"Том 5. Публицистика. Письма" - читать интересную книгу автора (Северянин Игорь)

Эстляндские триолеты Сологуба

1

Федор Сологуб — самый изысканный из русских поэтов. В своем «Соловье» я сказал о нем в 1918 году:

Такой поэт, каких нет больше: Утонченней, чем тонкий Фет…

Он очень труден в своей внешней прозрачной легкости. Воистину, поэт для немногих. Для профана он попросту скучен. Поймет его ясные стихи всякий — не всякий почувствует их чары, их аллитерационное мастерство. Как раз это отмечает и Брюсов в превосходной статье о Сологубе, помещенной в книге «Далекие и близкие».

«Русский Бодлэр», называет его Ю. Айхенвальд, и, действительно, свойственная им обоим «ядность» роднит их. Трудно представить себе, как из такого типичного пролетария, каким был по рождению Сологуб, мог развиться тончайший эстет, истинный гурман в творчестве и жизни. Даже в лице его вы не нашли бы следов его плебейского происхождения. Стоит хотя бы вспомнить редкий по сходству портрет поэта работы Симонова: английский дэнди смотрит на вас с этого портрета. Я мечтаю когда-нибудь написать специальное исследование о его творчестве. В настоящее время у меня нет большинства из его книг. И достать их затруднительно: «культурный» век дает себя чувствовать — ведь это не ноты песенок Вертинского…

Сегодня же я перечту вслух из его «Очарований земли» исключительно стихи, написанные им в моей Тойле в 1913 году, когда он жил здесь первое лето на даче. Просто стихов мало — все больше триолеты. Перед тем как остановить свой выбор на местечке, где я имею искреннее удовольствие и радость теперь — вот уже вскоре шестнадцать лет — жить, Федор Кузмич с Анастасией Николаевной Чеботаревской, своей женой, думали обосноваться в «Ливонской Швейцарии» (в нынешней Латвии) — Вендене или Зегевольде.

Они ездили туда весною, осмотрели места, похвалили их, но все же выбрали эстляндскую Тойлу. Леонид Андреев в своих путевых заметках о «Ливонской Швейцарии», воздавая должное красоте природы, говорит, что остзейские немцы испакостили ее… чистотою. Я вполне понимаю, что он хотел этим сказать. Вот и чета Сологубов была неприятно задета этой самой чистотой.

В Тойле имеются все необходимые удобства: безукоризненная почта, аптека, два, еженедельно по разу, в определенные дни приезжающих приличных доктора, струнный и духовой оркестры, два театра, шесть лавок, а за последние годы во многих домах — радио и телефоны. Но здесь вы не найдете ни удручающей прилизанности и вылощенности, ни «досчечек» (как писал это слово Сологуб) с «Ver-Boten», ни подстриженных газонов — одним словом, всего того, что, вместе взятое, обозначается именно «немецкой чистотой». Здесь нет «русской» грязи, но нет и «немецкой» чистоты.

Тойла — и внешне, и нравственно — просто чистая, очень удобная и очень красивая приморская эстонская деревня, до войны даже нечто вроде курорта, так как тогда были в ней и теплые соленые морские ванны, и лаун-теннисные площадки, и пансионы, два из которых, впрочем, функционируют и до сих пор. На дачи ездили сюда исключительно интеллигентные люди, не толпу, а природу любящие, и не только из Петербурга, а зачастую и из Москвы, и даже с Кавказа. Да и за последние годы многие видные представители эстонского искусства и общественности постоянно летуют здесь. Приезжают семьи и из Риги, и из Берлина. А недавно из Японии и Китая приезжали в гости к знакомым.

Узнав Тойлу, Сологубы поселились в ней и полюбили ее. Я же познакомился с нею еще за год до них — в 1912 году, когда и написал два стихотворения, приехав только на два дня. Однажды мы даже выступали с Ф. К. на литературно-музыкальном вечере в Тойле. До сих пор сохранились об этом афиши.

2

Уже в те «предвоенные» годы сказывалось в Сологубе утомление:

О, безмерная усталость! Пой на камнях, на дороге О любви, о светлом Боге, И зови, моя усталость, На людей Господню жалость.

Еще бы было не жалеть их, если они не постигали слов поэта:

С вами я, и это — праздник, потому что я — поэт. Жизнь поэта — людям праздник, несказанно-сладкий дар. Смерть поэта — людям горе, разрушительный пожар. …Или ваша дань поэту — только скучный гонорар?

Но и гонорар-то платили далеко не по заслугам, ибо —

Моей свинцовой нищеты Не устыжуся я нимало, Хотя бы глупым называла За неотвязность нищеты Меня гораздо чаще ты.

Кто эта «ты» — подруга или родина? Первая едва ли бросила бы подобный упрек любимому; она была для этого слишком умной и деликатной женщиной, да и вообще, нищета — понятие относительное. По тогдашним условиям, Сологуба можно было счесть, пожалуй, богатым человеком. Вот родина скорее могла бы его укорить, сама давая крохи, что он не имеет роскошных вилл в духе — некоторым образом близкого ему — Габриэле Д'Аннунцио…

Недаром поэт горько сетует в своем триолете:

В иных веках, в иной отчизне, О, если б столько людям я Дал чародейного питья! В иных веках, в иной отчизне Моей трудолюбивой жизни Дивился б строгий судия. В иных веках, в иной отчизне Как нежно славим был бы я!

Но не только в России, где продажная критико-кретинская бездарь, — классическая свинья в апельсинах, — всячески поносила могущественного своего же русского поэта, и вместо того, чтобы гордиться им, глумилась по своему хамскому обыкновению.

И поэт презрительно-спокойно заявлял:

Звенела кованая медь, Мой щит, холодное презренье, И на щите девиз: Терпенье. …И зазвенит она и впредь В ответ на всякое гоненье.

И добавлял, обращаясь к печали:.

Так пой же, пой, моя печаль, Как жизнь меня тоскою нежит. Моя душа тверда, как сталь, Она звенит, блестит и режет.

И, чувствуя, что в сердце своем носит солнце, страстно вопрошал:

Солнце, которому больно! Что за нелепая ложь! Где ты на небе найдешь Солнце, которому больно?

И глаголил насмешливо-примирительно:

Благослови свиные хари, Шипенье змей, укусы блох,— Добру и Злу создатель — Бог. …Прости устройство всякой твари.

И — подвижнически:

В безумно-осмеянной жизни Власти не дай укоризне Страдающий лик отемнить.

И — в мудрой гордости:

Да будут вместо жизни книги Наградою железных дней. …Покорен я в железном иге.

Не самоубийством же было, в самом деле, кончать из-за «свиных харь» критических тварей:

Ты гори, моя свеча, Вся сгорай ты без остатка,— Я тебя гасить не стану…

Пленительная лесистая дорога из Тойлы в Иеве влекла его к себе, и часто, в полном одиночестве, он бродил по ней:

Что может быть лучше дороги лесной В полуденной, нежно-спасающей мгле! Свой дух притаился здесь в каждом стволе.

И, созерцая природу, мыслил:

Здесь учиться людям надо, как любить и петь.

Петь, как птичка, потому что —

Сила звонкой песни сотрясает тело птички, Потому что песня — чарованье переклички, В трепетаньи звуков воплощенная мечта.

Тем людям учиться надо у птички, у одного из которых спросил:

Чем же ты живешь?

Возвращался он с прогулки поздно, когда уж

Огонек в лесной избушке За деревьями мелькнул.

И —

Долина пьет полночный холод Тоской синеющих высот.

Иногда он взывал к полю и небу:

Земли смарагдовые блюда И неба голубые чаши, Раскройте обаянья ваши.

Он умел ценить жизнь:

Тревожный праздник новоселья Пусть нам дарует каждый день.

И укорял, жизнью не умевших пользоваться:

Рая не знаем, сгорая: Радость не наша игра…

А радость всегда вокруг нас. Разве же, например, не радость, когда —

Луна взошла, и дол вздохнул, Молитвой рос в шатре тяжелом…

В этот час —

…Сад расцвел Дыханьем сладким матиол.

Но больше всего радовала и утешала утомленного, плохо оцененного сородичами Федора Кузмича его, Данту подобная, великая любовь к Анастасии Николаевне:

В моем бессилии люби меня. Один нам путь, и жизнь одна и та же. Мое безумство манны райской слаже. Отвергнут я, но ты люби меня.

И —

Здесь верный наш союз несокрушимо вечен. Он выше суетных, земных, всегдашних дел. Ты только для меня. Торжественно намечен В веках наш яркий путь, и светел наш удел.

Так коротал в Тойле поэт свои дни:

Коротаю дни я как-нибудь…

И не клял скромной жизни, малым довольный:

Жизнь влача печальную, Вовсе не тужу. У окошка вечером Тихо посижу, Проходящим девушкам Сказку расскажу.

Сказку своей счастливой в любви, но не в славе жизни… Бедные девушки рыбачьей деревушки, все поголовно владеющие русским языком! Вы и не знали, в чудесной застенчивости своей, какой радости и чести вы лишились — послушать сказку из безгрешных, даже во всех человеческих грехах своих, уст поэта!

3

Я задумываюсь. Мне глубоко грустно. Перечитанные стихи говорят о жизни, к которой сам я был близко причастен. Она не вернется, милая. Анастасия Николаевна и Федор Кузмич умерли. Они уже умерли. Их нет на земле. Но дача, где они жили, стоит на том же месте, но вместо поэта живет в ней… урядник. Такова ирония жизни. Почти ежедневно по вечерам, проходя мимо, всегда вспоминаю незаменимых людей. Так вот и кажется, что с балкона послышится ее голос:

— Не мешало бы чего-нибудь подкушать, Малим, как вы думаете?

И его ответ:

— Пожалуй, Малим, — я слегка проголодался.

— Ну вот и отлично. Елена, давайте ужинать.

Страшно шикарно, страшно шикарно, — слышится мне ее смех…


1927

Тойла