"Пекарь Ян Маргоул" - читать интересную книгу автора (Ванчура Владислав)

ГЛАВА ВТОРАЯ

Рудда, продавец содовой, кусал кулаки. Грязь, покрывавшая пол его жилья, стекала ручейком под темную печь; пахло дымом и какой-то недоваренной нищенской едой, разлитой по горшкам. Паук-крестовик ковылял над трехгранным пространством угла, а у ног Рудды лежала сука, повизгивая во сне. На улице шарманщик извлекал из своего звучного ящика затасканную песенку — так батрак извлекает ведро с водой из колодца. Песенка проникала в комнату через многочисленные щели.

Из себя не корчим бедных, знай поем да топаем. Мы из пуговиц из медных воз монет нашлепаем.

Босая нога Рудды притопывала в такт, шлепая, словно мягкая губа пьяницы.

Этому неверующему иудею было лет сорок. Быть может, он был сыном какого-нибудь торговца и потаскушки, зачавших его жалкую жизнь где-нибудь в подворотне, пока жена развратника искала медяк, чтоб бросить шлюхе у своих ворот. А может быть, он был сыном точильщика ножей и ножниц, подоспевшего как раз в то время, когда старый еврей подыхал на супружеском ложе и хозяйка его, все еще полная похоти, задрала свои вонючие сальные юбки, прислонившись к двери, за которой хрипел муж.

Нечистокровное еврейство Рудды все же отметило его довольно-таки крупным носом и буйной порослью волос. Мать, оставшаяся неизвестной, отдала его придурковатой бабе, когда младенцу не было и десяти дней.

Кто он был? Вечно хнычущий ребенок, мальчишка, покрытый болячками, человек с философией киника, книголюб и безбожник, верящий в какой-то свет, как верит слепой от рождения.

Теперь он сидел, притопывая ногой, и думал о Маргоуле, потому что Ян был ему другом.

Если бы Ян добился отсрочки платежей, начал бы торговать зерном и снова занялся хлебопечением, он мог бы вносить хоть проценты и опять встал бы на ноги.

Потери пекаря казались Рудде огромными… Он считал тысячи, уплывшие у Яна из рук, — их было двадцать, тридцать! Ах, если б Ян поступил так-то и так-то, если б он думал о деле!

Все советы продавца содовой касались безвозвратно упущенного. А вот что следовало предпринять Маргоулу теперь, этого Рудда не знал, его планы имели все преимущества мечты, но были ни к чему непригодны. Он сидел в одной бочке со всеми беднягами, которые гонятся за идиотским «если бы». Ах, этим словечком легко воздать честь бедняку, хотя бы он был избит и истекал кровью.

Рудда, притопывая ногой, все измышлял маловероятные способы осчастливить пекаря; вдруг дверь распахнулась и вошел старый музыкант Летак.

Как дела, Рудда? — сказал он в знак приветствия.

Ничего, — ответил тот.


Что ж, — заметил Летак, — в таком случае они станут еще лучше. Я видел, как Маргоул вошел в корчму еврея Котерака; Ян уезжает из города, Рудда, и я подумал, что хорошо бы устроить ему проводы. Бери свой корнет и пойдем.

Не хочу, — возразил Рудда, — с меня довольно ваших попоек и вечных кутежей.

Но Летак стал настаивать, и Рудда поднялся. Эти двое вносили в жизнь города большой соблазн. Корнет-а-пистон Рудды и гармошку Летака частенько можно было слышать в трактирах, и никогда они не оставались в одиночестве; Гула со своим бас-бомбардоном и Боровичка, дувший в валторну, сопровождали их. Этот квартет хватался за любые песенки и таскал их по кабакам, как мясник тащит скотину на убой.

Нас всего двое, — заметил Рудда. — Если уж играть, то надо зайти за остальными.

Боровичку я видел, — сказал гармонист. — Он сказал, что придет, а наш бас-бомбардон уже наяривает.

Рудда удивился: этому инструменту трудно играть в одиночку.

Когда они вошли в корчму, Ян, уже совсем хмельной, драл глотку.

— Пейте! — заорал он пришедшим.

Даромдай помер, Куписебе родился: кто будет платить? — осведомился Котерак.

Я, — заявил Маргоул, и собутыльники расхохотались. — Я, либо он, либо гром-батюшка! Ну, пейте же, пейте, чтоб чертям тошно стало, дуйте в свои инструменты! Пускай они дрогнут хоть перед всесильной водкой!

Кровь бедняков — глубокое море; обиды и беды — смерчи, вздымающие лоно его. В корчме одеревеневшая рука бьет в пустоту и пьяный бросается на собственную тень; но все же — пускай он только Рыцарь Печального Образа, пускай только пьяный безумец — все же кулаки остаются при нем, он лезет в драку и становится страшен.

Осторожность у пьяного парализована чувством обиды — жаль, что только тогда бедняки сжимают кулак, жаль, что горе и гнев свой они изливают в сточную яму!

К одиннадцати ночи сгустилась тень опьянения, багровой завесой накрыв девятерых горемык, орущих в корчме. Жидкость в бутылке сверкает, словно она — средоточие мира, а все остальное — тщета, ибо прошло, отошло от нас все на свете и напрасны надежды. Шатаясь, разбредутся бедняки по домам, залезут в свои берлоги, чтоб утром проснуться еще более приниженными. Бас-бомбардон в корнет-а-пистон оставит себе в залог Котерак, которому вовсе не хочется терять свои деньги.

Ночь залегла темнотой — играйте! Третий час пополуночи врывается в башенный звон — пойте! Но прежде, чем пробьет четыре, перед самым рассветом, тащите домой бремена своей мерзости — ведь даже теперь вы не перестали испытывать стыд.

Утром Маргоул очнулся в комнате Рудды — он был обессилен вчерашней попойкой и не мог встать. Продавец содовой лежал, укрывшись старым полушубком, и храпел. Было, верно, часов девять, день проходил мимо, оставляя комнату в темноте. Постепенно сознание возвращалось к пекарю, он припомнил ночной разгул, увидел самого себя, как бредет он, качаясь, к стойке, и четырех музыкантов, мотающихся перед ним. Клочья и комья прошедшей ночи рвались из легких, и Ян выхаркивал их. Встал, поискал воды, но вся посуда была пуста; тогда он вышел во двор и набрал воды в колодце. Потом отвязал собаку и вместе с нею вернулся в комнату. Голодная сука опрокинула один из стоявших на полу горшков. Рудда сел на койке, и Ян обрадовался, что наступил конец несносной тишине.

Вчера, — заговорил он, — ты больно разжалобился, все плакал и падал ничком, не мог ни петь, ни играть. Я взял твой корнет-а-пистон и сам играл на нем.

Ничего подобного, — возразил Рудда, — это как раз ты ревел белугой, а я играл.

Ян снял куртку и рубаху и, налив таз до краев, стал умываться, полной горстью разбрызгивая воду. Он сильно выдыхал воздух через ноздри, наливаясь жизнью; он был уже почти здоров. Зато Рудда лежал разбитый, и Яновы здоровье и свежесть, словно выставленные напоказ, были ему более чем противны. Он отвернулся, пробормотав какое-то ругательство и перестав слушать, что говорит Ян. Сейчас в нем жили только болезнь да гнев. По Ян не обиделся, когда Рудда ему не ответил; он вышел вон и пошел куда глаза глядят, уводя с собой пса. На воле светило солнце, бенешовцы шли двумя потоками — одни по солнечной, другие по теневой стороне, — разнося порожденную ими же скуку.

Ян вел себя как обычно: здоровался, и ему отвечали — чуть насмешливо, потому что этот пекарь не был больше пекарем.

Кто-то сказал ему:

— Не время теперь расхаживать по городу руки в карманах!

Другой крикнул:

— Поторопитесь, хозяин, у вашей лавки много народу, свежего хлеба спрашивают! Скорее, а то как бы не разошлись!

Маргоул в ответ смеялся. Он обошел площадь и тут, вспомнив об Йозефине, заторопился.

— Где ты пропадал? — спросила она. — Я жду тебя с вечера.

Мешая правду и ложь, он рассказал о ночном кутеже. Йозефина рассердилась.

Я-то думала, ты понял, в каком мы положении, думала, ты больше заботишься о Яне Йозефе! Все, что у нас осталось, связано вот в этом узле, а денег самое большее — двадцать гульденов!

Двадцать гульденов… — повторил Ян, складывая руки знакомым старым движением — как будто на нем еще повязан фартук.

Подошла Руддова сука, ткнулась холодным носом в руку Яна. Пекарь умел делаться всем, чем хотел, — теперь он превратился в собачника, стал гладить собаку, жалея ее за худобу, и его невозмутимость остановила упреки Йозефины.

Я же вернулся, — сказал он. — И вот что; раз уж я привел эту собаку, думаю, надо нам взять ее с собой. Кажется, пес добрый и совсем не старый, наш Доп той же породы, а так как мы будем развозить хлеб, то нам пригодятся оба.

Как хочешь, — ответила Йозефина. — Но у нас нет тележки.

— Я сделаю, — сказал муж.

Йозефина прекрасно знала, что Ян ее — мастер на все руки. Не так давно он сложил печь, перекрыл крышу, смастерил игрушечную повозочку для Яна Йозефа. И пани Маргоуловой подумалось, что только на надельготской мельнице найдет себе применение мужнина искусность, оказавшаяся столь мало прибыльной в городе.

Шел десятый час, а в полдень должен был приехать работник, чтобы перевезти пожитки пекаря на новое место; но хоть времени было еще более чем достаточно, уже пришли бывшие подмастерья Яна — помочь грузиться. Рак, тот самый парень со страшным шрамом на лице, оперся о борт телеги, а огромный Тобиаш всплеснул руками:

Стало быть, уезжаете, хозяин?

Конечно. Я не могу иначе, — ответил Ян.

Лучше б я помогал вам новый дом строить, — пробормотал подмастерье, предпочитая говорить что угодно, только б не плакать.

На дворе была свалена пекарская утварь: стол, стулья, шкаф, немного дров, узлы с одеждой, постели и кухонная посуда Йозефины. Тобиаш первым взялся за дело, за ним Маргоул, последним — Рак. Беря в руки узлы, Ян заметил, как они легки, и вспомнил, что его не было дома, когда Йозефина укладывалась; он твердо решил, что в Надельготах не переступит порога трактира и водки в рот не возьмет.

Последний раз трудились сообща три пекаря: уместили мебель, уложили дрова и, когда все было готово, перетянули воз крест-накрест веревкой, так что знак креста пришелся сверху, как на похоронных дрогах.

Подмастерье хотел что-то сказать Яну насчет вчерашней попойки, да не сказал ничего, потому что в его глазах хозяин до сих пор оставался хозяином.

Так, — молвил Ян. — А теперь простимся, потому что с какой стати вам ждать работника, коли он опаздывает.

Верно, — ответили подмастерья. — Мы пойдем. Ну, будьте здоровы. Прощайте!

До свидания!

Они пошли, и Маргоул проводил их, желая показать, что он вовсе не считает себя выше них.

Я всегда был беден, — сказал он, — и ничего не теряю; а вот не нынче завтра погода переменится, и как бы к сенокосу не зарядили дожди.

Франтишек, — сказал Рак Тобиашу, — у такого хозяина, каким был Маргоул, нам уже не служить. И все-таки он разорился. Говорят, на доброте помешался — и это верно. Помнишь, сколько он роздал?

— Да, — ответил второй подмастерье, — а помнишь, сколько мы от него получили?

Когда говорит богач, все молчат, и слово его звучит и слышно всем; но голос бедняка — как будто он немой — не слышен никогда. Ян просил об отсрочке уплаты — ему ответили: плати! он просил еще небольшую ссуду, чтобы хоть как-нибудь поднять свое дело, — и не получил даже ответа. Тогда он взял палку и отправился к управляющему герцогскими владениями, что распростерлись на земле драконом; вскоре Маргоул достиг замка, представлявшего как бы голову чудовища. Четыре башни высились над могучим кораблем замкового дворца, а выше вздулись гордыней купола. В трех рядах окон мерцали радужные блики, а вокруг — вокруг все розы, розы и парк.

Маргоул вошел в ворота, украшенные изображениями бранных побед, прошел мимо статуй девяти муз. Богатство являлось Яну молнией без громовых раскатов.

Наконец он очутился перед стариком — властителем края. Лицо герцогского управляющего под клочьями бакенбардов, словно вымоченное в растворе гордыни, было глубоко пронзено двумя глазами.

— Ваша милость, — начал Ян, — я пекарь Маргоул, жил в Бенешове, но дом мой продали, и мне ничего не остается, как только просить вас сдать мне в аренду надельготскую мельницу, — правда, на условиях малость необычных.

Герцогский управляющий посмотрел на Маргоула изнутри черепа.

Денег у меня маловато, но ежели вы подождете, я наверняка стану на ноги и заплачу.

Вы для того и пришли, чтоб сказать мне это? — осведомился управляющий.

Но Ян, глядя в его заглатывающие глаза, ответил:

— Нет, нет, ваша милость, я насчет надельготской мельницы. Знаю, она в запустении, но я ее поправлю, починю желоб и приведу в движение колеса, маховик и жернова.

Сперва казалось, герцогский служащий и задуматься не пожелает над просьбой пекаря и не ответит ему, но так случилось, что безумие Яна взяло верх над благоразумием осторожного. Становясь соучастником Янова безумия, старый пень чуть выдвинул глаза из глубины орбит, засмеялся и, смеясь, заговорил так же громко, как Маргоул.

— Что ж, ладно, — сказал он. — Через шесть месяцев, считая с этого дня, ты принесешь мне двести гульденов. Уговор у нас будет такой: эту сумму ты будешь платить каждые полгода, и не вперед, а задним числом.

Из пустого каприза удовлетворил просьбу Маргоула управляющий, отнюдь не без причин слывший человеком злым, или он знал его историю? Быть может, он потешил свое очерствелое сердце, увидев и услышав веселого безумца, а может быть, вспомнил, что мельница развалилась и вся-то не стоит двух сотен.

Ян не особенно благодарил провидение; ему казалось — просто свершилось необходимое, и вот он получил старую мельницу. Он шел домой неторопливым шагом, подолгу останавливаясь поглазеть на птичьи гнезда, меж тем как жена ждала его, охваченная нетерпением.

Едва он переступил порог, она, волнуясь и страшась, выдохнула:

— Ну как, Ян?

А Ян уже забыл, чего она так ждет и что ей отвечать.

С тех пор до дня отъезда прошло двадцать пять дней. Вот наконец воз уложен, все готово.

— Ага, вот он! — воскликнул Ян, увидев работника с лошадьми.

Запрягли, и воз тронулся. Пани Йозефина не плакала, потому что Ян, в котором еще тлела искорка вчерашнего опьянения, держался слишком весело и шумно. Поехали. Подвода, спускаясь узкой улицей, загромыхала по камням, минуя наезженную колею.

— Прощайте! — крикнул ребенок, и Йозефина повторила это последнее приветствие.

Несколько человек остановились, показывая вслед возу, а на окраине нищий, мимо которого они проезжали, не протянул к ним руки с добрым напутствием.

Теперь поехали под деревьями. Зеленые облака над головой, а Маргоулы на возу — и все-таки дома, потому что тюфяк, и шкаф, и перевернутый вверх ножками стол — все это вещи из комнаты, которая едет с ними. Шестилетний ребенок испытывал восторг и радость. Замок его вознесся к вершинам дерев, яблони бросают к его ногам зеленые прутья, а ветки, сгибаясь под тяжестью еще крохотных плодов, рукой касаются мальчика. Так ехали они, будто плыли по воздуху, вровень с верхушками садов.

В конце пути стояли стены под гонтовыми крышами, но строения эти по были похожи на дома. Стены ветхие, как рубище нищих, крыши почернели от дождей, и на них белели заплаты, уже положенные Яном. Мельница клонила набок колесо. На фасаде можно было разглядеть солнечные часы с пятизвездием и надписью, не стяжавшей славы: «Час и день — удар божий». Строения и мельницу окружал запущенный сад с обвалившейся каменной оградой. Плодовые деревья никто не прививал по крайней мере лет пять, они совсем одичали и не плодоносили.

Приехали. Маргоул набросился на работу, не давая себе ни отдыху, ни сроку. И Йозефина не присела за весь день, а порядок водворялся все-таки медленно. В усадьбе долго полновластными хозяевами были лес, да целина, да пусторосль; дикий сад лез чуть не в комнаты, но так как месяцы садовых работ уже миновали, Ян не стал его трогать, и внешне мельница почти не изменилась. Но в доме были уже починены полы и побелены стены. Ян торжественно застеклил окна и поставил в комнате стол. Здесь было средоточие дома.

Птицы в беспокойной суете метались над надельготским лесом, звенела вода, падая мимо колеса, и борьба Маргоула была похожа на приятную игру. Тут надо было подпереть трухлявую балку, там сменить доски, а там — вбить кол; Ян сделал это за неделю. Работа спорилась у него в руках, а все казалось, что страшные изъяны не убывают. Недели через три Ян решил прервать работы на мельнице и выстроить закуток для козы, по не успел он взяться за дело, как подошла Йозефина и сказала:

— У нас больше нет ни гроша, Ян, не знаю, что мы будем завтра есть.

Ян бросил работу и отправился в город поспрошать, не даст ли кто взаймы. Ни у продавца содовой, ни у дорожного мастера Дейла денег не было.

— Что ж теперь делать? — промолвил последний. — Есть у меня часы, Ян, но я не могу отдать их тебе, а то достанется мне дома на орехи.

Эти часы с гирями были фамильной гордостью; по вечерам, когда сидели на завалинке перед лачугой и Дейл допивал свою кружку пива, жена его, уже совсем сонная, обычно спрашивала:

— Скажи-ка, старик, который час?

Дейл в ответ называл первое попавшееся число, так как вечером им обоим было безразлично, который действительно час. Утром вставали с петухами, и никто опять не смотрел на часы. Но старый Дейл всякий раз, окруженный внуками, старательно заводил нехитрый механизм, отсчитывая обороты ключа, и потом, постучав пальцем по футляру, говорил:

— О, это очень прочная машинка, ручной работы, таких теперь не делают.

Ян и мысли не допускал, чтобы можно было заложить такое сокровище.

— При чем тут часы, — сказал он. — Мне нужно всего несколько гульденов.

В конце концов ничего иного не оставалось, как поспешить, пока еще не совсем стемнело, на поклон к Котераку.

— Сударь, — сказал Рудда корчмарю, — вам известно, что я прислуживаю в синагоге при богослужениях, и вам известно, сколько мне за это платят. Эти деньги ваши, возьмите их в залог; но сейчас помогите нам.

Сказав так, вольнодумец покраснел, и на его озабочен-пом лбу появилась складка стыда.

Еврей молча отсчитал десять гульденов, тем самым удерживая целую треть Руддовой мзды.

Десять гульденов, — сказал он, — это еда на двадцать дней.

Верно, — подтвердил Дейл, — а недели через три я, пожалуй, сам смогу одолжить тебе.

Ян купил немного гвоздей, кой-какую скобяную мелочь и оселок; потом, спрятав деньги в самый глубокий карман, отправился домой.

Ночь, расточительно прекрасная, ночь звездной хоругвью сияла над ним — и сам он сиял.

Дома он выложил деньги на стол, промолвив:

— Вот, Йозефина, эти несколько гульденов — Руддово вознаграждение за прислуживание в храме.

Жена ответила:

— Я думаю, нам не следовало принимать деньги от Рудды, он ведь сам бедняк и с трудом зарабатывает на жизнь.

На другой день была пятница; пекарь встал чуть свет и принялся укладывать обтесанную балку в верхний венец сруба, который должен был служить амбаром. Он подымал ее с помощью блока, прикрепленного в стропилах к бревну, достаточно прочному, чтобы можно было работать без опаски. Когда балка поднялась под углом почти в девяносто градусов, Маргоул закрепил конец веревки и полез наверх, чтоб положить поднятый торец балки на поперечину венца. Работа подвигалась успешно. Ян, сдвинув шапку на затылок и обмотав веревку вокруг руки, уложил балку на место и принялся закреплять ее скобами, неосторожно забивая их обухом плотничьего топора. Роковое мгповспие для работника — как удар молнии; Ян промахнулся. Неустойчивая балка закачалась, но прежде чем ей упасть, стремглав свалился Ян, так и не выпустив топора из рук.

Темная стремительность и жар падения опахнули его — от вселенной осталась лишь часть свистящего пространства, от времени — секунда колебания. Ян так и упал на колени, сжимая топорище поднятой левой рукой. Он не издал ни звука и не слышал, как грохнулась балка, задев его по ногам.

Первым вернулось время — оно было как шум стремнины. Ян был жив, хотел встать, и тут почувствовал тупую боль в ногах и увидел рану, из которой струилась кровь. Он стал звать Йозефину, но никто не приходил, а кровь все текла из разорванных вен. Наконец услышал крики Ян Йозеф и, бросив игру, подбежал к раненому. При виде крови ребенок закричал и, кинувшись к матери, не мог, дрожа от страха, произнести ни слова.

Тем временем на Яна снизошел покой, слетающий от дальней звезды, — он сунул левую руку в усатый рот и, не в силах встать, пополз на коленях. Добравшись до крыльца, обеспамятел. Когда вскоре из кухни вышла Йозефина, муж ее, словно Иов, лежал на пороге. Она обхватила его, перетащила на кровать и, уложив, перевязала ему рапу.

Все комнаты больных похожи друг на друга. О, эти настенные сады, и цветы лотоса, и карты дальних стран! В пятнах и трещинах стен какой чудовищный мир рисуется, растет, вспухает под увеличительным стеклом горячки и бесконечного ожидания! Вон большое облако и языки огня, а среди них — очертания четырех зверей. А вот еле заметная глазу мушиная тропинка — какой она вдруг сделалась огромной! Стены больниц, приютов для бедных, тюрем, камер, хижин бедняков расписаны слишком бездонным ужасом, чтоб можно было назвать их красотой. Известка белая, но в каморке Яна она сияет всеми цветами радуги. Зерна известки в штукатурке кажутся больному выше гор. Йозефина плачет, и плач ее точит тишину, как жучок-древоточец старую мебель. Тяжкий час распростер больного на ложе. Минует первая, вторая, третья четверть часа, а нет ни доктора, ни смерти. Ян теряет сознание; рука его обвязана носовым платком, который Йозефина, скрутив жгутом и вставив колышек, стянула как можно туже. И все-таки кровь не унимается, окрашивая алым все новые и новые повязки.

Пять часов прошло, прежде чем дверь открылась и вошел врач. Детина в высоких сапогах, в высокой шапке с замысловатым вентиляционным приспособлением, которое он сам хитроумно продумал за зиму, — детина, явно чем-то недовольный, шагнул к постели пострадавшего, усмехаясь: ремесло гоняло его с места на место — только сапоги мелькали, — оставляя ему и на сочувствие, и на раздумье не больше времени, чем это необходимо для помощи. По спине его всегда пробегал какой-то озноб азарта, когда он угадывал характер раны еще до того, как снять повязку. Бросив инструменты в кипевший на плите котелок, он вернулся к Яну и подстелил на грудь, под раненую руку, белоснежную салфетку; очистив рану, сшил ее двойным швом — внутренним и наружным. Маргоул терпел молча, и так как тишина стала тягостной, врач сам заговорил, повел речь о хозяйстве, растягивая слоги точно так же, как и Ян, когда тот разглагольствовал в пекарне. Покончив с делом, нескладный утешитель выпрямил свою мужицкую спину и собрался уходить. Ян указал на перебитые ноги.

Ах, черт, — промолвил врач, — видать, ты знатно поплясал, хозяин, и все в одну минуту, да без помощника!

Плясал я на крыше, по плотницким лесам да по балке, — отозвался Маргоул.

Тут врач обеими, еще окровавленными, руками приподнял ногу Яна, выправляя сломанные кости так, что они захрустели, а Маргоул взвыл благим матом. Доктор пробормотал:

— Дело-то пахнет больницей, Ян!

Тем не менее он приготовил лубки, наложил их и туго стянул накрахмаленным бинтом.

— Вот и все, — сказал он. — Я кончил и не намерен дожидаться, когда еще и Йозефина сломает себе руки — вон как она их ломает. Выспись как следует, Ян.

Доктор отправился в путь, выбираясь из тумана боли и умиранья, который застит ему божий свет с утра до вечера.

Болеть — дорогое удовольствие, и Маргоул со страхом подсчитывал:

— Этот визит стоит пять гульденов, да столько же пошло на стерильные инструменты и лубки. Опять я задолжал десятку, а на это можно бы кормиться три недели.

Время теперь тащилось калекой. Йозефина опомнилась от испуга за мужа, чтобы тут же быть оглушенной страхом за хлеб. А Ян все лежал. Низкий потолок сыпал на него свои чары, которые были бредом безумия. Из денег, взятых в долг, почти ничего не осталось. Оскаленная морда нужды глазела на Маргоула из окна, из печки, изо всех углов. Нужда врывалась неотвратимая, как наводнение, и наконец воцарилась на надельготской мельнице, повелевая унылым голосом и тощей десницей. Напрасно Йозефина искала работу — ленивые барыни были далеко, в Надельготах пикому не требовалось ни служанки, ни прачки. Здесь были лес да поле.

Ян, — сказала однажды жена, — как хочешь ты молоть зерно, когда нет у тебя ни ремней, ни прочего, необходимого для мельницы? Как же ты будешь печь хлеб, когда у тебя ни дров, ни муки? Что мы наделали, зачем переселились на эту проклятую мельницу! Остался б ты рабочим в городе, был бы здоров, и я, может, нашла бы заработок.

Ах, быть рабочим! — отозвался Маргоул. — Хозяин платит каждую субботу, и пусть гроши, а все ж хватает на хлеб и картошку.

Быть рабочим… Ян Маргоул никогда им не будет, нет в нем твердости этого сословия. Ян играет, его вечная восторженность чужда всякой дисциплине. Обуреваемый какой-то идиотской добротой, он хватается сразу за девять дел без разбора. Он — взбалмошное дитя, он — нищий, который, не имея ничего, что можно бы раздать, отдает людям самого себя. он часа не пробудет рабочим, потому что тот, кто наймет его, тотчас сделает его своим слугой.

Нужда горела в доме, как лампада в склепе, и в конце концов стала скучной повседневностью.

«Бездна не страшней гор — привыкнем», — думал Маргоул.

Тем временем новая ткань соединила обломки кости, и Ян начал ковылять, опираясь на палку. В тот день Йозефина работала на барском поле. Август был зноен, как дыхание горячки, в буковой роще пел черный дрозд, и лес стоял со всех сторон. Ян добрел до сруба, постучал по балке, которая так и валялась тут, как упала. Взглянул наверх, на поперечину, где еще торчала плотницкая скоба, и вспомнил почему-то несчастье, случившееся в каменоломне. Два трупа лежали там на дне, в грязи и крови, и пронзительный вой сирены взмывал над нпми. Ян бегом бросился к месту происшествия, хотя туда был добрый час ходьбы, и он-то, да еще дорожный мастер Дейл отнесли тела обоих погибших в мертвецкую.

Наткнувшись мысленно на Дейла, Ян повторил его имя, и еще, и еще. И — будто откликнувшись на его зов — Дейл явился.

Ян мог бы быть младшим сыном этому шестидесяти-пятилетнему человеку, а был его другом. Они встретились как-то на плошади, Ян был тогда юноша с первым пушком на губе, а Дейл уже много лет работал на дороге. Ни Ян, ни Дейл уже не помнят, кто из них первым стегнул другого прутиком по запыленным штанам, — белые клубы поднимались и от того, и от другого, потому что пекарь был весь в муке, а мастер — в седой дорожной пыли. Оба одинаково дурачились и веселились от души.

Подходя к надельготской мельнице, Дейл снял свою форменную фуражку с кокардой; вообще-то он носил ее с гордостью, хотя должность доставляла ему только хлопоты при скудном питании. Он шел вразвалку. Свой когда-то зеленый фартук он отогнул, заткнув один уголок за пояс, и его правое колено вылезало из дыры, протертой на штанине от частых коленопреклонений на камнях, словно тщеславный актер-любитель, который выглядывает из-за занавеса.

Ян! — крикнул Дейл, подходя к изгороди.

Я здесь, здесь! — ответил пекарь, стуча костылем по срубу.

Они встретились как влюбленные, как девчонка с солдатом, вернувшимся через тридцать лет.

— Ян, — сказал Дейл, — я знаю, что ты всюду суешь свой нос и лезешь в бабьи дела, но мне и в голову не приходило, чтоб ты вдруг полез махать топором на такую верхотуру.

— Ладно, — промолвил Маргоул, — буду махать топором в другом место, коли, по-вашему, так будет лучше.

Всю дорогу в Надельготы Дейл поминутно вытаскивал из кармана четыре сигары и теперь, не в силах дольше удерживаться, выложил их широким жестом кузнеца, выдергивающего зуб, чтоб три из них отдать Яну.

— Сигарки из самой из Палестины!

— Неужто еретик Котерак все еще артачится и не согласен креститься?

Поболтали о том, о сем, посмеялись, потом Дейл вынул деньги, вырученные от продажи знаменитых часов.

— Вот, — проговорил он; видя, что Маргоул медлит, вдруг заторопился: — Бери и не воображай, будто я к тебе в гости пришел, это я в деревню иду.

Драгоценные дары бедняка! Дружба, которой позволено принимать их, не краснея!

Дейл искоса посматривал на Яновы рапы, не переставая балагурить, — в его время не принято было носиться с болью.

Прощай, Ян, — сказал он. — Вижу, ты опять молодцом, и мельница твоя встает из мертвых. Но лучше оставь-ка возню с водой да принимайся за выпечку хлеба — ты ведь пекарь.

Я тоже об этом подумывал, — ответил Ян. — Устрою сперва пекарню, а там и за мельницу возьмусь.


Ну, прощай.

Прощай.

Дейл пустился в путь, а Ян, опершись на полуобвалившуюся ограду, смотрел ему вслед, пока тот не скрылся из глаз. Курица, яростно кудахча, перебежала двор, за ней кинулись остальные, а в хлевушке заблеяла коза — мельница просыпалась, как замок Спящей красавицы. Ян поплевал на ладони и, превозмогая боль, которая волочилась за ним тяжелее рабьих оков, принялся за дело. Снова запела пила, и топор, который так и торчал в балке с того самого дня, пошел подыматься и падать, печатая шаг, как рота бравых солдат.

Маленький Ян Йозеф стоял возле отца; этот мальчик, почти уж семилетний, играл на мельнице, похожий на творца, создающего мир. С утра до вечера длились его походы, он познавал на ощупь угловатость предметов, холод, жар, текучесть воды, величину и остроту инструментов. Познав все это, он заново творил их по образу могущественного слова.

Только что проснувшееся мальчишество заставляло его гонять по двору, по пустынной мельнице, к плотине. Руки будто сами вскидывались вверх, чтоб измерить головокружительную высоту хлева и водосточных труб; потом он погружал руки в воду выше плотины и, не достав дна, воображал, что этот водоем глубже моря. он не понимал забот, снедающих мать, а отец, украшенный розовым шрамом, с ногой в лубках, каких никто больше не носит, падением своим и пролитой кровью возвысился в его глазах. Йозефина брала Яна Йозефа на руки, а он, стиснутый любовью, разражался яростным ревом, потому что даже и в эти минуты желал наслаиваться жизнью в одиночку.

Все, что видит малыш, — чудо, гораздо более совершенное, чем те бредовые чары, что слетали с потолка на больного Яна. Сколько чудес! Голубь летает, вода течет, у каждого животного — свой голос, и я могу сказать, что захочу!

Слово — это мудрость в действии, а Ян Йозеф, конечно, говорил много и бессвязно.

Вот хворост и клен, но так как даны только названия: «огонь», «дрова», я сам сотворю их с помощью инструмента и силы лучше любого взрослого.

Мальчишка целый день таскал какую-то чурку, которая становилась то лошадью, то лодкой, а вечером бросил ее в мельничную запруду, направляя бег ее прутиком. Тут как раз вернулась домой Йозефина; увидев сына, обхватившего левой рукой ствол ольхи, чтоб наклониться как можно ниже к воде, она взяла его за руку и увела. Он заревел от такой обиды, обливая горькими слезами весь дом.

Это был целый ливень слез и столько крика, что Ян встал из-за стола, готовый вытянуть паршивца прутом!

Но нынче отец и сын слишком заняты; напилив дров, они пошли по воду, и тут выяснилось, что Яну еще не снести на спине наполненную водой деревянную бадью. Поэтому, поставив бадью в тележку, они повезли воду к хлевушку. Йозефина застигла их, когда они наполняли водой колоду — мокрые с ног до головы.

Стоит отвернуться, как мужчины выкинут какую-нибудь глупость.

— Зачем же возить-то, — сказала Йозефина и, взяв бадью, мигом вернулась с полнехонькой.

В тот день ужин был лучше и обильней, чем всегда. У Яна оставалось две сигары, и он закурил.

— О господи, — завела речь пекарша, — уж лето на исходе, а я никак не свыкнусь с одиночеством. Эх, кабы вернуться нам в свою лавку…

Ян покачал головой.

Потерпи, еще мельница не пущена, и мы не печем хлеба.

А и пек бы — кому продавать-то?

На собаках развозить буду.

Однако последние полгода поколебали веру Йозефины. Работа на господском поле слишком походила на прежнюю барщину, а кто песет такую повинность, тот не может позволить себе пустых надежд.

Десять корцев земли да корова — куда лучше, — сказала она. — И ведь было все это, да сплыло, вот горе…

Ничего, опять все будет, — промолвил Ян, он так и сиял от радости, затягиваясь сигарой.

С того дня, хоть врач еще по разрешал, Ян стал ходить и выполнять все работы. Он решил топить печь и, так как дров не хватало, а лес был под боком, Ян стал воровать. Это занятие, на которое он, конечно, не пошел бы, если б по-прежнему был мастером пекарного дела, теперь доставляло ему и радость, и удовлетворение. Он срубил сухую осину, более того, утащил распиленные дрова из штабелей и, сжигая под своей похлебкой меченые поленья, смеялся над лесниками: «Разнюхивайте, откуда у меня дровишки, осматривайте утоптанную землю вокруг осинового пня, пускайтесь по следу! Вам не найти следов, потому что их-то и нет! Я тащил сушняк к берегу по серой скале, а оттуда его к мельнице принес ручей».

Однако утром после кражи пиленых дров на надельготскую мельницу явился лесник. Ян сидел на завалинке, нога у него была еще в лубках.

— Добрый вечер, — поздоровался лесник. — Ну, как дела?

Ян ответил:

— Вот, бог даст, встану и начну ходить, тогда уж все пойдет на лад. Парис — быстрый ручей, и вода в нем не убывает. Чего же мне еще желать, когда зерна для помола навезут вдосталь!

Лесник потолковал еще о том, о сем и, с корнем вырвав всякое сомнение в Маргоуловой честности, убрался восвояси.

Ошиблись мы, — сказал он лесничему, — мельники не дрова воруют — муку, а этот малый к тому же хром, порог переступить не может, как было ему добраться до леса и срубить дерево?

Ладно, — отозвался лесничий, которого кража дров не так уж занимала. — Значит, это кто-нибудь другой.

И стражи леса продолжали свой обход, думая уже не о воре, а о своих делах. Ружья у них за плечами торчали, как хвосты у яловых сук. Они шли и шли, так как этим хожденьем под постоянной угрозой собственного оружия зарабатывали свой хлеб. Никто из них не стал бы стрелять даже в ворону, не говоря уж о дичи в охотничий сезон. Герцог, владетель края, прочел, видимо, в одной из книг для аристократов, в которой собраны обычаи, правила поведения и все сведения, необходимые для этого сословия, что дворянину подобает любить охоту; и, опасаясь, как бы его не сочли недостаточно благородным, изо всех сил старался выполнять эту суровую обязанность. Бродил по лесу, продирался сквозь заросли, с болью оставляя клочья на колючках ежевики. Горе леснику, который съест герцогского зайца. Горе браконьерам — но кто не трогал дичи, а только рубил сушняк или там сосенку, вылезающую из ряда, того не слишком-то усердно преследовали.

Близился октябрь, пора молотьбы. Пекарня Яна была готова, не хватало только денег, чтоб закупить муку и приняться за дело. Как-то раз, возвращаясь домой с поденной работы, Ян случайно остановился в усадьбе, где чинили конный привод. Измученный крестьянин, увидев Маргоула, с проклятьем отшвырнул французский ключ и заявил:

Довольно с меня этой чертовщины. Я целый рабочий день потерял, а все без толку, посылайте за слесарем!

Насколько я знаю, у привода устройство простое, — сказал Ян.

Черта лысого простое! Эта простота у меня вот где сидит. Ты, Ян, смеешься надо мной!

Ян, не говоря ни слова, взялся за привод. Снял шестерни и, руководствуясь скорее инстинктом, чем знанием, немного ослабил оси, прочистил их, — часу не прошло, как он снова собрал машину.

— Готово, — сказал он, поворачивая дышло.

Привод был исправлен. Смекалка пекаря поднялась, как столб, указывающий путь безмозглым дуракам, и побежденный крестьянин расщедрился. он сказал:

— Я знаю, каковы твои дела, Ян, знаю, что ты нуждаешься в зерно, и готов одолжить тебе десять центнеров.

— Что ж, десять центнеров — это все, что мне надо. Казалось, что Маргоул наконец-то встанет на ноги, что его падение и бедствия научили его уму-разуму. Ничуть не бывало. Ян оставался прежним.

Знаешь ты грубых людей, которых алчность и тысяча мерзких свойств перекрутили жгутом, как карликовую сосну? Известен тебе их обычай — каждый день пересчитывать деньги? Пылкая горячность, беспощадно разящая вредных, как сорные травы, и злобных мерзавцев, справедливее твоей покорности случаю. Старайся преуспеть, пока тебя не покрыли язвы и рапы, думай о себе!

Однако эта истина не обладала достаточной силой, чтоб сдвинуть Яна с его точки; он начал печь хлеб, и от пылающей печи пылала его голова. Он снова пел, снова пахло хлебом, и возвращались прежние времена.

Йозефина, — сказал он как-то раз, — все, что нам кажется погибелью, все, что сокрушает человека, не что иное, как непонятое счастье.

Может быть, — ответила Йозефина, — но пора спать, осталось меньше пяти часов, коли ты хочешь выехать в четыре.

Одним движением Ян скинул куртку с фуфайкой и бросился на кровать в сон, как самоубийца, прыгающий в бурную стремнину. Вот он спит. Воображенье и действительность так перемешались в его душе, как закваска и волшебные снадобья в ведьмином котле, и все это кипит, и вечно множится — и все же остается бессмыслицей. Вместо того чтоб позаботиться о хлебе насущном, Ян хлопотал вокруг мельницы, и не хватало самой малости, чтоб она поднялась из развалин. Вместо того, чтоб потребовать денег у своих должников, которым когда-то набивал карманы, чтоб потревожить тех, у кого денег куры не клюют, Ян, голодая, хватался за всякую случайную работу и брал по грошику взаймы. В голове его происходил какой-то пир неудержимого веселья и смеха; он был спокоен и счастлив. На одре болезни, в минуты, когда он дрожал от нетерпения, в минуты, когда он вглядывался в бескрайнюю равнину времени, больной Ян постигал, что вне его сознания нет причин для радости. Тогда мир являлся ему раздвоенным, как вилы сатаны; Ян видел господские земли — и узенькую полоску бедняка, и недосягаемость власти. Но все это забылось, едва Маргоул поднялся и увидел текучую воду, голубей и собаку, которая мчится к лесу, задравши хвост. День со своими хлопотами был для Маргоула раем. Ему казалось достаточно прекрасным уже то, что можно согнуть большой палец так, чтоб он был напротив остальных четырех, и трогать предметы; ему казалось удивительным, что существуют звери, рыбы и птицы.

На другой день Ян в самом деле поднялся в четыре утра и запряг в тележку обеих собак. Доп взлаивал, а сука Боско, учуяв какой-то чудный запах, который, к сожалению, летит всегда впереди собак, и всегда быстрее, чем они в состоянии бежать, стояла в постромках, твердо решив пренебречь этим соблазном. Ян надел чистый фартук и умылся в ручье Парисе; было еще темно, так как дело шло к зиме. Перед отходом Ян зашел в комнату за своей палкой. Йозефина одевалась.

Не вставай, поспи, еще рано.

Не идти же тебе без завтрака? — возразила она. Ей надо было растопить печь, и Ян стал ждать. Утро

пронзало темноту за окном раскаленным рогом, и ночь отступала. Ян поел похлебки, остатки вынес собакам.

— Ну, с богом!

— С богом! — ответила Йозефина, и тележка выкатилась из ворот.

Проехали по жалкому мосту — какое-то мерцание и отблеск чуть шевельнулись в рассветных водах. Ночь бледнела, подал голос канюк, в чаще кто-то пикнул, потом — трепыхание по жнивью… Дон, опустив морду к самой земле, старался нюхом постичь это чудесное действо, но за его хвостом подскакивала тележка, так противно дребезжа, ворча, скрипя и кукарекая, что высокая волна этих шумов вздымалась на страх всему живому. А сука Боско шла, чуть не касаясь брюхом дорожной пыли, не обращая внимания ни на что вокруг, и только изо всех сил тянула вперед. Ян подталкивал тележку сзади, то и дело покрикивая на Дона; он с досадой замечал, что старый пес его еле натягивает постромки, тогда как Боско, недавно приученная ходить в упряжке, трудится на совесть. Но как бы то ни было, они подвигались вперед. В половине шестого добрались до первой деревни. Труд уже пробился сквозь ночь, уже грохотал колодезным ворот ведрами. Пастух гнал стадо, из лачуг вылезали каменщики — в город, на работу. Хлеба им не продашь — у каждого был узелок с едой и бутылка с кофе; Ян остановился в нерешительности.

Куда путь держите, Маргоул?

Да вот хлеб продаю.

Он нарочно помедлил, потом вернулся через всю деревню; ему пришло на ум снять холстину с буханок — он так и сделал; медленно брел он мимо домов, задерживаясь под окнами и у ворот, в надежде, что собаки поднимут лай. К нему подошел человек — не то еще с вечера пьяный, не то хлебнувший с утра — и, словно угадав, в чем затруднение Маргоула, стал его расспрашивать, а потом закричал во все горло:

— Хлеб! Свежий хлеб!

Две бабы купили по буханке, потом подбежал ребенок, и Ян, приняв деньги, вручил ему хлеб.

— Так-то, пекарь, — пробормотал пьяный. — Вы вот ремесленник, а я — старый солдат.

С этими словами он поплелся дальше, не заботясь больше об успехе Яна.

Хлеб, свежий хлеб! — повторял Ян, возвысив голос; но ему пришлось проехать всю улицу для того, чтобы продать один каравай. Наконец какая-то старуха, державшая на краю деревни лавчонку — смрадную, как маленькая преисподняя, лавчонку, где всего-то было две банки с повидлом, связка луковиц, головка чесноку да пачка цикория фирмы «Францек», — купила пять буханок. Утаскивая их к себе, как муравей тащит паука, старушка вздохнула:

Не будь вы знакомый, Маргоул, ничего бы я у вас не купила, а ну как хлеб плохой и я его не продам?

Все, что у вас останется, я возьму обратно, — сказал Ян. — Через день я снова проеду здесь и загляну к вам.

Договор был заключен, и пекарь мог продолжать свой путь. В этой деревне больше ничего продать не удалось; двинулись дальше. Завернули на два хутора, оставив в каждом по два каравая. В конце концов собачья упряжка дотащилась до Мрачского пруда; поблизости строили имперскую дорогу, которая должна была пересечь долину Влтавы у Камыка и соединить запад с востоком. На дне спущенного пруда тускло поблескивали мелкие лужи, от плотины к плотине перекатывалась гуща противных запахов, и ветер разносил их во все стороны. Местность коробилась, вздымаясь то бугром, то утесом. Поля лепились по холмам, изгибались, нигде ни одного ровного местечка. И, подобно мальчику, натягивающему струну на кособокую скрипку, братцы дорожные рабочие тянули по этим буеракам дорогу, которая то ползла в низине, то поднималась, как полупроснувшийся зверь.

Братцы дорожные рабочие, дети и старики, мужчины всех возрастов и недугов, всех обликов несчастья, загорелые ребята, ограбленные нуждой, с раздутыми животами, тысячекратно вспоротыми голодом, и все-таки веселые, веселые, как то бывает с самыми неимущими среди народов, эта вольница, толпа людей, у которых один башмак глядит на север, а другой на юг, эти пьяницы, поджигатели, драчуны, развратники, эта чернь, как их называют, или — армия труда, заслуживающая великого названия, которое объяло бы море их обид, утрат, горестей и бед, — эти братцы, когда к ним подъехал Маргоул, как раз уселись завтракать. Он явился к ним — бедняк к беднякам.

Эй! — крикнул детина, чьи кулаки вздувались на концах рук двумя кувалдами. — Эй, старина, куда собрался со своей тележкой? Наш корчмарь, наверно, лучше разбирается в том, как разбавлять брагу и здорово умеет подыскивать названия своему пойлу. Так что, любезный, ежели ваша горелка не жжется, как затрещина, то вам не продать и капли.

Горелка? — переспросил Ян. — Я хлеб продаю!

Как же, знаем, поди липкий и раскисший, с тараканами, с несоленой корочкой и без той приправы, какую я люблю…

С этими поносными словами рабочий отрезал себе ломоть Маргоулова хлеба.

А не так уж она плоха, эта жратва, и пахнет салом, — проворчал он между двумя глотками.

Разрежь каравай на части и продай мне четверть, — сказал другой. — Мне ни к чему излишние запасы.

Маргоул стал резать, его обступили, брали ломти, и Ян не успевал заметить, кто взял.

Эге, я не могу давать вам хлеб бесплатно.

Само собой, мы заплатим, — отвечали они. — Но ты поверь нам до субботы.

Тележка была уже пуста.

Вы взяли двадцать восемь буханок, — сказал Ян, — а всего было сорок, когда я из дому выехал. Все проданы. Сорок буханок! Кабы так каждый день торговать, хлебы могли бы быть куда полновеснее.

Ты их взвешиваешь?

Я взвешиваю муку.

Существует некая заповедь, которая гласит: «Не укради!» Если б Маргоул стал следить за этими ребятами, они наверняка не уплатили бы и за половину хлеба, наверняка обокрали бы его. Но Ян им доверился. И за то, что он отдал в их вороватые руки весь свой товар и сказал только, что ему нужны деньги, братцы, словно угадав его особую манеру вести дела, заплатили ему сполна, оставшись в долгу только за два каравая. Пока они ели, Маргоул, сидя на пустой тележке, слушал их.

Я думаю, — сказал один, — тебе не позволят ездить к нам: на четырнадцатом километре наш кабак, а держит его десятник.

Сказал тоже — кабак! — заговорили другие. — Просто хлев, и мы по горло сыты десятниковыми сосисками да кабаньим салом с булками, которые будто в ледяной печи морозили — снаружи чуть желтые, а внутри как замазка и тухлятиной воняют. Почему бы вот этому дяденьке не продавать нам хлеб, он хоть и неправедный, как все, что продается, а вроде из теста сделай, не из помоев.

Что ж, приходи опять, а коли студня, печенки пли там колбасы со шпиком раздобудешь — тащи все!

Ян в это время кормил собак; Дон махал хвостом, уписывая краюху, Боско мигом убрала свою порцию.

Эх, печенка… Где ее взять-то? — вздохнул пекарь.

Уж верно, не в лесу! Где ж еще, как не в свином закуте? У вас дома, как пить дать, похрюкивают свинки и пятьдесят воскресений в году по губам сало течет.

Будь у меня свинки, — смеясь, ответил Ян, — я позвал бы вас на рождество поросятинкой полакомиться!

Не больно прибедняйся. Торговцы вроде тебя как нырнут в тарелку на святки, так до самого Нового года их не видать!

Я пекарь с надельготской мельницы, — объяснил Ян. — Приходите ко мне на мельницу на эту окаянную: стоит она на ручье Парисе и пропускает воду, как часы, остановившись, пропускают время.

Черт побери! — воскликнули братцы. — Уж не ты ли, худобушка, сам мельник будешь?

Пришлось Яну рассказать о себе, а они его прорвали:

— Ты дошел до дна своего несчастья, и все же у тебя осталось много шансов. Мельница, хоть развалившаяся, — это тебе по временный барак и не артель, что бродит со стройки на стройку, где только прокладывают дороги.

За такими разговорами прошло полчаса. Рабочие взялись за кирки да тачки. Ян сел в тележку, и собаки быстро повезли его под гору.

Дома Ян стал укладывать гульден к гульдену, монетку к монетке концентрическими кругами.

— Разве мало? — сказал он Йозефине. — Я продал хлеб почти без хлопот, мне не пришлось выкликать свой товар, как разносчику, торгующему огурцами или известкой. У Мрачского пруда, где строят дорогу, я продал двадцать восемь караваев. Двадцать восемь караваев в одном месте!

Видя, что жена удивлена, Ян расхвастался вовсю, порядком присочинив при этом о дорожных строителях. Но так пли иначе, разборчивы эти люди или прожорливы, а Ян отныне мог твердо рассчитывать, что они каждый день будут есть его хлеб. Дела пекаря пошли на поправку, и похоже было, что он сумеет прокормиться, не прося подаяния. Йозефина не могла постичь такого неожиданного счастья, ей казалось, что наступит день, когда оно закатится вместе с солнцем и больше не взойдет; несколько месяцев нужды научили ее бояться — и она каждый день со страхом ожидала возвращения Яна. Но день за днем собаки привозили пустую тележку, и Маргоул выкладывал пригоршню монет.

Как самый незначительный случай, простое недоразумение могут повернуть судьбу человека! Разве не было предназначено нам жить в городе, в доме, которым владели два поколения Маргоулов? Разве так уж велики были грехи Яна? Разве не мизерные, ничтожные оплошности лишили его жилья и прежнего мира?

— Ах, — говорила Йозефина, — теперь мне надо с опаской говорить «да» и «нет», надо взвешивать каждый шаг, каждый жест. Порыв мысли, летящей к замку, может ударить в лицо управляющему, и он прогонит нас. Все, что мы делаем, — кирпичи в здании судьбы, а подпорки его ненадежны. Какой бы осторожной ни была я в выборе, как бы тщательно ни подсчитывала расходы и те деньги, что приносит Ян, всего этого недостаточно.

Йозефина отдалялась от мужа, изменяясь, в то время как он оставался прежним.

Выпал снег, дорожные работы прекратились, и у пекаря всякий раз оставались непроданными тридцать буханок.

— Мы разорены, — сказал он. — Рабочие уехали, а кто остался — разошлись по каменоломням, и когда снег сойдет, они будут бить щебень; но не думаю, что они тогда смогут покупать у нас хлеб: задолжают по деревням.

К тому же нельзя было больше запрягать собак в тележку. Ян поставил ее на полозья, но Доп и Боско проваливались в сугробы — рыхлый снег подавался под их тонкими лапами. Пришлось самому Яну таскать поклажу — он выезжал ночью и ночью возвращался; достигал отдаленных деревень и выкликал свой товар — как разносчик, торгующий огурцами или известкой. он мерз и оттого опять стал пить. Так прошло десять дней. Тогда Йозефина подсчитала выручку и заявила:

— Ян, ты работаешь в убыток. Печешь хлеб два раза в педелю, его мало, а все равно не расходится. Нам даже не хватало бы на дрова, коли б мы их покупали.

Ян молчал. Лицо его гасло и вновь разгоралось. Наконец он заговорил:

— Господи, если уж мое ремесло плохое, так какое же хорошее? Встану завтра в четыре и схожу в Бенешов; почему бы горожанам не отведать деревенского хлебушка?

«Мой хлеб, мой хлеб!» — твердил Ян, и ветер из счастливых краев падувал его шутовской плащ. Ян представил себя в Бенешове продающим хлеб. Он остановится на рынке, потом на улицах, потом — против своего дома, на южной стороне площади…

«Вот он я — пекарь, вернувшийся в родной город! Забудьте свою неприязнь, покупайте хлеб, лучше которого нет нигде, пойдите мне навстречу, спешите — ради Йозефины, ради нашего сына, встречайте пас триумфом! Я хочу вернуться, я никогда не питал гнева ни против вас, ни против этого паршивого местечка, которое все равно — моя родина. Я вовсе не хотел сказать тогда, что управляющий Чижек — вор, и я знаю, что в каждом из вас есть хоть капля доброты. Ах, моя прежняя печь лучше теперешней, верните ее мне, ведь она не перестала быть моей. Я выходил на крыльцо, ослепленный ее жаром, и все же узнавал вас, вас всех, проходивших через площадь пли по тротуарам, я видел, потому что знаю вас, и до сих пор представляю себе, как вы шлепаете в туфлях вокруг стола, и слышу, как вы говорите: „Ступай на улицу, Ян Маргоул продает хлеб, ступай, купи буханку и булочек с маком…“»

Ян встал затемно и, впрягшись, потащился в город. За спиной, как проклятье, скользили сани. Добравшись, он не стал разыскивать друзей, как обычно. День выдался морозный, и Бенешов лязгал зубами.

Каким ненужным, каким глупым было это путешествие! Кому в городе мог Ян продать свой хлеб? Может, сбыл бы буханку-другую в трактирах, может, какая-нибудь бедная женщина взяла бы еще каравай, но для этого нужно бы ходить от дома к дому. А Ян вместо этого прошел по четырем улицам, постоял на площади. У него окоченели руки, он ни о чем не думал, и все же отмечал качанье некоего маятника, от которого зависит решение. Ян опьянел от холода и маяты, и внешний мир доходил лишь до порога его сознания. Помедлив у замерзшего фонтана, он двинулся в обратный путь — и за спиной у него опять визжали полозья.

Он вернулся, еще более жалкий, чем когда-либо прежде. Морозные дни громоздились один на другой, и вместе с ними росла нужда. У Маргоулов кончилась картошка, кончилась мука. Они ели старый хлеб да хлебную похлебку.

Декабрь, январь, февраль — три месяца тянулись, как ночь, лишенная утра. То был провал во времени, и на дне провала спали эти голодные люди. Исподтишка, без пугающих признаков, без грома и небесных знамений, без уханья совы, все ниже и ниже наваливалось бедствие. Йозефина работала, работал Ян, да много ли проку от браконьерства? В герцогских угодьях не было ни пальм, ни хлебных деревьев. Иной раз попадется заяц, заверещит в силках — ну, Ян заберет его. Иной раз продадут надельготским крестьянам последний стул — тем и кормились. Стояли голодная зима и ночь, небо сыпало снег, сыпало снег само время, и обессилевшие бродяги замерзали среди равнин.

Зимняя ночь — и напрасен зов.

— Да если б был июньский полдень, — сказала Йозефина, — и вся площадь глазела б на наш голод, и тогда зря только звали бы мы на помощь, разве что вместе с нами завопили бы все бедняки.

— Да, — ответил Ян. — Но бедняки так же немы, как ты и я, как Рудда. Впрочем, даже если дать по дукату каждому бедняку — разве это поможет? Были у меня деньги Дейла и деньги Рудды — где они? Власть над деньгами — вот в чем богатство, а сами деньги — только знак этой власти.

Между тем близился срок платы за аренду, и Маргоул отправился в замок. Он шагал по той же дороге, что полгода назад, по теперь опасения занимали в душе его место надежды. В пути он несколько раз останавливался, а когда в конце концов вошел в ворота замка — ноги его были такие же тяжелые, как сердце.

Герцогскому управляющему было известно, как живется арендатору в разрушенной мельнице; он знал о всех починках и о том, что выручка скудна, но не сомневался, что арендная плата будет внесена вовремя.

Когда Маргоул вошел, управляющий разговаривал со служащими; увидев Яна, он отослал его к казначею — платить. Маргоул медлил.

— Я не принес денег, — вымолвил он наконец. — У меня нет.

Управляющий поднял глаза, и взгляд его настиг Маргоула, как проклятье — грешника.

— Эт-то что еще?

— Нет у меня денег, — повторил Ян недрогнувшим голосом.

Усердие высекло из взгляда панского слуги новые искры; и Маргоул в третий раз повторил, что у него нет денег.

Я починил вам мельницу, и если б у меня хватило средств на приводные ремни и некоторые детали, которые нельзя исправить, можно было бы пустить воду.

Все это меня не интересует, я не нанимал вас для такой работы.

Когда я просил у вас надельготскую мельницу в аренду, вы были снисходительней, сударь, — промолвил Ян.

Да, но вы этой снисходительностью злоупотребили, — возразил тот. — Прошло шесть месяцев — платите!

— А если не могу, что вы сделаете? — спросил Ян. Управляющий заколебался — секунда повисла над его губами, как молот над поковкой. Потом он сказал:

— Будь мельница моя, я бы, может, не решился выселять вас среди зимы; но я только управляю владениями герцога. Итак, платите, что следует, а не заплатите — вас выдворят силой, по суду.

Оставалось только ударить Яна по лицу и выставить его за дверь, но управляющий не был настолько последователен; он уткнул нос в бумаги и сделал вид, будто собирается писать.

— Это все, — сказал он. Маргоул ответил:

— Мне некуда идти, и я буду ждать — пускай будет все так, как вы сказали.

Он побрел домой, оставляя в глубоком снегу жалкую цепочку следов. Надо было идти; он шагал, устремив все внимание на отпечатки своих чиненых башмаков.

Лес был белый, и поле белое. Вороны слетались к амбарам, низкое солнце стыло над горизонтом.

Наконец он пришел домой и стал рассказывать. Йозефина ужаснулась.

— Просить было напрасно, — сказал Ян. — Управляющий — слишком усердный исполнитель, и герцогская казна того требует.

— Значит, нас выселят по суду!

Да, — ответил Ян. — Придется уезжать из Надельгот, как уехали из Бенешова.

Теперь гораздо хуже, Ян. Неужели ты не мог попросить, чтоб он дал нам отсрочку?

Дело не в словах; я мог говорить что угодно, а нужны были только деньги.

Тогда почему ты его не ударил?! — воскликнула Йозефина.

Но Ян считал, что отчаиваться рано, они еще не на улице, а впереди ночь и день, прежде чем что-нибудь изменится. Последний час не настал.

Лик чудовища после того, как оно село во главе стола и ест и спит с нами, не так уж страшен. Дом Яна стал прибежищем горя-злосчастья; оно клало костлявые руки ему на грудь и ело из одной миски с Яном Йозефом. Бескровное, одетое в будничность, глазеет оно из темного угла, по при виде его никто не замирает от ужаса. Оно — тут. Скулит, сипит, хрипит — бедняки хорошо знают его голос. Опять явится судебный исполнитель, и Маргоулы потащатся дальше со всеми своими пожитками. И горе-злосчастье, каркая, поплетется за их тележкой. Таков дом, таковы дороги бедняка. Йозефине хотелось бы плакать день и ночь — по много дела на кухне, и жена должна ежедневно творить чудо приготовления обеда.

— Ешьте, — говорит она, когда похлебка на столе. Соленая, горячая похлебка во сто раз полезнее слез. День, настигаемый ночыо, сменялся новым днем, а от управляющего не приходило вестей. Так миновал месяц.

Тогда в Надельготы прикатил на паре Немец, боусовский мельник; осмотрев мельницу, он сказал Яну;

Я ее арендую, только я не такой дурак, чтоб соглашаться на плату, которую назначили вам. Мельница малость приведена в порядок, и, хоть немногого стоит, я все-таки хочу попробовать. Что касается вас, может, договоримся, сам я не собираюсь переезжать в эту глушь. Здесь будет жить мельник Дурдил и, если хотите, вы.

С большой охотой, — отозвался Ян.

Боусовский мельник был скряга и шкурник, из тех, что в кармане кожаных штанов носят бумажник, туго набитый сотнягами, и до смерти не любят выпускать гроши из рук. Космы его волос спадали на воротник, грязная пасть издавала трубные звуки. он чуть не лопался от самоуверенности, трубя свою волю во все стороны.

Оставайтесь тут, — приказал он Яну и один облазил всю мельницу. — Вы будете жить в комнате, каморку займет мельник.

Ладно, — ответил Ян, — но скажите мне, на каких условиях и что я должен буду делать для вас?

Печь хлеб; я буду давать муку, и вы через день будете выпекать по сорок буханок определенного веса; насчет дров я решу позднее.

Выходило, что Маргоул делался подручным мельника, не получая никакого вознаграждения, если не считать жилья да права выпекать из Немцовой муки немного хлеба для себя. Но Ян не мог отвергнуть предложение.

Сад и те несколько деревьев за мельничной запрудой — мои, но, если хотите, могу сдать их вам в аренду за отдельную плату.

Эти дички? — удивился Ян. — На что они мне?

Коли будете думать только о своей выгоде, мы с вами каши не сварим, — заявил бородач.

Ян ответил:

— Поверьте, сударь, я ничего не требую и ни о чем не хлопочу, кроме одного: чтоб зарабатывать хоть пятьдесят гульденов. Я слишком долго работал на этой мельнице даром, да и покалечился малость. Думаю, вряд ли вы арендовали бы надельготскую мельницу год назад, когда перекрытие держалось вон на тех трухлявых балках, крыша протекала, а на чердаке пол прогнил!

— В чем дело, — сказал мельник, — вас никто не заставляет, можете уходить, если угодно. Но фруктовый сад, заборы, ограда и весь двор не должны оставаться в таком жалком виде, как сейчас. Подумайте и решите, что лучше — жить тут или убираться? Так что, Маргоул, берите-ка вы весною кельму да пилу и принимайтесь за работу; когда-нибудь я вас отблагодарю, и за деревья тоже.

С этими словами Немец положил свою большую руку Яну на плечо; Ян молчал. Невольно в нем распрямлялось какое-то сопротивление, поднимались к горлу слова, грозившие разрушить только что достигнутый уговор, — но тут вошла Йозефина, и Ян ничего не сказал. Так состоялась гнусная сделка между Яном и мельником Немцем. Бородач отряхнулся, пережевывая удачное дельце, и влез в бричку, объяснив предварительно и Йозефине, что от нее требуется.

— Пошел! — крикнул он, и кони побежали. Ян, глядя ему вслед, промолвил:

— Смотри, как этот волк в мельничьей шкуре, которому место в самом пекле, исчезает из глаз, будто возносится к снежному небу!

С того дня кончился для Яна скорбный и жалостный период аренды, который только и дал ему, что звание несостоятельного должника. Семь тощих месяцев были как семь коров фараоновых. Что будет дальше? Скаредность боусовского мельника не мешала Яну ждать будущего с волнением новой надежды.

Вскоре на мельницу прибыл мельник Дурдил; не обратив никакого внимания на Надельготы, на Яна, он принялся перетаскивать к себе в каморку свой скарб: солдатскую койку, узел с постелью, сундук и еще какое-то барахло, о котором заботился больше всего. Ян заговорил с ним, но из этого человека нельзя было слова вытянуть, он молча волок ящик, в котором пестрела смесь всякого хлама, и только кивал, слушая речи Маргоула. Мельнику было лет сорок, и вид он имел изможденный — на лице его лежал отсвет недуга, обычного для работников этой профессии.

Наконец, после того как Ян внес последний баул, мельник, усевшись на койку посреди каморки, заговорил.

Я не буду мешать вам, Маргоул, — сказал он, — мне бы только было где поставить вещи. Болен я.

Ах, — возразил Ян, — нет такой болезни, которая со временем по прошла бы. Зачем такие мысли? Мир и Надельготы слишком хороши, чтоб трусить, живя в них.

Э, — ответил мельник, — мы, в которых вцепилась смерть, у кого она сожрала без остатка легкие, потеряли мужество. Видал я, как надежда приподымала бедняг даже на смертном одре, но сам-то я — умный больной.

Что же вы так? Не успели приехать, не успели зайти на мельницу, которая вас ждет, не успели подышать ветром нашего края, как уже проклинаете его? Неужели край наш — могила, а сами вы разве не живой человек посреди своих, таких разных, вещей? Ваша покорность судьбе — всего лишь бесовское наваждение, и стоит вам твердо взглянуть ему в лицо, оно исчезнет. Эх, был бы я молодой да было б у меня вдоволь денег, чтоб пустить в ход эту развалину, — ее голос убедительнее всяких слов.

Я жил не так уж далеко, — сказал чахоточный, — чтоб не знать о Надельготах почти столько же, сколько вы, мастер; я и вас знаю по рассказам.

Да, — кивнул Ян, — вот уже несколько месяцев держатся морозы, и нам нелегко живется, но до того я продавал достаточно хлеба, и мы не нуждались.

Знаю, — сказал мельник. — А теперь Немец будет продавать ваш хлеб в тех же местах.

Ян встал и, словно его заставляли, спросил резко, требуя ответа: — Где?

На Мрачской дороге.

Так я и думал, — сказал Ян. — Значит, он хочет отнять у меня последний заработок. Он будет продавать хлеб моего печения моим же клиентам, да еще, чего доброго, заставит меня же развозить этот хлеб, как я развозил свои собственный!

Недаром говорят, что у боусовского мельника два горба, — заметил Дурдил.

Встреча с бородатым Немцем кое-чему научила Маргоула; он понял хищность, скупость и жестокость этого пройдохи, в котором ничего не было, кроме прожорливого брюха да луженой глотки.

— Немец, живодер и сквалыга, только один здесь такой; больше никто не запирает закрома, когда бедняк приходит за платой. Боусовский мельник — отщепенец, тем более пускай он меня не очень-то погоняет, не то как бы терпенье мое не обернулось гневом. Я беден, по теперь уже знаю себе цену, и коли он попробует не платить мне — получит той же монетой. Видывал я злых и скупых, которые прямо зелеными делались от своих пороков и мало на людей походили, но ведь этот волк за мельника себя выдает.

Яну казалось, что хищные люди — не люди вовсе, а между тем таких уродливых исключений — что деревьев в дремучем лесу. Пока у Яна была своя пекарня, ему не приходилось сталкиваться с кровопийцами; ведь он работал не за плату.

Ян, — сказала Йозефина, — тебя словно подменили, ты даже долгов никогда не спрашивал, а теперь вдруг требуешь больше, чем обещано.

Никто не был мне должен больше, чем мельник, и никогда я так много не терял, — возразил Маргоул.

Пять лет прожил Ян в Надельготах немцовским пекарем, пять лет тянулся этот спор, и пять лет росло чувство обиды.

За дверью, к которой был приставлен шкаф, ночи напролет стонал больной Дурдил. О, ложе чахоточного, лужа страшного пота, лишь слегка прикрытая яма, ежеминутно грозящая разверзнуть могильную пасть! Но Дурдил всякий раз вставал от своих кошмаров и принимался за свой немощный труд. Приходил Ян и работал с ним вместе. Носил мешки, ссыпал зерно, пускал и останавливал мельницу.

— Ян, — говорил Дурдил, — кабы не ты, хозяин давно прогнал бы меня, ведь ты делаешь больше половины моей работы.

Ян смеялся. Стучала мельница, пылала печь, над надельготским лесом взмывали дни — как огонь, и туча, и мороз. Ян был счастлив при свете этих дней. Не громоздились перед ним вершины, не открывалась бездна у его ног — он оставался на месте, почти исцеленный от своего безумства. Садились за стол вчетвером: Йозефина, мельник Дурдил, Ян и Ян Йозеф. Ели похлебку и все, что можно состряпать из муки; больной тоже ел, потому что вокруг миски поднималась спешка. Так наслаждались они едой, насыщаясь, как люди, познавшие голод.

Яну Йозефу исполнилось уже одиннадцать лет; он стал одним из тех подростков, которые, подобно ангелам, мечут стрелы из колчанов счастья во все, что ни увидят.

Растрепанная хрестоматия с невероятно грязными тетрадками висели, стянутые ремней, на гвозде, из нее торчало перо с разошедшимися остриями, будто вечность, шагающая в Рим. Ян Йозеф был прежде всего пастушонком, кучером, подручным мельника, у пего не оставалось ни минуты на то, чтоб, играя ручкой, выводить каракули для учителя. Он вставал в пять и, торопливо одевшись, выгонял козу, чтобы пасти ее до семи. Часто гонял он свою выменистую дерезу далеко от хорошего пастбища, чуть не к надельготской околице, чтоб повидаться с другими пастушатами. Он был забияка и врывался в стайку мальчишек, готовый стыкнуться, сцепиться, схватиться, гоняться и принимать удары. Пока пастухи проделывали все это, брошенные козы бродили по бесплодному пустырю, негодующе топая копытцами. Тогда какая-то умная голова придумала для них отменное угощение тут же, на месте. Взяв веревку, мальчишка пригнул молодую ольху так, чтоб коза могла объедать верхушку. И началось истребление ольшаника, пока лесники размахивали дубинками у себя по домам, а учитель чинил перо. Но в конце концов возмездие, хоть и хромая, запаздывая, все же пришло. Вот — спущен разбуженный лук, чудовищной стрелой взметнуло вверх козу! Стекайте, воды ручья Париса, трепещите, пастухи! Удавленница, не доставая какой-нибудь пяди до земли, уже погибает в петле. Уже чуть слышно блеет бедная козочка, ее стянувшийся от ужаса пузырь пустил струю, и судорожно дергаются ноги, как бы карабкаясь отвесно в небо.

Ян Йозеф увидел ее, закричал, показывая пальцем вверх, туда, где она висела.

Козу спасли, но — как будто это событие было недостаточно грозным — продолжали сгибать ольхи и привязывать к ним коз.

Для мальчишек нет ничего неприкосновенного, они губят деревца с жестокостью, достойной Кровавой Руки. Они воруют яйца из гнезд, свертывают головы птенцам, мучают мух и общинных коз, нисколько не устрашенные единицей за поведение, что сверкает в годичном табеле, подобно блещущему копью после доброй схватки. Ян Йозеф был одним из таких сорванцов. Черт давно унес ангелочка, который когда-то вычерпывал море у огромного корыта с тестом. Теперь он шлепает по грязи многих ручьев, то строит мельницу в канаве, то гоняется за белкой, наврав мальчишкам, что она ручная; а то кощунствует, безбожник, отправляя большую и малую нужду В открытых со всех сторон местах. Ян-старший ужо бог знает сколько раз вытягивал его ремнем, а парень по-прежнему является домой черный, как трубочист, весь мокрый и растерзанный. В семь часов утра, проглотив завтрак, он мчится в школу, прижимая к геройской груди ужасную хрестоматию и еще более ужасную тетрадь. Само собой, он часто опаздывает, и тогда его, как соню, ставят в угол. Он отбывает наказание так, чтоб те, кто его видят, сипели от сдавленного смеха. Старенький учитель, с трясущимся беззубым подбородком, любит всех этих истребителей зябликов, но в случае необходимости отлично может всыпать двадцать пять горячих по натянутым штанишкам. От такого крутого правосудия содрогаются надельготские холмы и леса. Но вот является арифметика с перстом у шишковатого лба и вскакивает на плечи отроков, и погоняет их, вбивая в шалые головы то одну, то другую из своих тайн. Детишки на первых скамьях пускают лужицы со страха при виде цифр с тремя пузатыми нулями, но Ян Йозеф умеет их назвать; он складывает, вычитает, делит и множит все знаки, какие только есть в арифметике. И пока малыши, подперев мордашки, ротозейничают, вместо того чтоб списывать в тетрадки «и» и «е», со страшной силой впечатанные в доску, — отделение Яна Йозефа постигает арифметические истины: 9х9 = 81.

О учитель, самый старый друг этих шестидесяти пяти ребят, если б ты мог увидеть свой класс через тридцать лет! Девочки с тугими косичками на затылке превратились в женщин, почти без исключения бедных, а мудрость твоя сопровождает их. Тобой обученные, читают они письма сыновей, и в думах своих, тяжких, как раздумья ломовой лошади о свободе, повторяют то, что ты рассказывал о далекой звезде, восходящей в тот счастливый миг, когда им дано наконец обнять свое дитя. А эти головорезы, эти губители красношеек и синиц стали мужиками, смирными и печальными, как все рабочие люди.

Но вот зазвучала скрипка учителя, и класс грянул: «Над запрудой, под запрудой гуси на лугу…» Поется это, без сомненья, о надельготской мельнице, потому что ее все знают, а другие далеко и совсем не так красивы.

В полдень мальчики в девочки выбегают из школы, но Яну Йозефу и еще нескольким дальним ученикам не обернуться за часовой перерыв. Они остаются в классе, где сейчас же начинается торговля ломтями хлеба с салом.

В три часа все расходятся по домам, и крик их пронзает лес и небо.

У Яна Йозефа никогда не водилось и крейцера, хотя Дурдил каждое воскресенье дарил ему пятачок. Мальчик употреблял эти деньги, как если бы был Маргоулом-отцом. Мальчишка, способный подраться из-за ломтя, не всегда ему принадлежащего, с готовой душой, мужественно и без сожалений расставался со своими несколькими грошами, сам не зная, куда их дел: раздал, одолжил, потратил без толку.

Ян Маргоул жил на надельготской мельнице ужо седьмой год; мечты его утратили былое неистовство — и все же он почти не поумнел; разве только понял, что Немец требует от него даровой работы и отнимает у него хлеб. Эта мысль бередила гнев. Если бы Ян платил Немцу той же монетой, мельнику пришлось бы убраться из Надельгот с отощавшей мошной. Но Ян работал хорошо и даже вдвойне хорошо, выполняя многие тяжелые труды за Дурдила.

От каждой выпечки Яну оставалось пять караваев, они были его собственностью, он мог продать их. Из этого числа Ян Йозеф уносил две штуки, отправляясь в школу, и получал за них деньги по субботам. Два каравая продавал Маргоул, а пятый ели сами. Два или три раза в год Яну удавалось сэкономить немного муки, тогда он выпекал для себя десять караваев и развозил их на собаках, в вернувшись, вынимал из тележки платок для Йозефины, какую-нибудь чепуху для Яна Йозефа и бутылку паленки. Ее распивали в Дурдиловой каморке, испытывая радость, которая, что ни говори, находится на дне бутылки.

Однако Йозефину не радовали случайные приработки, они не давали былой уверенности. Она не верила больше ни Яну, ни судьбе.