"Версия Барни" - читать интересную книгу автора (Рихлер Мордехай)5Вчера ночью мне приснилось, что Терри Макайвера в щиколотку укусил олений клещ, а тот только рукой махнул — подумал: да ну, комар, ерунда. Месяцем позже лежит это он в своей кровати на двадцатом этаже отеля «Времена года» в Торонто, а уже страшная болезнь Лайма с каждым толчком крови распространяется по жилам, начиняет спирохетами организм… Вдруг Макайвера будит сирена, и тут же истошным голосом верещит система оповещения: «В здании серьезный пожар. Лифты не работают. Спуск по лестницам временно невозможен из-за сильного задымления. Всем следует оставаться в комнатах и заткнуть щели в дверях мокрыми полотенцами. Удачи вам и спасибо, что избрали для проживания отель "Времена года"». Удушливый дым начинает просачиваться в комнату Макайвера, но его разбил паралич, он руки поднять не может, не то что встать на ноги. Огонь пожирает дверь, языки пламени принимаются плясать вокруг кровати, лижут стопку сигнальных экземпляров «О времени и лихорадке» на полу, а разрешение-то запускать тираж не подписано! — значит, и книги никакой нет, есть только считанные копии, пожива для коллекционера… Тут все во мне как запоет, меня аж с кровати снесло! Выскочил на лестницу, забрал утренние газеты, сварил кофе и пошуршал, легконогий, тапочками из кухни в гостиную, напевая: «Фет-тровая шляпа-а, ип-пальто из дряпа-а, я идуп-по улице — раздайся, расступись!..» Та-ак. «Монреаль газетт». По многолетней привычке сперва открыл обзор спортивных новостей. Там ничего хорошего. «Монреаль канадиенз», сапожники (давно уже не nos glorieux), опять опозорились, проиграв 5:1 — сейчас гляну кому… — каким-то «Могучим уткам» из Калифорнии! Toy Блейк, должно быть, вертится в гробу. В его времена лишь один из сонмища этих колченогих миллионеров мог бы играть в HXЛ, не говоря уж о том, чтобы отвечать требованиям когда-то легендарной сборной Канады. Не могут уже найти меж собой ни одного смелого парня, чтобы встал у сетки и как скала — вдарят так вдарят. А какие были деньки, когда Ларри Робинсон засаживал длинную передачу Ги Лефлёру, — мы усидеть не могли, вскакивали, кричали: «Ги! Ги! Ги!», — а он и сам влетал вслед за шайбой в сетку Телефон залился звоном; естественно, это Кейт. — Я вчера вечером пять раз твой номер набирала! Последний раз, наверное, в час ночи. Где ты был? — Дорогая, я весьма признателен тебе за заботу. Действительно признателен. Но я тебе не сын. Я тебе отец. Меня не было дома. — Ты не представляешь, я так волнуюсь, как ты там один? Что, если, не приведи господи, у тебя случится удар и ты не сможешь подойти к телефону? — Да как-то я пока не планирую… — Я уже хотела звонить Соланж, просить ее идти в дверь стучать. — Что ж делать-то? Прикажешь мне каждый вечер звонить тебе, сообщать? Вот, я пришел, я дома. — И не бойся меня разбудить. Если я сплю, ты всегда можешь оставить сообщение на автоответчике. — Кейт, ты чудо, но я еще даже не завтракал. Давай завтра поговорим. — Нет, сегодня вечером. А ты небось, хоть и пообещал, все равно ешь яичницу с беконом? — Исключительно чернослив. Мюсли. — Да уж, конечно. Что-то я опять несу бред. Все сбиваюсь с мысли. Но это истинная история моей Макароны откидывают в дуршлаг. «Человека в костюме — или рубашке? — от «Брукс бразерс» написала Мэри Маккарти. Голкипером команды «Кленовые листья» из Торонто, когда она выиграла Кубок Стэнли в 1951 году, был Уолтер Турок Брода. Либретто «Вестсайдской истории» написал Стивен Сондхайм. Вот. Взял да и вспомнил. И подсматривать нигде не пришлось Итак. Сия жалкая попытка — Что за книжкой ты так увлеклась? — спросит Блэр. — Ну, это же бестселлер! Да и критики хвалят. А вообще это мемуары единственного человека, которого я всегда любила и люблю, шмакодявка ты мелкая, шарлатан наукообразный! Так о чем бишь я? А, о Париже. Париж пятьдесят первого года. Терри Макайвер. Бука. Лео. Блаженной памяти Клара. Теперь, когда я открываю газету, перво-наперво смотрю индексы Доу-Джонса, потом некрологи — выискиваю фамилии врагов, которых пережил, и кумиров, которых уже нет в списке живых. Тысяча девятьсот девяносто пятый сразу пошел косить пьяниц. Питер Кук и «генерал рассерженной молодежи» Джон Осборн[77] — оба померли. Но у нас пока что пятьдесят первый. Кимой и Мацуй (найдешь ли теперь эти крошечные пимпочки в волнах Южно-Китайского моря?) подвергаются обстрелам коммунистов [В действительности Кемой и Матсу находятся в Тайваньском проливе, и обстреливать их с материка китайцы-коммунисты начали лишь в 1958 году. После угрожающих заявлений госсекретаря США Джона Фостера Даллеса обстрелы перестали быть регулярными, их число уменьшилось до нескольких в месяц. Затем, в марте 1959-го, обстрелы внезапно прекратились совсем. Никаких объяснений не последовало. — Написанная в форме вопросов и ответов ведущим экспертом в данной области, эта книга расскажет вам о том, как уберечь себя и свою семью от атомной бомбардировки. В этой книге вы не найдете нагнетания страхов. Наоборот, она поможет вам с ними справиться. Обыватели вовсю рыли во дворах бомбоубежища, ящиками запасали воду в бутылках, сухие супы коробками, рис мешками, переносили туда свои собрания Утро для нашей компашки наступало поздно, а собирались мы, как правило, в кафе «Селект» или «Мабийон», где за столом главенствовал Бука, он же Бернард Москович. Читали «Интернэшнл геральд трибюн». Начинали с комиксов, затем переходили к спорту — интересовались, где и как выступали вчера вечером бейсболисты Дюк Снайдер и Уилли Мэйс. Кстати, Терри с нами не садился. Если и приходил в кафе, то усаживался один, писал комментарии к изданным в серии «Доступная библиотека» «Воображаемым беседам» Уолтера Сэвиджа Ландора[78]. Или кропал отповедь Жан-Полю Сартру по поводу его эссе, напечатанного в последнем номере «Тан модерн». Даже в те времена Терри, похоже, ничуть не беспокоило, что — как сказал Макнис [На самом деле это сказал Оден. См. «Избранные стихи». Фабер amp; Фабер, Лондон, 1979. — Однажды вечером я шагал по бульвару Сен-Жермен-де-Пре, направляясь на пирушку, куда Терри приглашен не был, и вдруг увидел его. Он шел впереди, замедляя шаг — не иначе как в надежде, что я позову его присоединиться к компании. От греха подальше я остановился поглазеть на книги в витрине магазина «Юн» и ждал, пока он не скроется из виду. В другой раз поздно вечером мы с Букой, оба весьма нетрезвые, болтаясь по бульвару Монпарнас, заглядывали на террасы кафе в поисках каких-нибудь знакомых, которых можно было бы раскрутить на выпивку или косячок; в кафе «Селект» мы наткнулись на Терри, который сидел и писал в блокноте. — Ставлю десять к одному, — сказал я, — что у него записные книжки пронумерованы и каждая запись помечена датой — из уважения к будущим макайвероведам. Терри, известный пугающей неподкупностью, на Буку смотрел конечно же косо. Ради вожделенных пяти сотен долларов Бука закомстрячил весьма пряный романчик для скабрезной серии «С книгой в дорогу» издательства Мориса Жиродье. Книгу назвал «Ванессин холмик» и посвятил ее безусловно верной жене профессора из Колумбийского университета, который завалил Буку на экзамене по курсу поэзии елизаветинских времен. Посвящение написал такое: Мало того: Бука предусмотрительно послал экземпляры «Ванессина холмика» и своему обидчику-профессору, и декану его факультета, а также издателям «Нью-Йорк таймс бук ревью» и редактору книжной странички «Нью-Йорк геральд трибюн». Но какого они все остались мнения о романе, узнать оказалось затруднительно, так как Бука выпустил его под псевдонимом — Барон Клаус фон Мангейм. Надменный Терри вернул подаренный ему экземпляр нечитанным. «Писательство, — произнес он, — это не ремесло, это призвание!» Как бы то ни было, но успех «Ванессина холмика» был велик, и Бука получил заказ написать еще что-нибудь в том же духе. Мы, в свою очередь, всей Вторая публикация Буки в серии «С книгой в дорогу» (автором на сей раз значился Маркиз Луи де Бонсежур) показала, насколько он опережает время — этакий литературный новатор, предвосхитивший караоке, интерактивное телевидение, компьютерное порно, сидиром, Интернет и прочие кошмары современности. Герой «Красной подвязки», ненасытный самец, наделенный чудовищными мужскими причиндалами, прозвания никакого не удостоился, но это вовсе не означает, что он был обречен оставаться анонимным. Напротив: во всех тех местах, где по смыслу следовало появиться его имени, в тексте зиял пробел, чтобы читатель мог вставить туда свое — например, там, где очередная сексуально воспламененная героем шикарная красотка, сгорая от страсти и испытывая множественный оргазм, благодарно вскрикивает: «О, ты потрясающий мужчина!» Именно Клара, которая слова не могла сказать, не ввернув какую-нибудь скабрезность, снабжала Буку самыми затейливыми, хотя и диковатыми порноидеями; это было странно: в то время мне ее проблемы виделись несколько иначе. Тогда мы как раз начинали жить вместе, однако не вследствие какого-то осознанно принятого решения, а как бы невзначай, незаметно для самих себя друг к другу прибившись; впрочем, в те дни такое бывало сплошь и рядом. Получилось это просто. Однажды поздней ночью Клара, по ее словам страдающая от le cafard[79], заявила, что буквально не способна больше выносить вида ее комнаты в гостинице, потому что там завелся полтергейст. — Вы разве не знаете, что во время войны эта гостиница служила борделем для солдат вермахта? — сделала она бровки домиком. — Это, должно быть, дух той девушки, что умерла там, трахнутая бог знает сколько раз во все мыслимые отверстия. Затем, дождавшись, когда наши лица примут подобающе сочувственное выражение, она ухмыльнулась и говорит: — Как я ей завидую! — Ну так и где же ты будешь спать? — спросил я. — Прикуси язык, — буркнул Бука. — На скамейке вокзала Монпарнас. Или под Пон-Нёф[80]. Вот умора — буду единственной в городе В результате я привел ее к себе, и мы провели с ней безгрешную ночь, но спала она плохо, то и дело дергалась и просыпалась в моих объятиях. Утром сказала, что если я такой душка, то сходил бы, принес из «Гранд-отеля Эксцельсиор» на рю Кюжа ее холсты, рисунки, записные книжки и чемоданы. При этом она меня заверила, что терпеть ее мне придется лишь пару ночей, пока она не подыщет себе более приемлемую гостиницу. — Я бы пошла с тобой, — сказала она, — но мадам Дефарж[82] — так она называла консьержку — ненавидит меня. Идти со мной в ее гостиницу нехотя согласился Бука. — Надеюсь, ты понимаешь, во что ввязываешься, — проворчал он. — Это же только на пару ночей. — Она сумасшедшая. — А ты? — За меня не волнуйся. Я справлюсь. Наркотики — вот в чем была подоплека пикировки. Бука пересел с гашиша на героин. — Мы должны всё попробовать, — говорил он. — Не жаться, не — Как тебя прикажешь понимать? — Наша мисс Чамберс из своего Грамерси-парка и Ньюпорта выбыла и претерпевает метаморфоз. Не стало денег. Какие-то у нее проблемы с трастовым фондом. Ты что, и этого про нее не знал? Среди Клариных вещей, кроме всего прочего, мне попался двухтомник «Тайного знания» Е. П. Блаватской, кальян, «Словарь сатаниста», чучело совы, несколько книг по астрологии, пособие по хиромантии, колода карт «таро» и тяжелая рама с портретом Алистера Кроули[84], «Великого Зверя 666», изображенного в шапке в виде птичьей головы, на манер древнеегипетского Гора. Однако консьержка не сразу разрешила нам что-либо выносить — упиралась, пока я не заплатил ей 4200 франков, которые задолжала жиличка. — Деньги мне отвратительны, — сказала Клара. — Твои. Мои. Не важно. Не будем о них говорить. Было бы неправильно, описывая Клару, употребить слово «рослая». Она была длинная. И такая тощая, что все ребра наперечет. Ее руки непрестанно мельтешили — то она шаль поправит, то одернет юбку, пригладит волосы, примется сцарапывать наклейку с бутылки вина. Пальцы в пятнах никотина и чернил, ногти сломаны или обгрызены до мяса. Уши, по форме похожие на ручки чайных чашек, торчали из распущенных волос («Цвета дерьма, — говорила она. — У, как я их ненавижу!»), ниспадавших до весьма, надо отметить, тонкой талии. К этому добавим узенькие бровки и огромные черные глаза, в которых светился ум. И презрение. И панический страх. Цвет кожи болезненно бледный, да она еще эту бледность подчеркивала тем, что на щеках рисовала розовые луны, а губы красила оранжевой, зеленой и лиловой помадой — по настроению. Груди, как она считала, были для ее фигуры тяжеловаты. «С такими бурдюками, — хихикала она, — мне только тройни выкармливать». Жаловалась, что у нее слишком длинные костлявые ноги и слишком большие ступни. Но несмотря на все уничижительные высказывания о собственной внешности, ни в одном кафе ни одно зеркало она не могла миновать без того, чтобы остановиться и полюбоваться на себя. Ах да, еще перстни. Забыл упомянуть о ее перстнях. С топазом. С голубым сапфиром. И — самый любимый — с египетским анком[85]. За много лет до того как это стало модным, Клара носила свободные, расшитые бисером длинные викторианские платья и высокие сапожки на пуговках, приобретенные на блошином рынке. Куталась в шали диких расцветок, чем вызывала у меня недоумение — все-таки художница как-никак! Бука окрестил ее Жар-птицей; говорил, например: «Sauve qui peut![86] Вон идет Барни с Жар-птицей». Признаться, мне это нравилось. Я не умел писать. Не рисовал. И даже тогда не был душой общества. Сидел вечно хмурый, на всех наводя тоску. И вдруг у меня тоже появилась своя изюминка. Значительность какая-то, загадка. Я стал хранителем Жар-птицы, санитаром при сумасшедшей Кларе. У Клары была мания всех трогать, и, с тех пор как мы начали жить вместе, это стало меня раздражать. Хохоча, она непременно припадала к груди соседа по столику, заодно хватая мужика за коленки. «Ах, не было бы здесь моего Брюзги, мы бы с тобой пошли куда-нибудь да прямо сейчас и трахнулись». Особенно Клара любила дразнить Терри Макайвера, и этот ее выбор я одобрял всецело. Нравилось мне и когда она поддевала Седрика Ричардсона, который тогда еще не стал знаменитым Измаилом бен Юсефом, обличителем еврейских работорговцев прошлого и кровососов-домовладельцев настоящего, и при этом бичом всех и всяческих расистов. Что не дает мне окончательно впасть в старческое слабоумие, так это мои старания держаться в курсе — что из кого получилось. Удивительно. Не устаешь поражаться. Притворщик Лео Бишински с его эпатажными холстами гребет миллионы. Клара, всегда презиравшая женщин, обрела посмертную славу мученицы-феминистки. Я, сначала только вскользь обмазанный грязью как шовинист, свинья и предатель, бросивший ее, оказался вдобавок подозреваемым в убийстве. Несказанно скучные романы Терри Макайвера, этого патологического лгуна, проходят теперь в университетах по всей Канаде. А Бука, когда-то мой любимый друг, вообще пребывает неизвестно где, сидит где-то там, разобиженный, и злится. Однажды поднял у меня со стола книжку «Кролик, беги» Апдайка и напугал, сказав: «Не могу поверить, чтобы ты читал подобное дерьмо». Брюзга, Плакса, Вак… Едем дальше. Намедни я вдруг обнаружил, что последние высказывания Измаила бен Юсефа цитирует журнал «Тайм», и, вместо того чтобы вознегодовать, вдруг, сам того не желая, захихикал, увидев фотографию Седрика в феске, с косичками-дредами и в кафтане всех цветов радуги сразу. Я ему однажды даже письмо написал. Салям, Измаил! Пишу тебе по поручению организации «Старейшины Сиона». Мы собираем деньги для учреждения стипендий севшим за грабеж черным братьям и сестрам — хотим увековечить немеркнущую память о троих жидовских кровопийцах: Гудмане, Швернере и Чейни [В действительности один из троих, а именно Джеймс Чейни, двадцати одного года, был чернокожим. — Возможно, ты также сумеешь мне посодействовать в решении одной научной проблемы. В принципе я склонен согласиться с aperçu[87] Луи Фаррахана[88], что древние египтяне были черными. Эту точку зрения могу подкрепить свидетельством еще и Флобера, процитировав записи, которые он вел во время путешествия в Египет. Предвосхищая заявление шейха Анты Диопа[89] о том, что колыбель цивилизации была черной, Флобер писал о сфинксе: «…его голова серая, уши очень большие и торчат, как у негра… [а] то, что нос отсутствует, еще больше намекает на его негроидность, уплощенность… губы толстые…» Но, черт меня подери: если древние египтяне были черными, значит, черным был и Моисей, князь при дворе фараона. Отсюда следует, что и рабы, которых Моисей освободил, тоже были черными, иначе он торчал бы среди них как гвоздь посередь забора, и известные своим упрямством жестоковыйные израелиты подняли бы шум: «Нет, вы послушайте, или мы что — так низко пали? Сорок лет мы должны теперь ходить кругами по пустыне, а вести нас будет какой-то Хорошо, пусть Моисей и его племя были черными, но тогда красноречивый Фаррахан, на чем свет стоит понося мой народ, и вовсе меня в тупик заводит: ведь получается, что он и сам — подозревает он об этом или нет — всего лишь очередной закомплексованный, сам себя ненавидящий еврей вроде Филипа Рота? С нетерпением жду от тебя ответа, братан, не говоря уже о чеке, и приложи, пожалуйста, конверт с маркой и обратным адресом. Аллах акбар! Ответа я дожидаюсь до сих пор. (Перечитывая это старое свое письмо, я испытал очередной из частых приступов духовной «голосовой почты»: Мириам, совесть моя, ты вновь сбиваешь меня с толку!) Если бы я мог отмотать время назад, я перенесся бы в те дни, когда мы с Мириам не могли друг от друга оторваться. Мы занимались любовью в лесу и в кухонном кресле (поскорей сбежав со скучного званого обеда), на полу в гостиничных номерах и в поездах, а однажды нас чуть не застукали за этим делом в уборной синагоги «Ша'ар Хашмонайим»[90] во время приема, который Ирв Нусбаум устроил ради какого-то очередного сбора пожертвований. — Смотри, а то могут отлучить и изгнать, — сказала тогда Мириам. — Как когда-то Спинозу. Однажды вечером — никогда этого не забуду — сие священнодействие происходило на ковре у меня в офисе. Мириам пришла неожиданно, прямо от гинеколога, признавшего ее годной, — дело было через шесть недель после того как она родила Савла. Она заперла дверь, сбросила блузку и шагнула ко мне из упавшей к ногам юбки. — Говорят, именно сюда ты вызываешь на пробы актрисок? — О боже! — воскликнул я, изображая испуг. — Что, если сейчас придет моя жена? — А я и есть твоя жена! — проговорила она, расстегивая на мне брючный ремень. — И не только жена, но и мать твоих детей. А еще я твоя блядь! Каким блаженством наполнялась жизнь, когда дети в пижамах будили нас, устраивая в спальне тарарам и прыгая к нам на кровать. — А мамочка голая! — А папочка тоже! Как же я мог не расслышать предвестия беды, пусть слабые и редкие, на ранней стадии? Однажды, когда Мириам возвратилась после того, что (как я надеялся) было дружеским обедом с ее бывшим продюсером Кипом Хорганом — мерзавец, он всюду совал свой нос! — она показалась мне какой-то рассеянной. Принялась поправлять на стенах рамки фотографий, взбивать диванные подушки, а это у нее всегда дурной знак. — Кип во мне разочарован, — в конце концов проговорила она. — Он думал, я не смогу стать простой домохозяйкой. — А кто сказал, что ты простая домохозяйка? — Ну а кто же еще? — Вот черт побери! — Ну ты только не заводись. — А давай съездим на выходные в Нью-Йорк! — У Савла температура держится… — Тридцать семь и две? — …кроме того, ты обещал в субботу вечером сводить Майка на хоккей. — И вдруг, как гром среди ясного неба: — Если собираешься меня бросить, так лучше сделай это сейчас, пока я еще не состарилась! — Десять минут на сборы мне дадут? Впоследствии мы установили, что зачатие дочери Кейт произошло, скорее всего, в ту ночь. Черт! Черт! Черт! Мириам ушла, и виной тому мое свинство. Меа culpa[91]. Но все равно это, по-моему, просто нечестно, что мне до сих пор приходится защищаться от морального давления с ее стороны. Из-за того, что мне постоянно нужно ее одобрение, я чувствую себя каким-то жалким. Недавно дважды останавливался посреди улицы, чтобы с ней поспорить, и, как спятивший старый пень, разговаривал сам с собой. Да вот и сейчас — держу в руке письмо Седрику и слышу, как ее голос говорит: «Подчас то, что тебе кажется забавным, на самом деле расчетливая гадость, придуманная, чтобы уязвить». Да неужели? Между прочим, не исключено, что я-то как раз больше других имею право чувствовать себя уязвленным. Как может Седрик, которого в нашу компанию когда-то приняли как родного, бегать теперь от колледжа к колледжу и прямо с кафедры лить грязь на меня и мне подобных, унижать нас за нашу религию и цвет кожи? Почему такой талантливый молодой человек бросил литературу ради вульгарного политического балагана? Да будь у меня его талант, я только и делал бы, что сидел день и ночь и строчил. Взять бы и сбросить с себя всех этих Фарраханов, Джесси Джексонов, Седриков и иже с ними! Да, Мириам. Я понимаю, Мириам. Извини, Мириам. Если бы на мою долю выпало столько, сколько пришлось претерпеть в Америке им подобным, я бы тоже, наверное, готов был поверить в то, что Адам и Ева были черными и только Каин стал от ужаса белым, когда Бог объявил ему приговор за убийство Авеля. И все равно, неправильно все это. Во всяком случае, в те дни, когда мы жили на левом берегу Сены, Седрика редко можно было встретить иначе как с очередной белой девчонкой в обнимку. Клара, изображая ревность, обычно приветствовала его так: — Ой, а когда же ты и мне прокомпостируешь билетик? К Терри у нее подход был несколько другой. — Ради тебя, лапулечка, я бы хоть мальчиком переоделась! — Да зачем же, Клара. Такая, как есть, ты мне гораздо больше нравишься. В твоем обычном клоунском наряде. Или, начитавшись Вирджинии Вулф, Клара вдруг притворялась, будто видит пятно на его брюках и теперь про него все знает. — Терри, Терри! Ты же так можешь ослепнуть. Или об этом в Канаде еще не слыхали? Клара не только писала тревожные абстрактные картины, но и делала страшноватые рисунки пером, полные угрожающих чудовищ, гарцующих чертиков и льстивых сатиров, со всех сторон нападающих на пышнотелых красавиц. Не чуралась и поэзии; правда, мне ее стихи казались совершенно невразумительными, однако их печатали и в «Мерлине», и в «Зеро», и она удостоилась даже какого-то поощрительного высказывания Джеймса Лафлина из «Нью дайрекшнз пресс». При этом подворовывала в магазинах, пряча краденое под пышные шали. Таскала жестянки сардин, бутылки шампуня, книги, штопоры, открытки, мотки пряжи. Больше всего любила пощипать «Фушон», пока ее не перестали туда пускать. Естественно, в конце концов в «Моноприксе» ее поймали (в тот раз она стащила пару нейлоновых чулок), но она будто бы отбоярилась, разрешив жирному, мерзкому В нашем номере отеля «Сите» на острове Сите царила постоянная тьма: окошко было маленькое и выходило во двор-колодец, узкий, как шахта лифта. В комнате имелась крошечная раковина, но туалет был общий, в конце длинного коридора. Унитаз отсутствовал, вместо него лишь дырка в полу и около нее приступочки для ног. На стене зажим с квадратиками газетной бумаги, нарезанными из политически актуальных «Юманите» и «Либерасьон». Я купил примус и кастрюльку, чтобы мы могли на завтрак варить себе крутые яйца и есть их с булкой. Но крошки привлекли мышей, и однажды ночью Клара проснулась с криком, когда мышь пробежала у нее прямо по лицу. В другой раз в поисках шали она открыла ящик комода и наткнулась на гнездо с тремя новорожденными мышатами. Визгу было! После этого есть в комнате мы прекратили. Подолгу валялись в постели — нет, любовью не занимались, просто грелись, дремали, читали (я читал ей «Слова» Жака Превера, она посмеивалась), сравнивали эпизоды трудного детства и друг за друга радовались, удивляясь, как можно такое выдержать. В уединении нашего убежища, вдали от столиков кафе (там она чувствовала себя обязанной шокировать или, упреждая нападки, самой раздирать чужие болячки) она оказалась прекрасной рассказчицей, стала для меня чем-то вроде собственной Шахерезады. Я, в свою очередь, развлекал ее историями о приключениях сыщика, инспектора полиции Иззи Панофски. Свою мать Клара ненавидела. В прошлой жизни, говорила она, миссис Чамберс, видимо, была айей — раболепствующей перед господином служанкой-индианкой. Или, на другом витке реинкарнаций, китаянкой с ножками, искалеченными в детстве, — семенящими шажочками ходила по Запретному городу времен династии Мин. Она была идеальной женой. «Très mignonne[92]. И уж точно не мегера», — рассказывала Клара. То, что муж не пропускал ни одной юбки, она принимала как благо, поскольку это избавляло ее от необходимости терпеть его под одеялом. «Поразительно, на что только не пустится мужчина, — сказала она как-то раз Кларе, — ради тридцати секунд трения». Наделив мистера Чамберса сыном, Клариным младшим братом, она посчитала, что ее долг выполнен, и с облегчением перебралась в отдельную спальню. Однако продолжала ретиво исполнять роль кастелянши, лихо управляясь с богатым домом в Грамерси-парке и виллой в Ньюпорте. Миссис Чамберс состояла в попечительском совете театра «Метрополитен-опера». На одном из ее soirées[93] пел Джузеппе ди Стефано. К ней приходила обедать Элизабет Шварцкопф. Когда приехавшую из Норвегии Кирстен Флагстад[94], муж которой был посажен в тюрьму за связь с фашистами, стали допекать сердитые евреи, миссис Чамберс демонстративно ходила с ней обедать в «Павийон». «С моей мамочкой случился бы удар, узнай она, что я живу с евреем, — говорила Клара, щекоча мне нос страусовым боа. — Она думает, ваша кровь портит американскую нацию. Ну что ты на это скажешь?» Рассказала она и об отце — тот был одним из старших партнеров в старинной адвокатской фирме, совладельцем которой когда-то числился сам Джон Фостер Даллес. Отец держал арабских скаковых лошадей и каждый год летал в Шотландию, чтобы поудить лосося в устье реки Спей. Хотя в другой раз она сказала, что он уолл-стритский брокер и выращивает редкие орхидеи. Улучив момент, когда мы были наедине, я поинтересовался, что же все-таки правда, но она лишь вспылила: «Ой, ну ты и зануда! Какая тебе разница?» — и тут же убежала, свернув за угол рю де Сен. Ночевать она в тот раз не пришла. — Спрашиваю просто так, из чистого любопытства, — обратился я к ней следующим вечером, когда она появилась в «Перголя», — где ты провела ночь? — Ты что, купил меня? Моя пиписька принадлежит мне. — Это не ответ. — Да я тут вдруг узнала, что приехала моя тетка Гонория и остановилась в «Крийоне». Она и приютила меня. А ужинали мы в «Лаперузе». — Не верю. — Вот! — сказала она и, покопавшись в юбках, вытащила ком тысячефранковых бумажек, которым швырнула в меня. — Бери, сколько я задолжала тебе за комнату и еду. Уверена: у тебя все аккуратно записано. — Ничего, если я возьму с процентами? — Вечером мы с теткой в Венецию едем, на поезде. Остановимся там у Пегги Гуггенхайм. Неделю спустя во втором часу ночи Клара вошла в нашу комнату, разделась и забралась ко мне в постель. — А мы там в «Гаррис-баре» пили с Теннесси Уильямсом. Одних «беллини»[95] сколько выпили! А однажды Пегги нас возила на пикник в Торнелло[96]. Еще я специально для тебя посетила Кампо дель Гетто Нуово. Если бы ты там жил в те времена, тебе бы после десяти вечера не разрешалось выйти на улицу. Собиралась послать тебе открытку из Риальто, — зевнув, проговорила она, — хотела написать, что у меня ничего нового, но забыла. Утром мне бросились в глаза кровавые царапины у нее на спине. Очень красноречивые. — Пегги держит русских борзых, — объяснила Клара. — Они немного перевозбудились, когда я возилась с ними на ковре. — В голом виде, что ли? — Мы должны все попробовать. Разве не так говорит твой наставник? — Бука мне не наставник. — Ты посмотри на себя. Внутренне весь кипишь. Тебе хочется пнуть меня под зад коленкой, но ты не можешь. Потому что тебе нравится хвастать мной, твоей сумасшедшей богатой — Добро бы ты еще хоть мылась иногда… — Конечно, ты не художник, как все мы здесь. Ты извращенец, вуайерист. Когда вернешься домой, чтобы делать деньги — да куда ты денешься с твоим характером! — и женишься на приличной, понимающей в торговле еврейской девушке, вот уж будет что вспомнить! За обедом сможешь потчевать друзей из «Общего еврейского дела» рассказами о том, как жил с мерзкой гадиной Кларой Чамберс. — Которая еще не была тогда знаменитой. — Пусть я тебе сейчас не нравлюсь, зато потом, в воспоминаниях, все будет как надо. Потому что знаешь, чем ты сейчас занимаешься? Набиваешь карманы памяти! Терри Макайвер здорово тебя раскусил. — Да ну? И что же этот ползучий гад про меня имеет сказать? — Говорит: если хотите знать, что думал Бука вчера, спросите Барни сегодня. Называет тебя «шарманщиком Барни», потому что ты крутишь чужую музыку за неимением своей. Уязвленный, я отвесил ей оплеуху, да так, что она стукнулась головой о стену. Она набросилась на меня с кулаками, но я повалил ее на кровать. — Признавайся, крутила шашни с парнем по фамилии Карнофски? — О чем ты говоришь? Первый раз слышу. — Мне сказали, что некто Карнофски всюду ходит, показывает всем твою фотографию и наводит справки. — Никакого Карнофски я знать не знаю. Богом клянусь, Барни! — Или ты опять в магазине на воровстве попалась? — Нет. — Может, ты липовый чек выписала? Или еще что вытворила, о чем я должен знать? — Ой, погоди-ка. Поняла, — вдруг вскинулась она, и в ее глазах забегали хитрые искорки. — В Нью-Йорке у меня был учитель рисования по фамилии Чернофски. Настоящий псих. Когда я поселилась в Гринич-Виллидже (там у меня мансарда была), он меня выследил и все приходил на окно глядеть. Звонил по телефону, бесстыже приставал. Однажды на Юнион-сквер подстерег и все свое хозяйство показал. — Ты же сказала, что первый раз слышишь фамилию Карнофски. — Да я забыла… И потом тот-то был Чернофски. Наверное, это он, извращенец. Нельзя допустить, чтобы он нашел меня, Барни. Неделю после этого она прожила со мной не сбегая, но все время была какая-то напряженная, как сама не своя, ходила крадучись, заслоняла лицо шалью и избегала наших обычных явок. Я знал, что про Карнофски или Чернофски она все врет, но в то, что происходит на самом деле, совершенно не врубался. Пойми я вовремя, глядишь, мог бы спасти ее. Опять mea culpa. Черт! Черт! Черт! |
||
|