"Версия Барни" - читать интересную книгу автора (Рихлер Мордехай)

2

В литературных журналах мы привыкли читать про писателей, которых в свое время не оценили по достоинству, и редко когда прочтешь о том, что кое-кого надо действительно гнать в шею — бумагомарак вроде Терри Макайвера, у которых достоинств просто нет, вот они изо всех сил и пыхтят, и надувают щеки, кичась какими-то своими мелкими, никчемными успехами. К примеру, тем, что его, видите ли, перевели на исландский или пригласили на фестиваль искусств стран Содружества в Окленд, где собирается горстка «писателей из регионов» (кажется, так этих несчастных теперь положено именовать), политкорректно разбавленная должной толикой грамотеев, наученных почти без ошибок писать на маори, эскимосском или еще каком-нибудь туземном наречии. Однако мой старый приятель, по отношению ко мне занявший в последнее время позицию этакой немезиды, после долгих лет прозябания обрел-таки немногочисленную, но крикливую толпу поклонников с арраratchik'ами от канадской литературы во главе. В теперешней Канаде этот гондон стал в каждой бочке затычка — вещает и по радио, и по ТВ, да еще и лекции какие-то читает!

Впервые мы с этим мерзавцем, с хвастливым этим саморекламщиком познакомились через его отца, на которого он в своей книжонке тоже напропалую клевещет. Мистер Макайвер-старший был единоличным владельцем книжного магазина «Спартакус», что на Западной Сен-Катрин, и чудеснейшим, добрейшей души человеком. Тощий шотландец, выросший в трущобах Глазго, он был внебрачным сыном прачки и сварщика с верфи, погибшего в битве на Сомме. Мистер Макайвер всячески подталкивал меня к чтению таких авторов, как Говард Фаст, Джек Лондон, Эмиль Золя, Эптон Синклер, Джон Рид, Эдгар Сноу, и русского, ну, вы его знаете, ленинский лауреат, как же его?.. Ах, да идите вы с вашим Солженицыным! Ну давай, Барни! Ты ведь знаешь! По воспоминаниям его детства еще фильм в России снят великолепный. Черт, вертится на языке! Зовут Макс… нет, Максим… А фамилия — как гоише[42] рассол… маринад… Максим Огуркин? Нет, это смешно. Максим Геркин? Да ну, какое там. Горький! Максим Горький.

Кстати, ходить в магазине приходилось как по лабиринту, пробираясь между стопками старых книг, высящимися там, сям и повсюду; одно неловкое движение, и они рухнут, так что, когда Макайвер в шлепающих тапках водил меня в подсобку, локти следовало особо не растопыривать. Подсобка — это был его алтарь, чтилище. Светя локтями сквозь дыры древнего, распадающегося кардигана, он там усаживался за конторку с убирающейся внутрь крышкой на шарнирах и вел семинары о пороках капитализма, угощая студентов бутербродами с клубничным джемом и чаем с молоком. Если им не на что было купить последний роман Олгрена или Грэма Грина или первый роман… ну, того, молодого в те времена американца, — а, вспомнил: Нормана Мейлера! — он ссужал их совершенно новым экземпляром, взамен требуя лишь пообещать, что книгу вернут не чересчур замызганной. На обратном пути через лавку благодарные студенты воровали книги, а через неделю ему же их и продавали. Пару раз залезли в кассу; бывало, подсовывали поддельные чеки на десять — двадцать долларов и тогда уже в лавке больше не показывались.

— Стало быть, едешь в Париж, — искоса глянул он на меня.

— Н-ну да.

Этим подтверждением я, как и следовало ожидать, вывернул на себя целый ушат сведений о Парижской коммуне. Которая была обречена, как берлинская Лига Спартаковцев.

— Ты не возражаешь, если я попрошу тебя передать моему сыну посылку? — спросил он.

— Да конечно, конечно.

В тот же вечер я зашел за ней в квартиру Макайверов, где было жарко и душно.

— Пара рубашек, — перечислял мистер Макайвер. — Свитер, который ему связала мать. Шесть банок лосося. Блок сигарет «плейерз майлд». Ну вот, всякие такие вещи. Терри хочет стать писателем, но…

— Что — но?

— Но кто же не хочет?

Когда он вышел на кухню поставить на огонь чайник, миссис Макайвер сунула мне конверт.

— Передайте Теренсу, — шепнула она.

Младшего Макайвера я нашел в маленькой гостиничке на рю Жакоб, и, что удивительно, мы с ходу покорешались. Посылку он бросил на незастеленную кровать, но конверт разрезал немедленно.

— Ты в курсе, чем она заработала эти деньги? — спросил он, придя в сильное волнение. — Ну, вот эти самые сорок восемь долларов.

— Понятия не имею.

— Чужих детей нянчила. Натаскивала отстающих по алгебре и французской грамматике. Ты тут кого-нибудь знаешь, Барни?

— Да я всего-то здесь три дня, и ты первый, с кем я сподобился поговорить.

— Ты вот что: приходи к шести в «Мабийон» и жди меня там, я тебя кое с кем познакомлю.

— Да я даже не знаю… Где это?

— Тогда жди меня внизу. Нет, погоди. Что мой отец — по-прежнему проводит свои дурацкие семинары со студентами, которые за его спиной смеются?

— Многие любят его.

— Он дурак. И хочет, чтобы я стал таким же неудачником. Чтоб по его стопам пошел. Ладно, не прощаемся.


Естественно, автор был столь любезен, что прислал мне сигнальный экземпляр своей еще не вышедшей книги «О времени и лихорадке». Я уже дважды сквозь нее продрался, карандашом отмечая места, содержащие наиболее вопиющую ложь и самые дикие оскорбления, и сегодня утром позвонил своему адвокату, мэтру Джону Хьюз-Макнафтону.

— Могу ли я привлечь за клевету человека, который заявил в печати, будто бы я мучил своих жен, что я хитрый жулик, присосавшийся к бюджетным фондам, при этом пьяница со склонностью к насилию и, возможно, к тому же убийца?

— А что, похоже, он все правильно обрисовал. И чем ты недоволен?

Не успел я повесить трубку, звонит Ирв Нусбаум из фонда «Общее еврейское дело», тамошний capo di tutti capi[43].

— Ты видел сегодняшнюю «Газетт»? Жуткие новости. Прямо в своем «ягуаре» у подъезда собственного особняка на Саннисайд вчера вечером застрелен адвокат наркомафии, и такую бодягу развели — на всю первую полосу. Хоть еврей, и то слава богу. Зовут Ларри Беркович. Ну и потеха сегодня предстоит. Вот сижу тут, просматриваю, кто какие перечисления нам сделал…

Следом за ним позвонил Майк с очередной секретной биржевой наводкой. Не знаю, из каких таких источников мой сын черпает информацию закрытого характера, но впервые это было еще в 1989 году, когда он чудом отыскал меня в отеле «Беверли Уилшир». В Голливуд я в тот раз приезжал на один из их телефестивалей, где даже призы дают, хотя должны были бы давать электрический стул — тому режиссеру, что сляпал «самый яркий» рекламный клип. Я-то приезжал не за наградой — всего лишь искал рынок сбыта для своего хламья. Майк с места в карьер:

— Покупай акции «Тайм-Уорнер»!

— Ни тебе «здрасьте», ни «как, дорогой папочка, поживаешь»…

— Как только я повешу трубку, звони своему брокеру.

— Я журнал «Тайм» даже и читать-то больше не могу. Почему я должен в него вкладывать?

— Пожалуйста, сделай, что я сказал!

Я сделал и, как последняя скотина, предвкушал, с каким удовольствием стану обвинять его в том, что потерял кучу денег. Но через месяц и «Уорнер», и «Парамаунт» подпрыгнули, и мои акции больше чем в два раза поднялись в цене.

Опять меня занесло куда-то далеко вперед. Там, в Беверли-Хиллз, заменяя собой одного моего горе-работничка, я вынужден был ублажать двух профессионально неграмотных деятелей с телевидения Эн-би-си. Повел их на обед в «Ла Скала»; помня, о чем предупреждала меня на прощанье Мириам, я дал себе зарок быть вежливым. «Лучше бы ты кого-нибудь другого в Лос-Анджелес послал, — сказала тогда она. — А то ведь обязательно кончится тем, что ты напьешься и наговоришь всем гадостей». И вот после третьей рюмки я вдруг заметил за другим столиком Хайми Минцбаума с телкой, да такой юной, что годилась ему во внучки. После той ссоры в Лондоне мы с Хайми, если сталкивались на каком-нибудь из интернациональных перекрестков шоу-бизнеса (в «Ма Мэзон», «Элайн», «Айви», «Л'Ами Луи» и т. д. и т. п. и пр.), много лет уже приветствовали друг друга не более чем просто кивком. Он мне время от времени попадался и всегда с какой-нибудь собачьим взором на него поглядывающей соискательницей статуса голливудской старлетки. Иногда — то в одном ресторане, то в другом — до меня доносился его сиплый голос: «Как сказал мне однажды Хемингуэй…» или «Мерилин была гораздо умнее, чем большинство из нас думает, но Артур ей был совершенно не пара».

Однажды, году в тысяча девятьсот шестьдесят четвертом, мы с Хайми все же обменялись парой слов.

— Значит, Мириам не вняла моему совету? — буркнул он. — Все же вышла за тебя.

— Мы, между прочим, очень счастливы в браке.

— И когда ж это браки начинались несчастливо?

Вот и в тот вечер, двадцать пять лет спустя, мы снова пересеклись. Он кивнул, я кивнул. С тех пор как я последний раз его видел, Хайми явно сделал подтяжку лица. Выкрасил волосы в черный цвет и щеголял в пилотской кожаной куртке, джинсах явно от какого-то кутюрье и кроссовках адидас. И надо же такому случиться, что в уборной мы чуть не столкнулись лбами.

— Ты полный кретин, — сказал он. — Когда мы сдохнем, это будет очень надолго, и то, что в основу фильма, который мы замышляли в Лондоне, был положен рассказ Буки, там будет совершенно не важно.

— Мне это важно.

— Потому что тебя гложет вина?

— Спустя столько лет мне кажется, что как раз Бука меня предал.

— Большинству это видится немножко по-другому.

— Следовало бы ему появиться — хотя бы на моих похоронах.

— Что — думаешь, восстанет из мертвых?

— Да нет, прилетит откуда-нибудь, вот и все.

— Ты неисправим.

— Разве?

— Муд-дак ты… Знаешь, что я сейчас делаю? Фильм недели для Эй-би-си ТВ. Там сценарий — пальчики оближешь, так что могут получиться вещи неожиданные. Нынешняя моя подружка — фрейдистка, психоаналитик. Мы вместе пишем потрясающий сценарий, а заодно я ее трахаю, так что получаю от нее куда больше, чем имел бы от любого другого ее коллеги.

Я вернулся за столик, а там один из этих моих молодых деятелей скривился в поганейшей покровительственной улыбке и говорит:

— Что, знаете старика Минцбаума, да?

А второй только головой качает:

— Да бог с ним, в общем-то; главное, чтобы он к нашему столу не подвалил, а то как сядет на уши!

— Старина Минцбаум, — озлился я, — рисковал жизнью в авиаполку Восьмой армии, когда тебя еще на свете не было. Ты что, вообще, о себе вообразил — ты, мелкий, невыносимо скучный кретин! А ты, говнюк с башкой, забитой одним жаргоном, — повернулся я ко второму, — что, небось платишь персональному тренеру за одно то, чтобы он каждое утро засекал время, пока ты плывешь из конца в конец твоего долбаного бассейна? Ни один из вас старику Минцбауму не достоин башмаки чистить. Идите на хер! Оба!


То было в тысяча девятьсот восемьдесят девятом. Все-то я перескакиваю. Знаю, знаю, заносит. Но вот сижу тут за столом, последние дни мои убегают, мочевой пузырь заткнут увеличенной простатой, спину то и дело простреливает ишиас, на заднем плане непрестанно мысль о том, что когда-то ведь мне и вторую вертлюжную впадину заменять придется, да и эмфизема на пороге маячит… В общем, сижу, посасываю «монтекристо номер два», рядом бутылка «макаллана», и пытаюсь отыскать какой-то смысл в своей жизни, распутать ее. Вспоминая счастливые дни в Париже в начале пятидесятых, когда мы были молоды и беспутны, я подымаю бокал за отсутствующих друзей — Мейсона Хоффенберга, Альфреда Честера и Терри Саутерна, которых уже нет в живых[44]. Интересно, что сталось с той девушкой, которая на бульваре Сен-Жермен появлялась не иначе как с чирикающим шимпанзе на плече. Вернулась домой в Хьюстон и вышла замуж за зубного врача? Стала бабушкой и с удовольствием смотрит мультики про тритона Ньюта? Или умерла от передозировки, как прелестная Мари-Клер, которая знала свою родословную вплоть до Роланда из той самой «Песни»? Не знаю. Просто не знаю. Прошлое — это как заграница, там все делают по-другому, писал когда-то Э. М. Форстер. [На самом деле это писал Л. П. Хартли в романе «Посредник», с. 1. Хэмиш Хамильтон, Лондон, 1953. - Прим. Майкла Панофски.] Хотя вроде все правильно, так и было. Дело не столько в том, что мы оказались в «Городе Света», сколько в избавлении от пут нашего темного провинциального происхождения (взять хоть меня: эка! — выходец из единственной в мире страны, где тезоименитство королевы Виктории отмечается как национальный праздник). Порядка в нашей жизни не было. Абсолютно. Ели, когда проголодаемся, и спали, когда уставали. Трахались, как только найдем с кем и где, и как-то выживали на три доллара в день. Все, кроме неизменно элегантного Седрика, чернокожего американца, черпавшего средства из какого-то тайного источника, о природе которого остальные без конца гадали. Это были точно не родительские деньги. И не те жалкие гроши, что он зарабатывал рассказами, которые печатались в журналах «Лондон мэгэзин» или «Кенион ревью». Другие черные американцы с Левого берега поговаривали, будто бы Седрик — стукач, что он получает ежемесячную зарплату от ФБР или ЦРУ (это ведь были времена сумасшедшего антикоммунизма), но эту версию я отметаю как чушь собачью. Как бы то ни было, Седрик не ютился в дешевой гостиничной комнатенке, а занимал удобную квартиру на рю Бонапарт. Идиша, которого он нахватался на Брайтоне, где его отец работал дворником, ему вполне хватало для пикировок с Букой, который обращался к нему «ваша светлость шайнер реб Седрик», а порой «наш шварце гаон[45] из Бруклина». Приятный в общении и, видимо, не озабоченный расовыми проблемами, Седрик с готовностью подхватил шуточную версию Буки, будто бы на самом деле он все врет и никакой он не негр, а проныра из Йемена, которому надо сойти за черного, чтобы стать неотразимым для бледнолицых дев, приехавших в Париж вкусить свободы за деньги, присылаемые строгими родителями. Когда Бука, признанный авторитет, хорошо отзывался о его последнем рассказе, он тепло и с уважением благодарил. Однако я подозреваю, что его благодарность была во многом наигранной. Задним числом мне представляется, что они с Букой постоянно соперничали и не очень-то жаловали друг друга.

Не поймите меня превратно. Талант у Седрика действительно был, так что со всей неизбежностью настал день, когда издатель из Нью-Йорка прислал ему договор на публикацию его первого романа, предлагая аванс в две с половиной тысячи долларов. Седрик пригласил Лео, Буку, Клару и меня на праздничный обед в «Куполь». И мы от души радовались, нам хорошо было вместе, и одна бутылка вина сменяла другую. Седрик сообщил, что издатель с женой приедет в Париж на следующей неделе. «Судя по его письму, — усмехнулся Седрик, — он, кажется, считает меня этаким черномазым помоечником, живущим на чердаке; думает, на обед пригласил, так я уже и кипятком писаю!»

Тут с нашей стороны последовали шутки вроде того, что не заказать ли Седрику в «Лаперузе» пареную репу с крысиными хвостами и не зайти ли в бар «Дё Маго» босиком. И тут я дал маху. Стремясь поразить Буку — ведь именно он бывал у нас обычно автором самых рискованных розыгрышей, — я подал идею, не пригласить ли Седрику издателя с женой на обед к себе домой, где мы, все четверо, будем изображать прислугу. Мы с Кларой будем поварами, а Бука и Лео в белых рубашках и черных галстуках бабочкой станут прислуживать за столом.

— Здорово! — воскликнула Клара и даже руками всплеснула, но Буке моя задумка не понравилась.

— Почему? — удивился я.

— Потому что несравненный наш Сердик может войти во вкус.

В воздухе запахло ссорой. Седрик, сославшись на усталость, попросил счет, и мы по одному растворились во мраке ночи, каждый с грузом своих черных мыслей. Спустя несколько дней, однако, эпизод этот был забыт. Вновь чуть не каждую ночь к ее исходу, когда джаз-клубы закрывались, мы собирались «на хате» у Седрика, где без зазрения совести налегали на его гашиш.

В те дни в маленьких boîtes de nuit[46], где мы чаще всего бывали, выступал не только Сидней Беше, но и такие киты, как Чарли Паркер и Майлз Дэвис. Ленивыми весенними вечерами мы то шли за очередной почтой и свежей сплетней в магазин «Английская книга» на рю де Сен, то слонялись по кладбищу Пер-Лашез, глазея на могилы Оскара Уайльда, Генриха Гейне и прочих бессмертных. При этом собственно смерть, этот бич всех прошлых поколений, мыслей совершенно не задевала. Как-то не входила она в наши планы.

В каждую эпоху покровители искусства таковы, каких она заслуживает. Благодетелем нашей компашки был Морис Жиродье, единоличный владелец издательства «Олимпия-пресс», выпускавшего книги с клубничкой, особенно в серии «С книгой в дорогу». Помню, не раз я ждал Буку на углу рю Дофин и рю де Нест, когда он с двадцатью с чем-нибудь страницами порнушки (плодом усилий вчерашней ночи) отправлялся на приступ офиса Жиродье. Если сопутствовала удача, он возвращался, разбогатев тысяч на пять насущно необходимых франков; но это был лишь аванс, теперь требовалось написать — и как можно скорее сдать — забористую книжонку. Однажды, к несказанному его изумлению, он в подъезде столкнулся с полицией нравов — суровыми мужчинами в военной форме из «Бригад монден» (отряда по изъятию ценностей), которые ворвались, чтобы захватить тираж таких книжек, как «Кто заставлял Пауло», «Ангелы с плетками», «Елена вожделенная», а также «Книги лимериков» графа Пальмиро Викариона. Лимериков примерно таких:

Перед Гойей натурщица-маха Обнажилась без всякого страха. Гойя вдруг говорит: «Как твой вид блядовит!» И напал, и скрутил, и оттрахал.

А захотим, да если еще — ого! — добудем вдруг на время мотоцикл, тут же рванем на несколько дней в Венецию либо закатимся на попутках в Валенсию на какое-нибудь местное feria[47], и там сразу на бой быков с участием Литри, или Апарисио, или юного Домингина. Однажды летним вечером 1952 года Бука объявил, что мы едем в Канн сниматься в массовке, — там-то мы и познакомились с Хайми Минцбаумом.

Скроен Хайми был как футбольный нападающий и имел при этом крупные черты лица, черные, мелко вьющиеся, как шерсть у терьера, волосы, карие, горящие жизнелюбием глаза, большие оттопыренные уши и здоровенный нос, изуродованный двумя переломами. В войну Хайми служил в 281-м авиаполку ВВС США, база которого с 1943 года располагалась в Риджвелле, неподалеку от Кембриджа; в двадцать девять он был майором, пилотом бомбардировщика Б-17. Сиплым голосом, от которого мы балдели, он загружал нас с Букой байками о войне. Тогда, летом пятьдесят второго, мы втроем сидели на террасе кафе «Золотая голубка» в Сен-Поль-де-Вансе, допивали вторую бутылку «дом периньон», каждый бокал подкрепляя рюмкой коньяка «курвуазье X. О.», который ставил Хайми. Помню, он нам рассказывал о том, как, согласно очередному полетному заданию, его эскадрилья шла на точное дневное бомбометание. Он оказался участником второго массированного налета авиации на подшипниковый завод в Швайнфурте — того самого, после которого Восьмая армия недосчиталась шестидесяти из трехсот двадцати бомбардировщиков, вылетевших с базы в Восточной Англии.

— Мы летели на высоте чуть не восьми тысяч метров, а там мороз градусов пятьдесят, — вспоминал он, — так что даже в летных костюмах с подогревом мы опасались обморожений, а не только личной эскадрильи Геринга, истребители которой — сплошь «мессершмитты-109» и «фоккевульфы-190» — так и кружили, так и ждали момента, чтобы наброситься, если кто-то отстал или выбился из строя. А что, юные гении, — отвлекся он, с несколько преувеличенным пиететом возводя нас в ранг гениев, — не знаете ли вы случайно молодую даму… ту, что там в тени прохлаждается… да-да, вон там, слева, за вторым от нас столиком?

Юные гении. Будучи проницательнейшим из людей, Бука плохо переносил алкоголь, раскисал от него, так что он не почувствовал снисходительной иронии. Очевидно, Хайми, которому в то время подкатывало под сорок, ощущал исходящую от молодых угрозу. Ладно Бука, но моя мужественность тем более подвергалась сомнению, ведь я не проливал кровь в сражениях. Да и чтоб всерьез пострадать во время Великой депрессии, тоже был чересчур молод. И по Парижу в доброе старое время, сразу после его освобождения, не скакал козликом, не глушил мартини с Папой Хемом в отеле «Ритц». Не видел, как Джо Луис завалил Макса Шмелинга в первом же раунде, и уж всяко не мог понять, что это значило для подрастающего еврейчика из Бронкса. Не застал нью-йоркской Всемирной выставки и тогдашнего стриптиза с участием знаменитой Цыганки Розы Ли. У Хайми был обычный для стариков пунктик: будто бы всякий, кто моложе его, родился слишком поздно. Он, как мы тогда говорили, был немного «с прибабахом».

— Нет, — отозвался я. — Я про такую впервые слышу.

— Очень жаль, — насупился Хайми.

В Америке Хайми тогда числился в черных списках, поэтому под псевдонимом снимал в Монте-Карло французский film noir[48] в стиле Эдди Константайна, а мы с Букой работали у него статистами. Он заказал еще «дом периньон», распорядившись, чтобы и коньяк на столе не иссякал; велел принести оливки, миндаль, свежий инжир, блюдо креветок, пирог с трюфелями, хлеб, масло, копченую лососину — короче, все, что в заведении имелось из закусок.

Ласково пригревавшее солнце начало закатываться за оливково-зеленые горы, и они от этого словно огнем занялись. Внизу мимо каменной подпорной стенки, держащей террасу, — цок-цок, цок-цок — проехала запряженная осликом тележка какого-то седенького старикашки в синей блузе, и вечерний бриз донес к нам запах поклажи — то были вороха роз. Розы ехали на парфюмерную фабрику в Грас. Потом мимо нашего столика с пыхтеньем протиснулся толстый сын пекаря, таща на спине огромную плетеную корзину, полную свежеиспеченных длинных батонов, и их аромат тоже достиг наших ноздрей.

— Если она кого-то ждет, — пробормотал Хайми, — то этот кто-то опаздывает беспардонно.

Женщина с мерцающими волосами сидела одна слева, за два столика от нас; на вид ей было от силы лет тридцать. Этакий дар богов. А кому-то — вот, даром не нужна! Обнаженные тонкие руки, элегантное льняное платье, длинные голые ноги скрещены. Она прихлебывала белое вино и курила «житан», а когда заметила, что мы на нее украдкой поглядываем, опустила глаза, надула губки и достала из соломенной сумки книгу «Здравствуй, грусть» Франсуазы Саган. [Должно быть, это была какая-то другая книга, поскольку «Здравствуй, грусть» вышла из печати только в 1954 году. — Прим. Майкла Панофски.] Углубилась в чтение.

— Хотите, я приглашу ее за наш столик? — спросил Бука.

Хайми поскреб лиловатую щеку. Скривился, наморщил лоб.

— Нет. Не стоит, пожалуй. Она нам только все испортит. Мне надо позвонить. Я на пару минут.

— Он начинает меня раздражать, — сказал я Буке. — Когда вернется, надо намекнуть, что пора сворачиваться.

— Нет.

Возвратившись довольно скоро, Хайми принялся сыпать именами, чего лично я просто не переношу. Типично голливудская мания. Джон Хастон — его добрый приятель. Дороти Паркер — ох, трудно с ней. А в тот раз — ну, когда он работал над сценарием с этим доносчиком Клиффордом Одетсом… А с Богартом — о, какая была двухдневная попойка! Затем он стал рассказывать, как перед первым боевым вылетом его командир собрал весь летный состав в ангаре на инструктаж. «Слушайте, вы, девки-зассыхи! Небось задумали в трехстах милях от цели неполадки с матчастью изобразить? Только попробуйте! А то бросят бомбы на ближайший лужок с коровьими лепешками — и дёру домой! В душу вам дышло! Мать-перемать. Хотите предать Клепальщицу Рози[49]? Хотите стать хуже тех не годных к службе жиденят-очкариков, что крысятничают сейчас на черном рынке и трахают ваших подруг? Усритесь, но чтоб ни о чем таком я ни от кого из вас не слышал! — Потом он помолчал и добавил: — Через три месяца две трети из вас будут на том свете. Дурацкие вопросы есть?»

Однако Хайми уцелел и демобилизовался с пятнадцатью тысячами долларов, по большей части выигранных в покер. Сразу рванул в Париж, вселился в «Ритц» и, по его утверждению, полгода не просыхал. Затем, когда у него остались последние три тысячи, купил билет на «Иль де Франс» и уплыл в Калифорнию. Устроившись третьим помощником режиссера, как танк попер по карьерной лестнице вверх, устрашая студийное начальство, честно отдававшее фронту все силы дома, тем, что на званые обеды являлся в пилотской куртке. Хайми как из пулемета выстрелил «Блондинку», парочку вестернов с Тимом Холтом, одну из «соколиных» серий с Томом Конуэем, и только после этого ему позволили самостоятельно снимать комедию с Эдди Бракеном и Бетти… как, бишь, ее? Фамилия как у биржевого брокера. Бетти Мерил Линч? Нет. Бетти Леман Бразерс? Да ну, еще чего. Бетти — ну, как в той рекламе. Когда кто-то там говорит, все слушают. Хаттон. Бетти Хаттон. Однажды он был представлен к премии Академии, три раза разведен, и тут за него взялся Комитет по антиамериканской деятельности. «Андерсон, этот слизняк, которого я считал приятелем, — рассказывал Хайми, — борзописец, за пятьсот долларов в неделю стряпавший сценарии, под присягой заявил в Комитете, что раз в неделю ходил ко мне домой в Бенедикт-каньон собирать партийные взносы. Откуда мне было знать, что он агент ФБР?»

Оглядев стол, Хайми сказал:

— Чего-то не хватает. Garçon, apportez-nous des cigares, s'il vous plaît[50].

В этот момент на террасе появился француз. Старик стариком, лет пятидесяти с гаком, в яхтсменской фуражке и с переброшенным через руку как плащ темно-синим, сверкающим медными пуговицами блейзером: пришел за доселе не востребованной молодой дамой, что сидела слева за два стола от нас. Она вскочила ему навстречу — этакая потревоженная бабочка, тут же радостно вспорхнувшая.

— Comme tu es belle, — заворковал он.

— Merci, chéri.

— Je t'adore[51], — проговорил он, потрепав ее ладонью по щечке. Потом властно подозвал официанта — le roi et le veut[52] — и расплатился, небрежно отстегнув купюры от толстой пачки франков, схваченной золотым зажимом. Вдвоем они стали сдвигаться в направлении нашего столика, где дама приостановила его и, сделав брезгливое движение рукой, произнесла:

— Les Americains. Degueulasse. Comme d'habitude[53].

— Мы не любим Айка![54] — сказал старик кавалер и захихикал.

— Fishe-moi la paix, — сказал Хайми.

— Toi et ta fille[55], — присовокупил я.

Их обоих аж передернуло. В обнимку, обхватив друг друга за талию, они удалились, направившись к его спортивному «астон-мартину», причем рука старикашки явно щупала зад девицы. Он открыл перед ней дверцу, сел за руль и натянул гонщицкие перчатки. Перед тем как отъехать, сделал нам рукой неприличный жест.

— Пойдем отсюда, — сказал Хайми.

Мы втиснулись в «ситроен» Хайми и помчались в направлении О-де-Кань. Когда машина одолевала чуть не отвесный подъем в гору, на вершине которой стоял бар «У Джимми», Хайми и Бука затянули песнопения, которые помнили с детских лет, со времен хождения в синагогу, и вот тут настроение у меня начало портиться. Моя душа и так всегда зимы просит, а в тот вечер, который был бы идеальным, если бы не охватившее меня уныние, на сердце давила еще и зависть. Я завидовал Хайми, его военным подвигам. Его обаянию. Его материальной независимости. И той легкости, с которой вошел с ним в контакт Бука, да так плотно, что своими шутками, своей увлеченностью друг другом они подчас оставляли меня как будто за бортом.

Много лет спустя, вскоре после того как обвинение в убийстве было с меня снято, а Хайми вновь жил дома и о черных списках вспоминал как о развеявшемся кошмаре, он настоял, чтобы я для восстановления сил пожил в домике, который он снимал на все лето в Гемптоне.

— Я понимаю: сейчас, в твоем состоянии ты никого видеть не можешь. Так ведь это как раз и есть то, что доктор прописал. Мир и покой. Море. Песок. Шашлыки на природе. Разведенные дамочки в соку. Ты погоди, попробуешь мои кнейдлах! И о твоих неприятностях никто там у меня знать не будет.

Мир и покой! С Хайми! Ха-ха. Мне следовало бы предвидеть. Гостеприимнейший хозяин, он чуть не каждый вечер наводил в дом столько гостей, что ступить было некуда, причем главным образом юных девиц, и каждую пытался охмурить. Пичкал их историями о тех великих и почти великих, кого он будто бы в свое время знавал. Дэшил Хэммет — о, это князь! Бет Дэвис — неоцененная, непонятая… Венгр Петер Лорре — вот парень что надо! Дитто Спенс… Переходя от гостя к гостю, он зажигал их, как фонарщик. Каждой молодке шептал на ушко, что на всем Лонг-Айленде нет девушки прелестней и умней ее, а каждому мужчине открывал под большим секретом, что у того уникальный талант. Он не то что не позволял мне грустить в уголке, а буквально пихал меня сперва к одной женщине, потом к другой: «Ну, не робей, ты ей дико нравишься». Затем официально представлял меня: «Это мой старый друг Барни Панофски; он сам не свой, до чего хочет с тобой познакомиться. На вид тихоня, я понимаю, но он только что выкрутился, совершив идеальное убийство. Давай, братан, расскажи, расскажи ей про это».

Я отозвал Хайми в сторонку.

— Слушай, Хайми, я понимаю, ты это ради меня, но я действительно, честное слово, я верен той женщине из Торонто.

— Да, верен-шмерен! Думаешь, я не слышу? Каждую ночь, стоит мне лечь в постель, ты кидаешься к телефону, будто прыщавый подросток.

— Ты что, подслушиваешь по аппарату в спальне?

— Слушай, братан, Мириам там, а ты здесь. Пользуйся!

— Да как ты не понимаешь…

— Нет, это ты не понимаешь! Поживи с мое, сам увидишь: потом всегда жалеешь не о том, что чуть-чуть схитрил, а о том, что не воспользовался.

— Нет, у нас с ней так не будет.

— Барни, да ты, может, и в Санта-Клауса веришь?

Каждое утро в несусветную рань, в дождь и вёдро Хайми, который зачастил тогда к психиатру, лечившему по системе Вильгельма Райха[56], бодренько выбегал в дюны и там принимался издавать первобытные вопли, причем настолько громкие, что, случись вблизи от берега оказаться акуле, его крики наверняка заставили бы ее скрыться в пучине вод. Потом отправлялся на утреннюю пробежку, в ходе которой аккумулировал какие-то «оргоны» — набирался их от чужих детей, попадавшихся по дороге. Для этого детей надо было заставить хохотать, с каковою целью он предлагал одиннадцатилетним девочкам выходить за него замуж, а девятилетним мальчикам — пойти пропустить с ним где-нибудь по кружечке пивка, и угощал-таки, правда в близлежащей кондитерской. Вернувшись в дом, он готовил на нас обоих омлет с копченой колбасой и разогретой на той же сковороде вареной картошкой. Связь с внешним миром Хайми поддерживал по телефону, поэтому, едва разделавшись с завтраком, тут же звонил своему агенту и голосом, еще больше осипшим после дюнотерапии, надсадно кричал: «Ну что, какашка, нынче ты поднесешь-таки мне чего-нибудь хорошего? Или опять как всегда?» Либо связывался с продюсером и тогда пускался во все тяжкие — и так перед ним расстелется, и этак, и просит, и грозит, откашливая мокроту в платок и прикуривая следующую сигарету от предыдущей. «Я ставлю лучший в Америке фильм со времен "Гражданина Кейна", а вы — молчком, как будто так и надо. Или, по-вашему, это правильно?»

Частенько я просыпался среди ночи оттого, что Хайми криком кричал по телефону на какую-нибудь из бывших жен, но это он всего лишь извинялся, что запаздывает с алиментами, или выражал свое сочувствие по поводу ее вновь жестоко неудавшегося романа. Иногда он орал на кого-нибудь из сыновей или дочерей, которые жили в Сан-Франциско.

— Чем она так провинилась? — однажды спросил его я.

— Чем провинилась? Пошла в магазин. Забеременела. Вышла замуж, развелась. Про серийных убийц слыхал? Так вот она — серийная невеста.

Дети у Хайми — о! это была его боль, постоянная дыра — как в голове, так и в кармане. Сын, живший в Бостоне, был черный маг, он держал лавку с книгами по оккультным наукам и писал всеобъемлющий труд по астрологии. Когда не предавался описанию небес, выписывал вполне земные поддельные чеки, которые Хайми вынужден был далеко не магическим образом превращать в настоящие. Другого его сына, странствующего рок-музыканта, приходилось регулярно класть на детоксикацию, причем каждый раз в дорогую клинику, вскоре по выходе из которой тот машинально угонял дорогую спортивную машину, пытался на ней удрать и непременно расшибал в лепешку. То он звонит из каталажки в Талсе, то из больницы в Канзас-Сити, то от адвоката в Денвере. И каждый раз это чистое недоразумение. «Но ты, папочка, не волнуйся. На мне ни царапины!»

Тогда я не был еще отцом и снисходительно поучал Хайми.

— Если бы у меня были дети, — говорил я, — я бы вожжался с ними только до двадцати одного года. Двадцать один — и все, живи как знаешь. Нельзя же терпеть до бесконечности!

— Ни в коем случае, — соглашался он. — Только до могилы.

Кроме того, на шее у Хайми висел никчемный шмендрик[57] братец, посвятивший себя изучению Талмуда, и родители во Флориде. Однажды в два часа ночи я обнаружил его за кухонным столом в слезах. Стол перед ним был завален квитанциями, чековыми книжками и клочками бумаги, на которых он производил торопливые подсчеты.

— Я могу тебе чем-нибудь помочь? — спросил я.

— Можешь. Если не будешь соваться не в свое дело. Шлепай отсюда. Хотя нет, садись. Дело в том, что, если завтра у меня будет инфаркт, на помойке окажутся двенадцать человек. И у них даже горшка не будет, чтобы пописать. А еще вот, видал? Читай.


Это было письмо от брата. Он, наконец, сподобился посмотреть на ночном телеканале один из фильмов Хайми. Не фильм, а гадость, разврат и похабель страшная — стыд и позор для всей семьи. Если делаешь мерзость, почему не взять псевдоним?

— А знаешь, сколько этот жалкий момзер[58] мне задолжал? Даже за колледж его дочки плачу я!

Я был не очень-то приятным компаньоном. Ох, отнюдь! В три часа ночи, обливаясь потом, просыпался в полной уверенности, что до сих пор сижу в тюряге в Сен-Жероме, под залог меня не выпустили, и светит мне, как пить дать, пожизненное. Или мне снилось, что опять мою судьбу решает сонное жюри присяжных, состоящее из фермеров-свинарей, дворников и автомехаников. Иногда вообще спать не мог, скорбел по Буке, думал: а вдруг водолазы все же что-то упустили и он до сих пор лежит на дне, скрытый водорослями? Или его распухшее тело всплыло как раз сегодня. Однако через час тревога сменялась яростью. Он жив, пакостник чертов! Жив! Я нутром это чувствую! Так почему же он тогда на суд ко мне не пришел? Потому что ничего о нем не знал. Сидит где-нибудь в Индии, в очередном ашраме. Или, обдолбанный героином, валяется в гостиничном номере в Сан-Франциско. Или сидит в монастыре траппистов на диком бреге южной Калифорнии, пытается «переломаться» и по ходу дела вновь в который раз изучает свой список погибших. И не сегодня-завтра я получу от него опять открытку-ребус. Вроде той, что пришла однажды из бразильского штата Акр:


В те дни не было царя у Израиля; каждый делал то, что ему казалось справедливым.

Книга Судей Израилевых. 17:6.


На следующий день по выходе из тюрьмы я поехал на озеро, где у меня хижина, прыгнул в лодку, завел мотор и дюйм за дюймом исследовал все берега и устья ручьев. Потом смотрю — сыщик сержант О'Хирн уже ждет меня на причале.

— Вы что тут делаете? — возмутился я.

— Да ничего, бродил по лесу. Интересно, вы прямо так и родились — с подковой в заднице?

Как-то поздним вечером мы с Хайми сидели на моем причале, посасывали коньяк.

— Когда мы познакомились, ты был просто комок нервов, — сказал он. — От злости аж в поту весь — обиженный какой-то, возмущенный: броня битника-пофигиста все время давала трещину. И кто бы мог подумать, что однажды ты отмажешься от убийства?

— Да не совершал я его, Хайми!

— Во Франции тебя бы только по плечику потрепали. У них это crime passionel[59] называется. Вот уж не думал не гадал, что у тебя на такое нервов хватит!

— Ты не понял. Он жив! Он где-то шляется. Может, в Мексике. В Новой Зеландии. В Макао. Да кто знает, куда его могло занести?

— Судя по тому, что я читал в газетах, денег с его счета в банке с тех пор так и не брали.

— Мириам выяснила, что в течение нескольких дней, после того как он исчез на озере, было три случая взлома летних домиков. Видимо, так он добыл себе одежду.

— С финансами-то небось плохо теперь?

— Да уж — и адвокат, и алименты… Бизнес совсем заброшен. Конечно, плохо.

— Давай вместе напишем сценарий.

— Что за чушь, Хайми. Я ж не писатель.

— Сто пятьдесят косых как отдать. Делим надвое. Нет-нет, погоди. Я имею в виду треть тебе, две мне. Что скажешь?

Едва мы сели за работу над сценарием, Хайми как с ума сошел: выдергивал у меня сцены прямо из машинки и тут же звонил то бывшей любовнице в Париж, то кузине в Бруклин, то дочери, то агенту — зачитывал. «Вот, слушай, это же прелесть!» Если реакция оказывалась не той, что он ожидал, давал задний ход: «Вообще-то это набросок, да я и сам говорил Барни, что такой вариант не канает. Он ведь новичок, ты ж понимаешь». Заставил высказаться по этому поводу свою домработницу, советовался с психоаналитиком, совал страницы официанткам и на основе их суждений вносил правку. Мог ворваться ко мне в комнату в четыре утра, растолкать, разбудить:

— Есть блестящая идея! Меня только что осенило. Пошли.

Чавкая мороженым из ведерка, добытого в холодильнике, он расхаживал в трусах по комнате и, почесывая пах, диктовал.

— Это потянет на премию Академии. Железно.

Однако следующим утром, перечитывая то, что надиктовал, кривился:

— Барни, это кусок говна, куппе дрек. Сегодня давай всерьез сосредоточимся.

В плохие дни, когда дело не ладилось, он мог внезапно рухнуть на диван и сказать:

— Знаешь, что бы мне не помешало? Отсос. Технически, ты ж понимаешь, это не измена. Да господи, о чем я беспокоюсь? Я ведь даже и не женат сейчас!

Потом он подпрыгивал, хватал с полки экземпляр «Мемуаров Фанни Хилл» или «Истории О» и исчезал в ванной.

— Всем мужикам надо это делать. Как минимум раз в день. Чтобы простата всегда была в форме. Мне доктор сказал.

А тогда, в тысяча девятьсот пятьдесят втором, мы снова сели к Хайми в «пежо» [Несколько страниц назад это был «ситроен». — Прим. Майкла Панофски.], снова куда-то помчались, и следующее, что я помню, это как мы оказались в Ницце, в переулке около рынка, в одном из маленьких, битком набитых bar-tabacs с цинковой стойкой, и глушили там коньяк с грузчиками и водителями грузовиков. Мы пили за Мориса Тореза, за Мао и за профсоюзного деятеля Гарри Бриджеса, а заодно, из уважения к двоим примкнувшим к компании беженцам из Каталонии, за Пассионарию и Эль Кампесино[60]. Потом, нагруженные подарками — инжиром, зеленым луком и помидорами, которые все еще пахли вином, — мы двинулись дальше — в Жуан-ле-Пен, где отыскался открытый ночной клуб.

— Стрелок-радист Джо! — все никак не мог успокоиться Хайми. — Мой бестрепетный товарищ по оружию сенатор Джозеф Маккарти! Да крыса он! Таракан поганый — нет у него за плечами ни одного боевого вылета!..

Сие подвигло Буку, совсем уже, казалось, впавшего в кому, на то, чтобы очнуться и, с трудом собрав мозги в кулак, вдруг с места в карьер выдать:

— Когда охота на ведьм окончится, — сказал он, — и всем будет стыдно (как стыдно было после «палмеровых рейдов»[61] двадцатого года), у сенатора Маккарти все равно останется слава влиятельного кинокритика. Куда до него Джеймсу Аджи! Конюшни-то славно почистил, ничего не скажешь!

Услышь Хайми такое от меня, ни за что бы не стерпел, а Бука сказал — и ничего, Хайми даже ухом не повел. Удивительно. Вот Хайми — состоявшийся и даже довольно-таки состоятельный человек, преуспевающий кинорежиссер, а вот Бука — бедный, безвестный, непризнанный писатель, печатающийся от случая к случаю в заштатных журнальчиках. И при этом как раз Хайми его боится, как раз Хайми старается завоевать его одобрение. Бука умел воздействовать на людей. Я был не единственным, кто нуждался в его благословении.

— Моя проблема, — продолжил Бука, — в том, что к людям из голливудской десятки[62] я испытываю некоторое уважение как к личностям, но не как к писателям, пусть даже второсортным. Je m'excuse[63]. Третьесортным. Как бы ни был мне ненавистен своими политическими взглядами Ивлин Во, я скорее прочитаю какой-нибудь его роман, чем высижу от начала до конца даже самый лучший из их слащаво-тошнотных фильмов.

— Ну ты шутник, Бука! — натужно выговорил Хайми.

— «Их лучшее не убеждает вовсе, — гнул свое Бука, — тогда как худшее полно разящей силы». Это не я сказал, это мистер Йейтс[64].

— Готов признать, — сказал Хайми, — что наш кружок (я ведь и себя к нему причисляю) слишком зацикливался на комплексе вины — которая, кстати, и диктовала нам политические взгляды; политикой мы занимались рьяно, а работали спустя рукава. Ты можешь возразить, что Францу Кафке не нужен был дом с бассейном. А Джордж Оруэлл никогда не ходил на сценарный совет, но… — Но тут, явно чтобы не связываться с Букой, он всю свою ярость обрушил на меня: — Хотелось бы надеяться, что и о тебе, Барни, когда-нибудь можно будет сказать что-нибудь подобное, но пока ты просто спесивый мелкий прыщ.

— Э, э, полегче, я же не писатель! Я тут с вами так, сбоку припеку. Пошли, Бука. Похоже, нам пора.

— Ты моего друга Буку в это не впутывай. Он, по крайней мере, высказывается откровенно. А вот насчет тебя у меня есть сомнения.

— У меня, кстати, тоже, — переметнулся Бука.

— Ну и пошли вы оба к черту, — сказал я, выскочил из-за стола и направился к выходу.

Бука догнал меня уже снаружи.

— Ты что нарываешься? Он же тебя вырубит!

— Это еще кто кого!

— Как тебя с твоим характером Клара терпит?

— А Клару, интересно, кто кроме меня вытерпит?

Он рассмеялся. Я тоже.

— Ладно тебе, — сказал он. — Пойдем обратно, но ты уж хоть не нарывайся больше, ладно?

— Он провоцирует!

— Тебя все провоцируют. Ты злобный спятивший идиёт. Не можешь быть менш[65], так притворись хотя бы. Давай-давай, пошли.

Хайми встретил нас стоя и тут же заключил меня в свои медвежьи объятия.

— Извини меня. И не сердись. Серьезно. А свежий воздух, между прочим, нам сейчас всем не повредит.

Развалившись на песочке (это был пляж в Канне), мы смотрели, как встает солнце над темной, винного цвета гладью, ели помидоры с зеленым луком и заедали инжиром. Потом скинули туфли, закатали штаны и влезли по колено в море. Бука меня обрызгал, я обрызгал его, и моментально все трое сплелись, повалились и продолжали возню в воде — в те дни, купаясь, не приходилось думать о том, что по волнам плавает дерьмо и использованные презервативы. В конце концов пошли обсыхать в какое-то кафе на набережной Круазетт, ели там oeufs sur le plat с булочками и café au lait[66]. Бука откусил кончик сигары «ромео-и-джульетта», прикурил и подытожил:

— Après tout, c'est un monde passable[67]. Видимо, это цитата, но откуда — один Бог знает. [Из Вольтера. — Прим. Майкла Панофски.]

Потянувшись, Хайми зевнул и говорит:

— Однако пора на работу. У меня съемка в казино через час. Давайте встретимся в отеле «Карлтон» в семь, выпьем, потом поедем в Гольф-Жуан, я там знаю одно местечко, где готовят замечательный буйабес. — Он пододвинул к нам ключ от гостиничного номера. — Вот, возьмите — вдруг захочется помыться, вздремнуть или ознакомиться с моей почтой. Пока.

Мы с Букой пошли в гавань смотреть на яхты, а там — глядь — тот француз, сладкий папик из давешнего кафе. Загорает на тиковой палубе собственной яхты, качающейся на средиземноморской непрестанной зыби, а подружки что-то не видно. Вид абсолютно жалкий — в очках, животик навис над плавками, в руках «Фигаро». Биржевые сводки изучает, ясное дело! Обязательное чтение для тех, кто лишен духовной жизни.

— Salut, grandpère, — крикнул я. — Comment va ta concubine aujourd'hui?

— Maricons[68], — заорал он в ответ, грозя кулаком.

— И ты ему это спустишь? — нахмурился Бука. — Вышиби ему зубы! Измолоти в дерьмо. Оттянись — глядишь, полегчает.

— А как же! — рванулся я. — Вот я ему сейчас…

— Ну, ты вообще! Прямо хулиган какой-то, — усмехнулся он, уводя меня прочь.