"Секретная зона: Исповедь генерального конструктора" - читать интересную книгу автора (Кисунько Василий Трифонович)ГЛАВА ПЕРВАЯ…Тот памятный для меня рабочий день в феврале 1952 года начался с телефонного звонка из Министерства оборонной промышленности. Звонил главный инженер 8-го главка, специально созданного для руководства серийным производством аппаратуры для станции наведения зенитных ракет Б-200, — Сергей Николаевич Савин. Я приготовился к тому, что он, как обычно, попросит кого-нибудь направить на такой-то завод для решения технических вопросов по настройке такого-то блока. Я пообещаю заняться этим делом лично, свяжусь с заводом, уточню подробности и по результатам уточнения направлю туда нужного специалиста. И на этот раз, поздоровавшись с Сергеем Николаевичем, я, не дожидаясь его вопроса, заявил, что, мол, готов выполнить любое задание 8-го главка, направить кого надо и куда надо для решения технических вопросов. Но Сергей Николаевич оказался явно не расположенным поддержать разговор в начатом мной полушутливом ключе. С подчеркнутой официальностью он настоятельно приглашал меня к себе по делу исключительной важности и срочности, которым лично занимается сам Устинов. Сергей Николаевич сказал мне: - Ради этого дела вам надо отложить любые другие дела. И пригласить вас по этому делу мне приказал лично министр Дмитрий Федорович Устинов. Через полчаса я был уже в министерском кабинете С. Н. Савина. Здороваясь со мной, он сделал мне предостерегающий знак молчания, приложив палец к губам, и молча, опасливо озираясь, протянул мне красновато-бордовую обложку из добротного картона, на которой была вытиснена надпись: «ЦЕНТРАЛЬНЫЙ КОМИТЕТ КОММУНИСТИЧЕСКОЙ ПАРТИИ СОВЕТСКОГО СОЮЗА». Внутри обложки оказались три листа машинописного текста, озаглавленного следующим образом: «ГЕНЕРАЛЬНОМУ СЕКРЕТАРЮ ЦК КПСС ГЕНЕРАЛИССИМУСУ СОВЕТСКОГО СОЮЗА ТОВАРИЩУ СТАЛИНУ ИОСИФУ ВИССАРИОНОВИЧУ ДОРОГОЙ ИОСИФ ВИССАРИОНОВИЧ! Не могу больше молчать о, мягко говоря, вредительских действиях руководителей разработки системы «Беркут» доктора технических наук Кисунько Григория Васильевича и кандидата технических наук Заксона Михаила Борисовича…». Далее в трех специальных разделах излагались «факты вредительства». В левом верхнем углу — резолюция: «Тт. Рябикову, Устинову, Еляну. Разобраться и доложить. Прочитав весь текст кляузы и резолюцию, я, прежде всего, обратил внимание на то, что письмо, адресованное Сталину, попало прямо к Берия. Хорошо это или плохо? Скользнул взглядом по серым, с разрывами тучам, клубившимся в куске февральского неба, выхваченном оконным проемом министерского окна. На миг окно показалось маленьким и зарешеченным. Да, теперь я не только сын врага народа, раскулаченного в 1930 году и обезвреженного органами в 1938 году. Теперь я и сам враг народа и мне, может быть, уже намечено где-то помещение с таким окошком. Эти мои размышления были прерваны Савиным, который протянул мне прошнурованный блокнот для секретных черновиков, в котором на первом листе было написано начало будущего ответа Д. Ф. Устинова на резолюцию Берия: «Товарищу Берия Лаврентию Павловичу. По Вашему поручению от… 1952 года №… докладываю…» Далее листы блокнота были чистыми. Устинов распорядился, чтобы Савин предложил мне лично составить текст ответного письма с научно-технической аргументацией по пунктам обвинений во вредительстве, выдвинутых против меня и Заксона. Но при этом официально исполнителем документа должен считаться Савин. А ведь министр запросто мог отписаться в том смысле, что мы, мол, чистые производственники, работаем по технической документации КБ-1, подчиненного Третьему Главному управлению при Совмине СССР, и поэтому не компетентны судить о научно-технической деятельности специалистов КБ-1. И пусть бы разбирались в этом деле начальник ТГУ (Третье Главное управление) Рябиков и начальник КБ-1 Елян. Много листов было исписано и зачеркнуто, прежде чем я вернул Савину блокнот с окончательным чистовым вариантом текста. Савин тут же вызвал секретчика, приказал срочно отпечатать документ в машбюро, а меня попросил подождать, чтобы лично проверить машинописный текст. Все это было сделано очень быстро, и Савин, прощаясь со мной, сказал, что письмо Устинова будет сегодня же с нарочным доставлено Берия с пометкой «Серия К», что означает «вручить лично». После этого я вернулся к своим обычным делам, но где-то в глубине сознания не унималась тревога от того, что существуют еще два экземпляра злополучной кляузы с резолюцией Берия, адресованные Рябикову и Еляну. Смутная тревога стала явной, когда ко мне заявился майор госбезопасности, формально числившийся замначальника комплексного отдела по разработке системы «Беркут». В КБ-1 существовала целая команда таких офицеров во главе с Г. Я. Кутеповым — первым замом начальника КБ-1. Один из них был одновременно и начальником конструкторского отдела № 32, состоявшего в основном из заключенных, и начальником спецтюрьмы, в которой содержался этот «спецконтингент». — Григорий Васильевич, — начал майор, — некоторых наших специалистов беспокоит ряд вопросов, касающихся работ на антенном заводе. — Какие именно вопросы беспокоят ваших специалистов? Подглядывая в тетрадь, майор начал путано излагать содержание уже известной мне кляузы. — А теперь я готов выслушать ваше мнение по этим вопросам, — закончил майор, изготовившись к записям в тетрадь. — Все эти вопросы специальные, из антенной техники, и вы не смогли их правильно воспроизвести даже из четко изложенного оригинала. Это и понятно: ведь вы не специалист в данной области. Значит, и мои объяснения запишете неточно в эту тетрадь, кому-то неточно доложите, и эти неточности могут обернуться для меня непредсказуемыми последствиями. Поэтому я бы предпочел напрямую поработать с тем самым письмом, в котором против меня выдвинуты перечисленные вами обвинения. Да, именно обвинения, а не безобидные «вопросы некоторых специалистов». — Не понимаю, о каком письме вы говорите? — О том самом, в котором меня оклеветали перед ЦК КПСС, и я вправе лично ознакомиться с возведенной на меня кляузой и ответить на нее тоже лично, а не через вашу тетрадь. Вот тогда, если по моим письменным объяснениям возникнут вопросы у «некоторых ваших специалистов», мы и продолжим наш разговор. На следующий день такой же разговор состоялся с другим майором госбезопасности. Выходит, что в КБ-1 кто-то решил пустить расследование кляузы о вредительстве не по линии специалистов, а через офицеров госбезопасности. Кто же? Если оба офицера говорили со мной по поручению зам. главного конструктора, в подчинении которого находится их отдел, то почему он не сделал это сам? С ним все же можно было говорить на языке техники. Не менее странные петляния вокруг меня в связи с «вредительским делом» были затеяны в ТГУ. По поручению главного инженера ТГУ В. Д. Калмыкова его заместитель и начальник технического отдела, скрывая от меня наличие письма с резолюцией Л. П. Берия, пытались провести надо мной процедуру скрытого допроса точно в таком же стиле, как госбезопасники в КБ-1. В ответ я потребовал показать мне письмо с тем, чтобы письменно дать разъяснения на выдвинутые против меня обвинения, но они сделали вид, что письмо не существует, и на этом наш разговор закончился, можно сказать, вничью. Если, конечно, не считать того, что все это усилило не покидавшее меня чувство тревоги и страха от мысли о том, что, может быть, этой кухней управляет кто-нибудь прямо с Лубянки, а Рябиков, Елян и главные конструкторы об этом даже не знают. В моем воображении снова возникал образ маленького зарешеченного оконца, как тогда в министерстве у Савина. А может быть, мне и Заксону повезет и нас просто переведут в спецконтингент 32-го отдела? Теряясь в подобных догадках, мог ли я предположить, что донос об «антенном вредительстве» обрастет новыми «фактами», которыми Берия займется лично? К Берия меня вызвали в конце февраля 1953 года с полигона Капустин Яр, как выяснилось, уже по другому навету. Чтобы вылететь в Москву, мне пришлось добираться до аэродрома Гумрак на вездесущем По-2, который прочно прижился на полигоне с тех пор, как С. А. Лавочкин проводил здесь автономные испытания зенитной ракеты В-300 для «Беркута». На этом самолетике пилот Щепочкин раньше любого полигонного летчика-поисковика ухитрялся находить упавшие остатки ракеты, обозначить места падения приметными знаками, прихватить наиболее важные узелки ракеты и ее аппаратуры, доставить их лично своему генеральному конструктору. Сейчас Щепочкин продолжал выручать полигон и «почтовые ящики» тем, что мог слетать куда надо в любое время и в любую погоду. В день моего вылета он подрулил на своем обутом в лыжи По-2 прямо к проходной площадки Б-200, — и вот мы уже как на такси мчимся над сверкающей снежными искрами степью, над дорогой, проложенной грейдером прямо по заснеженной целине. Сейчас, когда над ней уже поработали февральские вьюги, дорога превратилась в плотный снежный бугор, лентой вьющийся по степи, и если снова пускать грейдер, то лучше всего рядом со старой дорогой. Так за зиму здесь появилось рядом несколько заваленных снегом не проходимых ни для какого транспорта бывших дорог, и лишь когда сойдет снег, разберутся водители, где настоящая дорога. Когда грейдерный «плужок» пропашет в снегу дорогу — радость не только людям с площадок, которые могут теперь добраться в поселок Капустин Яр, где есть баня и буфет, где никто не имеет понятия о полигонном сухом законе. Радость наступает и для степных зайцев, когда раздается стрекот трактора, вышедшего в степь с грейдером. Дошлые зверюшки знают, что после этого большого, только на вид страшного грохотуна останется широченная полоса свободной от снежного покрова целинной травки. Правда, заячье пиршество на травке иногда прерывается темно-зеленоватыми, тарахтящими как трактор коробками, которые быстро проносятся по травке, оставляя за собой противно пахнущие струйки теплого воздуха. Ночью они на бешеной скорости гонят впереди себя по снегу, словно огромного зайца, пятно слепящего света, и тогда бывалый заяц знает, что нужно поскорее убегать в сторону и от дороги и от света, притаиться за снеговой кочкой и переждать. А зазеваешься — выдвинутся из темно-зеленых коробок отвратительно блестящие черно-синие палки с дырками на концах и начнут изрыгать из своих дырок огонь, грохот и заячью смерть. Но вот По-2 свернул от заброшенной людьми и зайцами дорожной трассы, и я невольно залюбовался наплывавшей под крыло бескрайней снеговой равниной и бегущей по ней внизу впереди самолета полукружной дугой беспорядочно вспыхивающих и потухающих искр, словно бы взбиваемых на снегу падающими на него лучами. Вспомнил запорожскую степь, край моего детства. Там куда ни глянь — видно, что степь и вдалеке не кончается, а закрывается каким-нибудь бугром, разделяющим две речки или степные балки. И хочется выйти на этот бугор и посмотреть — что за ним скрывается, и так бы идти и идти, и очень любопытно — куда бы пришел? А здесь ничто ничем не закрывается, вся степь — ровная, как доска, куда ни глянь — везде одинаковая, без конца и края. Самолет идет низко, но не видно даже одиночных былинок прошлогодней травы, пробивающихся из-под снега. Значит, хорошо поработали здесь зайцы, и теперь они промышляют кормом где-то в других местах. Степь безжизненна. Но тут же в опровержение этой мысли я увидел почти по курсу самолета рыжую лису, лениво трусившую по снегу. Говорить в грохоте самолетного двигателя было бесполезно, но я и без слов понял и огонек азарта в глазах Щепочкина, и его кивок в сторону лисы и циферблата часов. Дескать, время у нас еще есть, можно погоняться за лисой. Лиса, заметив самолет, когда Щепочкин довернул его в ее сторону, ускорила бег и что есть мочи пустилась наутек. Она шла по прямой, самолет за ней, и было видно, что зверек выбивается из сил. Потом лиса в изнеможении села на снег, повернувшись злобно оскаленной мордочкой в сторону надвигающейся опасности. Все ее тельце дергалось от частого дыхания, рот был широко открыт и пенился слюной, а язык свисал, как у собаки, томящейся от жары. Но при этом вся поза лисы продолжала оставаться воинственной, и зверек даже угрожающе поднял в сторону самолета полусогнутую переднюю лапку. Когда же самолет прошел над лисой, она, как бы расслабившись, распушила хвост на снегу, некоторое время поворотом головы следила за удалявшимся самолетом. Потом, словно бы вдогонку за ним, снова ленивой трусцой побежала по снежному насту, готовая и убежать от опасности, и, если надо, встретить ее лицом к лицу, даже при чудовищно неравных силах. Когда подлетали к гражданскому аэродрому, я увидел, как из маленького домика, служившего аэровокзалом, вышли и направились для посадки в Ли-2 пассажиры. Но наш самолет прошел мимо: оказывается, нам посадка назначена на военном аэродроме. Значит, на Ли-2 я не успею. Вот и погонялись за лисой. Что скажет Берия, когда узнает, — а узнает обязательно, — из-за чего вызванный им Кисунько опоздал на самолет? Вспомнив, что при отправке с полигона Калмыкова и Расплетина были задействованы и дрезина, и обкомовские машины к паромной переправе, я подумал, что на аэродром, вероятно, тоже были даны команды от спецслужб об отправке меня в Москву. Возможно, органы уже засекли наш По-2 и московский Ли-2 будет ждать, пока меня доставят с военного аэродрома на гражданский. Но на военном аэродроме, оказавшемся пустым заснеженным полем с единственным запертым на замок домиком, меня никто не ждал. Теперь надо быстрее добраться до гражданского аэродрома. Это примерно в двух километрах от места стоянки военных самолетов, куда меня доставил Щепочкин. Но добираться надо по колено в снегу. Распахнув шинель, чтоб не мешала, побежал туда, где уже ревел моторами Ли-2. Но глубоко в снегу застревали и сползали с ног галоши. Пришлось взять их в руки. Когда до Ли-2 оставалось каких-нибудь двести метров, резко усилился рев его двигателей и я увидел, что он двинулся по дорожке и пошел на взлет. Я ускорил бег и начал усиленно размахивать руками; в одной руке был портфель, а в другой галоши. Добежал до места, где только что стоял Ли-2, и продолжал тем же способом подавать знаки уже взлетевшему самолету. Потом зашел в домик, служивший аэровокзалом на этом полностью уничтоженном войной аэродроме. В кассе узнал, что улетевший самолет ушел на Москву, а следующий самолет на Москву пойдет грузовым рейсом через полтора часа. «Но вам, если желаете, я могу продать билет на этот рейс», — сказала мне кассирша. Взяв билет, я почувствовал сильный озноб. Бег по колено в снегу в пижонских штиблетах, надетых на летние носки, — все равно что босиком. Запыхавшийся, разгоряченный от бега, наглотавшись холодного воздуха, я теперь почувствовал сильную боль в горле, мне было трудно дышать, до шепота сел голос. Согреться бы чем-нибудь в буфете, но окошко буфета было закрыто, и мне остается ждать в неотапливаемом сборном домике, где так же холодно, как и снаружи, — разве что без ветра. Грузовой рейс в 17.00 московского времени выполнял Ли-2, оборудованный в пассажирском варианте, но весь его салон с креслами был завален тюками, опечатанными сургучом или пломбами. Я вольготно примостился возле тюков, которые помягче, и уснул. Разбудил меня в Воронеже кто-то из экипажа, пригласил пройти в аэровокзал, чтобы согреться, пока будут дозаправлять самолет. В буфете аэровокзала, — может быть, потому что дело шло к ночи, — не было ничего горячего. Только вода и фрукты. Такими фруктами однажды угощал Еляна и меня начальник Первого ГУ при Совмине Б. Л. Ванников. — Такого угощения в вашем ТГУ не дождетесь. Это грейпфруты, импорт. Так что вы давайте, не стесняйтесь, — говорил он. Но Елян ему возразил, сказал, что это такой сорт апельсинов. Это были ароматные, сочные плоды с темно-красноватыми прожилками в мякоти под оранжево-крапчатой кожурой. Сейчас я взял в буфете полдесятка этих фруктов вместе с двумя по сто пятьдесят водки в стаканах, насыпал в стаканы соли и перцу, хорошо все это размешал и выпил одним махом под «грей-апельсиновую» закуску: своего рода шоковая бомба против «свеженькой» простуды. А когда с экипажем зашел в самолет и снова завалился спать среди тюков, то уже не слышал и как взлетел наш Ли-2, и как он сел в Быково, где меня ждала «Победа», высланная Еляном. Оказывается, Амо Сергеевич точно знал, каким рейсом и куда я должен прилететь. Добравшись глубокой ночью домой, я позвонил дежурному по предприятию, но трубку, к моему удивлению, взял Елян. Поздоровавшись, он сказал: — Завтра, а вернее уже сегодня, в девять ноль-ноль увидимся у Василия Михайловича Рябикова. А пока отдыхайте, до свидания. В кабинете Рябикова, куда я явился в назначенное время, за длинным столом сидели и рассматривали какой-то документ, передавая друг другу машинописные листочки, Калмыков, Елян, Щукин, Куксенко, Расплетин, представитель от Устинова — С. Н. Савин. Я присоединился к Савину, у которого был отдельный экземпляр документа, а точнее, сразу двух документов: технического протокола и докладной записки на имя Л. П. Берия с изложением сути решения, оформленного в протоколе. Суть же этого решения заключалась в том, чтобы антенны, изготовленные заводами с отступлениями от ТУ, зафиксированными военной приемкой, принять и отгрузить для монтажа на местах их будущей эксплуатации, а заводам засчитать выполнение плана. Мне не по душе была половинчатость такого решения: антенны с изъянцем, но на монтаж пока можно допустить, а там, может быть, еще придется их дорабатывать или заменять? Оставался открытым и вопрос о том, будут ли в дальнейшем приниматься другие антенны с такими же отступлениями от ТУ. Лучше бы прямо скорректировть ТУ, и тогда приемка антенн пошла бы нормальным порядком, без подписей высоких начальников. Но кому-то, видно, выгодно держать антенщиков в заложниках, чтобы в любой момент можно было сказать, что станции работают плохо из-за плохих антенн, и начать на объектах такой же крутеж, как сейчас на полигоне. Я понимал весь этот подвох, но был убежден, что антенны рано или поздно будут реабилитированы. И эта уверенность подкреплялась имеющимися у меня двумя техническими протоколами, подтверждающими, что корректировка ТУ не повлияет на качество работы антенн в составе станций. Правда, меня настораживало, что Калмыков и Расплетин устроились немного в стороне от остальных и обсуждали отдельные места текста, уже не раз ими перечитываемого. В кабинет вошел Рябиков, поздоровался со всеми сразу, сел во главе стола, спросил: — Все ознакомились с документами? Есть замечания? Или будем подписывать? — Он обвел всех взглядом, в конце задержав его на сидевших особняком Калмыкове и Расплетине. — Можно подписывать, — как бы за всех ответил Куксенко. — Наш министр Дмитрий Федорович Устинов согласен подписать эти документы, — сказал Савин. — Тогда прошу приступить. Не забудьте, товарищи, — все четыре экземпляра. Когда все подписи были поставлены, Рябиков сказал: — На этом закончим. Сегодня в двадцать два ноль-ноль всем быть у Лаврентия Павловича. До этого вызова к Берия я ни разу не был в Кремле, не знал, с какой стороны и через какие ворота туда можно попасть, а тем более как пройти к Берия. Чтобы навести справки по этому вопросу, я позвонил Павлу Николаевичу Куксенко, а он вместо ответа просто предложил поехать вместе, в его ЗИМе. Ехали молча. У Павла Николаевича был постоянный пропуск в Кремль, но и мне не пришлось выписывать пропуск: везде на постах были списки, по которым солдаты, проверив документы и взглянув на часы, пропускали участников назначенного у Берия сбора. С любопытством новичка я рассматривал и Кремлевскую стену изнутри, и здания за нею, вдоль которых пришлось проходить к угловому подъезду здания Совмина. Гардероб, вестибюль, два полукружных лестничных марша, ведущих на второй этаж, мягкие ковры, от которых скрадываются шаги в коридоре. Где-то здесь много раз проходил Ленин, наверное, недалеко кабинет Сталина. Здесь на каждом шагу, каждая пядь — живая история. Здесь вершатся чохом судьбы миллионов людей от одного лишь слова, сказанного устно или написанного в виде резолюции в левом верхнем уголке какой-нибудь бумаги. Судьбы таких, как я и мой отец, министров и полководцев. И странное дело — я не ощущал никакого чувства приподнятости, торжественности, какое, кажется, должен был испытывать, ступая впервые по кремлевской земле, по коридорам с дверями, на которых начертаны звучные имена соратников Сталина. Вместо этого у меня было тягостное ощущение какой-то неотвратимой беды, неприметно витавшей вокруг и подталкивавшей меня к дубовой двери с блестящей металлической пластинкой, на которой выгравированы имя, отчество и фамилия того, кто вызвал нас к 22.00. Пластинка выглядела почти по-домашнему и напомнила мне оставшиеся от петербургских традиций надписи, которые мне довелось видеть в Ленинграде на дверях квартир профессоров, доцентов, врачей. Да, скорее, именно врачей, потому что в приемной, куда мы зашли с Павлом Николаевичем, уже ждали приема посетители, вид которых — даже у самого Рябикова и Устинова — был как у тяжелобольных, знающих о своей обреченности, или как у родственников обреченных больных. Ждали вызова в кабинет Хозяина молча, а с входящими товарищами здоровались кивками или в крайнем случае шепотом. Точно в 22.00 дверь из кабинета Берия открыл его помощник Сергей Михайлович Владимирский. На его лице промелькнула гримаса, которую следовало понимать как улыбку, входящую в трафарет любезности, выработанный для посетителей, приглашаемых в кабинет Хозяина. Кабинет Берия напоминал небольшой зрительный зал с возвышением в виде сцены, на которой громоздился огромный письменный стол Хозяина, уставленный телефонными аппаратами. Всю длину зрительного зала, исключая промежутки у «сцены» и входной двери, занимал широченный стол с приставленными к нему кожаными креслами. Когда все вошедшие расселись за этим столом, я успел подумать, что такая его ширина и расстановка кресел вроде бы рассчитаны на то, чтобы никто из «зрителей» не смог передать что-либо ни на противоположную сторону стола, ни соседу справа или слева. Берия буквально возник на «сцене» из неприметной боковой двери, будто пройдя сквозь стену, под которую была замаскирована дверь. Мы все встали, а он сказал: «Садитесь». Я обратил внимание и на его кавказский акцент, и на великолепный, с иголочки костюм из мягкой темной ткани, на белоснежную рубашку с изысканно повязанным галстуком в вырезе однобортного пиджака и еще на то, что у Берия безобразно огромный живот, который не скрадывался даже хитроумным покроем костюма. Лысая голова и плечи неестественно откинуты назад, как противовес животу, удерживающий его хозяина в вертикальном положении. Вместе с тем при свете ярких люстр блики от пенсне или, может быть, очков с очень тонкой оправой казались лучами той сатанинской силы, благодаря которой этот всемогущий человек видит всех и все насквозь. Берия сел за свой стол как раз напротив длинного широченного стола, за которым сидели прибывшие по его вызову люди. Восседая над ними, он обвел их взглядом, будто пересчитывая всех и просвечивая каждого. Начал с правого дальнего конца, где с выражением прилежных учеников сидели Калмыков и Расплетин, потом, перескочив через пустой стул, скользнул по лицам Щукина, Устинова, Рябикова. Слева ближе всех к Берия сидел его помощник — тот самый, который пригласил всех в кабинет. Он сидел напротив Рябикова, далее через один стул — Елян, за ним рядом сидел я, а через один стул от меня — главный конструктор Куксенко, оказавшийся крайним по левой стороне стола. Мне показалось, что Берия «просвечивал» меня дольше других, и я старался не мигая выдержать эту процедуру. — Сначала ознакомимся с одным докумэнтом, — начал Берия, поднявшись с кресла и взяв со стола папку. — Я его вам сейчас прочитаю: «Дорогой Лаврентий Павлович! Докладываем Вам, что пуски зенитных ракет системы «Беркут» по реальным целям не могут быть начаты из-за того, что поставленные на полигон заводом № 92 антенны оказались некачественными. Завод отнесся к своей работе безответственно, допустил грубейшие отступления от утвержденных технических условий, а представитель КБ-1 Заксон самовольно разрешил отгрузку антенн с этими отступлениями. Просим Ваших указаний. Калмыков, Расплетин». — Кто писал эту шифровку? — спросил Берия. — Мы, Лаврентий Павлович, — поднявшись по-военному, ответили Калмыков и Расплетин. — Мы вдвоем. — Как это вдвоем? Кто держал ручку? — Текст обсуждали вдвоем, а в блокнот вписывал я своей авторучкой, — пояснил Калмыков. Я понял, что зачитанная шифровка была неожиданностью не только для меня, но и для всех остальных присутствующих, кроме, конечно, помощника Берия. Вот чем, оказывается, занимались авторы шифровки втайне от меня и Заксона на полигоне. Они, конечно, знали, что у Берия в сейфе уже лежит кляуза на двух антенщиков-вредителей, что все документы по приемке антенн Заксон подписывал с моего ведома. Значит, явно рассчитывали, что их шифровка сработает как хороший довесочек к той кляузе, как бензин, вылитый на тлеющие угли. Страшно работать с такими людьми. В их действиях угадывается и холодный жестокий расчет, и опыт, и кто знает, какими делами на их совести легли тридцатые и последующие годы. — А тэпер прочитаем еще один докумэнт, — продолжал Берия. — «Дорогой Лаврентий Павлович! Докладываем Вам, что антенны А-11 и А-12, изготовленные серийными заводами с отступлениями от ТУ, зафиксированными военной приемкой, согласно принятому нами решению отгружаются для монтажа на боевые объекты системы «Беркут». Рябиков, Устинов, Калмыков, Щукин, Куксенко, Расплетин, Кисунько». — Какому докумэнту прикажетэ вэрить? — спросил Берия. — На полигоне антенны негодные, а для боевых объектов такие жэ антенны оказываются годными? Объяснитэ мне этот парадокс, товарищ Рябиков! — Лаврентий Павлович, по-видимому, товарищи Калмыков и Расплетин погорячились и, ни с кем не советуясь, поторопились с шифровкой. Мы посоветовались с главными конструкторами и считаем, что антенны годные, — ответил Рябиков. — А может быть, они не погорячились, а на них в Москве надавили и заставили подписать этот другой докумэнт об отгрузке антенн на объекты? А оттуда куда будем отгружать? На свалку? Мэншэвистские штучки! И ротозейство! Да, всеми вами, ротозеями, крутит, как ему захочется, какой-то Изаксон, и притом совершенно бесконтрольно обводит вокруг пальца даже вас, академик Щукин! Сыдытэ! — поморщившись, кинул вскочившему с места Щукину. — Кто нэпосрэдствэнный начальник этого Изаксона? — зловеще приглушенным голосом спросил Берия. — Я, Лаврентий Павлович. Моя фамилия Кисунько. Все отступления от ТУ Заксон разрешил с моего личного согласия… — Обратите внимание, Лаврентий Павлович, — вмешался помощник Берия. — Кисунько соглашается со всем, что бы ни предлагал Заксон. А вот у нас есть точные данные, что он игнорирует дельные предложения других специалистов, например, техников и лаборантов… — помощник запнулся, разыскивая бумажку с фамилиями игнорируемых мною техников и лаборантов. Пользуясь заминкой, я торопливо, чтобы снова не перебили, выпалил: — Антенны с такими параметрами вполне годные. Это подтверждено специальными испытаниями на обоих полигонах. Протоколы испытаний мною представлены главным конструкторам. — Я полностью согласен с товарищем Кисунько, — сказал главный конструктор Куксенко. Теперь Берия уставился в сторону авторов шифровки. Поморщившись, спросил у Расплетина: — Почему у вас такое лицо? Красное какое-то. Вы нэ пьяны? — Никак нет, Лаврентий Павлович. Такой цвет лица у меня с детства. — Смотрите у меня. Я вам покажу… с детства… После паузы Берия подытожил: — Я убедился, что дело здесь не простое. Надо разобраться специальной комиссии. Рябиков, Устинов, Елян, Куксенко. — И Щукин, — добавил Рябиков. — Хорошо… Но постоянно помните о бдительности. Многому нас учит история с врачами-вредителями… Результаты работы комиссии доложить мне шестого марта, в понедельник. При этом Берия сделал пометку на настольном перекидном календаре. Слова Берия насчет врачей-вредителей при постановке задачи для комиссии опять вызвали у меня чувство обреченности, несмотря на реабилитирующую меня и Заксона реплику Куксенко. Похоже, что у Берия еще до совещания сформировалось мнение по этому делу, подготовленное спецслужбами. Да и помощник в том же духе заранее надергал «факты» с техниками и лаборантами. Но, с другой стороны, реплика Куксенко, подразумеваемая как мнение обоих главных конструкторов, то есть и Куксенко, и Берия-младшего, не сулит ничего хорошего и авторам шифровки. Никто не мог предугадать, куда повернет колесо фортуны. И еще подумалось мне, что все мы у Берия под надежным колпаком, если он с такой точностью подкинул намек Расплетину насчет цвета лица. Точно сработали бериевские стукачи насчет феноменальной непросыхаемости Александра Андреевича! Все, кто были на «совещании» у Берия, прямо из Кремля проследовали в ТГУ и собрались в кабинете Рябикова. Сюда же прибыли начальник военной приемки ТГУ полковник Червяков и главный инженер спецглавка Миноборонпрома С. Н. Савин по вызовам Рябикова и Устинова. Было уже за полночь. Рябиков, уставший, с кругами под глазами, снял пиджак, расстегнул ворот рубашки, ослабил галстук, приложился к стакану с боржоми, поставил стул почти на середину кабинета, сел на него верхом, руки как плети опустил на спинку стула. Потом вскинул голову и, вытянув вперед правую руку, зло, по-площадному выругался, глядя в сторону Калмыкова и Расплетина: — Так что же!… Почему бы нам не посадить парочку антенных вредителей и благополучно покончить с этим делом? Так сказать, концы в воду? После паузы Устинов предложил: — Давай так: на завод отправим сначала малую комиссию. От тебя — председатель, от меня — Савин, от КБ-1… — Кисунько, — предложил Куксенко. — Хорошо, а от ТГУ поедет Червяков. Можете прямо сейчас, Николай Федорович? — спросил Рябиков у Червякова. — Как штык, Василий Михайлович, — ответил полковник. — Одному или с кем прикажете? В машине места хватит. — А вот возьмите за компанию Григория Васильевича, — сказал Елян. — Вы как, Григорий Васильевич? — Я тоже как штык. — А мне, Дмитрий Федорович, разрешите выехать завтра поездом, — сказал Савин, обращаясь к Устинову. Устинов согласился, и я понял, что Савин, пока мы будем в дороге, постарается объяснить заводчанам, как вести себя с нашей комиссией. Около двух часов ночи, заехав по домам за; личными дорожными вещами, мы с Червяковым в «Победе» направились на «дальний» антенный завод. Там нас вечером встретил директор завода и отвез на своей машине на бывшую квартиру Еляна, где был накрыт стол со всем необходимым к стерляжьей ухе. А уха тоже дымилась на кухне, и уже готовы были занять свои места на сковородке стерлядки, приготовленные для жарки. Пока мы приводили себя в порядок после дороги, прибыли главный инженер завода, секретарь парткома и председатель завкома. Первый тост произнес директор завода: — Сегодня двадцать третье февраля, и мы рады приветствовать у себя инженер-полковника Червякова Николая Федоровича и подполковника Кисунько Григория Васильевича по случаю дня Советской Армии. Но пусть они не думают, что мы подлаживаемся к ним как к комиссии. У нас чиста рабочая совесть, и нам не страшны никакие комиссии. За Советскую Армию! Потом были тосты с обеих сторон за завод, за КБ, персонально за присутствовавших. Но заводчане долго не задержались и оставили гостей отдыхать. Работа «малой» комиссии началась утром следующего дня с прибытием представителя министерства Савина и вызванного с полигона Заксона. Червяков сразу же задал работе следовательский тон и быстро настроил заводчан и Заксона друг против друга. Поднимались первичные документы по пустяковым вопросам, которые в производстве положено решать заводским технологам и конструкторам самостоятельно. Было ясно, что Червяков просто решил на всякий случай понадергать и подстелить соломку в виде фактов самовольства завода и Заксона без ведома военпредов, — вплоть до выбора цвета лакокрасочных покрытий на внешних поверхностях волноводов. В этих вопросах, в которых копался дотошный военпред, заводчане начали все валить на Заксона, а Заксон в свою очередь — на заводчан, получилось глупое препирательство по вопросам, не стоящим выеденного яйца. Я попытался вернуть Червякова к главному вопросу — об амплитудной разноканальности, по которой высказаны претензии к антеннам, но он заявил, что этот вопрос ясен как Божий день: антенны не удовлетворяют ТУ — значит, некачественные. — А разрешение Заксона — извините! — даже лично ваше, Григорий Васильевич, для военпреда не имеет никакой силы. Для нас закон — подпись главного конструктора или его зама на чертежах и на ТУ. Всякие же эксперименты, технические протоколы — все это ваше внутрикабэвское дело. Сбить Червякова с заскорузлого трафарета военпредского мышления оказалось делом безнадежным, и я решил для доклада перед комиссией Рябикова подготовить справку о проведенных в Кратове и в Капъяре экспериментах и их результатах, доказывающих, что претензии Калмыкова и Расплетина к качеству антенн необоснованны. Кстати, чтобы убедиться в этом, не надо было выезжать на завод ни малой, ни большой комиссии. Вопрос сугубо не заводской… В день, когда мы вернулись в Москву, печать и радио объявили о болезни Сталина. В воскресенье Сталин умер. А в понедельник — день, назначенный Берия для доклада ему материалов комиссии Рябикова, — Василию Михайловичу по кремлевке вместо Берия ответил его помощник: «Ваш доклад откладывается до особого указания». Во вторник, 7 марта, прибыв на подмосковный антенный завод, я был удивлен тем, что прямо в бюро пропусков, загораживая доступ к окошку, валялся какой-то пьяный в стеганой ватной спецовке и всячески поносил Сталина, и не только Сталина, нецензурно ругался. — Вызвали бы милицию или сами выпроводили это го хулигана, — сказал я начальнику заводской охраны, на что тот ответил: — Мы охраняем завод от проникновения посторонних лиц, а этот лежит вне режимной территории завода, поэтому ни он сам, ни его пьяная болтовня нас не касаются. Вернувшись домой поздно вечером, я увидел у себя неожиданного гостя — дядю Захара из Мариуполя, слесаря-электросварщика. — Что, племяшок, — удивляешься, что нежданный гость? — Тут удивляться некогда, надо быстрее бежать за выпивкой, пока не закрылись магазины. Ты погоди, я мигом, как тот раз. «Тот раз» был два года назад, когда дядя тоже приехал поздно, и я побежал в гастроном за пять минут до закрытия. В магазине водки не оказалось, и продавщица предложила: — Товарищ подполковник, если очень нужно, — разоритесь на коньяк. Посмотрите, какие красивые бутылки. Разглядывая полку с красивыми бутылками, я отметил про себя: раз рыжее — значит, вино, что-нибудь слабенькое для дам. — Хорошо, дайте мне две бутылки этого легкого дамского напитка. — Вы правы, даму угостить таким напитком тоже не стыдно, — игриво заметила продавщица. Дома дядя, взглянув на бутылки, поморщился: — Слабовата пошла профессура, даже с рабочим человеком не может отважиться на рюмку водки. Ну, зачем нам эта дамская бурда? — Извини, но уже поздно, покрепче ничего не было. Зато у нас этой бурды по бутылке на брата. Жахнем стаканами — и порядок. А завтра будет день — будет и водка. После первого выпитого залпом стакана коньяку дядя открыл рот, заглатывая воздух, закашлялся, с укоризной, сквозь выступившие слезы, посмотрел на меня: — Шутки шутишь над дядькой? Спирту подмешал? — Да нет же, вот сургуч, печать, посмотри на нераспечатанную бутылку. Проверь этикетку: «Коньяк юбилейный». Даже без градусов. Дядя, повертев бутылку в руках, расхохотался и спрятал ее в чемодан. — Похоже, что нам хватит и одной бутылки, а эту я беру с собой и вот так же, как ты меня, подурачу легким напитком других твоих дядьков. А то, может, подкинешь для них еще пару бутылочек? На этот раз я тоже принес бутылку коньяку, закуску, расположился с дядей на кухне, спросил: — Ну, как там у вас? Надолго к нам? — У нас — как и у вас. А здесь я вроде бы уже справил свои дела. Завтра — на поезд и домой. Приезжал посмотреть на мертвого вождя. Давка была невообразимая. Но я все же прорвался. — Зачем было так спешить? Приехал бы позднее, увидел в Мавзолее. — Уж очень мне хотелось поскорее увидеть этого изверга в гробу. Да, племяшок, теперь это можно говорить. Пока что беспартийным, как я. Но придет время, и об этом будут говорить все. Ты думаешь — я один был такой в этой давке? Его ненавидел весь народ, кроме разве что подлецов и дурачков. Его ненавидели, но молчали, боялись и даже делали одураченный вид, — потому что были задавлены энкавэдэшниками. Учти, что теперь все пойдет по-другому. И еще тебе мой совет: ты там где-то близко по работе с Берия и его сыном, — старайся держаться от них подальше и вообще будь поаккуратнее. — Ладно, дядя, поживем — увидим, а пока что давай выпьем за встречу и за то, что послужило поводом для этой встречи. — И еще за то, что теперь все пойдет по-другому и то старое никогда не вернется. И за светлую память загубленных извергом людей, — таких, как твой батько. Это их, а не отдавшего концы тирана оплакивали люди, проходя в Колонном зале мимо его гроба. Конечно, не все, но я уверен, что большинство. Мы чокнулись стаканами, я слушал дядю, почему-то вспомнил работягу — так ли уж пьяного? — у проходной антенного завода, а сам думал о том, что Берия никуда не делся, что кляуза на имя Сталина о вредительстве и шифровка с полигона лежат у него в сейфе, и от этого никуда не уйдешь. — И еще скажу тебе, племяшок, по секрету: за твоего отца один поганец-стукач с помощью двух твоих дядей очень даже нечаянно и надежно угодил под колеса поезда… Нечаянно! Поистине непостижима тайна того священного чувства, которое с неодолимой силой тянет человека к земле его детства и юности. Даже такого детства, какое выпало мне с клеймом сына и внука кулака, и моей студенческой юности, прошедшей под страхом разоблачения и исключения из института как классово чуждого элемента, в годы величайшей беды, унесшей моего отца. Почему же я, несмотря на это, с теплым сыновним чувством, а не как злую мачеху вспоминаю землю моего детства и юности? Не потому ли, что в ее недрах, зарытый в расстрельном котловане, покоится, — нет, не покоится, а взывает к живым! — прах безвинно убиенного отца моего? Вот она, пушкинская «любовь к родному пепелищу, любовь к отеческим гробам»! …Сейчас, когда я пишу эти строки, мне вспоминается теплый тихий летний день 1972 года. Широкая привольная запорожская степь. Здесь на берегу небольшой, но быстрой речушки — село Бельманка и в нем — дедовская хата-мазанка под соломенной крышей, в которой родились и мой отец, и пятеро его братьев, две сестры. И я еду с мариупольскими родичами на небольшом автобусе из Мариуполя, чтобы поклониться этой хате, где я родился, где качала меня мама в люльке, подвешенной к «сволоку». Автобус, покачиваясь на неровностях проселочной дороги, приближается к памятным мне из далекого-близкого детства местам, где я не был целых сорок лет. Я прошу остановить автобус на пригорке, с которого уже видна луговая пойма, где сливаются Бельманка с Бердой и затем с веселым журчаньем устремляются на юг, к Бердянску. Едем дальше, пересекая луговину, и дорога выводит нас мимо хат, расположившихся вдоль речки, к центру села. Возле сельсовета — обелиск с именами погибших в войну сельчан, призванных из Бельманки. Две каменные плиты, на них — 174 имени. С волнением вчитываюсь, узнаю знакомые с детства фамилии. Пудак… Это фамилия моей первой учительницы Раисы Ивановны. В скорбном списке она представлена трижды. Широколава… Такая фамилия была у моего соседа по парте в первом классе, его имени я не помню. Холод Иван Васильевич… Не тот ли это дядя Холод, который в 1930-м пригнал в Бельманку и передал моему отцу первого «Фордзона»? Нагребецкий… Мальчик, с которым я дружил в четвертом классе. Гришечко Сергей Ильич… Это тот самый Сережа, чья хата стояла через одну от нашей хаты, — единственная в ряду, обращенная к Берде «причилком». Это с ним мы купались в Берде, ловили раков. Пять раз повторяется моя фамилия и еще фамилии родственников по маминой линии — Скрябы, Скрябины, Отирко. Кулага — девичья фамилия моей бабушки Павлины — повторяется пять раз. А сколько их, моих кровно родных земляков и просто земляков, было призвано вне Бельманки, куда раскидала их судьба в тридцатые-распроклятые! Здесь, у обелиска, все более ощутимое волнение, нараставшее во мне по мере приближения автобуса к селу, теперь уже начало перехватывать дыхание, в горле застрял предательский комок. Между тем меня, незнакомого человека с депутатским значком, окружили и с любопытством изучают сельские мальчишки. А я тоже словно бы узнавал в них и себя самого, и тех давнишних мальчишек, товарищей моего детства, чьи имена запечатлены на обелиске. И особенно остро ощутил себя частицей дорогой моему сердцу бельманской глубинки. Пусть она кому-то покажется заурядным захолустьем, но я благодарю выпавшую мне судьбу родиться именно в этом запорожско-хлеборобском краю, овеянном легендарной славой наших прародичей. Я заметил, что в поезде, подъезжая к дому и наблюдая сменяющие друг друга за окном вагона пейзажи, невольно стараюсь не пропустить появление в поле моего зрения даже самых маленьких речек, ручейков, В каждой из них мне хочется найти, — и я непременно нахожу! — черты сходства с речушками моего бельманского детства. И в таких случаях меня охватывает чувство радостной взволнованности, ощущение «вездесущности» моей «малой родины» в Большой Родине, какое, по моему убеждению, было бы недоступно мне, если бы явился я на свет и вырос у берегов большой знаменитой реки. Я бы просто скользил равнодушным взглядом по этой речушечной мелкоте, даже не фиксируя на ней своего внимания. Зато в силу привычки у меня не было бы того благоговения, которое я испытываю перед каждой большой могучей рекой. |
|
|