"Пекарь Ян Маргоул" - читать интересную книгу автора (Ванчура Владислав)

Пекарь Ян Маргоул

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Пространство ночи безмолвно, нигде ни звука, вселенная несется сквозь мороз и мрак. Люди, словно таинственный посев, спят в домах. Если бы горе и нужда могли вопить — столб воя бил бы вверх, на высоту, куда доходит тьма. Если бы смерть не изнемогала от трудов — страшное, великое деяние гремело бы в полуночи и с каждым ударом времени.

Но лишь хрипит открытый рот, едва поднявшись, падает в подушки голова, и мертвая рука не угрожает… Доныне все сгорают в одиночку, доныне каждый одинок, сжигаемый отчаяньем и болью, и одиноко умирает на полях сражений, в рудниках или в постели.

Где же товарищество живых?

Где всемирное царство?

Над трупом всякий раз — иные стены, и тело подле тела лежит всегда чужое, ибо: что было — есть, и дела не исчезают. Когти кривды терзают все один и тот же мир — и тысячи осколков жгущейся нужды пылают, как раздробленные звезды.

Многократны смятение и страх, и в комнате умирающего — хаос. Четыре стены не стоят — свисают вниз, и плоскости их вздулись так, что грани образуют крест. Лампа темна, и окно темно, и взор умирающего вперед в темноту. Вот предметы, работавшие вместе с ним, но рука его пуста. Прощай все, что он видит, — раскаленная печь, и хлеб, и шумящая опушка леса, и старый музыкант с визгливой флейтой, и «Глинянка», корчма на косогоре, где мы певали…

А ты, Ян Йозеф, приложивший ладонь к отцовскому слабеющему сердцу, — ты будь здоров!

Четырнадцать годов прошло по городу, как стадо по узеньким мосткам. Посреди площади выросли липы, одни дома поднялись, другие скособочились, и время завеяло сугробами тот день, когда Маргоул-отец был молод. Дом его стоял на южной стороне площади, и вывеска, обращенная к людям, гудела со стены, как колокол на колокольне:

«Хлеб, хлеб, хлеб».

В печи пылало пламя, буйные копи грызли удила. Избыток радости был как огонь, как воды, бьющие из недр скалы, как крылатое колесо, что с грохотом песет ликующего бога. Через распахнутую дверь пахло свежевыпеченным хлебом, и корзинки были полны булочек, рогаликов, плетенок.

Одиннадцать часов — и лето; отвесно падало сияние, звеня о мостовую. Маргоул стоял на крыльце, сложив руки под фартуком, и слушал голоса родного дома. На втором этаже пела жена, пекарня оглашалась хохотом, а на дворе ругался кто-то, но совсем беззлобно. У Маргоула был сын, и пекарь вспомнил, как сын вчера месил тесто. Шестилетний мальчик у огромного корыта был похож на ангела, вычерпывающего море. «Будет пекарем, — подумал Маргоул, — и этот дом будет его домом». Тут пробило одиннадцать, и солнце прикоснулось к ясным окнам. Маргоул все стоял на крыльце. Проходили мимо люди, здоровались:

Добрый день.

Добрый день.

Глухой дорожный мастер остановился послушать тишину пекарни, когда хозяин заведет разговор. Они улыбнулись друг другу, понимая, что обоим им нельзя по радоваться.

— Вон моя собака, — сказал дорожный мастер, показывая на уродливое существо, прыгающее на трех лапах.

Пекарь забыл о булочной, дорожный мастер — о своей глухой старости, и оба погнались за собакой, чтоб поймать ее, потому что она хромала, хотя из дому вышла здоровой.

— Она больна, — сказал пекарь, но старый Дейл боялся, что собаку подшибли.

Настолько ослеплен был счастьем пекарь, что все ему казалось одинаково цепным. Пускай стоит дело, и торговля стоит — пенье птицы высоко в ветвях заставляет забыть обо всем. И вот, бросив лавку, оставив нараспашку дверь, пекарь побежал за бродячим псом; полон участия, старался он поймать животное, покрикивая Дейлу:

— Стой, заходи отсюда! Погоди, не пугай ее!

Вернувшись домой, он стал рассказывать обстоятельно, неторопливо. Йозефина Маргоулова смотрела на мужа, чувствуя, что трудно говорить иначе, чем он говорит. От прочих людей его отделяло нечто большее, чем преуспеяние: то был особый дар. Он укрощал гнев и наполнял дом радостью и любовью.

Они вошли в лавку и обнаружили в миске круглый пятак. Кто положил его к монеткам в два и в три геллера и что взял взамен? Неизвестно: ведь целый час протек с тех пор, как пекарь вышел. Кто-то, наверное, купил, а кто-то, может, и украл….

Маргоул запустил руку в миску и взял немного монет, промолвив:

— Те деньги за хлеб, а вот эти, у меня в руке, — за работу; купи работникам мяса.

Он давал, не веря, чтобы деньги имели цену. Скулящая благотворительность со слезливыми глазами и сопливым носом, с скрипучим сердцем, ползающая от дома к дому, чтобы млеть от умиления, совала в двери пекаря зябкую лапу. И пекарь пожимал ее, как пожимают руку доброго соседа, — и давал.

— Отчего же, — говаривал он, кладя в корзину каравай, и кренделя, и добрый гульден, — берите, пока есть что дать!

Пани Йозефина думала: кто много раздает — богат. Глядя, как ее муж оделяет подмастерьев короткими сигарами или суетится в пекарне, сметая муку, она говорила себе:

«Он работящ и мудр, и сколько ни раздаст, все к нам вернется. То, что он делает, — надежное обеспечение для меня и Яна Йозефа».

Как-то в разгар сосны, когда по площади слонялся воскресный день, пришел к Маргоулу некий аферист, человек с лицом пугала; он рассчитывал выманить у простака тысячу гульденов. Пекарь встретил его точно так же, как встречал гостей. Войдя в комнату, мошенник остановился, пораженный мирной картиной. Два ручных чижа прыгали в открытой клетке; на стульях и столе валялись детские игрушки.

— Где я? — спросил себя обманщик, готовый изменить своему ремеслу.

Хозяйка дала ему поесть, Маргоул принес пива. Насытившись, жулик выложил свою историю. Он сказал:

Я эмигрант, пятнадцать лет прожил в Кливленде; там я завел мыловаренный завод и пять лет кормился этим.

Вам не везло? — спросила пани Маргоулова, и проходимец, полагая, что супруги — люди набожные, пустил в разменную монету небеса.

О ты, всевидящий! — воскликнул он. — Будь мне свидетелем!

— Что с вами стряслось? — спросил пекарь.

Я разорился, — отвечал прохвост. — Не по своей вине стал нищим.

Ну, — сказал пекарь Ян, — зачем об этом вспоминать, душу бередить? Вы еще не стары, и все, что случилось с вами, не беда.

На кошачьем лице встопорщились усы.

— Я потерял все, что имел! — возразил он и снова запел о своем несчастье.

Маргоул стоял перед ним и видел его насквозь, и было ему жаль этого лгуна, которому он ни минуты не верил. Он одолжил ему трижды по триста гульденов.

Одолжив кому-нибудь деньги, добытые с таким трудом, Маргоул уже не считал их своими. Самоуправство доброты, это безумие, постоянно заставлявшее его давать от скудости своей, было подобно запою.

«Вот, возьми!» Он давал и давал, даже подонкам и потаскухам. И забывал об отданном, полагая, что о протяженности времени нельзя судить ни ему, ни кому бы то ни было.

Он говорил:

— Йозефина, в вещах нет ничего таинственного, в них все дано. Одно дело — наш воскресный день, совсем другое — воскресный день убийцы. Если мгновение длится вечность, а вечность проносится мгновенно, что такое тюрьмы судей? К чему нам кипы прав, когда рождается преступление?

Маргоулу было двадцать девять лет, и жене его столько же. Но лучше не считать годы Яна, он был юноша и оставался юношей, даже когда состарился и обнищал. Он всегда был весел, этот русый, синеглазый труженик с мягкими усами и бородкой, с неправильными чертами лица, делавшими его похожим на всех людей. С утра до вечера в движении, он работал то в пекарне, то в лавке, а то в доме. Возился в саду и на пчельнике, чистил лошадей на конюшне — и никогда не спешил. Дни его были долгими, и у него всегда хватало времени погулять. Он заглядывал в трактиры и к еврею в корчму, а проходя по площади, останавливался послушать пространные повествования старух.

Площадь пропиталась летом до ярого сверкания, на солнечном костре корчатся белые домики, фонтан посреди мощеного пространства бормочет струйкой воды. На втором этаже одного из домов окна раскрыты настежь, и, такие ненужные в солнечном свете, горят четыре свечи. Здесь умер ребенок. Отец не плачет, а мать уже мертва. Дом тих, только внизу стоит нищенка, каркает: «Радуйся, благодатная Мария…» Никто не явился на похороны, а уже бьет три часа. Но вот пришел священник, четыре носильщика подняли гроб. Хор запел, и жалкая процессия двинулась по улице. Вслед за родными пристроился пекарь с мальчишкой-учеником и с сыном Яном Йозефом.

Увидев похороны в окно, он скинул фартук и надел воскресный сюртук.

— Пойдемте, — сказал он обоим мальчикам, — разве вы не знали умершего?

Ян провожал в последний путь всех бедняков и несчастных, иной раз не успев переодеться и пряча фартук, сложенный на поясе; он шел за гробом не для того, чтобы поплакать, а просто потому, что был похож на всех людей, и все люди немножко были им самим.

Над разверстыми могилами приоткрывается уголок какой-то тайны, но Маргоула она не ужасала. В небытии ему чудилось что-то ангельское.

К погосту ведет красивая дорога вдоль реки, на берегу стоит трактир. На обратном пути после похорон несколько человек зашли туда, и с ними Ян Маргоул. Оставив мертвых, заговорили о своих делах. Здесь стояла прохлада, и Ян вдыхал ее, как спящий вдыхает ночь. Он устал, и голоса доходили до него как будто издали. Разговор шел о городском имении.

Выносная лошадь, — говорил пенсионер в башмаках с пряжками, какие носят причетники, — выносная-то кашляет с прошлой зимы, советовал я управляющему, пускай прикладывают глину с уксусом, у ней железы под челюстью распухли, вот в чем ее болезнь.

Э-э, — молвил певчий. — Лучше конюшню протопить, да что толку советовать, этот проходимец готов стянуть все, что плохо лежит. Вор он и мерзавец.

Это было сказано об управляющем городским имением Чижеке.

Маргоул исподлобья переводил взгляд с одного на другого, не находя что сказать. Он знал Чижека достаточно хорошо и видел, что эти двое лгут.

Не надо злословить, — нерешительно начал он.

Что-о?! — перебил его человек в башмаках с пряжками. — Я — городской гласный!

Будь здесь управляющий, он бы вам ответил, — сказал Ян, — а я знаю только, что вы ошибаетесь.

В это время к трактиру подкатила легкая бричка.

— А вот и он! — сказал пекарь.

В распивочную вошел управляющий Чижек. Воцарилась тишина, и его приветствие застряло в ней торчком, как кол посреди поля.

Пекарь оробел, но растерянность заставила его заговорить. Он брякнул:

— Гласный и старик Махачек бранят вас. Разве вы воруете?

Управляющий побагровел от гнева, глянул быком на простака. Шагнул к Яну — они стояли теперь лицом к лицу, и только тишина разделяла их.

— Видали? — промолвил Чижек, удовлетворяя смутному чувству собственного достоинства — своему и остальных. — Видали, каков болван, совсем рехнулся, знай глотку дерет, вино хлещет да за глаза людей чернит! Слушай, дурень, дурная голова, остерегись! Продырявилось твое корыто, и лавчонка твоя рухнет на твою же голову, оглянуться не успеешь! Недолго тебе разваливаться в доме, который и не твой совсем, недолго швыряться деньгами, которые ты накануне выпросил под высокий процент!

Маргоул слушал и чувствовал, что голос разъяренного человека отвечает голосам сомнения, звучащим в его собственном мозгу. Неясная цифра гудела где-то в глубине, и сам Маргоул стоял очень низко. Если б управляющий взглянул на этого двадцатидевятилетнего ребенка, который стоял тут и ужасался, и дрожал, он наверняка умолк бы, не сказал ни слова больше. Но волна гнева поднималась все выше и выше с каждым ударом сердца, и Чижек злобно припомнил бедняку ту небольшую сумму, которую когда-то ссудил ему.

— Вот вам мой долг, — промолвил Ян, выворачивая карманы; однако в них нашлось по более двух гульденов.

Тогда он заплатил за пиво и поднялся, стряхнув ошеломление.

— Я ухожу, но вы не бойтесь за свои деньги, я верну их вам сполна.

Голубизна и зной обрушились на него за дверью трактира, и он, устрашенный и притихший, повел домой обоих мальчиков.

Йозефина! — позвал он, поднимаясь на крыльцо. — Сосчитай, пожалуйста, все наши долги, я хочу их уплатить.

Я помню их наизусть, — ответила жена, — я знаю, что нам не хватает тысячи семисот гульденов.

Вот как, — заметил пекарь. — Нам не хватает денег!

Бедность, эта псица с бешеными глазами и шелудивым задом, которая с тех пор гнездилась у их очага, как страх гнездится в мозгу костей, завыла у порога и вошла.

Маргоул повязал фартук и, очинив перо, сел к столу писать.

— Ты не все знаешь, — сказал он жене, поднимая глаза от бумаги. — Я должен еще за твое платье и за зонтик. Раз как-то я выиграл в карты и купил кое-что для Яна Йозефа, а в другой раз проиграл и занял у управляющего Чижека двадцать гульденов.

Пани Маргоулова не удивилась.

— Это все, Ян?

— Нет, — ответил он, — еще несколько геллеров мы должны мельнику да крестьянам за зерно.

Ян Маргоул писал красивым почерком, каким давно уже перестали писать. Он клал строку к строке и цифру к цифре — и под конец его увлекающееся сердце порадовалось тому, что страничка вышла на славу. Тетрадь закрылась, как закрываются ворота тюрьмы за выпущенным на волю узником. Ян встал от своих подсчетов и принялся болтать с ребенком, слушать, как воркует голубь-сизарь.

Ян, — промолвила жена, — я не хочу об этом думать, но если дело кончится плохо, мы куда-нибудь уедем, и ты наймешься на работу.

Наймусь, — согласился он, не сразу сообразив, о чем она, потом добавил: — Я не боюсь, пекарня наша в доброй славе, и хлеб наш — добрый.

«И все же, все же, — думала жена, — он тот, кто есть, — хороший пекарь и умелый работник».

Тень долговых расписок, накрывшая дом, как траурно опущенные крылья, стала рассеиваться — и снова сделалось светло. Ян Йозеф играл на полу перед отцом.

«И не более, не более того!» — повторяла пекарша, глядя на своих мужчин.

Не успеет петух пропеть дважды, как Ян Маргоул забудет обо всем. Сейчас он месит тесто и все пять чувств его трудятся подобно пятирукому божеству. Вот он орудует деревянной лопатой, похожий на гребца в бушующем море. Куда девались денежные заботы — он юн, как все дети, и, как дети, не думает ни о чем, кроме того, что сейчас у него под руками. Сноровка у Маргоула была удивительная, он скорее играл, чем работал; и это тем лучше, что так добывал он хлеб свой насущный.

Нередко в разгар работы Яном овладевала потребность говорить, и он, усевшись на край стола, когда в пекарне становилось тихо, принимался рассказывать:

— Девять лет тому назад, ребята, задумал Рудда жениться; невеста его была как все, но Рудда даром что целый год в женихах ходил: знал он ее очень плохо и иной раз с трудом понимал, чего ей надо, когда она заговорит, бывало, о чем-нибудь мудреном, как это водится у молодых девиц. Его все какая-то тревога грызла, и вот, не зная, как быть, пошел он к ясновидцу. Наш Рудда не больно-то верит всему, но говорит, как увидал ясновидца, так и понял: необыкновенный он человек. Кощей поздоровался с гостем и сразу давай ему голову морочить. Так и сыпал словами, и такого он напустил туману, такой мороки, таких страстей напророчил, что запомни я хоть что-нибудь, так у вас душа бы в пятки ушла. Кончил пророк громы метать и заговорил, что тебе проповедник. А на прощанье сказал Рудде: «Заходите опять, мадам, да воды мне принесите». Выходит, ясновидец догадался, что посетитель содовой водой торгует…

Подмастерья слушали хозяина, не прекращая работы; они участвовали во всех прибылях пекарни. Работали вместе с Яном, болтали с ним, и никто из них ничего не скрывал от остальных. Краснорукий громила с лицом, рассеченным шрамом, как ухмылкой, парень с изображенном кинжала и еще чего-то неясного на левом запястье, все тот же громила, даже в шлепанцах, даже под слоем муки, рассказывал о драках, которых был участником.

В руке же Маргоула кинжал и тот казался бы садовым ножом. И если бы Ян схватил его лицом к лицу со злодеем, который уводил бы у него Йозефину, и тут стальное лезвие блеснуло бы знаменем мира. Ибо душа этого доброго человека простерлась над землей и любым гневом, любой раной ранила сама себя. Ангельская глупость тучей налегла на Яна, и он нес это бремя.

Настал вечер, но пекарь не ложился, слегка захмелев от пива; он стоял у печи, испытывая радость, которая непрерывно рождалась у него в душе. Сегодняшний день и детские годы сливались, образуя какое-то неправдоподобное время, оно шумело и кружилось у него в голове. Приема тени под столом — как волшебный ящик, и оттуда выходят знакомые ему существа: наполовину выдуманные мальчики и старички, похожие на колдунов. На столе стоит кувшин, и выпуклость его брюшка, изгиб ручки так прекрасны! Столешница отделила свет от тени. «Старость и молодость», — шепчет пекарь Ян, и счастливое настроение заставляет его повторять эти два слова до бесконечности. Позже, когда все ожило и засверкало и укороченная тень свернулась у изножья предметов, как в полдень, Маргоул опустил руки на колени и уснул.

Если б была какая-то тайна, Маргоул мог бы схватить ее за хвост, но он уснул, и теперь уж, пока не проснется, будет жить в мире своих бредней, а пробудившись, примется за прежнее. Громоздить дело на дело, пользу и вред, опыт и видимость — вот в чем жизнь нашего пекаря.

Часов в одиннадцать ночи он встанет с места и, не усмотрев ничего странного в том, что какое-то сияние замерцает в темноте, пробормочет вздор. И пойдет улечься возле Йозефины и Яна Йозефа.

Спит Ян на расстоянии руки от них обоих. Ночь, и в саду рокочет соловей. Сеется безмолвие, и сеется мрак — лишь, как родник, бьет соловьиный щекот. О спящий, ведь и радости бывают темны — радости, на произвол которых отдано твое сердце. Йозефина — женщина, а Ян Йозеф — всего лишь ребенок. Ты всматриваешься в сокровенное нутро мира, повторяя свое: «Старость и молодость!» Но все, что длится, — короче секунды, размолотой жерновами бесконечности.

Если Ян был безумец — пусть но буйный, — то Йозефина оставалась работницей, ее ум был прям и узок, как тот путь, который ей было суждено пройти. Для нее ни одно дело не выходило за границы дня, в который оно свершалось, и каждое утро начиналось сызнова работой. Йозефина не доискивалась начал или концов, дни проходили, и в них, как семя в борозде, лежала сила рабочих рук. Кто знает, каковы-то будут всходы. Пани Маргоулова не была хозяйкой в доме — она верила странной мудрости мужа. Вера и труд — вот две опоры труженика, и Йозефина шла по жизни, поддерживая ими свой удел. Она была мала ростом, имела твердый взгляд, брови ее срослись, придавая лицу постоянное выражение угрюмости. Она и пела, и смеялась, будто работу выполняла.

В дом Маргоула она пришла восемнадцати лет и легко забыла свое маленькое поле в двадцать корцев. Привезли на волах ее кухонную утварь, и она разобрала воз, не испытав знакомого всем невестам чувства торжества. Священник почти беззвучно совершил обряд, и тут она единственный раз в жизни стояла рядом со своим Яном вне будничных забот — в перчатках, с венком на голове. Обет свой Йозефина произнесла испуганным голосом, ей тогда казалось, что слово могущественнее действия. А после этого все разом вернулось в прежнее русло.

Городишко Бенешов упирается западной окраиной в реку; он маленький, обшарпанный и старомодный. Веселые мальчишки горланят на перекрестках, и старухи, пережевывая дряхлыми челюстями какой-нибудь давно минувший день, бродят по четырем улицам, пересекающимся на площади. Иной раз продребезжит бричка мясника, задев за выперший булыжник, — вся улица оглянется и вздохнет крепким народным словом. Изредка проедет пивной фургон или деревенская телега; рота солдат, подобно быстрой лодке, скользит под гору, огородным пугалом раскачивая впереди фигурку офицера. Трефовый туз над лавкой Пейшанека оповещает, что здесь можно купить карты; этот пособник дьявола окидывает улицу азартным взглядом игрока, — по блекнет постепенно и азарт, как бы медленно испуская дух: страсти в этом городе нельзя назвать бурными. Время от времени, приехав на скотный базар, какой-нибудь мужик проиграет телегу с лошадью, и старый Рейчек загребет славный куш. Время от времени побьют морду какому-нибудь шулеру да пьяница сползет с расшатанного стула на пол, усеянный плевками. Драки же случаются, пожалуй, только в кабаке «У аиста», да еще в «Шваровне»; тогда в дыму, не так чтоб очень грозном, тускло блеснет тесак солдата, меж тем как остальные дерутся, намотав на руку ременные пояса, — дерутся нехотя, как если б молотили солому.

Город похож на свинарник; одни свиньи вдруг вздумают беситься, другие, благодушно развалясь на подстилке, воздают хвалу властям и святой церкви. Как будто все стадо привязано за ногу к столбу, на котором свинопас, горестно шмыгая носом, вырезал корявыми буквами: «Бенешов». Эх, была бы у кого-нибудь из старых товарищей дубинка сказочного Гонзы, обрушивающаяся как молния! О, если б нищий Кашпар мог ответить насмешкой на насмешку и ударом на удар! Но нет, никто не отзовется, а Кашпар — всего лишь городской нищий и дурачок. А с той поры, как некий гнусный и беспутный скот (чье имя — не слово, а дыра в человеческой речи), побившись об заклад, заставил беднягу пробежать за своей коляской тридцать три километра, Кашпар, этот несравненный бегун, стал калекой. Казалось, какой-то страшный рок лишает разума всех городских бедняг, чтоб вслед за тем отдать их на произвол всевозможных бедствий.

Каждый вечер оживляется заплеванная панель перед лавками купцов. Еврейские барышни и недоросли офицерики проносят по ней свои распаленные чресла, проходит священник, неся свой геморрой, а в просторечье — «золотые яйца». Семь часов; напротив семеро мужиков в семь почесов вылавливают насекомых, а на северной стороне продавец содовой воды, городской философ, киник, сожалеющий о том, что ему не дано жить в пустой бутылке, глядит через площадь на дом Маргоула. Пекарь по-солдатски козыряет ему, тогда продавец содовой Рудда, сложив ладони рупором, во всю глотку кричит ему вечернее приветствие. Когда пробьет восемь, продавец закроет ларек и доставит свой источник на колесах в подворотню Гейссова дома, что рядом с Пейшанеком, полагая, что здесь его имущество будет в безопасности. Этот философ тоже бедняк; по, в отличие от остальных, он — бедняк-еврей; он может ходить в опорках, по на голове во что бы то ни стало должен красоваться твердый котелок.

Убрав свой товар, Рудда отправился через площадь к пекарю.

— Пойдем, — сказал он Маргоулу и первым вошел в булочную.

Ответив на приветствие хозяина, он заговорил:

От судьбы не уйдешь, Ян, по все-таки ты сам себе вредишь. Если б какая-нибудь сила ненароком сделала меня хозяином твоей пекарни, я за пять лет выстроил бы дом в два раза больше этого. Ты проводишь дни, насмехаясь над торговлей. Где твои двадцать тысяч гульденов? Что ты сделал с деньгами Йозефины?

Не знаешь! — вскричал Рудда, не получив ответа. — Не знаешь! Ты глух и слеп. Твой дом обременен долгами, и ссудная касса потребует с тебя свои деньги. Я слыхал об этом — вчера ты повздорил с управляющим, и об этом уже идет разговор.

Если б ты был пекарем, — возразил Маргоул, — ты делал бы не более того, что делаешь сейчас. Зачем же теряешь время, почему не возьмешься за дело?

Я не бросал бы деньги на ветер! — воскликнул Рудда.

Ну да, ты осторожнее меня, — сказал Маргоул и напомнил историю об одном коммерческом предприятии Рудды.

Этот неверующий иудей считал себя человеком образованным и, хотя действительно был им, накупил-таки достаточное количество плохих книг в расчете выгодно продать. Это была какая-то дрянь по вопросам «умеренного прогресса в рамках законности», как говорится с легкой руки Гашека; по даже если б книги оказались хорошими, бенешовцы не стали бы их покупать, поскольку были живы отнюдь не словом.

Вот ведь и ты потерял деньги! — заключил Маргоул, смеясь.

Триста гульденов.

Ну ничего, ты опять наживешь их, все вернется, — сказал Маргоул.

Продавец содовой поднял пос, торчащий огурцом над клиньями раздвоенной бороды. Что мог Рудда сказать? Он протрубил тревогу, скликая к бою всю свою мудрость.


— Ты глуп… — начал он было новую нотацию, по Ян перебил его:

Знаю, что глуп.

Ну, если знаешь, повтори это при Йозефине!

И рассерженный философ, толкая пекаря в спину, заставил его подняться по лестнице. Покраснев от усилия, он сказал Йозефине:

— Я пришел предостеречь вас, пани, от больших неприятностей. Берегитесь! Берегитесь!

— Что случилось? — спросила Йозефина.

Ничего особенного, — ответил Ян. — Кажется, касса требует, чтоб мы вернули ссуду. Речь идет о нескольких сотнях; это пустяки, уплатим.

Маргоул в этом ничего не смыслит, — бросил Рудда, — сходите сами в кассу и разузнайте все как следует.

Но и этот разумный совет был оставлен без внимания — и так прошел вечер, отмеченный тревогой торговца содовой. Городская башня приподняла свой шутовской колпак, когда колокола зазвонили к вечерне. Рудда вышел, со злости хлопнув дверью.

— Можешь бить себя в грудь, — проворчал он, — потому что тебе крышка.

А Ян смотрел из окна на этого книжника, который, будто гигантский нож, неровно резал площадь и наступающую ночь. Спускалась ли она с неба, росла ли из городских трущоб? Но она здесь, и четыре фонаря пригвоздили площадь — черное покрывало шарлатана. Какая-то из городских шлюх сговаривалась с мужчинами, и логовом им служил уголок тишины. Слизь скотства и грязь ростовщической наживы густой жижей ползет по дну этого города в те часы, когда в него низвергается океан ночи. Пройдись по площади или по чахлому скверу — наткнешься на неверных жен и гнусных их любовников, сплетающихся похотливо. За дверью лавки ты услышишь голос скряги — он задыхается, гнусно обожравшись цифрами, мусолит листок с подсчетами и, с апоплексическим лицом, прижимает бумажонку к холодному сердцу, заблуждаясь более, чем любой сумасшедший, ибо в этих каракулях все его богатство. Послушай под окнами городского управления финансами, чей фронтон с тремя изломами торчит в ночном небе трехострым зубом, и ты услышишь мерзавцев и крохоборов, советующихся, как выгнать Маргоула из его дома.


У председателя правления ссудной кассы всякий раз, как он открывает свой мокрый жабий рот, сверкающие ниточки слюны спускаются на грудь. Он говорит:

— На доме Маргоула столько-то и столько-то долгу, да еще нужно прибавить иски крестьян, продавших ему зерно, задатки которых он не вернул, не поставив и товара. Поскольку неумелое хозяйничанье пекаря заставляет сомневаться в его способности вернуть ссуду, я рекомендую потребовать опеки над его предприятием, если мы не заставим его уплатить или не конфискуем материальные ценности в размере ссуды.

— Правильно! — ответило собрание.

Пятеро олухов не в состоянии были понять, что, приняв это свободное решение, они бесповоротно отказались от дружбы Яна — им представлялось, что они только исполнили нелегкую обязанность выборного руководства и завтра им опять можно будет говорить с Маргоулом, не краснея. Решая, они заранее знали, что примут наиболее легкое для себя решение, и их прирученная воля (которую трудно назвать волей) была как алчная пасть, заглатывающая все съедобное. Они вывалились из ратуши, поблескивая желтизною животов.

О раздобревшее и вздувшееся чрево, ковыляющее на тонких ножках от лавки до трактира и от трактира до дому, лохань, которую легко наполнить любыми нечистотами — и все же, как старая посудина из-под керосина воняет прежде всего керосином, так и ты кичишься главным образом двумя скверными запахами: вонью бессмысленной восторженности и идиотской доброты. О скот, сумевший невредимо пронести свое брюхо через все катастрофы и революции, уже слышны шаги тех, кто сразит тебя. Э-гей, уж близится к нам лучезарный светоносец с руками пламенными и пылающей главой! И если б Маргоул дожил до дня твоего убоя, он плакал бы по тебе; но к тому времени он будет уже мертв.

Теперь Маргоул, и дом его, и дело — все зажато в лапах толстосума.

На другой день писарь, потряхивая головой, набитой робостью, взял пресловутое свое перо и приступил к изготовлению документа в смысле вчерашнего постановления; слова стекали со скрипучего острия, как с языка заики. Дописав, писарь распрямил свою старую спину и с многочисленными изъявлениями учтивости представил свой труд на подпись. Вот все готово, документ уложен в сумку рассыльного и отправлен в путь.

Все время, пока длился разбор его грехов, Яна не покидала радость.

Вам уже известно, — сказал он двум навестившим его приятелям, — вам уже известно, как решилось дело о моем долге.

Да, — ответил гость, который жил на содержании у сына, передав ему при жизни все имущество. — Да, я слыхал, тебе предъявили к уплате вексель, а у тебя не нашлось денег.

Так, — молвил Ян, — значит, бедность моя стала известна, хоть я никогда и не скрывал ее. Если б я когда-нибудь бахвалился богатством, то мог бы сейчас горевать, но я никогда ничем подобным не хвастал, и никогда у меня не было ни больше, ни меньше того, что есть у меня теперь. Я был сыт и буду сыт под охраной моей бедности, которая как две капли воды похожа на прежнюю зажиточность. Так что же произошло? Я был беден, владея этим домом, и останусь бедным, когда он перестанет быть моим. Весь шум, и крик, и треск, который вы услышите, исходит не от меня, — правда, пока я сам говорил о моей бедности, она оставалась незаметной, но ведь и теперь, как ни галдит и ни вопит о ней столько народу, она все та же.

Ян, — сказал второй гость, — я почти вдвое старше и знаю тебя. Никого так сильно не поразила бы печальная действительность, как тебя, если б только ты ее осознал. Ты в самом деле был богат, не зная этого, а теперь ты беден, но опять-таки этого не знаешь. Не могу я разговаривать с тобой об этих вещах, ты сумасшедший, а вернее — настоящий простофиля и дурачок.

Первый гость, по стариковскому обычаю, устало уперся подбородком в руки, сложенные на набалдашнике палки, и произнес:

Когда начнешь работать за плату, научишься другой мудрости. Разная бывает бедность, но бедность рабочего — гнев и обида. Шестидесяти лет от роду я передал сыну свою усадьбу, ты знаешь.

Да, — сказал Маргоул, стараясь помешать старику говорить о своем несчастье.

Но тот продолжал:

— Зеленое имение на склоне Льготского пологого холма, строения с новыми крышами, осушенные поля и сад.

До той поры я был хозяин и ничего не боялся, кроме стихий, но я научился бояться! Живя у сына на хлебах, я мерз и голодал, но все еще оставался гордым. Однажды сын указал мне на дверь, примолвив: «Проваливай, мне надоело набивать твое брюхо и чесать твои болячки». И я ушел со двора в деревню, оттуда к Хиницам. Был сторожем в парке, но не всегда доставалась мне эта работа; и навоз я возил, и скотину пас, и хмель собирал. Работал у каменщиков подручным, потом — на стройке железной дороги, и руки мои прогибались, как ржавый заступ. Я был стар — и тяжелый труд не мог даже накормить меня досыта. Эх, вот как разрежешь ты где-нибудь в канаве черствую краюху трудового хлебушка! Как проведешь под мостом зимнюю ночь без сна!..

Отец, — сказал Маргоул, — по теперь ведь вам живется гораздо лучше, ваши одумались, и вы с ними помирились.

Какое! — ответил старик. — Хотел бы я украсть, хотел бы из того, что дал им, взять себе столько, сколько надо, чтоб прожить на своей картошке, на своем хлебе! Знай, Ян: жизнь — это не радость, и не горе, и не бог, и не всякие там размышления; жизнь — это еда и жилье.

Маргоул выслушал молча, по в конце концов открыл рот и сказал:

— Все это — отсталость и томление духа. Солнце и ветер возвращаются на пути свои, поколения сменяют друг друга, тысячелетние дубы падают на землю, чтобы из мертвых тел вырасти новым деревьям.

Старик поднялся уходить, товарищ его двинулся за ним в негодовании на Маргоула. Ян остался один посреди комнаты, прислушиваясь к каким-то сумасбродно утешительным голосам времени или к гулу пространства; эти звуки могли бы, пожалуй, умиротворить всякого, кто их слышит. И вот когда они звучали, возвещая единство мира и единство небытия, когда они еще звучали, стараясь в чем-то убедить Маргоула, он, вырвавшись из зарослей забот и утешений, бросился к Йозефине. Сказал ей:

— Немного поспишь, немножко подремлешь, и снова, милая, настанет прекрасный день. Сядем мы на телегу — ты, Ян Йозеф и я. Нас трое, и будет у нас три подводы да четыре лошади. Ты, Йозефина, поедешь парой, и далеко позади останется город с дымной пекарней и покосившимся домом. Многие чего-то страшатся и плачут, что мы нищие, но это ведь совсем не так.

— Ян, — ответила Йозефина, — боюсь, ты выпил лишнее. Что ты такое говоришь? Зачем нам уезжать отсюда раньше, чем необходимо, какая глупость внушила тебе эту мысль?

Впервые Йозефина возразила Яну и впервые увидела, кто он.

— Дай мне муки, — сказала она немного погодя, — я приготовлю еду.

С горшком, наполненным только наполовину, она ушла на кухню, размышляя об их бедности. Слова Яна, произнесенные как бы в буйном припадке неразумия, на этот раз ее не убедили.

Несостоятельный должник! Слова, рдеющие и светящиеся во мраке одиночества, срам, выставленный остроугольным позорным столбом посреди площади и видный всем! В этот час земля безлюдна, и пекарша видит пустыню там, где был когда-то добрый город.

— Ах, — молвила она, — где же надежда, и далек ли час забвения?

Хорошо, наверное, тому, кто ни в грош не ставит советы осторожных и не становится на путь судящих, но предпочитает случайности, сыплющиеся из амбаров счастья. Не его мудрость, не его право, и сила не его. Учение безумцев — не более чем безумство, следовательно, Ян — глупец, и глупость одевает его своим плащом и пылает на его губах. И все же, Ян Маргоул, пусть дорога твоя не торная и мало похожа на пути других людей, все же она дает тебе непрестанную радость.

Пекарь спустился в пекарню, чтобы едва ли не в последний раз поговорить с работниками, и нашел их чуть ли не плачущими. Здоровенный подмастерье с красным разбойничьим шрамом на лице тряс башкой, словно пес, рвущийся с изгрызенной цепи.

Ах, хозяин, — заговорили они, — вас ограбили и обобрали!

Ошибаетесь, ошибаетесь, — возразил Ян; затем, раздраженный их речами и страстно сожалея о былых своих рассказах, он принялся ругать их первыми попавшимися словами, а они ему достойно отвечали.

Тем временем город жужжал изо всех сил и вздымался сам над собой, и падал опять, подобно мутовке в руке старухи, что сбивает масло. Умей мяукать Бенешов — замяукал бы, заверещал, закукарекал бы, умей он кукарекать, закувыркался б и, схватив себя за бороду, закричал бы в дикой радости, так закричал, что напустил бы в штаны: и в нашем болоте хоть что-то случилось!

Чиновники пришли к Маргоулу в лавку и, как бы вызывая его на гнев, подняли шум и здесь, и в пекарне, на дворе, в конюшне, и в доме. Один из них, долговязый, с помятым, обрюзгшим лицом, когда говорил, укорачивался, словно столбик жидкости в шприце, сдавливаемый поршнем. Он страшно суетился, ревностно исполняя долг.

Где ваши запасы? — спросил он у Маргоула.

Вы их видели, — ответил тот.

И это все?

Все.

Остальные двое шатались без дела по пекарне, и легкий ветерок взвихривался вокруг них, поднимая мучную пыль; они были похожи на шлюху, разгуливавшую по лугу.

— Подождите минутку, задержитесь на минутку, господа, — сказал Маргоул и вышел, как всегда, за пивом. Долго стоял он за дверью, думал об Йозефине, жалел, что но отослал ее с сыном на этот день из дому. Потом спустился в погреб, по на последней ступеньке встал как вкопанный: дверь погреба была уже опечатана; он сжал пустые руки, поняв, что вся эта катавасия — не шутка, во время которой можно выпить. Ухватил замок, стал трясти — ах, дернуть бы с такой силой, чтоб весь дом рухнул! В пекарню Ян не вернулся, а пошел к Йозефине. Она плакала.

Город вдруг стал пустым, дом — приютом осиротевших. Ремесленник пал духом, а жена его — не более чем женщина; и все, что они говорили, были жалобы и стенания.

Наконец три толстокожих чиновника удовлетворили своему чувству долга, выбрались из дома и скрылись в городе. После этого явились продавец содовой и старый Дейл, сели, как бывало, по разговор не вязался, так что встреча эта, и без того не шумная, становилась все тише и тише, пока не завершилась молчанием. Рудда погрузил свой нос в бездну, зиявшую на месте старого дома, а глухота дорожного мастера шевелила дырявыми ушами.

Медленно катились дни. Ян Йозеф старался открыть одну комнату за другой, но замки были крепкие и не поддавались. Черная печь скалилась холодной жабьей норой. Казалось, в доме лежит мертвец, и ребенку становилось страшно.

Папа, — спрашивал мальчик, — почему теперь все не так, как раньше?

Потому! Потому! Потому! — твердил в ответ пекарь, вновь и вновь доказывая, что любые предостережения для него — как об стенку горох.

Он не образумился, и все денежные потери прошли для него даром. Такая цена была бы невысока, если б Маргоул изменился, выпрямился, встал, сжав в кулак раскрытую ладонь. Но ничего такого не случилось, и далека была гора Фавор, гора Преображения, а Маргоул не делил мир на левую и правую стороны.

Время заглатывало эпизод с судебными исполнителями, и в конце концов Маргоул о нем забыл. Дом стоял, и все они по-прежнему жили в пем, Ян спал на старом месте и, запасшись терпением, ожидал ненастья. Йозефине выпало немало хлопот, и она трудилась целыми днями. Кредиторы не толпились у порога, не стучали кулаками в дверь, и Ян не думал о них, а сердце его укреплялось радостью оттого, что близилось время пускаться в дорогу. Обе пары лошадей уже не принадлежали ему, но он по-прежнему видел себя стоящим у запряженной подводы с щелкающим кнутом, а воз нагружен с верхом, и на самом верху, на сложенной мебели, сидит Йозефина с Яном Йозефом. Вот кони напряглись, из-под копыт брызнула светлая искра. И в собственном лице своем Ян славил какую-то непонятную победу: он уничтожил записи своих должников и жил безмятежно, облекшись в смирение и миролюбие.

Осел, — сказал Рудда. — Осел ты, осел, разве тебя не надули? Когда же расстанешься ты со своей доверчивостью? Где растет хлеб, который ты будешь есть? Куда ты денешься?

Больше всего мне хотелось бы поселиться в Надельготах, — ответил Ян.

Со злостью и с дрожью в голосе продавец содовой сказал:

— Эх, почему только я не отколочу тебя за легкомыслие! Если есть где-нибудь утешение и жалость, ищи, проси о них, не то помрешь с голоду!

С этими словами он повернулся спиной к Яну и пошел разыскивать Дейла и остальных друзей пекаря, чтобы сообщить им о его намерении.

— В Надельготах Яну не прокормиться, — сказал Дейл, и все с ним согласились.


Положили во что бы то ни стало отговорить пекаря от мысли переехать в ту деревню, но таково было богатство Янова безумия, что он не послушался.

На другой день Ян ушел из дому, решив не возвращаться, пока не снимет в Надельготах помещения для жилья и для пекарни. он хорошо знал эти места. Красивая деревня на опушке леса, к которому прикасается речка, словно лунный серп к ночному облаку. Ян так и видел деревушку, белеющую в темноте.

Било восемь, а из дому он вышел в шесть утра. он шел прямо по дороге, не сходя на тропинку, сам не зная почему; на ходу он чуть раскачивался, как моряк, и, проходя мимо дорожных столбов, притрагивался к ним пальцами. Остановился, чтоб окликнуть старушку с вязанкой хвороста на спине, на ходу перекинулся словечком с козопасом. Время близилось к девяти, когда Ян пришел в деревню; в корчме его встретили приветливо, по никто не советовал ему сложить печь и заняться хлебопечением.

У крестьян свой хлеб, а батраков кормит хозяин… Кому продавать будешь?

Арендуй мельницу, — предложил надельготский староста.

— Я бы рад, — ответил Ян, — да денег нету.

Тут все принялись уверять его, что на мельнице можно заработать более чем достаточно, и Ян опять поверил. И возвел новый, твердый замысел на горе своего безумия. Всю утварь, все, что у него останется после аукциона, он продаст и на эти деньги арендует надельготскую мельницу. Решено!

В честь этого мужики опрокинули по стаканчику, но Ян встал из-за стола, пока не опьянел, и пошел к мельнице.

Вода в запруде отражала веселое небо — стоял июнь. Вот оно, место, где нет ни горя, ни забот, здесь будет вдоволь воды и достаточно хлеба. Ян вошел в мукомольню, тронул колеса и маховик, потом, заметив, что ступеньки лестницы, ведущей наверх, разбиты, взял и починил их.

Он возвращался в город, видя себя уже мельником. Шел, рассыпая по дороге приятность своих мечтаний, подобно лопнувшему мешку, из которого сыплется мука. Может, в Надельготах над ним и посмеялись, но все эти крестьяне так глубоко вошли к нему в душу, что их насмешки не задевали Яна. Возможно, кто-нибудь назвал его дураком, но Маргоул знал все названия, какие люди могут давать друг другу, не оскорбляя. Опираясь на палку, Маргоул шел вперед, рассекая северо-восточный ветер; чувство новизны заставляло его высоко держать голову, и казалось, он даже что-то напевает.

Йозефина выслушала решение и замысел Яна с радостью. Вот уже двадцать дней, как она в нетерпеливой надежде ждала, что Маргоул одолеет злой рок и, взяв за руки ее и сына, уведет их отсюда, как обещал. Собирать было уже нечего. Куры не кудахтали в клетушках, цесарки не бродили по двору. Йозефине хотелось прочь отсюда, она затаила обиду на весь Бенешов. А пекарь плавал, как селезень в пруду, несчастье не сломило его, и жена снова поверила, что он человек умный и хозяин своей судьбы.

— Разрази гром это гнездо бездельников, — сказала она. — Уедем скорее!

Она связала перины — узел получился не очень большой — и снесла в одно место свои сковородки, кастрюльки; а когда настал час ужина и час сна, пришлось опять все разложить по прежним местам.

Оказывается, надо было подождать еще пять дней, пока не проведут аукцион. Тут весь дом превратился в торжище, топот ног раздавался по лестницам, с полсотни мужланов ринулись в конюшню. Ого-го! Над крышей пламенем вставал галдеж, и лошади бились, вскидывались на дыбы. Кулак, словно молоток, стучал по столу Маргоула, чесоточная рука копалась в вещах хозяйки под крик аукциониста:

Десять гульденов — раз!

Берите все, — сказала пекарша щербатой бабе, у которой на месте языка полагалось бы шевелиться змее. — Ни я, ни Маргоул вас пальцем не тронем.

Вот как! — взвизгнула баба. — Ах ты дрянь, сидишь по уши в сраме вместе со своим растратчиком, а туда же — «не тронем»! Я женщина бедная, а не нужно мне ваше дерьмо, и даром не возьму! Слава богу, есть порядочные люди, брезгуют хламом из банкротовой берлоги! Непривычна я за одним столом с ворами брюхо набивать, — чай, за деньги покупаю, наличными плачу! Захочу — твое тряпье моим будет; захочу — твой подвенечный наряд будет мой, только я-то его и не коснусь, разве огородное пугало из него сделаю!

Под этот вороний грай Йозефина менялась с каждой минутой, а когда баба заверещала о ворах, схватила ее за руку и дернула изо всех сил. Тут подоспел Ян, совершенно спокойный и поэтому склонный немного пошутить, он нес куда-то таз, полный воды, и подсунул его теперь так, что баба, которую Йозефина повалила, села в лужу.

Кричи, Ян Йозеф, от радости, а ты, Маргоул, смейся, как смеется толпа, что на самой большой из берлинских площадей хлещет Стиннеса.

Меж тем покупатели копошились в доме, как черви в сыре. Все было перевернуто вверх дном, на все легла печать наглости. Продавец содовой скупал по мере сил самое необходимое, чтоб вернуть Яну; тем же занималось еще несколько друзей.

Столпотворение постепенно близилось к концу; то один, то другой покупатель уходил домой, чтоб поскорее взвесить, пересчитать добычу; но все еще велика была свора. Растаскивали что кому в руки попадалось; кряхтя, волокли тяжелые предметы из одного угла в другой.

Ян с Йозефиной ушли, Дейлу и остальным друзьям выпало на долю гнать покупателей из дому.

— Аукцион окончен! Окончен! — кричали они, пока Рудда помогал выносить вещи, не принадлежавшие больше Маргоулу.

Когда ты вынужден работать ради денег, поневоле будешь служить богатым, и Рудда мог здесь подработать, поскольку он спустил последние гроши, скупая, что мог, для Маргоула.

— Все, — произнес Дейл, запирая дверь. — Нынче-здесь никто и нитки не украдет.

Маргоул с женой вернулись поздно, а сын провел эту ночь в чужом доме. Комнаты стояли пустые. Йозефина плакала. Ян думал о том, как он станет мельником; так наступила ночь, что равно укрывает вершины безумия и ущелья разбоя.