII века, автор прославленных афоризмов, говорил: «Добродетели теряются в своекорыстии, как реки в море». Очень близок к Смиту и такой афоризм: «Сострадание — это нередко способность увидеть и чужих несчастьях свои собственные, это предчувствие бедствий, которые могут постигнуть и нас. Мы помогаем людям, чтобы они, в свою очередь, помогли нам; таким образом, наши благодеяния сводятся просто к услугам, которые мы оказываем самим себе». Смит не мог не оценить такие мысли! Критика, которой он их подвергает, весьма своеобразна. О Мандевиле он говорит, что его ошибка состоит лишь в том, что он напрасно любое эгоистическое устремление называет пороком. Корыстолюбие, например, совсем не порок. Читателя не оставляет ощущение, что «аморальность» Мандевиля и Ларошфуко, в сущности, ему нравится. В одном месте он прямо пишет, что эта система «граничит с истиной». Он говорит о «живом и полном юмора, хотя и грубом, красноречии доктора Мандевиля». Но все же оба писателя фигурируют у Смита под сомнительной вывеской «безнравственных». В 1765 году в Женеве Смит познакомился и подружился с молодым герцогом Ларошфуко, прямым потомком автора афоризмов. Книга Смита была к этому времени переведена на французский язык и хорошо известна образованному обществу. Ларошфуко ходатайствовал перед философом за своего знаменитого предка: нельзя ли убрать его имя из-под этой вывески? Между ними даже велась любопытная переписка. Однако Смит почему-то не спешил выполнять просьбу француза: несколько изданий вышло в прежнем виде. Только в шестом издании, которое Смит выпустил в год своей смерти — в 1790 году, — имя Ларошфуко, наконец, исчезло. Мандевиль остался в одиночестве: за него некому было похлопотать. И слава богу: эти страницы — одни из лучших в «Теории нравственных чувств». Первая книга Смита фактически не пережила XVIII век. Но она представляет интерес как важный этап в развитии шотландской философской школы с ее трезвым реализмом, с ее здравым смыслом. Еще важнее она, однако, как этап в развитии мировоззрения самого Смита. «Богатство народов» могло возникнуть не только на основе изучения конкретных явлений экономической жизни, но и на основе глубокого философского мировоззрения. В 1758 году полный сил 35-летний человек, дописывая последние строки этой работы, уже весь в будущем, на пороге нового и более важного труда. Он берет на себя смелость прямо обещать в «финале»: «В другом трактате я попытаюсь дать анализ общих принципов права и государства, а также различных переворотов, которые эти институты претерпели на протяжении веков и периодов развития общества…» Дальше говорится, что речь будет идти не только о праве, но и о той области, которую мы теперь называем экономикой. Фактически именно она заняла в дальнейшем решающее место в научном творчестве Смита. Смиту так и не удалось создать труд об «общих принципах права и государства», то есть о естественном праве в его совокупности, хотя он не оставлял этого намерения до конца дней. Он не мог в 1758 году предвидеть, что работа над экономической частью потребует от него еще почти два десятилетия. Да и время всеобъемлющих философских систем уже проходило. Наука, разумеется, выиграла от такой концентрации творческой мысли философа из Глазго. Тем не менее Адам Смит занимает видное место в истории науки о государстве и праве, в истории политических учений. Его взгляды на государство, классы, основы законодательства, проблемы войны и мира, колониальную систему были прогрессивны для своей эпохи. Они были тесно связаны с его идеями в политической экономии. После выхода «Теории» проблемы этики почти исчезли из его лекций. В сущности, они теперь состояли из двух больших разделов: государство и право; политическая экономия. Судя по свидетельствам современников и по дошедшему до нас конспекту, Смит был лектор первоклассный. В отличие от Хатчесона, с которым ему волей-неволей приходилось соревноваться, Смит мало рассчитывал на эмоции слушателей. Его точную экономную речь едва ли можно было назвать красноречием. Скорее в ней было что-то от строгости математических доказательств. Он не ораторствовал, а доказывал. Его сила была в безусловной прямоте и смелости суждений. Авторитеты ценились лишь постольку, поскольку он считал их правыми. Скажем, Гоббс был прав в его борьбе с церковью, но он не был прав и своих взглядах на происхождение государства. В этих лекциях доставалось церкви, правительству, крупным землевладельцам, рабству и крепостному праву, ремесленным цехам и ввозным пошлинам. Он не расхаживал по классу, как Хатчесон, а спокойно стоял на кафедре, положив на нее обе руки. По-прежнему ему было трудно начинать лекцию, но с годами на это требовалось все меньше времени. Во время лекции он выбирал одного студента, сидевшего где-нибудь в середине класса, и время от примени поглядывал на него, следя за реакцией. Если внимание ослабевало, он призывал на помощь свою память и рассказывал какой-нибудь относящийся к делу факт или отпускал сдержанную шутку: — В древности у многих народов был обычай наказывать преступника тем же увечьем, какое он нанес пострадавшему. Если некто сломал другому руку, ему тоже ломали руку. Но не всегда это было возможно. Скажем, мужчина обошелся с беременной женщиной так, что у нее случился выкидыш. При всем желании нельзя учинить ему такое же наказание. Все это говорилось серьезно, без улыбки, но в классе сразу наступало оживление. Класс Смита помещался рядом с башней, во втором этаже корпуса, который отделял внешний двор университета от внутреннего. Это было одно из самых вместительных помещений в университете, но в последние годы его профессорства оно почти всегда заполнялось до отказа. Студенты стали приезжать из-за границы, особенно из Швейцарии и Голландии. В 1761 году появилось двое русских. Смиту долго не давались их имена: мистер Десницкий и мистер Третьяков. Трудовой день профессора был нелегок. Каждый день с половины восьмого утра он читал лекцию для «публичного класса», то есть обязательную лекцию по обычной программе. После лекции он проходил сотню шагов, отделявших его от дома, и завтракал. Миссис Смит не признавала новой моды на легкие завтраки и кормила его основательно, на старый шотландский манер. Правда, чай, который был еще новшеством, она охотно включила в свое меню и заваривала его весьма искусно. В погожие дни время с 10 до 11 было отведено на прогулку в университетском саду и беседы с коллегами и студентами. Эти свободные беседы он очень любил. В последний год его постоянным собеседником был смуглый черноглазый Десницкий, который к этому времени стал совсем свободно говорить по-английски. В ненастную погоду это время обычно уходило на занятия с частными учениками-воспитанниками, которые по обычаю того времени жили у него в доме. Доход от этих учеников, сыновей богатых и знатных людей, подкреплял бюджет Смита. В 11 часов начиналась лекция для «приватного» (повышенного, факультативного) класса, а потом своего рода семинар для утреннего класса, где проверялось, как усвоили студенты сегодняшнюю лекцию. В 2 часа Смит обедал. Второй завтрак, ленч, еще не вошел в обычай. На обед неизменно подавали шотландский суп из овечьей или телячьей головы с перловой крупой и горохом. На столе стоял кувшин с элем, который миссис Смит только после упорных настояний сына перестала варить сама и начала покупать в трактире у ворот университета. Профессорам досаждали заседания. Преемник Смита жаловался, что ему приходится заседать после обеда четыре-пять раз в неделю. Возможно, что сгоряча он немного преувеличил. Но дважды в неделю профессора заседали безусловно. Обсуждались не только учебные дела. Были вопросы поважнее. Доходы университета поступали из разных источников и были запутаны до крайности. Здания, простоявшие сто лет, нуждались в ремонте и расширении. Между профессорами шли бесконечные споры из-за новых назначений, ассигнований, старшинства, бесплатных университетских квартир. Совет редко приходил к единогласному решению. Чаще всего он разбивался на фракции, меньшинство заявляло протест и старалось затянуть споры. Через несколько лет уравновешенный и спокойный Смит, несмотря на свои маленькие странности, становится признанным арбитром в таких спорах. Даже его пресловутая рассеянность оказывается кстати: он пропускает мимо ушей бурные споры и вдруг предлагает свое решение, как будто никаких споров не было. Он примиряет враждующие фракции, успокаивает «буйных» профессоров Андерсона и Мура, ведет важные переговоры с городскими властями и казначейством. В последние два года пребывания в Глазго Смит — вице-ректор университета. Старых зданий Глазговского университета, где работали и жили Адам Смит, Джемс Уатт, Джозеф Блэк, теперь не существует. В середине XIX века, в период бурного роста нового буржуазного города, они были снесены, и на их месте воздвигли железнодорожный вокзал. Та самая паровая машина, которую Уатт построил в стенах университета, принесла гибель этим стенам. Дома, которые занимали профессора, примыкали к зданиям университета, образуя почти замкнутое пространство — так называемый профессорский двор. В порядке старшинства профессор получал в бесплатное пользование двухэтажный каменный дом, в верхнем, жилом этаже которого было пять-шесть комнат. Внизу были кухня, кладовые, комнаты для прислуги, небольшой холл с лестницей наверх. В таком доме поселился Смит с матерью и кузиной-домоправительницей мисс Дженет Дуглас, которая к этому времени оставила все надежды на замужество. В доме жили две или три служанки. Слугу-мужчину Смит впервые завел во Франции. Пройдя через профессорский двор на Хай-стрит, на которой стояло главное здание университета, Смит мог через 20 минут неторопливой ходьбы быть в центре старого города, на Тронгейт или Солтмаркет, где кипела деловая и торговая жизнь. В другую сторону, по течению ручья Молендинар, который протекал около университета и впадал в Клайд, разрасталась глазговская промышленность. Совсем близко от университета была огромная по тем временам кожевенная фабрика, где работало больше 300 рабочих. Со слов путешественников, глазговцы считали ее самой большой во всей Европе. Здесь дубили кожу и изготовляли седла, сбрую, обувь. Путешественник 60-х годов, с восхищением взиравший с древнего восьмиарочного моста через Клайд на шпили старого юрода и с почтением — на новые трубы и корпуса, видел на правом, глазговском берегу еще добрый десяток предприятий. Тут были мастерские, изготовлявшие якоря, гвозди, замки и другой железный товар, большие пивоварни, сахарные заводики, торговые склады. В самом Глазго и в окрестных городках были льняные мануфактуры, а при Смите там стали впервые прясть и ткать хлопок. И все это быстро разрасталось, чуть не каждый год появлялись новые предприятия. В городе уже было два банка. Корабли из Фёрт-оф-Клайда уходили в дальние страны и приходили с заморскими товарами. Уже шли разговоры об углублении русла Клайда, чтобы Глазго мог принимать морские суда: пока товары приходилось перегружать на речные барки в 20 милях от города. Для ученого, который захотел бы, так сказать, под микроскопом рассмотреть процесс первоначального накопления капитала, торговый город Глазго может дать богатый материал. Уния 1707 года открыла для небогатых, но предприимчивых глазговских купцов выгодную торговлю с Америкой. Вложив в это дело свои скромные капиталы, они сумели через два-три десятилетия захватить в свои руки изрядную долю ввоза американского табака в Великобританию и всю Западную Европу. Табак, выращенный на плантациях Вирджинии, Каролины и Джорджии рабами-неграми, обогатил богобоязненных глазговских пуритан. «Табачные лорды», щеголявшие в роскошных алых плащах английской шерсти, были первыми по-настоящему богатыми людьми в Шотландии. Они стали вкладывать капиталы в промышленность, они же были первыми банкирами. Корабли, отправлявшиеся за табаком, везли за океан холсты, кожевенные и металлические изделия. Прибыль стекалась отовсюду. Капитал, молодой и энергичный, порождал прибыль, а она снова превращалась в капитал: капиталисты строили новые суда и фабрики, нанимали новых рабочих. Рынки казались безграничными. Согнанные с земли крестьяне, обнищавшие ремесленники, горцы из разрушенных родовых кланов стекались в Глазго и окрестные города, заполняя новые фабрики и мастерские. Автор первой истории города, вышедшей в 70-х, годах XVIII века, с восторгом пишет, что после 1750 года с улиц исчезли нищие и даже малолетние дети были заняты работой. Накопление шло безудержно. Лишь малую толику прибыли купцы и промышленники тратили на себя, на свои семьи. Лондонцев, привыкших к столичной роскоши и расточительству старой и новой знати, поражал «аскетизм» глазговских богачей. В Глазго почти не было богатых особняков. Во всем городе было три или четыре частных выезда. Сам Адам Смит сообщает, что в его студенческие годы почти никто в городе не имел более одного человека мужской прислуги. «Скупость — она пришпоривает усердие», — писал его друг Юм. Эта эпоха рыцарей накопления отходила в прошлое на глазах Смита. Богачи могли без ущерба для своих предприятий строить особняки и нанимать слуг. Это уже не мешало накоплению. Таким увидел Глазго Адам Смит. Новые буржуазные отношения были здесь предельно обнажены, его величество капитал начинал свое победное шествие. Глазго стал его экономической лабораторией. «Гений — это энергия, которая собирает, комбинирует, обобщает и оживляет», — говорит Сэмюэл Джонсон. Такой гений явился среди глазговских купцов и фабрикантов, которые не только делали деньги, но и любили поговорить о том, откуда берутся деньги и что надо сделать, чтоб их было больше. Еще до приезда Смита просвещенный и богатый лорд-провост (мэр) Глазго Эндрю Кочрейн организовал Клуб политической экономии. Раз в неделю к нему на сытный шотландский ужин с виски, бренди и кларетом сходились деловые люди и университетские профессора. До ужина слушали чье-нибудь сообщение и начинали беседу, которая продолжалась за столом и завершалась за трубками в гостиной. Разговоры шли о торговле и пошлинах, заработной плате и банковом деле… Иной раз затрагивали и политику, особенно когда в 1756 году началась Семилетняя война. Очень скоро Смит стал виднейшим членом этого клуба. Кочрейн ценил его заслуги так высоко, что провел через магистрат решение, по которому профессор стал почетным гражданином города Глазго. У Кочрейна Адам Смит читал знаменитую «Лекцию 1755 года», которую до сих пор безуспешно разыскивают английские ученые. Разыскивают потому, что в ней Смит, видимо, впервые высказал некоторые свои важнейшие экономические идеи. Эта рукопись была у его первого биографа Дагалда Стюарта, который процитировал оттуда несколько поистине замечательных мыслей, но потом бесследно исчезла. Гулял Смит не только в университетском саду и на прибрежном лугу — Глазго-грин. Его любимым времяпрепровождением было ходить в мастерские и на фабрики, наблюдать и расспрашивать. Даже эдинбургских и лондонских друзей, наезжавших в Глазго, он неизменно вел на кожевенную фабрику и в мастерские. В 1759 году его гостем был Чарлз Таунсэнд, видный политик, будущий министр финансов. Он приехал, чтобы познакомиться со Смитом как с будущим воспитателем его подраставшего пасынка — юного герцога Баклю[18]. Эти планы осуществились через пять лет. Смит не преминул показать Таунсэнду своих кожевников. Подведя гостя к большому дубильному чану, через который была перекинута неширокая доска, он объяснял ему процесс дубления кожи. Таунсэнд, дородный, грузноватый мужчина лет тридцати пяти, вежливо слушал, хотя его слегка мутило от запахов, исходивших из чана и еще откуда-то. Желая что-то, показать ему, Смит встал на доску, от чего гость предусмотрительно воздержался. Нога в щегольской туфле поскользнулась, и Смит с плеском упал в вонючую жижу. Упал в своем парадном, расшитом позументом кафтане, дорогом лондонском парике и с неизменной тростью. Человечество могло бы не получить «Богатства народов», если бы рядом не оказался расторопный рабочий, который протянул профессору шест и вытащил его на сушу. Миссис Смит была немало испугана, когда коляска Таунсэнда доставила ее сына домой после этого купания. Сам Таунсэнд пришел пешком. После этого слуга и кучер долго мыли и сушили сиденье и обивку коляски. |
||
|