"«Если», 1994 № 08" - читать интересную книгу автора (Херберт Фрэнк, Корнешов Лев, Старджон...)

Часть первая Фантастический идиот

Идиот жил в черно-сером мире. В его ветхой одежде зияли окна прорех. В них выглядывало то колено, угловатое и острое, как зубило, то частокол ребер. Долговязый, плоский парень. И на мертвом лице — застывшие глаза.

Мужчины откровенно отворачивались от него, а женщины не решались поднять глаза. Лишь дети подолгу разглядывали идиота. Но он не обращал на них внимания. Идиот ни от кого ничего не ждал. Пропитание он добывал сам или вовсе обходился. А случалось, его кормил первый встречный. Идиот не знал, почему так происходит, но стоило прохожему заглянуть в его глаза, как в руке идиота оказывался кусок хлеба или какой-нибудь плод. Тогда он ел, а неожиданный благодетель торопился прочь в смутной тревоге.

Изредка с ним пытались заговорить. Он слышал звуки, но смысла для него они не имели. Он жил сам в себе, далеко-далеко, не ведая связи между словом и его значением. Видел он великолепно, и мгновенно замечал разницу между улыбкой и гневным оскалом, но ни та, ни другая гримасы ничего не значили для него.

Страха в нем было ровно столько, чтобы сохранить целыми шкуру и кости. Да и то всякая занесенная палка, любой брошенный камень заставали его врасплох. Правда, первое же прикосновение пробуждало его. Он спасался бегством. И не успокаивался, пока не стихала боль. Так он избегал бурь, камнепадов, мужчин, собак, автомобилей и городов.

Поэтому он жил в лесу.

Четыре раза его запирали, но он этого не замечал. Он бежал всякий раз, когда наступало время бежать. Средства для спасения предоставляла внешняя оболочка его существа, сердцевина же его или вовсе не тревожилась, или никак не распоряжалась своей скорлупой. Но когда приходило время, тюремщик или охранник замирали перед лицом идиота, в глазах которого словно кружили колеса зрачков. Тогда запоры сами собой открывались, идиот уходил, а тюремщик торопился найти себе какое-нибудь занятие, чтобы скорее забыть то, что произошло.

Идиот казался диким животным, обреченным скитаться среди людей. И старался держаться подальше от них… По лесу он передвигался с изяществом зверя. И убивал он как хищник: не наслаждаясь и без ненависти. Как зверь ел: досыта, но не более. И спал он подобно животным: неглубоким и легким сном. Он был зрелым зверем: игры котят и щенят не занимали его. Не знал он и радости. Настроение его менялось от тревоги к удовлетворению.

Было ему двадцать пять.

Мистер Кью был отличным отцом, лучшим из всех отцов. Так он сам сказал своей дочери Алисии в ее девятнадцатый день рождения. Эти слова он повторял Алисии с той поры, как дочери исполнилось четыре года. Столько ей было, когда появилась крошечная Эвелин, и мать обеих девочек умерла, прокляв мужа…

Только хороший отец, лучший из всех отцов, мог сам принять роды. И только исключительный отец мог вынянчить и выпестовать обеих девиц с беспримерной заботой и нежностью. Ни один ребенок на свете не был огражден от зла столь надежно, сколь Алисия. «Зло я знаю отменно — во всех его проявлениях, — говаривал мистер Кью, — а потому учил тебя только добродетели, чтобы ты была примером, звездой для Эвелин. Тебе ведь уже известно, чего следует избегать девушке».

В свои девятнадцать Алисия твердо усвоила, что есть «добродетель». Ведь уже в шестнадцать отец объяснил ей, как, оставшись наедине с женщиной, мужчина теряет рассудок и на теле его выступает ядовитый пот… Этот пот способен отравить женщину. В книгах отца были отвратительные картинки, подтверждающие эти слова. В тринадцать у нее впервые случились некие неудобства, и она рассказала об этом отцу. Со слезами на глазах он поведал ей: ЭТО произошло потому, что она слишком занята своим телом. Алисия со всем усердием старалась не думать о теле, но это не всегда ей удавалось. Не помогал даже утвердившийся в доме обычай — купаться в полной темноте, не спасала и устрашающая картина, висевшая в спальне, на которой отвратительный мужчина по имени Дьявол протягивал когтистые пальцы к прекрасной женщине, которую звали Ангел.

Жили они в старом большом доме на челе заросшего лесом холма. К дому не вела ни одна дорога, лишь тропка петляла сквозь заросли, так что из окон не был виден весь ее извилистый путь. Тропа подходила к стене, к железным воротам, не открывавшимся целых восемнадцать лет; рядом с ними было стальное окошко. Раз в день отец Алисии отправлялся к стене и двумя ключами открывал два замка в окошке. Потом поднимал металлическую панель, забирал продукты и письма, оставлял деньги и свою почту и вновь запирал окно.

Стену продолжал железный частокол высотой футов в пятнадцать, такой плотный, что между стальными прутьями едва можно было просунуть кулак. Сверху они ощеривались страшными остриями, а понизу уходили в цемент, утыканный битым стеклом. На территории, отгороженной от людских глаз, был оставлен участок девственного леса с ручьем и маленьким прудом, небольшими потаенными лужайками, полными душистых цветов. Частокол прятался за стеной сомкнутых дубов. Этот крошечный пятачок был для Эвелин целым миром, больше она ничего и не знала — все, что она любила, заключалось внутри ограды.

В девятнадцатый день рождения Алисии Эвелин сидела одна у пруда. Над нею высилось небо, а рядом журчала вода. Алисия ушла в библиотеку вместе с отцом. Эвелин в эту комнату никогда не допускали. Только Алисию, и то по особым случаям. Младшую сестру даже не учили читать — только слушать и повиноваться. Ей не суждено было искать — лишь принимать.

Эвелин сидела на берегу, расправив длинные юбки. Заметив, что оголилась лодыжка, она охнула и поспешно прикрыла ее. Прислонившись спиной к ивовому стволу, она глядела на воду.

Была весна, та самая пора, когда уже лопнули все оболочки, когда по иссохшим сосудам хлынули соки, когда раскрылись склеенные смолой почки, когда в стремительном порыве весь мир разом обрел красу. Воздух был сладким и густым, он щекотал губы, и они раздвигались — он настаивал на своем, — и они отвечали улыбкой… и тогда он рвался в легкие, чтобы вторым сердцем забиться у горла. Воздух этот манил, был тих и порывист одновременно.

Пересвист птиц мелким стежком прошивал зелень. Глаза Эвелин пощипывало, и мир расплывался за туманной пеленой изумления. Руки сами собой потянулись к крючкам. Высокий воротник распахнулся, и зачарованный воздух хлынул к телу. Эвелин задыхалась, словно от бега. Нерешительно, робко, она протянула руку, погладила траву, словно пытаясь поделиться невыразимым восторгом, переполнявшим ее. Но трава не отвечала, и Эвелин упала на землю, зарывшись лицом в юную мяту, и зарыдала: столь невыносимо прекрасной была эта весна.

Идиот тем временем бродил по лесу. Он отдирал кору с мертвого дуба, когда подобное произошло и с ним. Руки замерли, голова повернулась. на зов. Власти весны он подчинялся как всякий зверь, может, чуть острее. И вдруг она разом сделалась чем-то большим, чем просто густой, исполненный надежд воздух, чем истекающая жизнью земля.

Идиот осторожно поднялся, словно мог невзначай переломиться. Странные глаза загорелись. Он шел… он, которого до сих пор никто еще не звал, он, который не звал никого и никогда. Идиот начинал думать… Он ощущал, как рвется внутри оболочка, прежде сдерживавшая потребность в мысли. Всю его жизнь она, должно быть, таилась внутри его существа. Сейчас этот властный зов был обращен ко всему человеческому в нем, к той части его, что до этого дня слышала лишь младенческий лепет и дремала, забытая и ненужная.

Он был осторожен и быстр. Шел бесшумно и легко, скользя меж стволов ольхи и березы, огибая стройные колонны сосен. Он ориентировался не по солнцу и не по лесным приметам, он шел, не сворачивая, в одном только ему ведомом направлении, повинуясь внутреннему зову.

Он добрался до места внезапно. Ведь когда идешь по лесу, поляна — всегда неожиданность. Вдоль частокола все деревья были тщательно вырублены футов на пятьдесят, чтобы ни одна ветвь не могла перевеситься через забор. Идиот выскользнул из леса и затрусил по вспаханной земле к тесному ряду железных прутьев. На бегу он вытянул вперед руки, и когда они уперлись в равнодушный металл, ноги его все еще двигались на месте, толкая вперед уставшее тело.

Но зов повлек идиота, заставляя двигаться дальше, вдоль забора.

Весь день шел дождь, шел он и ночью, только к полудню следующего дня ливень прекратился.

Эвелин сидела у окошка, положив локти на подоконник и обхватив щеки руками, губы от этого сами собой растягивались в улыбку. Она тихо пела. Странная то была песня, ведь девушка не ведала музыки и даже не знала, что таковая существует на свете. Но вокруг щебетали птицы, а в печных трубах стонал ветер, и перешептывались в вышине кроны дубов. Из этих голосов и сложилась песнь Эвелин, странная и безыскусная, не знающая ни диатонической гаммы, ни размера:

Но я трогаю счастье И не смею я тронуть счастье. Прелесть, о прелесть касанья, Листья света между мною и небом. Дождь тронул меня, Ветер тронул меня, Листья кружат И несут прикосновенье…

Потом она пела без слов, а еще позже пела без звука, провожая глазами капли, алмазами осыпающиеся с ветвей.

— Что это… что ты делаешь? — прозвучало вдруг резко и грубо.

Эвелин вздрогнула и обернулась. Позади нее стояла Алисия, лицо ее было неподвижным.

Махнув рукой в сторону окна, Эвелин пролепетала:

— Там, — и, соскользнув со стула, встала. Лицо ее горело.

— Застегни воротник, — проговорила Алисия.

— Что это случилось с тобой?

— Я стараюсь, — проговорила Эвелин голосом тихим и напряженным. Она поспешно застегнула воротник, но тут ладони ее легли на грудь.

Эвелин стиснула свое тело. Шагнув вперед, Алисия сбросила ее руки.

— Нельзя. Что это… что ты делаешь? Ты говорила? С кем?

— Да, говорила! Но не с тобой и не с отцом.

— Но здесь никого нет. Что с тобой, тебе плохо?

— Да. Нет. — отвечала Эвелин. — Не знаю, — она отвернулась к окну. — Дождь кончился. Здесь темно. А там столько света, столько… я хочу, чтобы солнечные лучи охватили меня, я хочу погрузиться в них, как в ванну.

— Глупая. Ведь тогда твое купание будет при свете!

Эвелин вихрем обернулась к сестре. Губы ее затрепетали, Эвелин сомкнула веки, а когда вновь открыла глаза, на ресницах блестели слезы.

— Не могу, — выкрикнула она. — Не могу!

— Эвелин! — шептала Алисия, пятясь к двери и не отводя от сестры потрясенного взгляда. — Мне придется рассказать отцу.

Эвелин согласно кивнула.

Добравшись до ручья, идиот уселся на корточки и уставился на воду. В танце пронесся листок, на мгновение замер в воздухе и отправился дальше между прутьями ограды прямо в глубокую тень.

Идиот проследил взглядом путь листка. «Последовать за ним» — это была первая в его жизни попытка логически осмыслить какое-то явление. Но приводя в исполнение задуманное, он обнаружил, что кроме листка да травинки сквозь железный частокол проскользнуть ничего не могло. Он начал биться о железные прутья, наглотался воды, чуть не захлебнулся, но в слепой настойчивости не оставлял напрасных попыток. Схватив обеими руками прут, идиот затряс его, но только поранил ладонь. Он попробовал второй, третий… и вдруг железо стукнуло о нижнюю поперечину.

Идиот не знал, что такое ржавчина, он лишь почувствовал, что прут поддался, и смутно ощутил прилив надежды. После нескольких отчаянных попыток проржавевшее железо хрустнуло под водой. Человек повалился назад, больно ударившись затылком о край желоба. Когда вдруг закружившийся мир остановился, идиот уже осознанно опустился под воду. Там оказалось отверстие — высотой не менее фута. Идиот погрузился в поток еще раз.

Мистер Кью сделал по комнате круг, его глубоко посаженные глаза горели. Пальцами левой руки он огладил кнут о четырех хлыстах. Алисия торопливо говорила:

— Наверное, она возле пруда. Эвелин любит это место. Я пойду с тобой.

Отец поглядел на Алисию, на разгоревшееся лицо, на пылающие глаза.

— Это моя забота. Оставайся здесь.

— Ну, пожалуйста!

Он шевельнул тяжелой рукояткой кнута.

— Тебе тоже захотелось, Алисия?

Алисия застыла, потом метнулась к окну. Отец уже был снаружи, он шагал широко и целеустремленно. Руки ее легли на оконный переплет, губы раздвинулись и с них сорвался странный стон.

Эвелин добежала до пруда, задыхаясь. Невидимой дымкой, колдовским маревом нечто висело над самой водою. Она жадно впитывала это чувство — и вдруг ощутила близость. Она не знала, что это — существо или событие, — но оно было неподалеку, и Эвелин предвкушала встречу. Ноздри ее трепетали и раздувались. Добежав до края воды, она опустила ладонь.

И сразу вскипела вода в ручье; это идиот вынырнул из-под ветвей остролиста. Он повалился грудью на берег и, задыхаясь, снизу вверх глядел на нее. Тело его было исцарапано, ладони распухли, волосы слиплись.

Завороженная девушка склонилась над ним. Потоки одиночества, ожидания, жажды и радости заструились от нее. Восхищение слышалось в ее зове, но не было в нем потрясения или испуга. Не первый день она знала о нем, как и он о ней, и теперь оба безмолвно тянулись друг к другу, смешивая, сплетая, сливая чувства. Каждый уже обретал жизнь в другом, и теперь она, нагнувшись, коснулась его и провела ладонью по лицу и взъерошенным волосам.

Задрожав, он выбрался из воды. И она опустилась возле него. Так и сидели они рядом, и наконец Эвелин увидела эти глаза: они словно расширялись, заполняя все небо. Со слезами радости она словно упала в них, готовая утонуть в бездонной глубине.

Эвелин никогда не говорила с мужчиной, а идиот ни разу в жизни не произнес ни слова. Она не знала о поцелуях, а он если и видел их, то не знал, что это такое. Им было дано большее. Они сидели рядом, ладонь ее лежала на его обнаженном плече, и токи немого чувства перетекали из тела в тело. Поэтому они не услышали ни решительной поступи отца, ни его изумленного вскрика, ни яростных воплей. Ничего кроме друг друга не видели они, пока не обрушился первый удар; схватив Эвелин, отец отбросил ее в сторону. Побледнев, содрогаясь всем телом, он высился над идиотом, гортань исторгала ужасные вопли.

И обрушился кнут.

Идиот был настолько поглощен тем, что происходило внутри него, что ни первый сокрушительный удар, ни второй его распухшая плоть даже и не заметила. Он лежал, уставившись куда-то в воздух, — туда, где только что были глаза Эвелин, — и не двигался.

Но вновь засвистели хлысты, терзая плетеными концами его тело. Тогда проснулся прежний рефлекс — спасаться, — и он скрылся под водой.

Алисия издалека увидела возвращающегося отца. В самый последний миг, чтобы не переломиться случайной соломинкой под его ногой, она безмолвно отшатнулась в сторону. Он протопал мимо нее прямо в библиотеку, как всегда прикрыв за собой двери.

— Отец!

Не получив ответа, она вбежала следом. Отец достал из ящика длинноствольный револьвер и коробочку патронов, затем медленно зарядил пистолет.

Алисия подбежала к нему.

— Что случилось? Что случилось?

Остекленелый взгляд был прикован к оружию.

Отец дышал медленно и чересчур глубоко, слишком длинно вдыхал, чересчур долго задерживал выдох и с присвистом выталкивал его наружу. Он звякнул барабаном, проверил, все ли исправно, посмотрел на дочь и поднял оружие.

С ужасающей ясностью она поняла: отец не видит ее, не может отвести глаз от невидимого ей кошмара. Продолжая глядеть сквозь нее, он поднял пистолет, вложил ствол в рот и нажал на спусковой крючок.

Шума было немного. Только волосы на его макушке взметнулись. Глаза все еще пронзали ее. Задыхаясь, она выкрикнула имя отца. Но его уже нельзя было дозваться, он был мертв — как и за несколько мгновений до выстрела. Тело качнулось вперед и рухнуло.

Эвелин она нашла у пруда, сестра лежала навзничь, широко распахнув глаза. Висок девушки распух, его рассекала глубокая рана.

— Не надо, — тихо шепнула Эвелин, когда Алисия попыталась приподнять ее голову. Мягко опустив ее, Алисия встала на колени и стиснула ладони сестры:

— Эвелин, что случилось?

— Я упала, — спокойно проговорила Эвелин.

— И собираюсь уснуть.

Алисия заскулила.

Эвелин проговорила:

— Как называется, когда человек нуждается… в человеке… Когда хочешь, чтобы тебя касались… когда двое едины… и ничего другого вокруг не существует?

Читавшая книги Алисия задумалась.

— Любовь, — произнесла она после долгих раздумий и, судорожно сглотнув, добавила: — Но это же — безумие. Скверное безумие.

Эвелин посмотрела на сестру, как женщина смотрит на девочку:

— Неправда.

— Тебе надо в дом.

— Я усну здесь, — отвечала Эвелин. — И более не проснусь. Я хотела кое-что сделать, но уже не смогу. Сделаешь ли ты это для меня?

— Сделаю, — шепотом отвечала Алисия.

— Днем, когда лучи солнца будут прозрачны, искупайся в них… — Эвелин прикрыла глаза, легкая тучка набежала на ее безмятежное лицо. — Ох, Алисия!

— Что, что с тобой?

— Вот там, смотри, неужели же ты не видишь? Там же стоит Любовь, и стан ее соткан из света!

Мудрые глаза ее спокойно глядели в темнеющее небо. Глянув вверх, Алисия ничего не увидела. А опустив взгляд вниз, поняла, что Эвелин тоже ничего больше не видит. Совсем ничего.

Далеко в лесу за забором звучали рыдания.

Алисия внимала им, потом закрыла глаза Эвелин. Медленно поднявшись, она направилась к дому, а за нею следовали рыдания — до самых дверей. И лишь за дверью она поняла, что и внутри нее все плачет.

Услыхав во дворе стук копыт, миссис Продд выглянула в окно кухни. В тусклом свете звезд она с трудом разглядела лошадь и телегу для перевозки камней, а рядом собственного мужа, который вел лошадь в поводу. «Ну, сейчас он у меня получит, — пробормотала она про себя, — бродит где-то по лесам… Я и ужин из-за него сожгла».

Но получить по заслугам Продду не удалось. Бросив один только взгляд на его широкое лицо, жена встревоженно спросила:

— Что случилось?

— Дай-ка одеяло.

— За каким…

— Живее. Тут парень раненый. В лесу подобрал. Будто медведь изжевал. Вся одежа — в клочья.

Она торопливо вынесла одеяло. Продд выхватил его прямо из рук и исчез в темноте. Через минуту он вернулся, неся через плечо худощавого юношу.

— Сюда, — проговорила миссис Продд, открывая дверь в Джекову комнату. Когда, удерживая обмякшее тело, Продд нерешительно остановился на пороге, она сказала:

— Шагай, шагай, не думай про грязь, вытру.

— Тряпок и горячей воды, — скомандовал Продд. Она отправилась исполнять, а фермер осторожно приоткрыл одеяло. — О, Боже!

Жену он остановил возле порога. — Кажись, до утра не протянет. Может, не мучить его… — он глянул на дымящийся таз в ее руках.

— Попробуем, — она шагнула в комнату и сразу застыла. Продд осторожно взял таз из рук побелевшей жены.

Он протянул до утра. А потом еще целую неделю, и тогда только Продд решил, что у парня еще есть надежда. Он лежал на спине в комнате, которую звали Джековой, ничем не интересовался и ничего не ощущал, кроме света, бившего в окна. Он лежал и смотрел, может быть, наблюдал за окружающим, но, скорее всего, нет. С постели и видеть-то было нечего. Дальние горы, несколько акров земли Продда, на которых время от времени появлялся и он сам: далекая фигурка, ковыряющая землю сломанной бороной. Внутренняя суть лежащего замкнулась в себе и, отдавшись скорби, безмолвствовала. Внешняя оболочка тоже съежилась. Когда миссис Продд приносила еду — яйца и теплое сладкое молоко, домашнюю ветчину и маисовые лепешки, — он ел, если она заставляла его, а если не настаивала, не обращал ни на женщину, ни на еду никакого внимания.

Вечерами Продд спрашивал:

— Ну, сказал что-нибудь? — и жена отрицательно качала головой.

Дней через десять ему пришла в голову мысль:

— Ма, как, по-твоему: он не чокнутый?

Она вознегодовала:

— Как это — чокнутый?

Продд оживленно затараторил, жестикулируя:

— Сама знаешь, — тронутый, умишком хилый, вот как. Не говорит, потому что не может.

— Нет! — уверенно отвечала она. И, заметив вопросительный взгляд Продда, добавила. — Посмотри в его глаза. Разве у тронутых такие?

Глаза-то и он успел заметить. Взгляд их смущал его.

— Все-таки хотелось бы, чтоб он заговорил, — заметил Продд. — Небось парень вляпался во что-то, о чем лучше не помнить.

Шли недели, раны зарастали, тело поглощало пищу, как кактус влагу. Никогда раньше в своей жизни не знал он отдыха, сытости и…

Она сидела возле него и говорила. Пела песни. Невысокая загорелая женщина с бесцветными волосами и выгоревшими глазами, охваченная голодом, подобным тому, что некогда терзал его. Она рассказывала застывшему, ни словом не отзывающемуся лицу, как ей жилось на востоке, о том, как Продд явился свататься на «Форде-Т» своего босса, не умея даже водить машину. Она рассказала ему обо всем, что еще было живо в ее памяти: о платье, которое было на ней в день конфирмации, — тут клинышек, там клинышек, а здесь бантик, о том, как муж сестры, в стельку пьяный, завалился домой: портки изорваны, под мышкой поросенок- да визжит, хоть затыкай уши. Она читала над ним молитвы и пересказывала по памяти Библию. Словом, выболтала все, что знала и помнила, но умолчала о Джеке.

Парень никогда не улыбался в ответ и не отвечал, только глаза его поворачивались к ней, едва она входила в комнату, прочее же время он терпеливо глядел на дверь. Трудно уразуметь, изменилось ли в нем что-то, но выздоравливало не только израненное тело.

Так и настал тот день — Продды сидели за ужином (сами они звали его обедом) — когда внутри Джековой комнаты послышались звуки. Обменявшись взглядом с женой, Продд приподнялся и распахнул дверь.

— Ну-ну, посиди, в таком виде нельзя выходить. Ма, брось-ка ему мою запасную робу.

Он был слаб и на ногах держался с трудом, но все же стоял. Ему помогли добраться до стула, он сел, тупо уставившись в одну точку пустыми глазами. Миссис Продд вывела его из этого состояния запахом пищи, поднеся под нос полную ложку. Взяв ее в свой широкий кулак, он втянул ложку в рот и поглядел на миссис Продд мимо ладони. Потрепав его по плечу, она сказала, что все прекрасно и он великолепно справляется с делом.

— Ну, Ма, что ж ты его за двухлетку считаешь?

— откликнулся Продд. Должно быть, эти глаза снова смутили его.

Она остановила мужа движением ладони. Все поняв, он не стал продолжать. Только ночью, когда он думал уже, что она спит, жена внезапно сказала:

— Да, Продд. Придется считать его двухлеткой. Хорошо, если не меньше.

— Как так?

— Начнем все с начала… Будто он малыш, — ответила жена.

Муж притих и после долгих раздумий спросил:

— А как назовем?

— Только не Джеком! — встрепенулась она.

Он согласно буркнул, не зная, что и сказать.

— Подумаем еще, — проговорила она, — у него ведь наверняка есть имя. Зачем ему новое? Придется подождать. Он вернется и вспомнит его.

А потом пошли чудеса.

Однажды Продд с трудом вытаскивал из амбара длинный брус двенадцать на двенадцать, а с другого конца его подхватили две сильные руки. В другой раз парень, заметив возле насоса полное ведро, занес воду в дом. Впрочем, орудовать рукояткой насоса он обучился не скоро.

Когда он прожил у них ровно год, миссис Продд припомнила дату и испекла пирог. Повинуясь какому-то порыву, она воткнула в него четыре свечи. Продды, сияя, глядели на своего подопечного, а он не отводил взгляда от четырех язычков пламени. Странные глаза эти вдруг притянули сперва ее, а потом и Продда.

— А ну, задуй-ка, сынок.

Он все понял и, нагнув голову, дунул. Смеясь от радости, они окружили его. Продд похлопал его по плечу, а миссис Продд поцеловала в щеку.

Что-то повернулось в нем. Мерзлое горе растаяло и хлынуло потоком: он заплакал.

Такие же громкие рыдания год назад навели на него Продда в сумраке леса. Обхватив руками его голову, миссис Продд принялась ворковать, утешая односложными звуками. Появившийся возле Продд нерешительно потянулся к его волосам, но потом передумал, ограничившись растерянным:

— Ну, ну… ну же.

Наконец рыдания прекратились. Он озирался, хлюпая носом, что-то новое появилось в его лице. Словно исчезла маска, на которую была натянута кожа лица.

В тот вечер, рыдая, он осознал, что способен, если захочет, понять тех, кто окружает его. Подобное случалось и прежде — налетало, как дуновение ветра. И он принялся вертеть и крутить это знание перед внутренним взором. Звуки, именуемые речью, пока ничего не значили для него, но он уже научился выделять слова, что были обращены к нему, отличать их от тех, которые его не касались. Он так и не научился слушать других: понятия сами собой вползали в его голову и были настолько неясны, что облекать их в слова он учился с большим трудом.

— Как тебя звать-то? — однажды спросил его Продд. Они как раз переливали воду из цистерны в поилку, и вид бьющей струи приворожил идиота. Вопрос вырвал его из глубин созерцания. Подняв глаза, он встретился взглядом с Проддом.

Имя. Сущность. Имя и есть я, все, что я делал, чем был и что узнал.

И все это было где-то близко, ожидая единого символа — имени. Все скитания, голод, потеря и то, что хуже потери…

Все один.

Он попытался выразить это словами. Концепцию и лексику он почерпнул у Продда, а заодно и произношение. Но понять — одно, осмыслить — другое, а физически выговорить звуки — третье. Окостенелый язык его шевельнулся сапожной подметкой, гортань задудела заржавелым свистком. Губы задергались.

— Всс, вс…

— Что, сынок?

Все один. Он сформулировал мысль ясно и четко, но выразить ее никак не мог.

— Вс-вс… о… один, — наконец выдавил он.

— Дин? — переспросил Продд.

Слог этот что-то говорил фермеру, он услышал в нем нечто знакомое, пусть и не то, что было в него вложено.

Идиот попытался повторить звук, но косный язык словно окаменел. Он отчаянно звал на помощь, просил подсказки…

— Дин, — повторил Продд.

Он кивнул в ответ: это было и первое его слово, и первый разговор — еще одно чудо.

Разговаривать он учился пять лет, но все же предпочитал обходиться без речи. А научиться читать так и не смог.

Запах дезинфекции будил в Джерри Томпсоне чувства голода и одиночества. Этот запах пропитывал даже пищу и сон — сыростью, холодом, страхом, всем, из чего рождается ненависть. К шести годам Джерри успел уже сделаться мужчиной, во всяком случае по-мужски привыкнуть к тому серенькому довольству, возникающему, когда тебя никто не трогает. Со стороны терпение его казалось несокрушимым, как у тех целеустремленных людей, что выглядят рассеянными, пока не настанет время решать. Джерри повидал в свои годы достаточно, чтобы стать мужчиной. В шесть он уже научился принимать судьбу, покоряться ей, ждать и надеяться. Так он прожил еще два года и наконец решился.

Тогда он и убежал из сиротского дома жить среди сточных канав и мусора, оскаливаться, когда загоняют в угол, и ненавидеть.

Ну а Гип не знал голода, холода и раннего взросления. Для него дезинфекция пахла одной только ненавистью. Запах этот окружал его отца, его ловкие и безжалостные руки врача. Гипу казалось, что даже голос доктора Бэрроуза источает запах карболки и хлорки.

Гип Бэрроуз был способным мальчишкой, только мир не захотел стать для него прямым коридором, выложенным стерильным кафелем. Все ему давалось легко, кроме власти над собственным любопытством.

Уже с детства способности Гипа обещали развиться быстро и ярко, словно взлетающая ракета, даровав ему все, о чем может мечтать мальчишка. Но воспитание вечно усматривало в подобной легкости нечто вроде кражи: дескать, все ему достается вовсе не по заслугам… Так повторял его отец, доктор: ведь он-то тяжким трудом добивался успеха.

Свой первый радиоприемник Гип соорудил лет, кажется, в восемь. Детекторный, даже катушки для него он наматывал сам. Чтобы не заметили, Гип запрятал его между пружинами матраса, там же скрыл наушники, чтобы ночью можно было послушать. Но отец его, доктор, нашел тайник и немедленно запретил мальчику даже прикасаться ко всяким проволокам и проводам. Ну а в девять лет отец его, доктор, добрался до припрятанных учебников и журналов по радио и, свалив их в кучу перед камином, целый вечер торжественно сжигал книги одну за другой. В двенадцать Гип добился права учиться в техническом колледже — за тайно изготовленный осциллограф без электродной трубки. Отец его, доктор, сам продиктовал мальчику текст отказа. В пятнадцать лет Гипа с треском выгнали из медицинского колледжа — так блистательно он сумел перепутать переключатели в лифтах, а, добавив несколько поперечных связей, добился, чтобы всякая поездка заканчивалась в абсолютно непредсказуемом месте. В шестнадцать, к обоюдному удовольствию порвав с отцом, он уже зарабатывал на жизнь в исследовательской лаборатории и занимался в политехническом колледже.

Рослого и талантливого парня все знали — он просто рвался к известности и легко добился ее, как бывало всегда, когда он чего-то хотел. Над клавишами пианино руки его становились удивительно невесомыми, комбинации в шахматах отличались изяществом и быстротой. Пришлось овладеть искусством проигрывать: за шахматной доской, на теннисном корте и в сложной игре, именуемой «первый в классе, первый в школе». Времени хватало на все: говорить, читать, удивляться, слушать тех, кто понимал его. И на то, чтобы перелагать иным слогом всякое педантичное занудство, непереносимое в оригинале. Нашлось время и для радарных систем, а раз так — он и попал на эту работу.

В ВВС жилось иначе, чем в гражданском колледже. Он не сразу уразумел, что полковника смирением не умилостивить и не подкупить остроумием, как декана, властвующего над простыми смертными. Еще ему пришлось постигать, что на военной службе яркая речь, физическое совершенство и легкий успех считаются недостатками, а не достоинствами. И вдруг оказалось, что он остался один.

Свое успокоение, мечты и несчастье он обрел в службе дальнего обнаружения самолетов.

Алисия Кью стояла в глубочайшей тени у края лужайки.

— Отец, отец, прости меня! — простонала она, в муках опускаясь на траву, — слепая от горя и ужаса.

— Я ушла далеко, — томилась она, — я все там же… Как тогда я кинулась прочь от старого Джейкобса, доброго Джейкобса, адвоката, явившегося, чтобы помочь. Ох, как я бежала тогда, чтобы не остаться наедине с ним. Потом он привел с собой жену, а я бежала и от нее — ведь женщины тоже злы… Не скоро я поняла, как добра, как терпелива была со мной матушка Джейкобс, сколько сделала она ради меня же самой. «Детка, таких платьев не носят уже лет сорок!» А потом в автобусе я визжала от страха и не могла умолкнуть. Кругом были люди, они все спешили. Тела, много тел, открытых взгляду и прикосновению, тела на улицах, лестницах, картинки с телами в журналах, а на них мужчины, а в их объятиях женщины. Отец! Ведь это из-за тебя я не знала ни автомобиля, ни собственной груди, ни газет, ни железной дороги, ни гигиенических пакетов, ни поцелуя, ни ресторана, ни лифта, ни купального костюма, ни волос на… ох, прости меня, отец!

Я кнута не боюсь, просто руки и глаза подводят меня. Но знай, настанет время, и я сумею жить среди этих людей, сумею ездить в их поездах, даже в собственном автомобиле. Тогда среди тысяч и тысяч я отправлюсь к морю, которое не знает предела, которое не оградишь частоколом, и я буду ходить там как все остальные, и на теле моем останется лишь две полоски из ткани, и все увидят мой пуп. Тогда я встречу белозубого парня, да-да, отец, парня, с налитыми силой руками. Ия… ох, что будет со мной, какой я теперь стала, прости же, отец.

Я живу теперь в доме, которого ты не видел, окна глядят на дорогу, а по ней мчатся машины, и дети играют возле забора. Но забор — не наша железная ограда, и дважды в день в нем открывают ворота: для деловых поездок и для прогулок. Всякий волен выйти наружу, и я уже могу глядеть сквозь занавески, а когда соберусь с силами, и на незнакомцев за окнами. В ванной комнате горит свет, а прямо напротив ванны — зеркало во весь рост. И однажды, отец, я выпущу полотенце из рук.

Все остальное будет потом: тогда я буду ходить среди незнакомцев и без страха ощущать их прикосновения. А пока время думать; быть одной и читать о мире и о трудах его, а еще о таких безумцах, каким был ты сам.

Доктор Ротштейн твердит, что таких, как ты, много, но ты был богат и мог жить, как хотел!

Эвелин…

Алисия встала, глянула в сторону леса, проследила взглядом солнечные лучи — тень за тенью, дерево за деревом.

— Хорошо, Эвелин, я сделаю это.

Она глубоко вздохнула, задержала дыхание в груди. Потом зажмурилась — так, что чернота заалела. Руки ее пробежали по пуговицам, платье упало к ногам. Единым движением Алисия освободилась от белья И' чулок. И, шагнув в луч солнца, со слезами ужаса, проступавшими сквозь стиснутые ресницы, закружилась в танце нагая, в память об Эвелин. И молила, молила отца о прощении.

Джейни было четыре года, когда она запустила пресс-папье в лейтенанта, руководствуясь неосознанным, но верным ощущением — тому действительно нечего было болтаться в их доме, пока папа воевал за морем. Лейтенант получил трещину черепа. За этот подвиг мать хорошенько проучила девочку. Трепку Джейни восприняла с обычной невозмутимостью.

— От нее у меня самой мурашки по коже бегают, — говорила потом ее мать новому лейтенанту. — Я не переношу эту девчонку. Ты ведь не думаешь, что со мной что-то не так, ведь правда?

— Не думаю, — отвечал другой лейтенант, наперекор собственным мыслям. И она пригласила его зайти днем.

Он зашел. Джейни стояла пряменько, подняв вверх лицо и расправив плечи. Широко расставив ноги, словно обутые в сапоги, она помахивала куклой, как стеком. Ребенок демонстрировал сознание собственной правоты. Пожалуй, она была меньше, чем следовало бы в ее годы. Острые черты лица, узкие глаза, тяжелые надбровья. Говорила она с убийственной прямотой и сокрушительным отсутствием такта. Лейтенант неуклюже присел и проговорил:

— Адски рад, Джейни. Будем друзьями?

— Нет. От тебя воняет, как от майора Гренфелла.

Майор Гренфелл был предшественником лейтенанта.

— Джейни! — осадила девочку мать. И уже спокойнее добавила. — Ты, конечно, знаешь, что майор бывал здесь только на коктейлях.

Джейни оставила слова матери без ответа, взрослые смущенно молчали. Лейтенант как-то разом вдруг понял, что сидеть на корточках в форме — дело дурацкое, и распрямился настолько поспешно, что задел сервировочный столик. Джейни с кровожадной улыбкой глядела на его трясущиеся руки, пока тот подбирал с пола осколки. Потом он быстро ушел и более не появлялся.

Когда Джейни исполнилось пять, она научилась играть с маленькими девочками. Они заметили это не сразу. Малышкам было года по два с половиной, и они были похожи, как две капли воды. Разговоры близнецов, если они и впрямь говорили, складывались из тонкого визга. Девочки кувыркались на асфальте двора, словно на лужайке.

Джейни из своего окна наблюдала за их игрой. Когда наступили теплые дни, близняшки надумали выскакивать из своих комбинезончиков. Делали они это с молниеносной быстротой. Вот стоят две девочки-паиньки, и вдруг одна или обе оказываются футах в пятнадцати от свалившейся кучкой одежды. Потом, визжа и суетясь, они принимались забираться обратно в костюмчики, бросая при этом опасливые взгляды на подвальную дверь. Тогда-то Джейни и обнаружила, что, если хорошенько сосредоточиться, можно передвинуть костюмчик подальше. Забравшись на подоконник и выкатив глаза от напряжения, она с увлечением предавалась новой забаве. Поначалу одежда лишь слегка шевелилась, словно от прикосновения внезапного ветерка. Но вскоре костюмчики начали ползать по асфальту плоскими крабами. Бй чрезвычайно нравилось, как верещат девчушки, догоняя свою одежонку. Теперь они стали снимать комбинезончики с осторожностью, так что порой Джейни приходилось минут по сорок дожидаться подходящего момента. А иной раз она гоняла девчонок до тех пор, пока малышки не начинали пыхтеть, как маленькие паровички.

Однажды Джейни расшалилась не в меру, и одежка оказалась на подоконнике второго этажа. Близняшки бросились навстречу друг другу и тревожно защебетали. Они подпрыгивали, тянулись к одежде, и все меньше радости оставалось в их голосах, все чаще с трепетом поглядывали они на подвальную дверь.

Наконец Джейни услышала стук, дверь приоткрылась, из нее появился привратник, утомленный общением с бутылкой. Она ясно видела набрякшие красные полумесяцы под пожелтевшими белками глаз.

— Бони! — рявкнул он. — Бини! Где вы? — Шагнув вперед, он огляделся. — Это что за номер! Куда штаны подевали?

Сделав круг по двору, привратник наконец заметил комбинезоны.

— Ишь ты, — возопил он. — Чего натворили! Надо же — бросаться такими дорогими штанами.

Джейни захихикала, слушая звонкую дробь шлепков.

Близняшки, спешно натянув комбинезончики, отправились в тень стены и уселись на корточки, прижавшись к кирпичу спинами. Они что-то шептали. Никаких забав у Джейни в тот день уже не было.

Через улицу напротив дома Джейни располагался парк. Там стояла раковина для оркестра, протекал ручей, разгуливал облезлый фазан. А посреди парка росла густая рощица карликового дуба. Глубоко в чаще таилась полоска утоптанной земли, о которой знала одна только Джейни, считавшая себя ее первооткрывательницей и хозяйкой.

Близнецы надоели Джейни, и она вспомнила о своем тайнике. Мать ее выскочила куда-то на минутку, тщательно заперев за собой дверь. Как-то раньше, увидев такое, один из дежурных поклонников спросил: «Вима, а как же девочка? Что если случится пожар или еще что-нибудь в этом роде?» — «Дай-то Бог», — отозвалась женщина.

Комната дочери была заперта. Джейни подошла к двери и пристально поглядела в то место, где снаружи находился крючок. Легкое позвяки-ванье возвестило о том, что крючок приподнялся. Открыв дверь, девочка вышла в прихожую, из нее к лифтам. Сама открылась дверца, Джейни вошла в кабину и нажала кнопки третьего, второго и первого этажей. Лифт опускался на этаж, останавливался, открывал дверцы, закрывал их, спускался снова, останавливался, открывал… Джейни следила за скольжением дверей, завороженная методичной повторяемостью их движения. Оказавшись внизу, она нажала все кнопки и выскочила из кабины. Глупый лифт послушно пополз вверх. Джейни снисходительно вздохнула и вышла ка улицу.

Внимательно поглядев в обе стороны, она перешла дорогу. Но к рощице подходила отнюдь не чопорная леди. Она сразу полезла на дуб и, минуя развилки, поползла по ветви, которая, как ей было известно, нависала над ее укромным местечком. Ей почудилось, что внизу происходит какое-то движение. Девочка спустила ноги и принялась перебирать руками, пока ветка сильно не наклонилась, а затем выпустила ее из рук.

В тот самый миг, когда пальцы Джейни разомкнулись, ноги ее вдруг сами собой уехали назад, и девочка рухнула на землю.

Невыразимо долгое время она не ощущала ничего, кроме слепящей боли. С трудом она сделала первый вздох. Лишь позже боль медленно начала отступать.

Джейни с усилием оперлась о землю, сплюнула пыль. Когда появились силы разжать щелочки глаз, прямо перед собой в нескольких дюймах Джейни увидела одну из близняшек.

— Хо-хо, — сказала та и резко дернула Джейни за запястье.

Джейни вновь зарылась в землю лицом. Инстинктивно подтянула колени. И немедленно заработала колкий удар по ноге. Метнувшись в сторону, она заметила между деревьев вторую близняшку. Та сжимала крошечными лапками доску от ящика.

— Хи-хи, — поприветствовала близняшка свою знакомую.

Джейни поднялась с земли, намереваясь показать такое «хи-хи»… Вооружившись палкой, она развернулась для удара. Но ее орудие рассекло пустоту. Перед Джейни никого не было.

— Хи-хи, — раздалось откуда-то сверху.

Джейни подняла голову. Две лукавые мордашки выглядывали из густой кроны дуба.

Стиснув зубы, Джейни подпрыгнула, уцепилась за ветку и полезла на дерево.

— Хо-хо, — послышалось издалека.

Она принялась озираться по сторонам, что-то заставило ее поглядеть через улицу.

Две крохотные фигурки, непринужденно болтая ногами, сидели на стене. Помахав ей рукой, обе исчезли.

Им же всего по три года, в изумлении подумала Джейни с высоты собственных лет. И потом…

значит, они прекрасно знали, кто двигал их костюмчики.

— Хо-хо… — проговорила она, не пряча более восхищения. Гнев угас. Еще четыре дня назад близнецы даже не могли достать до подоконника, были беспомощны перед наказанием. А теперь — гляди-ка.

Она спустилась с дерева и перешла через улицу. В вестибюле Джейни нажала сияющую медную кнопку под табличкой «Привратник».

— Кто трогал? Ты трогала? — громовые раскаты заполнили округу.

Подойдя поближе, она сложила губы, как делала мать, когда мурлыкала в телефонную трубку.

— Мистер Биддекомб, моя мать сказала, что я могу поиграть с вашими детьми.

— Она так сказала? Ну! — сняв с головы фуражку, привратник ударил ею о ладонь и снова надел. — Ну! Это хорошо… — И строго добавил:

— А мать-то дома?

— О да, — отважно ответила Джейни.

— Тут подожди, — буркнул он и забухал ногами по лестнице в подвал.

Ждать пришлось минут десять. Близняшки, которых привратник вел за руки, глядели недоверчиво.

— И не разрешай им проказить. Смотри, чтобы обей были одеты. И то, вишь, одежа им нужна, как мартышкам в лесу. Идите, дурехи, — и не уходить никуда, не сказавшись.

Близнецы опасливо приближались. Она взяла обе ладошки. Девочки заглядывали ей в лицо. Джейни направилась к лифтам, и они последовали за ней. Привратник добродушно ухмылялся вслед.

Вся жизнь Джейни переменилась. Настало время слияния, время общения, время стремящихся навстречу чувств. Для своих лет Джейни знала просто невероятное множество слов, хотя по большей части ей приходилось молчать. Близнецы не научились еще говорить. Оказалось, что их собственный словарик из писка и визга только сопровождал иной способ общения. Джейни заметила это, прикоснулась, и вдруг открылось и хлынуло. Мать боялась и ненавидела ее. А отец был далеко.

К ней обращались, но с ней не разговаривали. Здесь же лилась беседа, легкая, увлекательная. Без единого звука, только смех сопутствовал ей. Они молчали, сидели на корточках, одевали кукол. Джейни показала девочкам, как, сидя на ковре, доставать шоколадки из коробки в соседней комнате и как, не прикасаясь к подушке руками, подбросить ее к потолку. Им понравилось, но больше всего заинтересовали малышек краски и мольберт.

В них они видели нечто меняющееся и постоянное, сиюминутное и вечное. Каждое сочетание красок оказывалось неповторимым.

День скользил мимо тихо и плавно, как прибрежная чайка. Когда хлопнула дверь и послышался голос Вимы, близнята все еще были у Джейни.

— Вот и хорошо, вот и прекрасно, самое время немного выпить, — она сорвала шляпку, волосы рассыпались по плечам. Мужчина привлек ее к себе, сжал в объятиях, как видно, не рассчитав силу. Вима взвилась:

— У, дурак…

И тут она заметила троих девочек, выглядывавших из двери.

— Господи Боже, — выговорила мать, — теперь она натащила полный дом негритят!

— Ей-Богу, Пит, — обратилась она к мужчине,

— ей-Богу, впервые вижу подобное в моем доме. Теперь ты подумаешь, что здесь всегда творится такое. Пит, я боюсь даже представить, что ты сейчас думаешь. Эй, немедленно гони их отсюда, — приказала она Джейни.

Джейни пошла к лифтам. Она глянула на Бони и Бини. Глазенки их округлились. Во рту Джейни сделалось сухо, как в пустыне, и ноги ее подгибались от страха. Погрузив близнят в лифт, она нажала нижнюю кнопку, даже не попрощавшись с ними.

Она медленно вернулась в квартиру и затворила за собой дверь. Мать соскочила с колен мужчины и, стуча каблуками, бросилась к дочери. Зубы ее блестели, подбородок был влажен. Она занесла над девочкой когтистую лапу — не руку, не кулак — пятерню с острыми когтями.

Что-то заскрежетало внутри Джейни. Словно зубы о зубы. Она шла вперед, не останавливаясь. Сложив за спиной руки, она задрала вверх подбородок, чтобы встретить взгляд матери.

Голос Вимы смолк, его словно ветром сдуло.

Обойдя ее стороной, Джейни направилась в свою спальню и спокойно прикрыла за собой дверь.

Зубы гостя коротко лязгнули о бокал. Вима направилась к нему через комнату, опираясь на мебель, как на костыли и подпорки.

— Боже, — пробормотала она, — у меня самой от нее мурашки по телу…

— Веселенькое у тебя здесь местечко, — отозвался гость.

Джейни лежала в постели, ровная, гладкая и аккуратная, как зубочистка. Девочка не помнила, где отыскала такую оболочку, покрывавшую ее целиком. Она знала: если не сбрасывать ее, то ничего не случится.

Но если случится, прозвучал голосок, ты переломишься.

Но если я не переломлюсь, ничего не случится, отвечала она.

Но если случится…

Ночные часы чернели, черные часы уходили в ночь.

Распахнулась дверь, вспыхнул свет.

— Он ушел. Теперь, детка, я с тобой разберусь. Убирайся отсюда! — Купальный халат Вимы задел за дверной косяк; развернувшись, она вылетела из комнаты.

Откинув одеяло, Джейни спустила ноги и, не вполне понимая причину, принялась одеваться. Надела платьице из шотландки, колготки, туфельки с пряжками, фартучек с кружевными зайчиками. Завязки на кофточке напоминали пушистые короткие хвостики.

Вима сидела на кушетке и колотила по ней кулаком.

— Ты испортила весь мой празд… — она приложилась к бокалу, — …здник, а, стало быть, имеешь право узнать, что я праздновала. — Вима помахала желтым листком. — Умные девочки знают, что это такое, это называется телеграмма, и вот что она говорит, слушай: «С прискорбием извещаем, что ваш муж…» Пристрелили твоего отца, вот что это значит. А теперь мы с тобой будем жить так. Я делаю все, что хочу, а твой нос будет направлен в другую сторону. Не правда ли, хорошо я придумала?

Она повернулась, ожидая ответа. Но Джейни не было. Вима знала, что поиски напрасны, но что-то все же заставило ее броситься в прихожую, к шкафу, заглянуть на его верхнюю полку. Кроме елочных игрушек, там ничего не было, да и к тем не прикасались уже три года.

Вима в растерянности стояла посреди гостиной.

— Джейни? — шепнула она.

Продд говаривал: «Хороший базар — будут деньги, плохой базар — будет харч». Впрочем, в его собственном доме этот принцип не соблюдался: контакты с рынком были сведены к минимуму.

Когда Продд был молод, на этом месте уже стояла небольшая ферма. Поженившись, он кое-что пристроил к дому — так, комнатенку. Дин спал в ней, но предназначалась она не для него.

Перемену Дин ощутил прежде, чем кто-либо другой, раньше самой миссис Продд. Вдруг ее молчание стало иным. Она исполнилась горделивого самосозерцания. Дин молчал и не делал никаких выводов, он просто знал.

Как и всегда, он принялся за работу. Руки его были умелыми, и Продд говаривал, что наверняка парень прежде работал на ферме.

В тот день, когда Продд спустился на южный луг, Дин, без устали размахивающий косой, уже знал, что тот хочет сказать. Он теперь все понимал без труда. Опустив руки, Дин направился к опушке и воткнул косу в подгнивший пенек. Тем временем он пытался совладать со своим языком, все еще толстым и неуклюжим.

Продд медленно следовал за ним.

Слова вдруг сами пришли к Дину.

— Я думал, — проговорил он и замолчал. Продд был рад отсрочке. Дин продолжил: — Я должен идти, — это было неточно, — идти дальше, — понравился он. Так уже лучше.

— Ну, Дин. Зачем… куда?

Тот поглядел на фермера.

— Потому что ты сам этого хочешь.

— Разве тебе плохо у нас? — произнес Продд, сам того не желая.

— Да, — отвечал Дин, читая в мыслях Продда: «Знает ли он?». Собственный разум отозвался: «Знает, конечно», — и вслух добавил: — Пришло время идти дальше.

— Хорошо. — Продд пнул камень. Повернулся, глянул в сторону дома, так, чтобы не видеть Дина, и тому сразу сделалось легче. — Когда мы поселились здесь, мы построили комнату… Джекову, твою, если хочешь, ту, в которой ты живешь. Мы с Ма зовем ее Джековой. А почему, знаешь?

«Да», — подумал Дин.

— Ну, раз ты… раз ты сам собрался от нас, все не так уж и важно. Джек — это наш сын, — он стиснул руки. — Я понимаю, со стороны все это выглядит просто смешным. Джек… мы так были уверены в нем, даже отвели ему комнату. А он, Джек… — Продд вновь глянул на дом, на пристройку, на лес, охватывавший усадьбу зубастым кольцом, из которого кое-где выдавались клыки скал, — так и не родился.

— Ах, — протянул Дин, словцо это он перенял у Продда.

— А теперь мы ждем его, — разом выдохнул Продд, лицо его просветлело. — Конечно, мы уже староваты, но я знавал папаш и постарше, мамочек тоже. — Он снова поглядел на дом, на амбар.

— Все-таки это справедливо, Дин. Припозднился он, да. Сейчас был бы взрослый, работал со мной. Когда он вырастет, ни меня, ни Ма, понятно, уже здесь не будет, вот он и приведет маленькую женушку и начнет все сначала, как мы. Ну разве не справедливо? — голос его умолял, Дин не пытался понять его.

— Слышь, Дин, не думай, мы тебя не выставляем.

— Хорошо, — отвечал Дин, — с Джеком ясно, — он сдержанно кивнул. — Хорошо.

Следующая мысль Дина была такой: «Хорошо. С этим покончено». «С чем покончено?» — спросил он у себя самого.

Оглядевшись, он проговорил: «С косьбой». И только тут осознал, что после разговора с Проддом проработал более трех часов.

Рассеянно взяв брусок, он принялся править косу. Медленно проводя им вдоль лезвия, он извлекал из него то бульканье кипятка, то короткий вопль землеройки.

Он медленно водил по косе камнем. Пища, тепло и работа. Именинный пирог. Чистая постель. Чувство причастности. Он не знал этих мудреных слов, но чувствовал именно это.

Из леса раздался предсмертный крик какого-то зверя. Одинок охотник, одинока и жертва. Капает живица, спит медведь, птицы улетают на юг… все это происходит одновременно, не только потому, что все они — часть единого целого, но потому, что все одиноки перед лицом одного и того же.

И тогда он понял, что всегда был один. Все это время миссис Продд воспитывала не его. Глаза Ма видели Джека. Восемь лет он полагал, что нашел нечто, частью чего может считать себя и ошибался.

Гнев был ему незнаком. Теперь предметом внезапной ярости стал он сам. Разве не знал он об этом? Разве имя такое принял, не понимая, что в сути имени воплощается все, чем был он и что делал. Один. С чего это вдруг он возмечтал об иных ощущениях?

Но должно же быть под солнцем нечто, частью чего он является.

Слышал, сынок? Слышал, парень?

Слышал, Дин?

Подобрав три свежескошенных длинных стебля мятлика, он переплел их. Потом воткнул косу в землю и прядкой травы примотал к рукоятке брусок — чтобы не свалился. И ушел в лес.

Было уже слишком поздно. В кустах, у подножия остролиста стало холодно и черно.

Она сидела на голой земле. Шло время, ноги заледенели. Рука ее не выпускала пушистый помпончик на кофточке — часа два назад Джейни еще гладила его и думала: как это, наверное, интересно — стать зайкой. Но теперь ей было уже все равно, что там в кулачке — пуговичка или заячий хвост.

Она решила попробовать, надолго ли сумеет задержать дыхание. Вдыхать все тише и тише, забыть вдохнуть… все тише и тише… забыть и про выдох. И теперь уже скорее не дышать, нежели дышать.

Ветер шелохнул ее юбку. Джейни смутно ощутила движение… далекое и незаметное.

Волчок внутри нее уже катался по полу ребром, все медленнее, медленнее и наконец, остановился.

…и медленно повернулся в обратную сторону… небыстро, недалеко… и остановился.

Но она покатилась сама, перекатилась на живот, потом на спину, и боль стиснула ноздри, забурлила в желудке содовой водой. Она задыхалась от боли, и спазмы эти были дыханием, а Джейни все дышала и наконец вспомнила себя. Она повернулась еще раз, и по лицу ее забегали какие-то крохотные зверьки. Они были реальны, она их ощущала. Зверьки пришептывали и ворковали. Джейни попыталась сесть, зверюшки забежали за спину, чтобы помочь. Г олова ее упала на грудь, и она ощутила кожей теплоту собственного дыхания. Один из зверьков погладил ее по щеке. Протянув ладошку, она поймала его.

— Хо-хо, — проговорил зверек.

Нечто мягкое, крепкое и маленькое копошилось под другим ее боком, прижималось к телу. Гладкое и живое. И приговаривало: «хи-хи».

Обняв одной рукой Бони, а другой Бини, она зарыдала.

Дин вернулся, чтобы взять взаймы топор. Голыми руками ничего не сделаешь. Выбравшись из чащи, он заметил, как переменилась ферма. Прежде здесь каждый день был сумеречным, а тут ее словно вдруг озарило солнце. Цвета стали ярче, а запахи — дыма, травы и амбара — сильнее и чище. Кукуруза устремилась навстречу солнцу, да так, что страшно становилось за ее корни.

Достопочтенный пикап Продда пыхтел и подвывал у подножия склона. Машина гудела на оставленном под паром поле. Правое заднее колесо забуксовало в борозде, грузовичок сидел на задней оси. Продд пытался подложить под колесо ветки, орудуя рукоятью мотыги. Заметив Дина, он отбросил ее и рванулся навстречу, засияв, словно медный таз. Взяв Дина за плечи, Продд долгим взором оглядел его лицо.

— Боже, а я уже и не думал увидеть тебя, ты ушел так неожиданно.

— Тебе нужна помощь, — проговорил Дин, имея в виду грузовик.

Продд не понял.

— Ну, не знаю, — радостно отвечал он. — Ты вернулся, чтобы посмотреть, не нужна ли мне помощь? Ох, Дин, поверь, я прекрасно справлюсь и сам. Ты не думай, я ценю тебя. Просто последнее время у меня такое настроение. Столько дел, я хочу сказать.

— Садись за руль, — сказал Дин.

— Обожди, чтобы Ма увидела, — проговорил ПродД, — все как в прежнее время. — Усевшись за руль, он нажал на педаль. Уперевшись спиной в кузов, Дин взялся за край его обеими руками и потянул. Кузов поднялся, насколько пускали рессоры, а потом и выше. Дин откинулся назад. Колесо обрело опору, и грузовик дернулся вверх и вперед — на твердую землю.

Выбравшись из кабины, Продд вернулся.

— Ну я-то знал, что ты прежде был фермером, — ухмыльнулся он. — Теперь не проведешь. Домкратом ты был, вот что.

Дин не улыбнулся в ответ. Он никогда не улыбался. Продд направился к плугу. Дин помог ему навесить петлю на крюк грузовика.

— Лошадь пала, — пояснил Продд. — Грузовик-то ничего, только иногда по полдня откапываю колеса. Надо бы завести другую лошадь. Да вот решил подождать, пока Джек заявится к нам. Завтракал?

— Да.

— Значит, добавишь. Сам знаешь, Ма ни тебе, ни мне не простит, если уйдешь голодным.

Завидев Дина, Ма крепко обняла его. В его груди что-то дернулось.

— Чем сейчас занимаешься, Дин?

— Работаю, — отвечал он и указал рукой. — Там, повыше. Я охочусь.

Со своего места Дин видел Джекову комнату, прежняя кровать исчезла. На ее месте появилась новая, коротенькая, чуть длиннее его руки, укрытая голубым шерстяным одеялом и кисеей.

Дин поел. Они долго сидели за столом, не говоря ни слова. Потом Дин ушел, попросив у Продда топор.

— Как ты думаешь, он не в обиде на нас? — беспокойно глянула в спину Дина миссис Продд.

— Он-то? — переспросил Продд. — Он не вернется сюда, даже если его упрашивать. Я, по совести, все время этого опасался, — он подошел к двери. — Слышь-ка, не берись за тяжести.

Джейни читала — медленно и разборчиво, чтобы близнецы поняли.

Они были счастливы.

Счастливы они были с того времени, как попали сюда.

Дом стал для них радостным открытием. Стоял он в несчетных милях от соседей, никто и никогда к нему не подходил. Этот большой дом возвышался на холме, посреди дремучего леса, и почти никто не знал о его существовании. От дороги его ограждала высокая стена, а от леса — высокий забор, под которым протекал ручей. Бони открыла этот дом случайно, когда все устали и решили поспать у дороги. Она проснулась первой, отправилась на разведку и увидела забор, он-то и привел ее к дому. Им пришлось затратить уйму времени, чтобы найти Лазейку для Джейни.

В самой большой комнате была тьма тьмущая книг, нашлись и старые одеяла. В темном холодном погребе обнаружилось с полдюжины коробок овощных консервов. Возле дома серебрился пруд, купаться в нем было куда интересней, чем в ванных, почему-то лишенных окон. Было где играть в прятки. Нашлась даже комнатка с зарешеченными окнами и цепями, прикованными к стене.

Прежде Дина нисколько не волновало — есть возле него люди или нет. Теперь его внутренняя суть вновь жаждала одиночества. Но за восемь лет, проведенных на ферме, Дин успел отвыкнуть от жизни лесного зверя. Ему необходимо было укрытие. Земляная котловина под нависшей скалой, на которую он набрел, показалась ему вполне подходящей.

Сначала он ограничился элементарным: выбросил из пещеры валежник, чтобы можно было как следует улечься, и подвязал пару колючих кустов при входе, чтобы не поцарапаться о можжевельник. Шли дожди, ему пришлось выкопать сточную канавку и соорудить над головой что-то похожее на крышу.

Но время шло, и он все более увлекался благоустройством своего жилья. Натаскал веток, засыпал их землей и хорошо утоптал, — получился ровный пол. Вытащив из задней стенки шаткие камни, он увидел, что выемки образуют полки, куда войдут скудные пожитки.

Ночами он наведывался на фермы, широким кольцом окружавшие гору. Много за один раз он не уносил и никогда не возвращался туда, где уже побывал. Так он раздобыл морковь, картошку, десятипенсовые гвозди и медную проволоку, сломанный молоток и чугунок. Однажды Дин подобрал кусок свинины, свалившийся с повозки, и припрятал его. А вернувшись после следующей вылазки, обнаружил, что в гостях у него побывала рысь. Этот случай навел его на мысли о стенах, потому-то он и вернулся за топором. Скоро нехитрая хижина с индейским очагом была готова.

Он как раз подыскивал недостающие камни для очага, когда нечто невидимое коснулось его. Он дернулся, словно от ожога, и спрятался за деревом, затравленно озираясь.

Он уже давно утратил прежнюю, ненужную теперь чуткость к зову детей. Владение речью вытеснило это чувство.

Теперь кто-то звал его, звал, словно дитя. Дальний клич был едва различим, но невыразимо знаком. Призывная мольба гнала Дина сильнее жгучего кнута, сокрушительных пинков и грубых воплей.

Ничего поблизости не обнаружив, он медленно выбрался из-за дерева и возвратился к камню, который перед этим раскачивал. Еще с полчаса он отрешенно трудился, не позволяя себе прислушаться к зову. Но что-то настойчиво влекло его.

Он поднялся, словно сомнамбула, и пошел на зов. Чем дальше он уходил, тем решительнее становился призыв, и тем более властной становилась его сила. Так Дин шел целый час, шел прямо, не сворачивая, не огибая препятствий, переступая через валуны и поваленные деревья, продираясь сквозь чащу. Он уже почти впал в транс, когда голова его ткнулась в железные прутья забора. Перед глазами побежали круги. Когда сознание прояснилось, он чуть было не потерял его вновь: Дин узнал «то» место!

На миг им овладела твердая решимость — немедленно покинуть это страшное место. Но тут он услышал голос ручья…

Там, где вода уходила под забор, он нагнулся, отыскивая ту самую брешь. Ничто не изменилось.

Дин попытался заглянуть в щель, но мощные заросли остролиста сделались еще гуще. До него не доносилось ни звука… Только призрачный зов… Он был испуганным, встревоженным, молил о помощи.

Может быть, холодная вода помогла. Разум Дина вдруг сделался ясным, как никогда прежде. Глубоко вдохнув, он нырнул и оказался по ту сторону забора. Осторожно прислушиваясь, он спрятался в воду, выставив только нос. Таким манером он начал медленно передвигаться и наконец увидел…

На берегу сидела маленькая девочка лет шести в порванном платье из шотландки. Заостренное, недетское лицо осунулось от забот. Осторожность его оказалась напрасной: девочка глядела прямо на него.

— Бони! — резко выкрикнула она.

Ничего не произошло.

Он остановился, а она следила за ним, все еще с беспокойством. Он понял природу этого зова: тревога. И все же девочка не сочла его появление достаточно важной причиной, чтобы отвлечься от своих мыслей.

Впервые в жизни он ощутил прилив гнева и разочарования. Впрочем, ощущение сменилось волной облегчения, как будто он сбросил с плеч сорокафунтовый рюкзак, проносив его сорок лет. Он не знал, не догадывался о тяжести, лежавшей на плечах его.

Подобно огромному раку, Дин попятился назад под забор. Выбравшись из ручья, он отправился назад.

Он возвращался в свое убежище, обливаясь потом под тяжестью восемнадцатидюймовой каменной плиты на плече, и от усталости забыл о привычной осторожности. Проломившись сквозь кусты на крохотную прогалину перед своей дверью, он остолбенел.

Прямо перед ним сидела на корточках голенькая малышка лет четырех.

Она подняла глаза, и в глазах ее — что там — по всему темному лицу запрыгали веселые искорки.

— Хи-хи! — радостно зазвенела она.

Он нагнул плечо и дал камню съехать на землю.

Девочка совсем ничего не боялась. Она опустила глаза и вернулась к своему занятию: по-заячьи захрустела морковкой.

Мелькнувшая тень привлекла его внимание. Из щели между бревнами выползла еще одна морковка, за ней последовала третья.

— Хо-хо. — Он глянул вниз, перед ним сидели уже две маленькие девочки.

По сравнению с прочими Дин имел одно весьма важное преимущество; сомнения в целости собственного разума не могли прийти ему в голову. Нагнувшись, он поднял ребенка, но не успел распрямиться, как девочка исчезла прямо из его рук.

Другая оставалась на месте. Обворожительно улыбнувшись, она запустила зубы в новую морковку.

Дин спросил ее:

— Что делаешь? — Голос его был неверен и груб, как у глухого.

Девочка перестала есть и с открытым ртом уставилась на него.

Он опустился на колени. Девочка глядела ему прямо в глаза, в те самые глаза, что некогда приказали человеку убить себя, те самые, что много раз безмолвно заставляли встречных кормить его. Он не чувствовал ни гнева, ни страха, только желание, чтобы она посидела на месте.

Наконец он потянулся к ней. Девочка хрумкнула морковкой и тут же исчезла.

Дин был переполнен удивлением — несвойственным ему чувством. Но недолго. Пора было готовить ужин.

Он заканчивал трапезу и совсем уж было забыл о случившемся, как резкий стук в дверь заставил его буквально подскочить на месте, настолько неожиданным был здесь подобный звук.

В дверном проеме стояла девочка в платьице из шотландки. Волосы причесаны, лицо умыто. С изящной непринужденностью она держала в руках предмет, издали казавшийся дамской сумочкой, но, приглядевшись, в нем нетрудно было признать тиковый ящичек из-под сигарет, к которому четырехдюймовыми гвоздями вместо ручки была приколочена тесемка.

— Добрый вечер, — вежливо выговорила она, — я проходила мимо и решила заглянуть. Значит, вы дома?

Юная, но вконец обнищавшая светская дама, пытающаяся прокормиться визитами, казалась чистой пародией, впрочем, абсолютно непонятной для Дина. И он вернулся к еде, не отводя глаз от лица девочки. За ее спиной из-за краешка двери вдруг вынырнули головки обеих темнокожих девчушек.

Ноздри и глаза ребенка были обращены к горшку с варевом. Девочка буквально пожирала его глазами. Потом вдруг зевнула.

— Прошу прощения, — чопорно выговорила она. А затем откинула крышку ящика для сигарет, достала из него белую тряпочку, быстро сложила ее, но все же не настолько, чтобы нельзя было понять, что это мужской носок, и промокнула ею губы.

Встав с места, Дин поднял полено, осторожно уложил его в очаг и вновь сел. Девочка сделала шаг вперед. Две другие последовали за нею и парой оловянных солдатиков на карауле замерли возле двери. Их лица выражали ожидание. Теперь девочки были одеты. На одной были полотняные дамские штанишки, на второй красовался тяжелый шерстяной фартук, обрезанный на уровне лодыжек неровной и растрепанной бахромой.

Дама, приглашенная на коктейль, девочка приблизилась к котелку и, бросив Дину крохотную улыбку, спросила, потупив глаза и протянув к котелку большой и указательный пальцы:

— Можно мне?..

Выпрямив ногу, Дин подгреб котелок поближе к себе. Поставил сбоку, подальше от девочки, и устремил на нее остановившийся взгляд.

— А ты — вонючий сукин сын, — заявила девчонка.

Дину эти слова тоже ничего не говорили. Он бесстрастно глядел на девочку, не забывая придерживать котелок.

Глаза гостьи сузились, лицо покраснело. Она вдруг заплакала.

— Ну, пожалуйста, — сказала она, — я голодна. Мы хотим есть. Мы съели все, что было в банках.

— Голос ее упал, и она прошептала. — Пожалуйста, я прошу тебя, а?

Две ее подруги внимательно глядели на нее. Лица их выражали безмолвное разочарование, и их несчастные мордашки ранили Джейни куда больше, чем его безучастный взгляд. Она, добытчица, подвела их, и они не скрывали обиды.

Он сидел с теплым горшком на коленях, глядел через дверь в сгущающиеся сумерки. Перед внутренним взором его вдруг предстала миссис Продд с дымящейся сковородкой. Куски ветчины перемежались желтыми глазками яичницы; она приговаривала: «Садись-ка, садись, поужинай». Чувство, которому он не знал имени, перехватило горло, протянувшись откуда-то из солнечного сплетения.

Шмыгнув носом, он потянулся к чугунку, выловил из него половину картофелины и уже нацелил на нее рот. Но рука не слушалась. Медленно склонив голову, Дин поглядел на картофелину, словно бы не узнавая, что это такое и зачем существует.

Охнув, он выронил картофелину в чугунок, гулко поставил его на пол и вскочил на ноги.

Упершись руками в дверной косяк, он хриплым невыразительным голосом выдавил:

— Погодите!

Кукурузу давно уже следовало убрать, но она еще стояла в поле. То тут, то там желтели переломленные стебли, разведчики-муравьи оглядывали их и разбегались, разнося слухи. На другом поле застрял грузовик, из сеялки высыпалась озимая пшеница. Не было видно дымка над трубой фермы, и лишь покосившаяся амбарная дверь гулко аплодировала, злорадно приветствуя несчастье.

Дин подошел к дому, поднялся на приступку. Продд восседал на качелях, которые не качались, потому что порвались цепи. Глаза его были полуприкрыты.

— Привет, — проговорил Дин.

Продд шевельнулся, поглядел Дину в лицо. Никаких признаков узнавания. Потом опустил взгляд, подвинулся назад, чтобы распрямиться, и принялся бесцельно ощупывать грудь, нашел подтяжки, потянул, отпустил.

— А, Дин, мальчик мой! — наконец вымолвил Продд. Слова знакомые, но голос похож на изломанные конные грабли. Просияв, фермер поднялся, подошел к Дину и занес уже кулак, чтобы дружелюбно грохнуть тому в плечо… и вдруг забыл о своем намерении. Кулак повисел-повисел и, повинуясь закону тяготения, опустился.

— Кукуруза готова, — проговорил Дин.

— Да-да, знаю, да, — не то вздохнул, не то ответил Продд, — Вот займусь ею. Справлюсь и сам. Так или сяк, а до первых заморозков всегда чего-нибудь да не успеваешь. А вот дойки ни одной не пропустил, — горделиво добавил он.

Глянув в дверной проем, Дин впервые увидел в кухне грязные тарелки и стаи мух.

— Младенец пришел, — проговорил он, припомнив.

— Да. Такой парень, ну прямо как… — и фермер снова словно позабыл, что намеревался сказать. Слова застыли и повисли, как тот кулак.

— Ма! — вдруг вскрикнул он. — Собери-ка мальчику перекусить, быстренько! — потом смущенно обернулся к Дину. — Там она, — сказал он, указывая пальцем. — Если кричать громче, глядь, и услышит.

Дин посмотрел туда, куда указывал Продд, но ничего не увидел. Поймал взгляд фермера и погрузился в него, изучая. Отпрянул невольно и потом лишь понял, что таилось в этих глубинах.

— Принес твой топор.

— О, хорошо, хорошо. А, впрочем, можешь подержать Еще.

— У меня уже есть. Убрать кукурузу?

Продд затуманенным взором взглянул в сторону поля.

— Дойки не пропустил, — рассеянно пробормотал он.

Оставив его, Дин отправился в амбар за крюком для початков. Нашел. А еще увидел, что корова сдохла. Отправившись на поле, он принялся собирать урожай. Спустя некоторое время на другом конце поля появился Продд и изо всех сил навалился на работу.

Было уже за полдень, когда они сняли все початки. Продд отлучился в дом, и минут через двадцать показался с кувшином и целой тарелкой бутербродов. Хлеб был черствый, а тушеная говядина явно происходила из запаса «про черный день» миссис Продд. На теплом лимонаде покачивались дохлые мухи. Дин вопросов не задавал. Присев на край поилки, они поели.

Потом Дин отправился к полю, оставленному под пар, и извлек увязший грузовик. Продд поспел вовремя, чтобы усесться за руль. Остаток дня ушел на посев, Дин засыпал семена в сеялку и еще четыре раза помогал вытаскивать засевший грузовик, старательно попадавший во все новые ловушки. Покончив с этим, Дин жестом отправил Продда к амбару, где тот нацепил на рога коровы веревку, потом грузовиком дотащил тушу до опушки. Поставив наконец на ночь машину в сарай, Продд проговорил:

— Эх, жаль, кобылы нет.

— А говорил, что не жалеешь о ней, — бестактно напомнил Дин.

— Знать бы заранее, — Продд повернул к дому и улыбнулся, припоминая. — Да, меня тогда ничего не беспокоило, ничего, понимаешь. — Все еще улыбаясь, он обернулся к Дину и продолжил:

— Пойдем-ка в дом. — И весь обратный путь улыбка не исчезала с его лица.

Вошли они через кухню, заваленную старой утварью. Часы стояли. Улыбаясь, хозяин проговорил.

— Ну, парень, пошли в Джекову комнату. Глянь на него.

Дин подошел и заглянул в плетеную колыбель. Кисея была порвана, от влажной голубой шерсти распространялось зловоние. Гвоздики глаз, кожа горчичного Цвета, короткая иссиня-черная щетина на голове. Ребенок с шумом дышал.

Выражение лица Дина не переменилось.

Улыбаясь, Продд вывел Дина из Джековой комнаты и прикрыл за собой дверь.

— Ну, видел, что это не Джек. Вот Ма и ушла разыскивать настоящего Джека. Другого-то ей не надо. А тот, что в кроватке — это монголоид, так нам доктор объяснил. Пусть живет, вот вырастет раза в три и доживет до тридцати лет. А если отвезти в город, на лечение к специалисту, вырастет в десять раз. — Он улыбался. — Так говорил доктор. Не закапывать же его в землю, так ведь? Ма — дело другое, она так любила цветы…

Дин погрузил свой взгляд в глаза Продда.

И увидел то, что нужно было фермеру, хотя сам он даже не догадывался об этом. И Дин сделал необходимое.

Потом они вместе с Проддом убрались в кухне, забрали и сожгли колыбельку и заботливо подшитые пеленки, сделанные из старых простыней, новую ванночку, а с ней и целлулоидную погремушку, голубые фетровые ботиночки с белыми помпонами в коробке с прозрачным верхом.

Продд приветливо помахал ему на прощание:

— Подожди-ка, вернется Ма, так набьем тебе брюхо блинами, что лопнешь…

— Запомни: починить дверь амбара, — проскрежетал Дин.

И затопал со своей ношей по склону в лес. Его одолевали немые думы, не укладывавшиеся в слова и картинки. О детях. О Проддах. Одно дело Продды, они приютили его не без причины, теперь он знал, почему они так сделали. Но тогда он был один, теперь у него завелись эти девочки. Незачем возвращаться сегодня к Продду. Но сегодняшние мысли твердили — надо вернуться.

Один. Один Дин, один. И Продд теперь стал один, и Джейни одна, и близнецы… Хорошо, пусть их двое, но они — просто две половинки одного существа. А он, Дин, так и остался в одиночестве, пусть девочки и рядом.

Может быть, Продду не было одиноко с женой. Как знать… Но ему, Дину, в целом мире не сыскать своего подобия, разве что внутри себя самого. Весь мир отверг его, разве это не так? Даже Продды, когда дело дошло до ребенка. И Джейни отвержена, и близнецы — так она сама говорила.

Забавно, думал Дин, как чужая судьба помогает примириться с собственным одиночеством.

Ночная тьма уже запестрела солнечными зайчиками, когда он добрался домой. Коленом отворил дверь и вошел внутрь. Джейни разрисовывала старую фарфоровую тарелку, разводя грязь слюнями. Близнецы сидели в нишах под потолком и перешептывались.

— Что это? Что ты принес? — Джейни сорвалась с места.

Дин аккуратно уложил свою ношу на пол. Возле нее по бокам мгновенно выросли близнецы.

— Младенец, — проговорила Джейни и повернулась к Дину. — Такого уродливого я еще не видала.

Дин ответил:

— Ничего. Дай ему поесть.

— А что он ест?

— Не знаю, — отвечал Дин. Тебе лучше знать.

— А где ты его взял?

— Там, на ферме.

— Значит, ты теперь похититель младенцев, — проговорила Джейни.

— Что такое «похититель младенцев»?

— Человек, который крадет детей. И когда там узнают обо всем, придет полисмен и застрелит тебя, а потом посадит на электрический стул.

— Нет, — с облегчением ответил Дин. — Только хозяин знает, но я устроил, чтобы он все позабыл. А Ма умерла, он и об этом не знает. Он будет думать, что она уехала на восток, и ожидать ее. Так или иначе, накормить его надо.

Он стянул куртку. Девчонки затопили очаг. Младенец тяжело пыхтел, открыв тусклые глаза. Подойдя к очагу, Джейни задумчиво поглядела на котелок. Наконец полезла в него ложкой и принялась наполнять жестянку из-под консервов.

— Нужно молоко, — не отрываясь от дела, объявила она. — Тебе, Дин, придется теперь таскать для него молоко. Ребенок — не кошка, ему много молока нужно.

— Хорошо, — отозвался Дин.

Близнецы, сверкая белками глаз, следили за тем, как Джейни вливала бульон в вяло открывавшийся рот ребенка.

— Внутрь тоже попадает, — отметила она.

— Разве что через уши, — отозвался Дин, руководствуясь одним только внешним впечатлением и вовсе не собираясь шутить.

Потянув за рубашонку, Джейни посадила младенца, теперь ушам и шее доставалось меньше, однако едва ли хоть что-нибудь попадало в рот.

— Ну-ка, попробую! — вдруг проговорила Джейни, словно отвечая кому-то незримому. Близнецы захихикали. Отставив банку на несколько дюймов от лица малыша, Джейни сощурилась. Тот немедленно поперхнулся, пуская изо рта бульон.

— Еще не совсем так, как надо, но я справлюсь. — сказала Джейни.

Она старалась еще с полчаса, наконец ребенок уснул.

Однажды вечером Дин поглядел на них, а потом легонько ткнул Джейни ногой.

— Что это там делается?

Она поглядела вверх.

— Он с ними говорит.

Дин задумался:

— Когда-то и я умел это делать. Слышать детей.

— Бони говорит, что это умеют все малыши. Ты просто был маленьким. А наш Малыш, он как сложительная машина.

— А что такое сложительная машина?

С преувеличенной снисходительностью Джейни ответила:

— Если у тебя есть три цента и еще четыре, а потом пять центов, семь и восемь… Сколько это будет всего?

Дин пожал плечами.

— А когда у тебя есть сложительная машина, ты нажимаешь кнопку «два», потом «три», потом все остальные кнопки — и машина говорит, что получилось.

Медленно перебрав все слова, Дин кивнул. Потом махнул в сторону оранжевой корзины, служившей теперь колыбелью Малышу.

— Где у него кнопки?

— Вместо кнопок — слова, — терпеливо объясняла Джейни. — Ты что-нибудь говоришь Малышу, потом еще что-то говоришь, а он складывает и отвечает, что получилось. Ну, как сложительная машина — к одному прибавляет два и…

— Хорошо, но что ему нужно говорить?

— Что угодно, — она поглядела на Дина. — Ты у нас просто дурашка. Мне приходится по четыре раза объяснять тебе всякий пустяк. Слушай: если тебе нужно будет что-то узнать, ты скажешь мне, я — Малышу, а он получит ответ и сообщит близнецам, они снова мне, и я, наконец, тебе… Что бы ты хотел сейчас узнать?

Дин глядел в огонь.

— Не знаю, мне ничего не хочется.

— Ну хорошо, придумай какую-нибудь ерунду.

Без малейшей обиды Дин принялся размышлять.

— Предположим, у меня есть грузовик, — через полчаса вымолвил Дин, — он все время застревает в поле, земля там вся в рытвинах. Я хочу сделать так, чтоб он больше не застревал. Малыш может мне сказать, как это сделать?

— Я же говорила тебе, он может все, — резко бросила Джейни и повернулась к Малышу. Тот, как всегда, тупо глядел вверх. Потом глянула на близнецов.

Ответ был таков: надо, чтобы грузовик был тяжелым на твердой земле и очень легким на мягкой…

Джейни чуть не объявила забастовку, но Дин настаивал, и, когда были подведены дневные итоги, оказалось, что способ такой существует, однако не может быть выражен словами, находившимися в распоряжении Джейни и Дина. Джейни говорила, что все это как-то связано с радиосигналами и, руководствуясь этой нитью, следующей же ночью Дин утащил из радиомастерской целую кипу книжек. Несколько дней девочка просматривала основы электроники и радиотехники. Тексты ничего ей не говорили, но Малыш явно усваивал их быстрее, чем она успевала перелистывать страницы.

В конце концов нашелся удовлетворивший Дина результат — доступный и простой. Надо было снабдить грузовик рукояткой: повернешь влево — грузовик становится легче, вправо — тяжелеет. Другое простое приспособление добавляло мощности передним колесам.

И Дин с помощью девочек сделал такое устройство. Он совершил невозможное, чтобы выручить старика, который когда-то научил его простым вещам, а теперь свихнулся от горя.

Добравшись до грузовика, Дин сел и потянул на себя ручку. Рама со скрежетом, словно на цыпочках, приподнялась. Он повернул рукоятку вперед. Грузовик ухнул на переднюю ось с глухим стуком, от которого у Дина закружилась голова. Он с восхищением поглядел на коробочку с переключателем и перевел его в нейтральное положение. Потом оглядел все прочие устройства, которыми был снабжен грузовик, провел рукой по приборной доске и вздохнул.

Это сколько же надо ума, чтобы водить грузовик!

Дин выбрался из кабины и отправился будить Продда. Того не оказалось дома. Ветерок раскачивал кухонную дверь, вокруг на приступке валялись осколки вылетевшего из нее стекла. Под умывальником строили гнездо осы. Пахло грязными половицами, плесенью, сыростью. Впрочем, обстановка почти не изменилась. Единственным новым предметом — кроме осиного гнезда — оказался листок бумаги, пришпиленный к стене. На нем было что-то написано. Дин снял его, соблюдая все предосторожности, разгладил на кухонном столе и дважды перевернул. Потом сложил и убрал в карман. И снова вздохнул.

Эх, если бы хватило ума научиться читать!

Дин вышел из дома, не оглядываясь, и растворился в лесу. Он больше не возвращался сюда, оставив грузовик печься на жарком солнце, разрушаться, медленно ржаветь рядом с блестящими и прочными кабелями странного серебристого цвета. Впитывавшее неистощимую энергию медленного распада атомных ядер, устройство это решало задачу полетов без крыльев, открывало новую эру в развитии транспорта, в технологии материалов. Сделанный руками идиота, по идиотской задумке предназначенный заменять павшую лошадь, брошенный по-дурацки и глупо забытый, первый антигравитационный генератор Земли ржавел на заброшенном поле.

«Дорогой дин я ушел отсюда потому что не знаю почему я здесь так долго крутился. Ма вернулась Вильмспорт Пенсильвания и была ушедши уже давно, а я устал ждать ее. Я хотел продать грузовик чтобы выручить деньги но он увяз так что я не могу повезти его в город. И теперь я ухожу куда-то далеко пока не найду Ма. А ферма мне надоела. Бери себе все что хочешь если что нужно. Ты был хорошим парнем хорошим другом прощай Бог благословит тебя.

Старый друг. Е. Продд».

В течение трех недель Джейни четырежды читала Дину это письмо, и с каждым новым прочтением что-то добавлялось в бродильные дрожжи, бурлившие в его душе.

Он полагал, что один только Продд связывает их с внешним миром, и что детишки, как и он, просто отбросы, извергнутые человечеством. Потеря Продда — а он с непоколебимой уверенностью знал, что никогда его не увидит — значила потерю надежды на жизнь. По меньшей мере, это была потеря всего осознанного, целенаправленного, того, что приподнимало их жизнь над существованием растений.

— Спроси Малыша, кто такой «друг».

— Он говорит: тот, кто любит тебя, даже когда плохо поступаешь.

Но Продд и жена его изгнали Дина, когда он стал мешать им, а значит, готовы были на это и в первый, и во второй, и на пятый год их знакомства… в любой момент. Нельзя сказать, что становишься частью чего-то, если это самое всегда готово отделаться от тебя. Но друзья… может быть, на какое-то время он им разонравился, а вообще-то они любили его?

— Спроси Малыша: можно ли стать частью того, что любишь?

— Он говорит: только если любишь и себя, и другого.

Годами Дин жаждал вновь пережить то, что случилось там, на берегу пруда. Он должен был понять, что там произошло. И если он сумеет постичь свершившееся, перед ним откроется мир. На секунду та, иная жизнь и он соединились потоком, который нельзя было ни преградить, ни остановить. Они обошлись без слов, которые ничего не значат, без мыслей, что не имеют значения. Это было слияние.

Кем он тогда был? Как говорила Джейни?

Идиот. Просто фантастический идиот.

Идиот, пояснила она, это взрослый, который способен слышать безмолвные речи детей. Тогда… с кем же он сливался тогда, в тот давний и страшный день?

— Спроси Малыша, как назвать взрослого, что умеет говорить, как младенец.

— Он говорит — невинным.

Он был идиотом и понимал без слов, а она, невинная, умела говорить на детском языке.

— Спроси Малыша, что случается, если идиот и невинная окажутся рядом.

— Он говорит: как только они соприкоснутся, невинная потеряет невинность, а идиот перестанет быть идиотом.

Дин задумался. Потом он спросил у себя: «Что же так прекрасно в невинности?» Ответ был скор, почти как у Малыша: «Ожидание — вот что прекрасно в ней».

Идиот тоже все время ждет. Ждет, что перестанет быть идиотом. Но как же мучительно его ожидание. Так значит, это расплата за слияние?

Впервые за долгое время Дин ощутил покой. Боль, многодневная мучительная боль потери улеглась, получив свое оправдание. Пришло понимание, что, когда он потерял Проддов, боль того не стоила.

«Что я делаю? Что делаю? — в тревоге метались мысли. — Все пытаюсь понять, кто я и частью чего являюсь… Не оттого ли, что я отвержен, несуразен, да что там, просто уродлив?»

— Спроси Малыша, как назвать человека, который все время пытается понять, кто он и откуда.

— Он говорит: такое о себе может сказать всякий.

— Всякий, — прошептал Дин, — а, значит, и я?

Минуту спустя он повторил:

— Какой еще всякий?

— Подожди. Он не может сказать… э… ага, он говорит, что он, Малыш, это мозг, я — тело, близнецы — руки и ноги, а ты — воля. Он говорит, что «Я» относится ко всем нам.

— Значит, я принадлежу тебе и им, и ты тоже — моя часть.

— Ты наша воля, глупый.

Дину казалось, что сердце его вот-вот разорвется.

— Мы еще вырастем, Малыш. Мы ведь только что родились.

— Он говорит: не при тебе. Мы способны буквально на все, но мы ничего не сумеем. Да, вместе мы — существо, это так, но это существо — идиот.

Так Дин познал себя, и подобно горстке людей, сумевших сделать это прежде него, понял, что не на вершине горы стоит он, а у каменистого и неприветливого подножия.