"Бафомет" - читать интересную книгу автора (Клоссовски Пьер)VIII…Осторожнее, братья мои; в какого рода истину вы тем самым впали?.. Медленное или внезапное разрушение тела, — я говорю «тело» из ложного стыда, — разрушение из-за неудачи или насилия не перестает отдаваться в дыхании: стоит ли упрекать оное за дарованное ему право вновь обрести свою свободу! Мыслимо ли, что, коли оно всегда было склонно выйти из этого тела, дурно с ним обращаться или сделать сообщником своего окончательного побега, дыхание теперь от всего этого избавилось? Остерегайтесь, братья мои! Отсюда всего один шаг до того, чтобы сказать, будто все, на что испущенное дыхание покусилось посредством тела — я имею в виду, таясь от самого себя, — остается для него без последствий, когда оно это тело покинуло, и, стало быть, не хранит никаких следов подобного утаивания — ибо мы ничем не отличаемся от ветра или сквозняка, даже когда они уносят с собою лихо или сластолюбие, заражая ими другие места! Но что мы тогда скажем, если имело место насилие одного дыхания над другим? Будет ли последнее все еще держать зло на первое за то, что оное разрушило его хрупкое обиталище, коли оно оказалось освобождено от всех поводов остаться тем же? Чего только не насмотрелся я по сему поводу, отправляя свои обязанности! Не скажу, что дыхание-жертва не может узнать дыхание-палача. Скорее уж кажется, что оно вновь пребывает в поисках его оскорблений, если и не из потребности доподлинно знать, продолжает ли оно существовать, то, по крайней мере, для того, чтобы доказать себе суетность понесенного им урона. Но взлет, который приносит к нам внезапно испущенные дыхания, не оставляет им времени даже и на то, чтобы в этом убедиться: избавившись от поводов оставаться теми же самыми, дыхания-жертвы, завидев их приближение, готовы смешаться с дыханиями-палачами. Последние же, кажется, при виде того, как те их привечают, сраму не имут. Ни обвинений, ни сожалений, как с одной стороны, так и с другой, и никаких прощений. Если не считать того, что бывшие палачи стали бы слабее своих былых жертв, если бы вдруг захотели от них отличаться. Здесь нет места моральному удовлетворению, да и вряд ли оно может быть востребовано. В наших условиях рождается насилие другого порядка: оно вершится полнейшим безразличием. Оно и есть само это безразличие: и поскольку не оставляет никаких следов, это — худшее из насилий! Против него и нужно мне, братья мои, бороться до тех пор, пока не будут воскрешены тела. Еще не успели отзвучать последние слова, а среди радостного гама сотрапезники уже рассаживаются за столами и склоняются то к одному соседу, то к другому, без смущения то и дело окликая и перебивая друг друга, приходит в движение вереница пажей, по очереди выносят блюда, рекой течет вино; тем не менее есть среди них и такой, который никак не может избавиться от изумления; он делает усилие, чтобы ничем не выдать свое замешательство; косится на соседа по столу, Смотрителя Ордена, который ему любезно улыбается, но — не потому ли, что и сам Смотритель скрывает некоторую растерянность — не разжимает губ, кроме как для глотка или куска: чего-чего, а аппетита здесь хватает — пусть даже, как сказал Великий Магистр, из ложного стыда. Этот совершенно ошеломленный сотрапезник — брат Дамиан, новый капеллан крепости: прибыв накануне со Смотрителем, он провел целую ночь, выслушивая исповеди всех до единого братьев-рыцарей; в темноте ему казалось, что это один и тот же голос винится во все более и более чудовищных проступках; и когда он поспешно отпускал грехи при условии умеренного покаяния, голос в ответ молил о более тяжкой епитимье. На рассвете он отслужил в совершенно пустой часовне мессу, а шепотки подхватывали слова респонсория: Почему Великий Магистр выражался такими обиняками? Не потому ли, что отторгнутые души обладают привилегией принимать истинное или ложное сообразно прихотям собственного настроения, по случаю все они тут и выдают себя за умерших? Все эти мужчины, по виду бодрые и сильные, так и пышут здоровьем, как старики, так и те, кто пребывает в расцвете лет, не говоря уже о тех, чьи щеки едва покрывает нежный пушок. Но — что окончательно привело в замешательство брата Дамиана — все проявляют особую гибкость, слегка беспокоящую податливость; стоящие или сидящие, они кажутся подвешенными; перемещаясь, скорее скользят, а не шагают; отправляясь сначала поспешным шагом, далее медлительно плывут; подчас они застывают посреди жеста: тогда ясно проступают цвета и объемы; подчас все ускоряется, оттенки расплываются или выходят из своих очертаний. Шушукаются; потом раздается взрыв смеха и расходится красноватым пятном, постепенно становится фиолетовым и переходит в лазурь; наконец, внятные слова начинают восстанавливать каждому его внешнее обличье; тогда выдвигается возражение, сомнение или гипотеза, разворачивающиеся и расходящиеся длинными бархатными складками; они дотошно поглаживают золотое шитье, спешат натянуть на себя незапятнанной белизны мантию; теперь изглаживаются складки и распускается распростертый на льне крест; и вот его поперечины складываются на смятую ткань и изворотливыми лепестками обвиваются вокруг рукава. В этот момент трубит рог, и все устремляются к расчлененным каменными ребрами окнам рефектория. С вершин холмов по их склонам до самой долины теснилась толпа всадников в сверкающих латах, с непокрытыми головами; их перехваченные лентами волосы развевались на ветру. Один из них, на вороном коне, проехал, пригарцовывая, вдоль наполненных водой рвов и осмотрел высокие стены; он помахал из стороны в сторону горящим факелом и бросил его в направлении центрального окна, из которого высунулись Смотритель Ордена, Сенешаль и, чуть поодаль, Великий Магистр; факел внезапно замирает в воздухе на высоте их лиц, и языки его пламени разделяются: в середине возникает увенчанная папской тиарой голова; открыв рот, она взывает: — Для того, чтобы передать тебе свое предостережение, о сир Жак, возлюбленный наш сын, извлекли Престолы и Власти нас на мгновение из пламени, где душа наша очищается от малодушной трусости, воспрепятствовавшей защитить тебя от беззакония! Прости Климента, недостойного служителя служителей Господних! Но если есть в тебе хоть какое-то сострадание к снедаемой печалью и питаемой надеждой совести, слушай! Вот что гласят небесные силы: «Одно из двух: либо ты с чистой совестью празднуешь годовщину своей казни, и мы на время этого торжества даруем как обещание грядущей славы сверхчувственную плотность твоей памяти и памяти твоих братьев. Но тогда, Великий Магистр Храма, не смей принимать здесь тех, дух которых отрицает, что Господь создал некогда характеры по природе вечно тождественными самим себе и ответственными за свои поступки и мысли! Ибо один из них проскользнул в твою крепость и, дабы соблазнить испущенные дыхания и показать, что нет никакого единства и ничто не остается навсегда равным самому себе, но все постоянно изменяется, пока не будут исчерпаны все сочетания, так что до бесконечности возобновится круговращение — в невинности столь же безысходной, сколь и порочной — придал здесь себе стать некоего млекопитающего с неисследованного континента: поостерегись, чтобы он не сошел за геральдическое животное и не стал гербом Святого Ордена! Откажись преумножать ритуалы и эмблемы из опасения, что сам станешь первой жертвой своих слишком очевидных уловок! Или же, если ты полагаешь, что способен безнаказанно пользоваться своим дыханием для того, чтобы вдувать в спящие тела тот или иной исступленный дух за счет отторгнутых от оных душ и тел оных, вступай в заговор со слепыми силами и проси, чтобы они поддержали твое легкомысленное вдохновение! Но тогда от нас больше ничего не жди! Будь же бдителен в своем священном служении и прекрати предоставлять убежище тому, кто говорил, что Последние слова потонули в треске факела; он упал обратно в руки младого всадника, тот, помахав им несколько раз, повернул назад и присоединился к стоящему перед ним войску, над которым, подобно орифламмам, по ветру над доспехами и неподвижными конями развевались волосы всадников. Великий Магистр долго провожал его взглядом, затем повернулся к своим близким: — Какой необычный способ призвать нас к бдительности — вывести здесь из себя кающуюся душу Климента… на конце факела! зажженного как будто бы в Чистилище! Отговаривать меня от преумножения ритуалов и эмблем, когда сами они используют их налево и направо! Нет! Престолы и Власти говорят на более прямом языке! Что он хотел сказать? Какой еще муравьед? Что я должен делать с этим Фридрихом? Наверное, Гогенштауфеном? Антихрист… муравьед? Я, я — клятвопреступник? Что за насмешка! Прогнать меня из моей крепости?.. Не беспокойтесь, братья мои, — добавил он, протягивая руки к группе рыцарей, которые, как он заметил, отдавали какие-то приказания оруженосцам, — никаких необдуманных ответных мер, никому не двигаться и не выходить из крепости! Итак, вновь сядем и продолжим обсуждение! Брат Дамиан, на чем мы остановились? Великий Магистр в сопровождении толпы сотрапезников проследовал к своему месту за отведенным для сановников длинным столом. С краю огромного зала иноземцы, торговцы, паломники и несколько дам, допущенных в виде исключения в этот торжественный день, дожидались, пока он сядет, чтобы вновь расположиться поудобнее и поболтать, знать не зная о чудесном предупреждении. Что же касается сановников ордена, которые, окружая Великого Магистра, были тому свидетелями, если каждый из них истолковал услышанные слова на свой лад — ибо никто не удосужился приложить их к себе, — все они сохранили в памяти лишь непонятную формулировку требования по выдаче, за которой последовали угрозы. Посему около двадцати братьев-рыцарей в полном вооружении и доспехах остались стоять рядом со своим Великим Магистром. Он, обернувшись к ним: — Уже не в первый раз, как вам известно, нас беспокоят в подобный час! Конечно, нельзя исключить, что это новый удар Филиппа… я плохо выразился… последняя отрыжка его озлобленности из-за того, что он не был допущен к третьей ступени!.. Старая история! Возможно, кто-нибудь в тысячный раз переписывает рассказ о нашем деле, и мысли путаются в голове у писца, чьи измышления за отсутствием сведений о наших тайнах и стоили нам нынче этого потока угроз: нас не сожгут вторично! — с этими словами он схватился за кубок, но еще добавил: — Чтобы я… вдувать дух в спящее тело!.. кто когда-либо встречал здесь тело?.. Внезапно отроческая рука, держащая кувшин, до краев наполняет кубок Великого Магистра, потом наливает питье брату-рыцарю напротив него. Юноша убирает руку и вновь занимает место позади рыцаря среди остальных подростков. Он кажется самым юным и не поднимает глаз. Великий Магистр поражен чистотой его черт, изяществом фигуры. — Кто это нам только что прислуживал? — спрашивает он у брата Лаира де Шансо. — Господин, это сир де Бозеан, благородный сирота, коего доверила нам с нежностью взрастившая его тетушка, владелица Палансе, дочь внучатого племянника нашего прославленного донатора Жана де Сен-Ви. — Его вид весьма нам по нраву, брат Лаир! Он благонравен? — Застенчив, но смел и зело проворен в гуще сечи! — Что вы говорите, брат-рыцарь! Разве по возрасту он уже вправе быть щитоносцем? — …ежели сломаете три копья, — продолжал брат Лаир, — он добудет вам и четвертое, и сколько раз полагали вы уже себя мертвым или во власти врага! Случись же загнать обоих коней, он тут как тут, спешит на помощь и пересаживает вас в седло собственного! Коли ему приносить полные обеты в нашем Командорстве, вручаю его вам! — Грамерси! Пью за вас обоих! Едва они осушили по этому поводу кубки, как один из сановников, сидевший чуть в стороне, между Смотрителем и Сенешалем, поднимается из-за стола: не узнал ли еще ранее Великий Магистр в нем Командора из Сен-Ви, также одного из гостей на этой торжественной трапезе? И вот он стоит, совсем бледный, все время качая головой, выходит из-за стола и, чуть ли не пошатываясь, бредет в противоположный конец зала: он исчезает. Почему же Великому Магистру дышится теперь свободнее? Он питает отвращение к этому дыханию, которое открылось перед ним подобно бездне: но когда же? С тех пор что-то меняет взаимно одного и другого и при этом остается. Как и отроческая рука, все та же, что и всегда, подлила ему пития, рука с тонкими пальцами, на одном из которых сверкает бриллиант. Подросток здесь, за стулом брата Лаира, который сидит напротив Великого Магистра и нового капеллана, восседающего по правую руку от сира Жака; ближе к краю, между Смотрителем и Сенешалем, — Командор… Ситуация прежняя: Ожье вновь расположился среди других, старших чем он, пажей. Великий Магистр вот-вот заметит чистоту его черт, изящество его фигуры; он уже готов спросить у Лаира: «Кто это нам только что прислуживал?..» Но в воде бриллианта на пальце пажа отражается вечность, которая только что пресекла вечность Великого Магистра: в этот момент он говорит так, будто никогда не жить на земле и составляет для него, Великого Магистра, основное состояние. Он замер и поднес к губам кубок, но поставил его обратно, так и не пригубив: — Кто из нас когда-либо встречал тело?.. Здесь… где мы не более чем дым… и как долго еще?., но уже достаточно долго, чтобы знать, в чем дело… А что собирается здесь делать король двух Сицилии? Тот, который нас ненавидел, хочет найти у нас убежище? Неужели после нашего процесса мы вдруг стали ему симпатичны? Я уже давно не поставлял сведений вихрям: и коли я его выявлю и распознаю, будь я проклят, если не окажу ему гостеприимства!.. А впрочем, — сказал он на ухо новому капеллану, — я же отказал в нем этому прохвосту Филиппу… возможно, он злобствует из-за того, что я ему сообщил… этому… я дал ему вдосталь покружить, яро поотдуваться между стенами и гобеленами… — и, поднимая голос: — быть может, мы его вдыхаем! — И затем, оглядывая сидящих рядом сотрапезников: — Очевидно, никоим образом не отделить одно дыхание от другого, несколько же дыханий, объединившись, поднимают сильный ветер, а когда хочешь их разъединить и сосредоточить одно из них, обеспечив его пустотой, что возможно только если сдерживаешь свое собственное дыхание, первым всегда появляется отнюдь не то, которое ты хотел отделить от других, и никогда нельзя быть уверенным, что после этого ты останешься самим собою! Но… муравьед!.. Муравьед? Ответьте мне, молодые люди, нет ли у нас в конюшнях какой другой живности, кроме лошадей и верблюдов? Или он забрел вглубь наших погребов? Ожье, что ты на это скажешь? Отвечай, Ожье! Но Ожье исчез. — Что! — воскликнул Великий Магистр. — Ожье улизнул без нашего разрешения! — И, вне себя от гнева, поднялся с места: — Ожье! — завопил он так, что откликнулись высокие своды, и, бросившись в середину зала, бегом устремился к расположенному напротив столу: — Но почему вы не следите за ним, брат Говейн! — и с этими словами он схватил за бороду воспитателя пажей. — Вы же знаете, брат, о ком я говорю! Ожье… — произнес он дрожащим голосом, — ему едва исполнилось четырнадцать! Поднятой рукой он обрисовал рост юноши. — …и вы дозволяете самому юному из своих питомцев носиться по этим сомнительным местам! Брат Говейн тщетно указывал на полсотни юношей, которые при криках Великого Магистра сбежались со всех концов огромного рефектория и теперь теснились вокруг своего наставника. — Они все здесь, господин Великий Магистр, — с умоляющим видом произнес, выкатив глаза, брат Говейн, — пятьдесят, все до единого, Ожье мне не подчиняется, — и он повернулся к подросткам, которые с рвением вскричали: — Ожье не наш! Тем временем брат Дамиан, новый исповедник, присматривался к ним; ему казалось, что он еще не видел Ожье, и он не очень понимал волнение Великого Магистра; но при виде этих нежно переплетенных друг с другом отроков, одни из которых взобрались на плечи других, ловкие, ласковые и полные соблазна; того сплетения, которое они образовали из своих рук и ног; сверкающих переливов темных и светлых локонов; этих нахмуренных бровей или бархатистых, плутовских, изумленных, забавляющихся глаз; алых полуоткрытых или насвистывающих ртов; этих хлопающих в ладоши или пощелкивающих пальцами рук; упирающихся в бедра кулаков и тычков локтем; топочущих, тараторящих, внезапно замолкающих, принимающих то важные, то непринужденные позы вчерашних детей, он сказал про себя: Вот они, Престолы и Власти! — Ожье не наш! — еще раз провозгласили отроки; затем их веселый рой рассеялся по углам, и каждый занялся своим делом. Поддерживаемый братом Говейном, Великий Магистр, задыхаясь, вернулся к столу сановников, и тем стало видно, как он побледнел: — О Боже! Мне следовало догадаться! — пробормотал он, чуть ли не падая в свое кресло. Он попытался сложить слоги имени, тщетно ловя дыхание, дабы извлечь их из недоступных глубин: но в членораздельности ему было отказано. В этом зале, где он отмечал годовщину своей казни в окружении сотрапезников, кое-кто из которых погиб вместе с ним, его досмотр ограничивался прижизненными для него фигурами; но это имя, восходящее к более поздней, чем он сам, эпохе и знания которого он достиг лишь благодаря своим скитаниям вне крепости, как могло оно с такой готовностью поддаться его воззванию? Чтобы исторгнуть и вернуть самому себе первое название, он уже не мог воспринять его по-другому, кроме как под отсутствующим лицом юноши, обошедшего его призыв молчанием. Здесь, из конца в конец длинных столов, все знали друг друга и разговаривали на привычный лад, как будто все то, что уже произошло столетия назад, должно произойти только теперь; точно так же предполагалось, что Великий Магистр не знает Бозеана, но, вопреки всем ожиданиям, он потребовал его громкими криками, и чем больше настаивал на исчезновении Ожье, тем большее удивление вызывал; но, как бы то ни было, разве не Ожье только что налил им вина? Но брат Лаир не выдохнул ни слова, но Командор не сдерживал своих эмоций, но Говейн, наставник пажей, как и стайка мальчиков, отрицал, что знает Бозеана. Для подобного отношения была своя причина; и она тоже принадлежала прошлому. Ведь нарушив по своему неведению правила, Великий Магистр какой-то оставшейся для него неясной процедурой обеспечил себе возврат минувшего. Праздновал ли он годовщину собственной казни или предсказывал ее? В данный момент было невозможно определить, обрисовалось ли исчезновение Ожье, о присутствии которого никто не подозревал, как некий новый факт, или же, напротив, монастырские обычаи требовали, чтобы братья-рыцари выставляли напоказ сдержанное неведение. Внезапно трижды отрывисто простучала алебарда: все смолкают. Сотрапезники встают, их взгляды обращаются ко входу; но рыцари, стоящие напротив Великого Магистра, поворачиваются спиной к группе лиц, направляющихся из глубины зала к длинному столу сановников: в компании нескольких приближенных является Король собственной персоной; он подает знак, чтобы все сели; никто не двигается. Филипп, облаченный в рясу храмовника, подходит как простой брат-рыцарь, склоняется перед Великим Магистром; продолжающий сидеть с отсутствующим видом сир Жак де Моле не обращает на Короля ни малейшего внимания. — Благодарю, — говорит Филипп, — благодарю за гостеприимство, Господин Великий Магистр, вас, коего дух смирения побуждает прикрыть свою сдержанность покровом милостей! Сброд был образумлен, мы скрепя сердце возвращаемся: сей священный дом предоставляет надежную защиту нашей персоне — душе и телу! Эту трапезу мы заносим на свой счет. Что до остального, мы поделим его между братьями. Прикинем, что делать с десятиной. И ждем вас, Господин Великий Магистр, на похоронах нашей невестки. — И, похлопав его по плечу: — Сир Жак, за твое здоровье! Король пьет долгими глотками из кубка Великого Магистра. Последний, опустив глаза, даже не делает вида, что намерен подняться или склонить голову, чтобы с ним попрощаться… Подобная сцена разворачивается всякий раз, когда сир Жак де Моле усаживается здесь за стол со своей братией, намереваясь отпраздновать годовщину собственной казни: ведомо ему или нет, что король не упускает и никогда не упустит случая накануне этой годовщины попросить в Храме убежища с тем, чтоб тем более расстроить поминальную трапезу, что, не будучи на нее приглашен, он неминуемо является на нее, дабы проститься с Великим Магистром? Появление Короля неотделимо от поминовения: но, по мере того как повторяются речи и жесты Филиппа, ритуальная непринужденность трапез делает их все более и более непристойными; пока Великий Магистр выжидает их возвращения, он поддается исторически сложившемуся раздражению и застывает в своем раздражении, исключая жесты и речи Филиппа из ритуала трапезы. Но не исключает ли собственным своим отношением сир Жак из ритуала и себя самого? На самом деле, внешне глухой к словам Филиппа, Великий Магистр всякий раз, когда повторяется эта сцена, отслеживает, не скажет ли Король что-то новенькое: испокон веку одни и те же выпады: «Эту трапезу мы заносим на свой счет!», «Ждем вас на похоронах нашей невестки», «За твое здоровье, сир Жак!» Но — всегда ли это или в первый раз? — пока сир Жак де Моле остается окаменевшим от враждебности — вот уже Филипп нашептывает ему на ухо: — Не надумал ли ты допустить меня наконец ко второй ступени? Вечно пылает пламя костра, разожженного мною для тебя в тот злосчастный день! Вечно будет процветать твоя извращенность! Таков плод несправедливости, причиненной твоей невинности! Что такое невинность без оскорбления? Бафомет, уж конечно, должен цениться на вес золота! Едва он заслышал три этих слога, как, исторгшись единым стоном из уст сира Жака, улетучивается его память, а его историческое раздражение вдыхает Король. Под грузом своего собственного оскорбления, Филипп падает на колени перед Великим Магистром. Тот тут же вновь обретает всю свою легкость и, склонившись к Королю: — Что с тобой, брат Филипп? Уже давно отступился я от своего отступничества на костре! То, во что я, якобы, по собственной воле уверовал, было ложно, то, в чем, не веруя, сознался, подвергнутый пытке, здесь видится мне истинным! Там ты напрасно меня сжег, здесь прав, что это сделал! Поднимись! — С меня довольно моей правоты! Прикажи подвергнуть меня испытаниям! Тогда, по знаку Великого Магистра, Королю передают большой золотой таз, каковой он и держит обеими руками. Разносится голос: — Филипп, наш брат, что поднесешь ты Великому Магистру? — Свою голову! — отвечает Король. — Почему ты хочешь умереть еще раз, вместо того чтобы есть и пить вместе с нами? Умирают всего один раз, среди братьев никогда не кончают есть и пить! — Я разрушил Храм! — Пусть тебе за это воздается, брат Филипп! Чего еще ты хочешь? — Восстановить Храм! — Зачем? — Чтобы притвориться мертвым среди живых! На это из глубины зала выдвигается закутанная с ног до головы в черное фигура; подобно тому, как в черной туче сверкает молния, так из прорези в драпировке выныривает тонкая белая рука, потрясающая сверкающим лезвием ятагана; одним взмахом она отсекает Филиппу голову и оставляет ее у того в тазу. Обезглавленный Король преподносит ее Великому Магистру. Отсеченная, голова тем не менее говорит: — Вот залог моего обещания: я восстановлю Храм. Тогда Великий Магистр вынимает из таза отсеченную голову, целует ее в знак примирения, передает ее другим братьям, и так, из рук в руки, королевская голова огибает длинные столы; наконец она возвращается в руки закутанного персонажа. Тот, держа ее за волосы, выходит на середину рефектория, показывает ее всем собравшимся и, сообразно знаку креста, поднимает и опускает ее, проносит слева направо. Сотрапезники и в самом деле крестятся. Затем тот же персонаж прячет королевскую голову под своими одеждами и, замерев в неподвижности, ждет. У ног Великого Магистра обезглавленный Король, все еще на коленях, осел вперед, опираясь руками о плиты пола. Сенешаль встряхивает колокольчик. Разносится голос: — Брат Филипп, тебе нужно твое тело? — Братья, — отвечает из-под покрова одежд отсеченная голова, — пусть никто не выдает, где я. Я насыщаюсь, пусть никто меня не отвлекает: даже мое тело! В это время с другого конца рефектория, где в тесноте кутит толпа паломников, странников и торговцев, народ успел разглядеть последние перипетии ритуала, и вот, все в ярости, гильдии и цехи заполняют пространство, отделяющее их от стола сановников ордена; они указывают на простертого Короля: — Выдайте нам фальшивомонетчика! — вопят они. Но из-за другого стола уже спешит группа евреев и начинает пресмыкаться вокруг королевского туловища: они причитают, бьют себя в грудь и пытаются поставить тело Короля на ноги. Гильдии вмешиваются, угрожающе вопят. — Брат Филипп, отдаешь ли ты евреям свое тело, как оставил нам в залог голову? — вновь вопрошает тот же голос. — Они не получат за него и гроша! — отвечает из-под одежд отсеченная голова. — Бросьте мое тело в Сену! Но пятьдесят юных пажей, не обращая внимания на яростный звон колокольчика Сенешаля, хором кричат: — Брат Филипп, встань! Покажи нам, где спряталась твоя голова! Ну же, ищи! Туловище Короля послушно выпрямляется, и все отшатываются. Оно вытягивает вперед руки и, сохраняя равновесие, движется ощупью к столу Великого Магистра, пытаясь отыскать руки сира Жака. — Не замарай своей руки прикосновением к моей! — возглашает под тканью голова. Обезглавленный Король отходит от стола, поворачивается и, вытянув руки, осторожным шагом направляется к центру зала. Но когда он уже готов повернуться спиной к закутанному персонажу, евреи догадываются его удержать и хотят вести дальше: ремесленники и торговцы поднимают им в пику страшный гам, но все-таки, зачарованные его ацефальным величием, не осмеливаются к нему приблизиться. Тогда, медленно направляясь в сторону горлопанов, Король стремительным движением вытаскивает из-за пояса плетку и принимается ожесточенно хлестать ею направо и налево. Кто-то отшатывается, кто-то пристраивается за ним следом, кто-то пытается сбить его с толку. Обезглавленный Король останавливается, отбрасывает плетку и, развязав мошну, полными пригоршнями сеет вокруг себя экю. — До чего доводишь ты меня, о Великий Магистр, на какие поступки вынуждаешь! Отверзни же клоаку, умоляю! — кричит голова под тканью. — Сохрани меня от возвращения в мое тело! Туловище Короля продолжает свой путь: в трех шагах от задрапированного персонажа, когда оно протягивает вперед руки, пол проседает у него под ногами: Король скользит и исчезает в яме. — Куда делся фальшивомонетчик? — кричат ремесленники. — Его скрали евреи, чтобы перепродать! — отвечают торговцы. — Бей жидов! Они вперемешку бросаются на оных, лобызающих роковую плиту пола; и все рушатся в яму вслед за Королем. Гвалт за столами достигает апогея: хохочущие безо всякого стыда братья-рыцари теряют из-за этого в глазах испуганного брата Дамиана свойственные им очертания, смущенный Смотритель Ордена отворачивается к Великому Магистру: но, глухой к этому неподобающему веселью, сир Жак не сводит глаз с персонажа под ниспадающими покровами. Сенешаль не переставая звонит в колокольчик, потом головкой на эфесе своего меча гулко стучит по столу. Тогда во вновь установившейся тишине хранивший доселе неподвижность персонаж одним жестом раскрывается: один лишь брат Дамиан замирает от изумления, узнав невредимого с головы до ног Филиппа. Братья-рыцари сидят сложа руки. Снова окруженный своими придворными, Король говорит: — О Великий Магистр и вы, достопочтенные братья, здесь каждый волен использовать по своему усмотрению ритуалы вашего торжества. Сводит ли его повторение на нет порчу исторических событии?.. Ну да! Сброд в очередной раз был образумлен! В очередной раз мы скрепя сердце возвращаемся! В очередной раз обман за обман, мои братья! Так что в очередной раз до следующего года дышите этим сволочным дыханием!.. И со смешком его фигура растворяется в полумраке; но затухающий смех короля лишь еще более раздразнивает забвение Великого Магистра. — Разве ты не обещал не праздновать больше годовщину своей казни? Не поминать больше мою гнусность? Но кому же ты это обещал? Не успели растаять в тишине эти слова, как с другой стороны зала разносятся возгласы. Видно, как там, где у подножия украшающих вход колонн пируют странники и паломники, все вдруг устремляются к порогу. Группа стражников отодвигает эту толпу, оцепляет проход, и вот уже оттуда, оседлав мохнатое чудовище, которое он держит на цепи, неспешно выдвигается между столов Ожье; сотрапезники все как один останавливают его на каждом шагу, дабы как можно лучше обследовать, что же это за животное, чья крохотная голова с настойчиво скользящей по плитам пола вытянутой мордой так контрастирует с огромным туловищем, лапы которого вооружены длиннющими когтями; и не последними среди тех, кто мешает его утомительному продвижению, пятьдесят Говейновых пажей, не способных удержаться от того, чтобы вдосталь не подергать за длинные волоски на воздетом кверху хвосте. И тогда оным, как метлой, чудище стегает на ходу дразнящихся юнцов, и те откатываются от него с громкими криками. Тем временем братья-рыцари не менее чем на оседланное им животное дивятся и на самого отрока. Зажатый в шелковый костюм в черную и белую полосу, он склоняет вперед свежее лицо, окаймленное спадающими на плечи курчавящимися прядями волос, опускает оттененные длинными ресницами веки; алые губы приоткрыты в довольной улыбке, яркие щеки кажутся нарисованными, странное благоухание источает его грудь, смешанное с сильным запахом зверя; стянув с руки перчатку, он поглаживает своей тонкой рукой зверя; добравшись наконец до стола сановников, одним движением гибкой фигуры он спрыгивает с чудища, и, остолбенев от изумления, Великий Магистр вдруг лицезрит перед собой Ожье. Благородный отрок преклоняет колена, поднимается и заявляет таким тоном, будто продолжает только что прерванную беседу: — Странная причуда! Он отказывается от муравьев. — Откуда ты? — бормочет сир Жак; куда более взволнованному, черпая ухом этот пленительный голос, чем удивленному подозрительным присутствием муравьеда, ему нужно скрыть свою радость под видом озабоченности: — Где ты его нашел? — И затем, спохватываясь: — Ну да! если он и в самом деле находился в наших стенах, — сказал он, — кто же провел его сюда, не оповестив нас об этом? Но тогда… — и он бросил взгляд из окна, — они все еще ждут… я больше ничего не вижу!! Неужели это верно?.. Братья мои, не собрать ли нам капитул? — К этому, Великий Магистр, привела бы ваша капитуляция, — вмешался Смотритель Ордена. — Когда же все братья готовы защищать это место… Собрать капитул означает поставить под сомнение ваше положение. — И общий ропот сановников был тому подтверждением. — Мое положение?.. Вразумив испущенное дыхание, я оставляю его разгуливать здесь по собственному усмотрению: и не изгоняю его, и не держу в качестве заложника. Но если я тем самым уважаю законы гостеприимства, ответствен ли я также и за животные повадки, которыми мог бы еще или уже вдохновляться будущий или прошлый дух? Не собираются ли мне к тому же вменить в вину внешний вид той бронзовой горы на горизонте или чрезмерность этого дерева с безобразнейшими цветками? Что могу я против перепадов настроения у какого-нибудь Престола или какой-либо Власти, которая хочет поразвлечься в одиночку? Им подобные знают, что могли бы воздействовать на оную не более, чем мы на них. Не заставят ли они нас из-за этого изменить предназначение этой крепости, или же вынудят покинуть ее ради какой-то другой? Приступ, которым нам угрожают, сводится к формальности. За всю ту вечность, что мы пребываем здесь, казалось, что высшие и низшие круги терпят друг друга, избегая вмешиваться в чужие дела. Чтобы подобная коалиция явилась под наши стены и поставила под сомнение отправляемое нами правосудие, нужно предположить уж даже и не знаю какую пертурбацию, приключившуюся в обустройстве сфер… Говоря это, Великий Магистр позволил своему взгляду обежать муравьеда и перейти с него на Ожье. Последний же взирал единственно на распятие, висевшее на цепочке на шее Великого Магистра, потом перевел взгляд, глаза в глаза, на самого старика. Потом вдруг: — Отнесемся к нему так, будто он собирается вступить в наш Орден, — и он раскроет нам свою подлинную сущность. Пусть несколько братьев образуют вокруг нас круг, пока мы будем заседать в малой молельне. Ты, Ожье, придержи нашего гостя на пороге, а мы будем допрашивать его, рассевшись перед алтарем. И все устремились к маленькой стрельчатой без створок двери, которая вела в небольшую часовню, в которую иногда направлялся по выходе с трапезы Великий Магистр, дабы предаться в ней духовному созерцанию. — Не подвергнуть ли его испытанию оплевыванием распятия? — спросил кто-то. — Понял ли хоть кто-нибудь в полной мере сие испытание? — заметил на это Смотритель Ордена. — Сделает ли он это чистосердечно, если он — Гогенштауфен? — возразил Сенешаль. — В таком случае не может быть испытания, которое сгодилось бы для сего неверующего, — заметил Великий Магистр. — Весь смысл испытания заключается в том, чтобы смешать по видимости с добровольным согласием принуждение выполнить отвратительный поступок. Ибо что представляет собой материально плевок на орудие нашего спасения? Что мы отказываемся быть спасенными! И тот, кто воспользуется испытанием, чтобы плюнуть сознательно, сочтет, что ему покойно и в погибели. Зато тот, кто горячо надеется быть спасенным душой и телом, также и верит изо всех своих сил в благодать страстей Господних. Если, невзирая на это исступленное желание спастись, он принудит себя плюнуть на Спасителя и по доброй воле согласится ни в чем не отличаться от того, кто плюет сознательно, он страдает вместе со Спасителем, причем страдает тринитарно: с Отцом, когда тот отверг на кресте собственного Сына в его человечности; с Сыном в его так отвергнутой человечности; с Духом Святым, которого Отец у него изъял. Но разве Дух Святой это не Дух и того, и другого? Разве Дух не страдал, отвергая самого себя?.. — Как можно без насмешки расставлять столь хитроумную ловушку человеческой душе, изувеченной до подобной животной формы? — не удержался от вмешательства новый капеллан. — Способна ли она хоть когда-нибудь распознать во всем этом хитрость, с тем чтобы схитрить в свою очередь в самой себе? Вы хотите сказать, что, отрицая воплощение, она его утверждает? — Воплощение? — повторил Великий Магистр, и вместе с этим словом изо всех сил обрушил свой весомый кулак на худосочный хребет брата Дамиана. — Воплощение! Здесь оно нас совершенно не интересует! Мы хотим знать обо всем, на что способно лишенное тела дыхание, дошедшее до подражания такой прискорбной форме: что же явилось тем самым пред наши очи, его блаженство или же некое наслаждение, все еще животное и после того, как дух его себе доставил? Если наш кандидат и в самом деле Фридрих, Король Сицилии, он преспокойно плюнет на распятие; то же верно, и если здесь находится простое млекопитающее! Тогда каким образом выявить реальное основание подобного положения дел? Не следует ли сказать, что, став млекопитающим неизвестной породы, Фридрих должен чувствовать себя хуже, чем при вечных муках? Или же его дух не понесет в этой форме особого ущерба и со всем смирением поспособствует всеобщему благу — уже самим фактом, что это муравьед, а не Император Святой Римской империи? Если только в его человеческой форме не содержался дух муравьеда… Будем, стало быть, надеяться на какой-нибудь признак недовольства, дабы заключить о присутствии какого-то другого основания! С этими словами Великий Магистр уселся на ступени алтаря, а сановники и капеллан выстроились по сторонам от него. Дюжина рыцарей, повернувшись спиной к рефекторию, чтобы скрыть сие зрелище от народа, окружила Ожье и его животное. Муравьед сделал вид, будто тоже хочет пройти в часовню, и потянул за цепь, которую Ожье тут же выпустил из рук. Смотритель Ордена загородил зверю проход. Но Великий Магистр: — Разве это не его право? Пусть войдет. — Затем: — Чего ты просишь? Муравьед тут же поднял свою крохотную голову и, насколько ему позволяли чудовищно длинные когти на передних и задних лапах, попытался простереться перед Великим Магистром. Более позабавленный, нежели взволнованный этими усилиями, которые, казалось, выражали смиренное ходатайство о милосердии, сир Жак обратился к юному пажу: — Ты его уже так хорошо приручил? — и, наклонившись к зверюге: — Что ты ищешь? Среди любопытствующего ожидания, каким именно образом действий обозначит он то, о чем никто из здесь присутствующих особо не волновался, будучи слишком уверенным в его обладании, а именно «вечную жизнь», муравьед, не вполне твердо держащийся на своих четырех лапах, начал кружить по кругу с низко опущенной головой, поводя длинной мордой по плитам пола и помахивая воздетым наподобие штандарта обросшим длинной шерстью хвостом; казалось, он никогда больше не остановится, когда Великий Магистр, отцепив распятие, которое он носил на шее, положил его поперек описываемой зверем окружности. Три раза кряду медлительно описываемые муравьедом круги подводили его вплотную к покоящемуся на земле распятию; и всякий раз, когда он толкал его своей мордой: — Знаешь ли ты его? — спрашивает Великий Магистр. Поняло его животное или нет, оно вытягивает свой длинный гибкий язык и орошает липкой слюною образ Спасителя, отбрасывает позади себя лапой с длинными когтями. По все тому же круговому маршруту животное удаляется от распятия к самому порогу часовни: обернув здесь свою цепь вокруг Ожье, он возвращается по своим же следам, и, прочерчивая ту же окружность, его прилежно опущенная к земле морда снова отыскивает распятие; увлажнив его слюной и затем отбросив, он уже вновь пускался было в свое вековечное кружение, когда из глубины рефектория, где все еще пировали припозднившиеся паломники-простолюдины, один из них, испив пития, завопил изо всей мочи: — Сир Жак, — произнес на это Смотритель Ордеру _ чтобы покончить с шутовством, понадобились эти мужланы! — Не столь важно, пропел ли петух сам по себе или через глотку забулдыги! — ответил Великий Магистр. — Я и не знал, что петушиное пение незаменимо при испытании плевком! — заметил новый капеллан. — Просто вы сами никогда не плевали! — откликнулся один из рыцарей. — Если положить на его пути любой твердый предмет, большой или маленький, но не съедобный, например, этот кинжал, он плюнул бы точно так же! — подхватил Смотритель. — Но об этом вы как раз и не подумали! эта идея пришла вам только сейчас! Он кружил вокруг Распятия, а не какого угодно предмета! — Он встал на задние лапы потому, что его напугал крик мужлана! — упорствовал Смотритель и, склонившись над лежащим муравьедом, но не разглядев его ушей, он в свою очередь принялся вопить: — Хи-хи-реку! Хи-хи-реку! И не подумав сменить позу, муравьед ограничился тем, что поднял повыше свой огромный хвост и, свернув его на мохнатой спине, расправил на нем мантию длинной шерсти, словно обретая убежище от несправедливости, причиненной ему сомнениями в его поведении. — Посмотрите, разве не видно, что он удручен только что содеянным! — настаивал Великий Магистр. — Я не могу пренебречь этой видимостью: прикиньте, по крайней мере, что она выражает! Ибо на самом деле — за исключением состояния безразличия, в каковом мы пребываем и из которого все это и проистекает, — одно из двух: либо он чувствует себя виновным, как будем и мы, — за то, что его обвинили не по заслугам! Либо же он — самозванец! И в том, и в другом случае сей муравьед весьма и весьма осведомлен! — Но в таком случае, — сказал Смотритель, — был бы виновен и громкогласый похабельник — между делом вдоволь над ним потешившись! — Вы все еще верите в этот секрет, брат мой? Бываю ли я уверен хоть в ком-то из тех, кому даю здесь приют? Но с этим надо кончать! И, обращаясь к муравьеду: — Твое раскаяние тронуло нас! Вопреки видимости, ты — наделенное разумом существо. Вот почему я призываю тебя от имени Того, чей образ ты отверг и кого ты теперь скрываешь под собою, прояснить нам истину: по собственной воле или по неведомому мне велению рока облаченный вот так в это чудовищное тело, наш ли ты стародавний недруг, Фридрих Гогенштауфен? Муравьед медленно расслабился, высвободил и приподнял в направлении Великого Магистра свою маленькую головку и внезапно шерсть на его огромном теле заколыхалась какой-то перебивчатой дрожью. — Теперь его очередь, — сказал Ожье, — он так смеется! Внезапное вмешательство доселе безмолвного юного пажа привлекло к нему удивленные взгляды. Не забылось ли уже, что именно он обнаружил это животное и привел его в рефекторий? Теперь он решил разъяснить и поведение зверя. — В самом деле, — сказал Сенешаль, — не следует ли нам допросить сира Ожье? Именно этого и хотел любой ценой избежать Великий Магистр; посему он поспешил с пристрастием приняться за муравьеда. — Если ты меня понимаешь, дай нам знать, император ли ты Фридрих, король двух Сицилии? И тогда муравьед, и невозможно было сказать, не голос ли отрока выходил из узкой и длинной морды зверя, выдохнул: — Ты говоришь. Поскольку все остальные повернулись к пажу, ибо, хотя и нельзя было утверждать, что произнес их он, все же им казалось по меньшей мере правдоподобным, что он подсказал эти Господние слова, — Великий Магистр вздрогнул, но тем не менее: — Ну, Ожье, замолчишь ли ты наконец? Братья, — обратился он к рыцарям, — проследите за тем, чтобы Бозеан не открывал рта! — И, обращаясь к муравьеду: — Известно ли тебе, что нас осаждают силы, которые требуют, чтобы я выдал им Антихриста Фридриха? — Меня звали Фридрихом, — откликнулся муравьед, вновь заимствуя голос юного отрока. — Но я совсем не тот, о ком ты думаешь! Поскольку Ожье не произнес ни звука, никто не понимал, каким образом его голос так четко звенел в глотке чудища. И хотя Смотритель Ордена пребывал в нетерпении: сочтя подростка чревовещателем, он уже собирался припасть ухом к его животу, Великий Магистр счел за лучшее избежать этой демонстрации и подал Ожье знак подойти и сесть рядом. Паж, потряхивая длинными кудрями, с радостным и торжествующим видом занял место рядом с ним; опершись локтем о вторую ступеньку алтаря, он прижался щекой к колену сира Жака. Тот, проведя рукой по волосам отрока, заметил, что брат Лаир продолжает разглядывать Ожье пристальнее, чем на то могли бы быть причины, и продолжил свой допрос: — Ответствуй без боязни: поскольку ты не Фридрих Гогенштауфен, пресловутый Антихрист, выдачи которого требуют, значит, и осаждают нас не Престолы и Власти: будь спокоен, я не выдам тебя, а если они зарятся на твое царство, буду сражаться на твоей стороне! — Царство мое не от мира сего; иначе бы все муравьеды на свете явились за меня сражаться! Но я не царь муравьедам! — Не богохульствуй! Ты наверняка предстал перед нами в таком виде, дабы искупить свои кощунства в отношении Того, кто говорил так ради нашего искупления! — Я есмь путь и истина и жизнь! — Еще раз, не богохульствуй, Фридрих! — Я есмь Антихрист! а все, что говорит Христос, говорит и Антихрист! Ни в чем не отличаются наши слова! Их можно различить, лишь извлекши из них следствия! — И какие же следствия вытекают из твоих? Если ты — Антихрист, яви чудо на погибель избранным! Здесь, насколько я знаю, нет ни одного из них… — Действительно ли знаешь??.. О Великий Магистр! если не хочешь быть изгнан из своей крепости, лучше выдай меня! ибо повторяю тебе: я есмь путь и истина и жизнь! — Клянусь честью, ты останешься нашим гостем и нашим братом! Я излечу тебя от мысли, будто ты — Антихрист! Что же до тех, кто осаждает меня, я встречу их со всей стойкостью! — Не сомневайся, именно Престолы и Власти сказали тебе, почему осаждают твою крепость, почему хотят моей выдачи! — Почему? Тебя обвиняют в том, что как-то раз при виде пшеничного поля ты заявил: Как много здесь растет богов! — Совсем не это тебе обо мне сообщили, о Великий Магистр, твоя историческая память увиливает от проблемы! Я сказал куда лучше! Ну, вспоминай же! — Что же ты сказал еще худшего? Муравьеда поначалу вновь охватила та дрожь, которую Ожье истолковал как его манеру смеяться, но, чтобы доказать, что это предположение не безосновательно, он разродился уже не полудетским голоском подростка, а раскатами замогильного голоса: — Когда один из богов провозгласил себя единственным, все остальные умерли от безумного смеха! — Ты насмехаешься? — вскричал, внезапно разъярившись, Великий Магистр. — Немедленно оставь эту видимость, гнусный чародей! Муравьед поднял свою крохотную головку и склонил ее набок: — Чародей? Ты такой же чародей, как и я. И он принялся лизать руку Ожье. Другие братья-рыцари жались у двери в молельню; им были слышны лишь задаваемые вопросы, ответы же никто не понимал слово в слово, а разгадывал только после новых вопросов; кое-кто решил, что Великий Магистр развлекается с Ожье. Но у группы рыцарей, которая с некоторого момента присматривала за поведением юного пажа, сложилось совсем иное впечатление: Ожье, очевидно, следовал за разговором, не произнося ни слова, и они были убеждены: чтобы муравьед мог настолько позаимствовать его почти детский голос, и в том, и в другом должен был обращаться один и тот же дух. — Что же это за господчик, как два сапога неразлучный с этим косматым чудищем? — спрашивали они друг друга. — Как он выносит сей жуткий язык и не боится его омерзительного прикосновения! Не ловушка ли это, в которую заманивают нас осаждающие? Посмотрите, сир Жак совсем бледен и весь покрылся потом! А брат Дамиан неподвижен и нем! — И они украдкой бросали беспокойные взгляды в сторону нового исповедника Храма: ну а последний, полузакрыв глаза, стараясь не выдать ничего из своих чувств, ибо все эти осязаемые физиономии, выдававшие себя за усопших, и сами речи покойников в сих громогласных устах вызывали у него головокружение, не отводил взгляда от самого оживленного из этих рыцарей, брата Лаира. Муравьед продолжал лизать руку Ожье, и юный паж тому не противился: с отсутствующим взглядом, он, казалось, впал в странный столбняк. — Убери руку! — закричал ему Великий Магистр. Но отрок не шелохнулся. Вдруг нетерпеливый брат Лаир наклонился вперед: он падает на колени. И вот, охваченный светящимся облаком отрок предстает перед их взглядами в совершенной девической наготе, но, что странно, сохранив стоящий уд. Великий Магистр откинулся назад: ослепительному существу поклоняется муравьед. Грохочущий голос провозглашает слова: Ожье выпрямился с дрожью во всех своих членах: чего от него хотели? При взгляде на них, диких, с закатившимися глазами, с протянутыми к нему руками, отрока попросту обуял ужас: от страха у него прихватило живот, и он опасался опорожнить кишечник, за что ему пришлось бы отведать плетки Сенешаля; как раз с оным и было договорено, что Ожье в чистоте и опрятности вернется перед вечерей к нему в келью. Ибо на деле, из века в век будучи во время поминальных торжеств предметом столь же постоянного, сколь и тайного домогательства со стороны то одного, то другого из сановников крепости, зная о своей желанности — и это в возрасте, когда желание еще двусмысленно, когда вполне естественная для подобного возраста двусмысленность придает подчас облику ту же обманчивость, что была свойственна и ему, — он первым был готов наслаждаться этим и сам, от одного торжества до другого, из вечности в вечность, даже рискуя по выходе из рук того или иного брата-дыхания перейти в дыхание Великого Магистра, который через него — и к полному своему неведению — поддерживал отношения с «Терезой». Да и что же, собственно, он мог знать о святой? Чем более ее, обосновавшейся в органе юношеского трупа, который она впредь одушевляла, силы излучали свой небесный жар, тем более замыкался на себя пыл отрока. Именно силы ее девства поддерживали тело Ожье между детством и юностью и удерживали от возмужания. Она и была в нем жизненным потоком, обогащением его щедрого семени, и она же увековечила раннюю зрелость сего самодовлеющего ребяческого тела. Посему Ожье находил удовольствие в собственном очаровании, не ведая о том, что само целомудрие святой потворствует расцвету его пороков, а милосердие столь расточительной души толкает его к сдаче. Назначенный встречать отважившихся вступить в крепость гостей, в частности, тех, на которых указывал Великий Магистр, дабы утешить их в горести, умаслить, убаюкать, пока они не рассеются на его розовых устах, — так он встретил и того, кто в облике муравьеда сообщил, что зовется «Фридрихом». Когда канатоходцы, показывавшие животное в публичных местах, привели его в крепость, Ожье простодушно купил у них зверя и, разместив в конюшне, проявил заботу и о том, чтобы подыскать ему подходящее пастбище, — вспомнив о примеченных неподалеку в подлеске муравейниках, Ожье поспешил отвести туда своего гостя. Но там муравьед внезапно открылся юному пажу таким, каков он есть: Ожье упал в обморок. И вот, в грезах он увидел свой собственный труп, парящий под сводами замурованной молельни, — и испытал при этом самые приятные ощущения, ибо, проплывая в воздухе, вокруг него двигалась лучезарная красавица, которая разворачивала длинные покровы и прикрывала ими нагой труп. Тут с человеческим лицом показался тот, кто таился в облике муравьеда, и, по-прежнему вышагивая на четвереньках, спросил у лучезарной красавицы: — Силы небесные, что делаешь ты здесь, среди плесени и гнили? — О хулитель Господа, до чего же ты низведен! Для тебя, злоупотребившего против Него такими огромными дарами, я, его служанка, была всего-навсего горделивой волей, что более чем верно и в моих собственных глазах! Как раз эта гордыня и исключила меня из высших кругов, и я остаюсь привязана к дорогим мне душам! Я караулю их приход в эту крепость: я хочу еще раз спасти их от заблуждений, и выбор у меня, чтобы приблизиться к ним, только один: взять тело этого ребенка. — Возможно ли это? — сказал тот, кто скрывался за муравьедом. — Меня удивляют и средства, и цель! — О прозорливый безумец, жаждущий присвоить себе одному царство Антихриста! Знай, что любовь возвышает те гнусные места, где он обитает! — промолвила она, показывая на отрока. На что тот, кого звали Антихристом Фридрихом: — Это дитя изысканной красоты: благородство черт обрекает его на трагическую судьбу. Но неужели вы настолько преступили догму восторгами своей восхищенности, что вобрали также и отторгнутую душу этого отрока? Где же она? К избранной или осужденной, ее собственное тело к ней так и не вернется? Поменяла ли она свое на ваше? Не воскреснет ли он в теле святой? Или же при рождении он получил душу старого злодея, который должен был искупить свою вину во второй жизни и погибнуть в невинности юного возраста, прежде чем совершит какие-то новые преступления? Не добавила ли она своей резвости к темпераменту вашей? И не увеличила ли несколькими столетиями позже злобность моей, избавив меня от профессорского тугодумия? Что говорят об этом вертящиеся столики в Джерси и Дуино? — О Фредериго! Здесь мы знаем, чего стоило оформить наши лица, и если бы мы не изменялись и далее, то никогда не выплатили бы цену того, чем некогда были! Я, меньше чем ничто в этом мертворожденном семени, остаюсь Его служанкой, какою Он меня знает, — если Он все еще хочет меня узнавать! Но отказаться даже от образа человека, которого Он создал прямоходящим, — не глумиться ли это над Его благодатью? Ты зря прикинулся муравьедом, на веки вечные останешься ты Фридрихом! — Вот еще! не он ли заодно и бог-поручитель, гарант индивидуальности отдельно взятого муравьеда? И даже в этом мне от него не ускользнуть! Быть может, в следующий раз стоит прибегнуть к доспехам муравья? А нет ли муравьиного бога, спасающего их от прожорливости муравьеда? Стоит ли ждать, пока он в свою очередь себе не скажет: не одними муравьями жив муравьед?.. В конечном счете, мне сподручнее в этой анатомии, чем о том могла бы мечтать в своем детском органе ты, властная женщина! Они так без конца и препирались, когда зазвонил колокол. — Знай, — сказала лучезарная красавица, — что здесь тебе будет еще труднее, чем там, никто тебя не поймет! Они тебя допросят, ибо они допрашивают и животных, будут тебя пытать, если ты не ответишь, ибо они истолковывают и немоту зверей, и они займутся предсказаниями по твоим крикам, а ты не сможешь даже защититься! Я уступлю тебе на время голос этого дитяти: он мой, это я движу его языком! — Нет! О щедрая душа! Я вовсе не хочу защищаться! Ибо если бы мне пришлось вновь говорить, я повторил бы еще раз те чудовищные вещи, которые ты не осмелишься произнести, даже если бы это вменялось в вину единственно муравьеду! — Смелее, я постараюсь точно перевести твою мысль: благотворительность не знает собственной выгоды! Но все, что обречено и обнаружено, сделается явным, а все, делающееся явным, свет есть! — И вот, он даже не удивился, вновь оказавшись на ложе у себя в келье, причем в памяти у него не осталось и следа приснившихся пересудов. В это время во второй раз зазвонил колокол, и Ожье, поднявшись и надушившись, бегом поспешил туда, куда его призывала служба, — туда, где готовилось пиршество. В самом начале трапезы он стал свидетелем замешательства сира Жака, когда осаждающие огласили свои предупреждения. Но подобные передвижения войск и осада крепости, которые таяли как снег, стоило внести выкуп, были тут столь обычны, что Ожье не обратил на это никакого внимания. Речь шла лишь о невразумительном требовании выдать «Антихриста Фридриха», и поначалу он подумал, что в виду имелся один из бесчисленных «шифров», имевших хождение в Храме во время застольных бесед. Но когда из передававшихся из уст в уста слухов он понял, что имя это приписывалось некоему предположительно скрывающемуся в крепости странному млекопитающему, — еще до того, как его окликнул Великий Магистр, — страх, что внезапное обнаружение редкостного животного конюхами придаст клевете осаждающих видимость разумности и в определенной степени взбудоражит многочисленных в тот день за стенами цитадели крепостных, если необычное предупреждение распространится среди этого суеверного люда, — все это побудило Ожье немедля отправиться за своим зверем. Совершенно не отдавая себе отчета в том, кто в действительности направлял его жесты и вдохновлял речи, поскольку таинственная сила в нем отнюдь не лишала его здравого смысла, а ограничивалась тем, что приводила в движение, он сказал при этом самому себе, что чудище развлечет благородных сотрапезников и в то же время успокоит Великого Магистра: если же шутка зайдет настолько далеко, что так называемый «Фридрих» будет «выдан», Ожье навсегда с ним распрощается и, самодеятельный освободитель Храма, станет героем этого памятного дня. Тщеславному до мозга костей прекрасному дитяти не терпелось привести доказательства своих подвигов несколько иного рода нежели те, к которым он был здесь привычен. Впоследствии допрос «Фридриха» Великим Магистром, как ему показалось, обернулся чистой воды грубой шуткой. Более того, сочтя процедуру слишком долгой, Ожье задремал, не ведая о том, что в нем обитают и пользуются его голосом страшные духи. Брат Дамиан ничего не увидел, не считая того, что рыцари либо предавались последним перипетиям ритуала, смысл которого от него ускользал, либо совершали жесты, ведущие прямиком к бреду, если только они в него уже не погрузились. Но, спрятавшись за колонной и понаблюдав повнимательнее за пажом, он спросил себя, то ли этот отрок до такой степени выучил свою роль, что сумел медленно восстать из лежачего положения, не утрачивая своей напряженности, или же некая невидимая сила так поставила его на ноги, что он остался вялым, с разведенными руками: и тут же он, пробудившись и шаря вокруг себя ошеломленным взглядом, остановил его на брате Дамиане. Хватило посланного ему пажом взмаха ресниц, чтобы капеллан решил, что в свою очередь теряет рассудок: внутри него разорвалась плотная завеса: будет ли ему принадлежать Ожье, или он сам принадлежит Ожье — никакие доводы не в состоянии были оказать сопротивление силе, востребовавшей его из глубины веков через глаза отрока. В действительности глазами пажа Тереза просто созерцала то, что некогда распознала в душе, которую несколькими написанными от руки словами обрекла на упрямое смакование своего несчастья. От этой души, столько раз взрывавшейся чаяниями, раздорами, компромиссами, ревностью и тревогами, разделенными с духами, с которыми она по очереди спаивалась на протяжении столетий, осталась только бесплодная вибрация некоего намерения, опустошенного от своего мотива. То ли жалобные отголоски этой вибрации разнесутся из вечности в вечность, то ли Тереза, вернув в очередной раз мотиву его первичную напряженность, загубит при этом намерение еще непостижимым в ее собственных глазах жестом, каковой, навсегда разлучая ее с ним, навсегда разлучит ее и с самой собою. И вот в волнуемой ею груди отрока святая подверглась последнему испытанию, которое себе же предписала, подчиненная закону взаимности причиняемых дыханиями изменений, сама измененная в Ожье, таящего секрет Святого Ордена, — теперь, в одиночку вбирая в себя исполненных развращенности духов, она проторит надежный путь той паре свежеиспущенных душ, которую поклялась объединить в мгновение распада; и, освобождая их от извращенности, предлагая их намерению богохульствовать саму себя, избавит ее от отныне израсходованного богохульства. Если она и в самом деле сможет смешать свои побуждения с побуждениями насильно присвоенного ею юношеского тела… сможет ли, однако, оно выдержать ту битву, которую она ему навязывает против него самого, покуда остается там… Итак, не питая особых сомнений, в каком виде он только что явился, услышав, что все хором взывают к нему под каким-то непонятным именем, он был убежден, что крик этот служит условным сигналом, открывающим на него последнюю охоту: вернулось последнее видение давнишнего кошмара: несомненно, они и в самом деле собирались его повесить! И он уже собирался было оседлать свое животное, пусть и весьма медлительное; но, тщетно разыскивая взглядом муравьеда среди застывших ниц рыцарей, он заметил, что вместо млекопитающего на четвереньках там разгуливает голый человек, на шее которого оказался ошейник; его обширный, опущенный к земле лоб нависал густыми бровями над мечущими молнии глазами, а губы скрывались за огромными усами, которыми он подметал пол: лишившись возможности кружить на свободе, он прохаживался так, как ему позволяла натянутая цепь, связывавшая его с внезапно появившейся на пороге фигурой. Что довершило замешательство Ожье: ибо направляясь к нему, сверкая кольчугой, удерживая одной рукой на цепи голого человека, а другой высоко вздымая весы, такою явилась Валентина де Сен-Ви: волосы разметались по плечам, груди выпростались из-под серебристой кольчуги, лицо сурово, губы и ногти гибких пальцев накрашены; приподнимая весы, одна чашка которых вознеслась вверх, а вторая опустилась под невидимым грузом, она сказала юному пажу: — О Тереза, взгляни, как нарушено равновесие сфер твоим добровольным изгнанием! Во имя Престолов и Властей, займи вновь свое место в пространстве духов, вернись исполнить число избранных и уступи ее тело и лицо душе моего племянника! Вот: я освобождаю тебя от чародея, который прикинулся зверем и чей круговорот замыкает тебя в низших кругах! Но внутри брата Дамиана кто-то, ужаснувшись, узнал ту, кто все это говорила: не ведая, кому он обязан тем, что был некогда с ней соединен — ибо это был голос той, кого святая, создав ее своими ходатайствами как собственную реплику, соединила с ним в качестве спутницы в последнем его существовании, — он все же знал, что сделал некогда с этой душой, чтобы она осмелилась появиться здесь с атрибутами небесной справедливости, которые, казалось, водружала с легкой насмешкой. И вот, при всем их сообщничестве в миру, едва испустив дух, пара, которую они составляли, распалась: рассеянные в этих краях по воле воздушных потоков, каждое из двух дыханий искало себе что-то вроде пособника, который подсобил бы своими намерениями. И действительно, всякое испущенное дыхание, став чистым намерением, тотчас забывает его мотив; если его случится захватить какому-то ранее испущенному дыханию, оно вспомнит то, что пережило забывчивое: каждый лишившийся своего мотива становится мотивом намерения другого: один проецирует себя в грядущее, другой в прошедшее. Удивительная вещь! Ни один из них не подозревает о своем посмертном положении: Тереза оставила их с этой иллюзией. Тем самым далекий брат Дамиан внезапно увидел свидетеля будущего существования, минувшего тогда в его собственном минувшем. Тем самым привлеченная сюда тревогами своей былой жертвы Валентина де Сен-Ви накрыла своею тенью намерение той, кто была некогда извращенной спутницей того, ныне немотствующего в брате Дамиане, кто подглядывал за этой сценой из-за колонны. Пока она увещевает так Терезу, ее лицо и голос возбуждают тело усопшего подростка. По содроганию органов отрока, тело которого она занимает, святая разгадала хитрость этого двойного притязания: тогда как дух Терезы пребывает в нем непоколебимым, в Ожье пробуждаются муки и потрясения его последних мгновений; в преждевременно угасших чувствах вновь вспыхивает предмет горькой услады: Валентина де Сен-Ви — так хитрила сия случайная посланница Престолов и Властей — прикрывала собственной судьбой свое лживое увещевание, проводя этот ультиматум: «Уступи ее тело душе моего племянника!» Ожье не в силах уловить смысл этих непостижимых слов: чем сильнее восстает в нем святая от их понимания, тем больше своей раздражительности изливает она в органы увековеченного подростка; тем сильнее она его также и возбуждает и тем большее влияние оказывает на него искусительность Валентины де Сен-Ви; перед этим чарующим явлением он отступает; ему изменяет голос; он закрывает глаза; но, вновь овладевая им среди замешательства, дух святой Терезы так побуждает язык отрока: — Тебе ли пристало, отвергнутая жизнь моей жизни, тебе ли пристало призывать меня в круг избранных? Ты, такая мастерица по отводу глаз, подделай мое возвращение, доверши число и, заняв мое место среди избранных, наслаждайся их рукоплесканиями! Смелей, сослужи мне эту службу! Какое равновесие ты хочешь, чтобы я восстановила? Брось эти весы! Несчастная! Сотри румяна и более не смущай и не пытайся развратить тело этого отрока: с тебя достаточно, что ты его заклала… Покуда я в нем пребываю, я беру на себя все его пороки… Судя по всему, Валентина де Сен-Ви была уже не в силах сохранять серьезность: разразившись наглым смехом, она выронила весы. В то время как отрок произрекал с закрытыми глазами эти слова, та, что придала себе обличие небесной справедливости, чувствуя, что дух Терезы оставался в юноше непоколебимым, сменила жесты и язык: скользнув рукой под подбородок, она чуть запрокинула его лицо; от этого прикосновения Ожье вздрагивает и открывает глаза; но Валентина де Сен-Ви, возложив свои прекрасные персты на уста отрока и бросая на него суровый взгляд: — Ожье! Ты, должно быть, выжил из ума, если не узнаешь хозяйку Палансе, свою тетушку, наставницу, благодетельницу!? Чем ты одержим? Наглец! Что бы без меня с тобой стало? Разбойник! Но с тех пор как ты сюда вступил, что и в самом деле с тобой стало? Позор Бозеанам! Торговать своим семенем, дабы покорить Храм!.. Едва она произнесла эти слова, как из-под плит среди простертых на полу рыцарей возник и выпрямился торс Мальвуази — и одним жестом протянутой руки, вырвав клок кольчуги меж ляжек Валентины де Сен-Ви, обнажил ее срам: так и пылая, прыснул спесивый дракон. При виде этого паж шатается: ибо и в самом деле, упорствуя в его детских органах, святая лишь сильнее будоражит праздное семя: теперь ей не притушить возвращенное к жизни ее собственным жаром и, напротив, не поддержать рассудок отрока, который она этим ослепляет; ко всему прочему, она внушает ему некое подобие ярости: в безумии, он ищет свой кинжал, обнажает его и бросается на чудовище, которое льстиво ему угрожает: но уже в нем самом жизненный поток упредил его смертельный жест; уже его собственное вожделение указало на него пальцем; и тогда Мальвуази, выхватив у отрока кинжал, прямо у него на глазах отсекает дракону голову. Так громко завопила Валентина де Сен-Ви, что, внезапно пробужденные, братья-рыцари испарились вместе с ней в круговерти ее крика, — и еще раз просмаковал ушами все тот же длящийся под сводами крик Ожье; еще раз, в него вслушиваясь, изменил себе его жизненный поток; полагая, что он один с этим гулко отдающимся в нем криком, он расслабился; и вот уже он снова подвешен в пустом пространстве, когда от несказанного стыда приподнялась его грудь: вот из-за колонны к нему проскользнул брат Дамиан: до сих пор он не осмеливался сдвинуться с места из опасения потревожить тех, кто выдавал себя здесь за неопределенные тени. — Вот так и должен был я снова вас увидеть? — наконец осмелился я у него спросить, когда, осторожно подложив пару подушек мне под голову и тщательно заправив одеяло на огромной кровати со стойками, юный паж, тогда как я боялся увидеть, что он уходит, уселся на краешек стеганого одеяла, оставив одну ногу свисать между кроватью и стеной, а вторую, согнув в колене, поджал под себя. Опершись локтями о деревянную спинку кровати, уткнувшись подбородком в ладонь правой руки, с браслетом на запястье, он играл пальцами свободной руки с четками на своем облаченном в черные с белым полосатые штаны бедре. Все тот же взгляд бархатистых глаз, прямой короткий нос с трепещущими ноздрями, красивого разреза рот с изогнутыми губами, улыбка которого обнажала сверкающий ряд зубов, щеки с ямочками — то самое шаловливое выражение, которое так несвоевременно появлялось у нее вместе с вескими словами, когда она некогда мне возражала. Так что для меня было пыткой видеть, как она не без торжественности поднимает руку, в которую я бы хотел вцепиться зубами, зная, что она способна куда на большее, нежели заверять в своей твердой решимости остаться монахиней. Теперь он — подбородок зажат в девичьей ладони — бросал мне вызов со всем тем, чего когда-то она позволила мне лишь мельком коснуться и тут же свернула под предлогом угрожающего вечности каждого из нас взаимного уничтожения. Он же здесь, в отведенной для молитвенного созерцания комнате Храма, вновь вверг меня в состояние уязвимости, еще более отдаленной, но внезапно и непосредственной, будто он и был ее источником, открывая рубцы, зуд и бессмысленные раны коих были ему ведомы. И так выряженный в идущую ему к лицу накидку, которую, казалось, оттопыривали невозможные груди, с тонкой талией, демонстрируя изгиб своих затянутых в шелк ног, — словно при поднятии занавеса на каком-нибудь декадентском «историческом» спектакле, — вот он уже вновь жестом не допускающего возражений отказа соединил вместе опытные и ловкие пальцы карманника: — Брат Дамиан — ибо таково имя, которое вы будете носить во время своего пребывания в нашем Храме, — брат Дамиан, я предоставлен в эту первую ночь в ваше распоряжение лишь для того, чтобы дать вам инструкции касательно вашего поведения среди братьев-рыцарей! Если вам кажется, что вы меня уже когда-то встречали, — но когда это могло быть? — я не должен об этом знать, и мне категорически не разрешается говорить с вами о себе и даже просто называть свое имя: это тяжкая вина! Моя задача скромнейшим образом ограничивается тем, чтобы предостеречь вас от всякой мысли, способной отвлечь от вашей диссертации, защиту которой наши рыцари были бы очень признательны услышать; и с Господней помощью избавить вас от любых поводов для беспокойства и даже опасений, каковые могли бы омрачить ваш покой в этом святом доме! Он остановился, посчитав, что вложил во все вышесказанное слишком много пафоса, потом понизил голос: — Возможно, вам грустно, что вас столь внезапно разлучили с вашей милейшей супругой и что, размещенная в гостевых комнатах для дам, она до сих пор не пришла поцеловать вас на ночь. Впредь вам придется общаться с нею исключительно через меня. По вашему слову я слетаю к ней, чтобы передать любое послание! Он спрыгнул с края кровати и, подойдя к изголовью, склонил ко мне свое прелестное лицо. Сразу вслед за объявлением о полной сдержанности, этот приступ заботливости показался мне подозрительным: не хотел ли он позаботиться и о самой большой из моих слабостей — о зависимости от Роберты? Мне опять припомнились далекие обстоятельства, когда, вскоре после нашей свадьбы и незадолго перед тем, как навсегда покинуть этот мир, она пришла однажды вечером поговорить с Робертой и, словно радуясь тому, что сумела закрепить, по ее мнению — мне на пользу, мои чувства, шепнула в момент ухода: «У Роберты безумно красивые глаза!» Я покачал головой в знак того, что передавать в комнаты для дам мне нечего. Но еще до того, как он успел это заметить, я взял его за запястье и с силой сжал. Он проворно высвободился и вновь перебрался в конец кровати: — Сколь бы бесчеловечным ни показалось вам положение о раздельном пребывании явившихся сюда с нашими гостями жен, это, тем не менее, — правило во всех монастырских хозяйствах; подумайте также о том, что вы находитесь в Храме, у монахов-воинов, среди которых — за исключением чрезвычайных обстоятельств, как то: война, мор, клевета, приводящие к стечению терпящего бедствие народа, — присутствие любой женщины совершенно нежелательно и запрещается куда неукоснительнее, чем даже у траппистов! Не дай Бог, чтобы на благородную даму несправедливо упала хотя бы тень подозрения! — тем не менее, вплоть до ближайшего дня, когда Великий Магистр торжественно отпразднует годовщину своего мученичества и по этому поводу снимет обеты, вашей милой супруге придется оставаться… узницей! И поскольку мне недоставало сил даже для того, чтобы засвидетельствовать свое изумление, ошеломленному более всего тем господством, которое он приобрел надо мной, объявив об этой новости, сам он, оставаясь на кровати, передвинулся при помощи рук и ног по одеялу, так что оказался у самого изголовья: — Вы устали, вам нужно выспаться, и не бойтесь проспать монастырскую мессу, я буду вашим утренним колокольчиком! Могу даже открыть вам во сне, какие вопросы зададут экзаменаторы, но тогда вам придется самому истолковать свое сновидение перед жюри — ибо все здесь ныне и присно знают ваши мысли за исключением вашего решения придать им тот или иной смысл, о котором вы еще сами не знаете. И, опираясь на обе руки, одна слева от меня, другая справа, господствуя надо мной своими устами: — Я знаю, вы не заснете, пока я не передам ей от вас вечерний поцелуй, — процедил он, чуть сжав зубы. — Следите за песочными часами: когда я их переверну, придет пора гасить свет. Его губы застыли на несколько мгновений, но меня удерживала непреодолимая сила. Потом, улегшись рядом со мной, то поглаживая себе бедро, то перебирая своими тонкими пальцами четки: — Умыслы, которые вы мне здесь приписываете, даже еще и не поняв их как намерения по отношению к вам, касаются вас не такого, каким вы стали теперь, — прибывшего сюда сегодня вечером, лежащего в этой кровати, в первый раз за долгое время разлученного с супругой, раздираемого между разными доводами, — а того, каким вы в один прекрасный день сами от себя отступились. Того, кем вы были тогда, мы, остальные, приняли среди нас как то, что было нам нужно, ибо отсюда — куда мы отосланы, что касается вас, временно, но в вечном бдении, что касается событий, и даже обосновываясь в том или ином из обиталищ, предписанных нам Отцом, — мы приглядываем отныне за благой частью в каждом из вас, мечущихся с той стороны. Ну а что же это такое, благая часть? Вы, как и я, знаете это, брат Дамиан, Жизнь показала это Марфе: слушая Жизнь, Мария не только выбрала благую часть, но и пребывает в Жизни этой своей благой частью. Что же по части Марфы, так она хочет улучшить то, чем, собственно, является: суетится, добавляет, увеличивает и, так поступая, теряет из виду свою благую часть: она думает, что обязывает Жизнь. Она не выносит, что Жизнь была там испокон веку и ни о чем не просила, кроме того, чтобы ее слушали. Конечно же, своя благая часть была и у Марфы, но из желания собственными глазами убедиться в этом по своим поступкам она стала глухой к Жизни, в которой пребываешь, того не ведая, и в которой никому ничего не сделать. Итак, каждый познал в своем кратком существовании момент спокойствия, когда, переполненный чем-то — возможно, совсем ничтожным, — он больше ничего не желает и не думает о завтрашнем дне. Но кто когда-либо осмеливался жить как полевые лилии? Кто хоть когда-нибудь поверил, что затмил Соломона во всей его славе? И вот он доходит до переломного момента, когда уже не может больше переносить то спокойствие, которое едва-едва наступило. Поистине, это было ребячество, смехотворное ребячество! Он его уже стыдится! Он боится жить никчемным чужаком среди предполагаемых современников. Его ли это ошибка, если он родился или слишком рано, или слишком поздно, скорее в эпоху Антихриста, чем идолов, в то время, когда Распятый и идолы всех народов и всех эпох обогащают торговцев, скорее после отмены рабства, чем при работорговле, до или после эпохи игрищ на аренах, мистерий или широкого экрана, меновой торговли или оплачиваемых отпусков, иноходцев или спальных вагонов, зоопарков, дзена или инсектицидных распылителей — в 1264 или в 1964 году, — ему приходится смириться. Он верит, что обновился, ему приятно слышать, когда о нем говорят, будто бы он обрел зрелость, стал проницательней, и в шестьдесят он чувствует себя легче, чем в двадцать или тридцать, и улыбается при виде оставшихся позади сброшенных старых шкур, он думает, что помолодел, наблюдая за созданной им семьей, и, не довольствуясь воспроизведением, начинает предаваться удовольствиям в тех местах, где — о ужас! — проституировал свою супругу… Он идет в ногу со временем! — проговорил он, глубоко вздыхая, и провел красивыми пальцами по своим длинным ресницам, словно отирая слезу, в то время как белые и черные перья на его шапочке подрагивали от негодования. — Но, — продолжал он, — оставаясь по-прежнему всего-навсего никчемным чужаком, он не ведал, что отнюдь не является таким для нас, что ему были открыты сии места, эти мириады вновь поднявшихся сюда из тьмы веков разумов, — что я говорю, он, должно быть, не ведал и о том, что все более и более удаляется от наших обиталищ, осужденный отказываться от себя всякий раз, когда его взвешивала собственная благая часть, изо дня в день бежать от себя и продолжать верить в то, что все еще жив, тогда как даже кости его уже начинали гнить, — если бы мы не собрали эту благую часть, каковою на какое-то мгновение был он сам, и не привили ее, подобно черенку, к Древу Жизни. Выучил ли он наизусть ту проповедь, которую произнес, или же, напротив, сплошь импровизировал и, поглядывая на меня краем глаза, сумел ввести в нее несколько благочестивых дерзостей, смешанных с намеками на некую темную доктрину; — сама манера, в которой он подбирался ко мне и избегал соприкосновения при малейшем моем движении под простыней, — все побуждало меня не щадить столь целокупно отсутствующую в его личности невинность, настолько я ощущал ее молчаливое приношение. Он спрыгнул с кровати и, положив руки на бедра, медленно отступил вглубь высокой комнаты так, что виден оставался только правильный профиль его лица, устремленный к своду взгляд прекрасных глаз, при открытые, словно в ожидании реплики, губы; он поднял руки, потом со своеобразным самодовольством под позвякивание браслетов и четок их уронил; приостановился, предоставив моему взору лишь спину своей стройной фигуры, плотно облегаемые короткими штанами ягодицы. Спустя какое-то время, за которое я смог оценить его уже не только за слова, он снял шапочку и совсем растворился в полумраке, в котором я мог различить лишь перебирающую четки коленопреклоненную фигуру. Но почти тотчас же его очертания вновь появились в мерцающих отсветах факелов, и, обнажая в улыбке белые зубы, сверкая очами, словно забавляясь, что он согласился вернуться, с успокаивающим движением ладоней: — Конечно, вы следовали похвальному намерению: рассчитаться как бы с долгом по отношению к Ордену Храма за данное давным-давно обещание получить свою степень у братьев-рыцарей, опущение которого ни в коем случае не было бы поставлено вам в вину! Теперь, когда вы здесь и уже наш гость, в этой постели, — и, сложив руки на груди, он скользнул коленом по одеялу поближе к моему телу, по-прежнему стоя надо мной, — позволено ли мне будет заметить: не тот ли так хорошо помнит о долгах, кто хочет получить новый заем? Как бы там ни было, вы вольны выбирать — защищать или нет свою диссертацию: в ней нет необходимости для тех степеней, к которым вы стремитесь; тем паче что для нас-то все это — не более чем развлечение. Продемонстрировали вы или нет состояние безразличия, в котором оказываются отторгнутые от своих тел души в ожидании воскресения, — не потому ли, что вопросы подобного сорта столь мало значат для людей вашего века, и явились вы вести об этом прения в старую крепость Храма, где испокон веку ржавые мечи пресекали предназначения душ? — боюсь только, что как вам не везло с убеждением тел, временно связанных с душами, так не повезет и при встрече с душами, которые от них отторгнуты — и они тоже временно, — скажете им вы… временно! — и, глядя мне прямо в глаза таким невыносимым взором, что я зарылся головой в подушку: — Поверьте мне, отсутствие заинтересованности здесь по меньшей мере столь же всеобще, как и там; покинувшему свое тело нет никакой нужды о нем заботиться! Я покинул свое несколько веков тому назад, тогда мне не исполнилось еще и четырнадцати, — неужели вы думаете, что я мог бы просто вот так с вами разговаривать, если бы не был всего лишь незначительным статистом в этой комедии? Ибо одно из двух: или вы пришли сюда как в театр, и стоит ли тогда обсуждать здесь столь тягостную тему? Или вы хотите быть услышанным отторгнутыми душами, но какой смысл для них в вопросе, который они давно решили: возникнуть, исчезнуть, возникнуть вновь — нужно ли мне для этого тело? Здесь быстро вершится все то, что в теле делается с большим трудом. Наслаждаешься еще до того, как захотел, обладаешь, даже не успев пожелать! — сказал он, и его вывернутые в категорическом жесте ладони от этого казались лишь сладострастнее, глаза сверкали. — Когда вы сжали мне недавно руку, я вынужден был высвободиться, поскольку вы в сущности меня еще не поняли. Если вы подумали, что ощущаете что-то хоть сколько-нибудь осязаемое, — я обязан вам это сказать — ваше присутствие здесь неуместно; вы злоупотребляете гостеприимством Великого Магистра! — И вдруг с еще большей живостью: — У вас всего одно желание: чтобы ваша супруга явилась сюда и к нам присоединилась, не так ли? чтобы мы улеглись втроем; защита вашей диссертации — не более чем средство доказать мне, что я всего-навсего потаскуха… О, брат Дамиан, как трудно слушать подобные слова! И все же: притвориться мертвым среди живых — еще куда ни шло; но притворяться живым среди мертвых — какая гадость! Затем, словно гневно нахмуренные брови недостаточно подчеркнули его очарование, внезапно успокоившись, но все еще раскрасневшийся: — Пощупайте теперь меня и убедитесь, что у меня нет ни щек, ни рук, ни бедер, которые кажутся вам такими аппетитными, такими приятными под этой одеждой, несмотря на то, что они — не более чем ветер… — Нет, я вас не коснусь! — сказал я, переполняемый желанием. — Ибо, если — дабы не солгать — я заявлю, что чувствую вас во плоти, вы объявите меня недостойным приема здесь; если же, напротив, солгу — дабы не быть выброшенным во внешнюю тьму, — то поступлю против совести! Но если по неведомой мне причине вы все же неосязаемы и я это признаю, ничто не уверит меня, что у вас не будет полной возможности заявить, будто я лгу из страха оказаться отвергнутым, ибо вполне может статься, что, несмотря на изъяны в моем восприятии, вы все же… Проще всего вам поверить! — Вы же ничему этому не верите, преподобный брат! Именно теперь вы мне и лжете! Зачем наделять меня столь же изворотливым духом, как и у вас, да и как предусмотреть во что бы то ни стало, что тогда произойдет? Почему вы сразу не сказали, что я здесь во плоти и крови: я бы вам тут же подчинился! — А! — сказал я, — если вы не дух и не потаскуха, то между ними осталось место плуту! — Увы! Брат Дамиан, лучше бы вы ко мне так и отнеслись! Я жду этого целую вечность, но за всю вечность мне об этом разве что говорят! При этих словах я отбросил прочь сдержанность и протянул было руки, чтобы его схватить, но тут меня охватило непреодолимое оцепенение. Он положил руку мне на лоб и большим и указательным пальцами опустил мне веки, пока я вдыхал сладостный запах влаги из ложбины его шелковистой ладони. Не в силах открыть глаза, я тем не менее совершенно отчетливо видел его перед собою: браслет на хрупком запястье, бархат рукава и, в растворе опущенных мне на веки тонких пальцев, овал лица, пышная шевелюра, выбивающаяся из-под шапочки с белыми и черными перьями. На мгновение он так и замер с рукой у меня на лбу, в свою очередь закрыв глаза, но улыбка вновь обрисовала ямочки на его персиковых щеках. Поскольку я не двигался, он отошел от кровати, погасил факелы и зажег ночник. Потом, отбросив шапочку, вытащил кинжал и вонзил его в дерево низенькой двери. Затем, сняв с пояса четки, обернул их себе вокруг горла и запястий, после чего развел руки и растянул четки направо и налево, так что образовался треугольник; казалось, он сделал это с силой и не сгибаясь повалился на пол. Едва он вытянулся на спине, как оказался медленно приподнят над землей, прямо к своду; паря в горизонтальном положении, он тихо опустился на кровать и там, поперек нее, с обвязанными четками запястьями и шеей, остался недвижим. |
||
|