"Версия Барни" - читать интересную книгу автора (Рихлер Мордехай)Книга I Клара 1950–19521Терри — это просто нож острый. Заноза у меня под ногтем. Говоря откровенно, всю эту пачкотню, затеянную как истинный отчет о моей никчемно растраченной жизни, я начинаю (нарушив святой зарок и в столь преклонном возрасте впервые принявшись писать книгу) в ответ на оскорбительный поклеп, возведенный на меня Терри Макайвером в его мемуарах, которые вскоре должны выйти в свет. Поклеп касается меня, моих трех жен (он называет их В начале пятидесятых мы с Терри, оба родом из Монреаля, вместе были в Париже. В нашей компании беднягу Терри едва терпели; мои друзья были сворой нищих, жадных до жизни молодых писателей и художников, по уши заваленных издательскими отказами, но изо всех сил делавших вид, будто уверены, что все у них будет — и слава, и влюбленные женщины; что же касается богатства, то оно лежит и ждет за углом наподобие подарка, которыми во времена моего детства славилась озабоченная рекламой фирма Уильяма Ригли. Рассказывали, что в любой момент посреди улицы можно было наткнуться на рекламную акцию, и, если отыщешь в кармане обертку от жевательной резинки «ригли», тебе запросто дадут новенький хрустящий доллар. Меня мистер Ригли так никогда подарком и не осчастливил. Но некоторых из нашей компании слава все же настигла: одержимого Лео Бишински, Седрика Ричардсона (правда, под другим именем) и конечно Клару. Клара после смерти мало-помалу сделалась чем-то вроде феминистской святой, стала прямо-таки иконой, чеканный образ которой выбит молотом мужского шовинизма и бесчувствия. Считается, что этим молотом был я. Я был урод и белая ворона. Скорее даже дохлая ворона с тухлецой. Прирожденный предприниматель. Я не удостаивался стипендий в Монреальском университете имени Джеймса Макгилла, подобно Терри, и не учился ни в Гарварде, ни в Колумбийском, как некоторые другие из общих знакомых. Едва протиснулся сквозь игольное ушко средней школы, уделив больше времени столам «бильярдной академии», нежели школьной парте, так зато ведь играл на равных с самим Дадди Кравицем! Я не писал. Не рисовал. Никаких артистических амбиций не имел вовсе, если не считать фантазии, в которой воображал себя певцом и танцором на эстраде: вот я приподнимаю канотье в приветствии, обращенном к почтеннейшей публике на галерке, а вот, не прерывая чечетки, выпархиваю со сцены, на которую следом за мной выйдет ансамбль «Пичиз», Энн Корио [Правильное написание «Корео». — Читал я запоем, но было бы ошибкой принять это за признак моей одухотворенности. Или душевной чуткости. По совести, я вынужден признать за собой (здесь я как бы киваю Кларе) некую изначальную низменность души. Ее гнусную состязательную сущность. Увлек-то меня не Толстой с его «Смертью Ивана Ильича» и не «Тайный агент» Джозефа Конрада, а старый журнал «Либерти», в котором каждая статья предварялась уведомлением о том, сколько нужно времени, чтобы ее прочесть — например, пять минут и тридцать пять секунд. Положив украшенные изображением Микки-Мауса наручные часы на клетчатую клеенку кухонного стола, я стремглав проскакивал статью — скажем, за четыре минуты и три секунды, — и рад-радешенек: экий я, выходит, умник! От «Либерти» шагнул выше — к изданному в мягком переплете роману Джона Марканда «Мистер Мото» про неуловимого японского шпиона; подобного рода книжки продавались в те времена по двадцать пять центов в «Аптеке Джека и Мо», что была на углу Парк-авеню и Лорье-стрит в сердце старого монреальского еврейско-рабочего квартала, где прошло мое детство. В нашем округе, кстати, был избран единственный коммунист, когда-либо ставший депутатом парламента (Фред Роуз), здесь же выросли два недурных боксера (Луис Альтер и Макс Берже), положенное количество врачей и дантистов, прославленный игрок и владелец казино в одном лице, а кровопийц-адвокатов наш квартал породил в количестве большем, чем это необходимо; кроме того, прорву всяких учителей и училок, и — таки да — кой-какую кучку миллионеров; вдобавок конечно же нескольких раввинов и по меньшей мере одного заподозренного в убийстве. То есть меня. Помню снежные сугробы в полтора метра высотой, внешние лестничные марши (их надо было чистить лопатой на морозе) и громыхание проезжающих машин, на колеса которых, ввиду отсутствия в те времена шин для езды по снегу, надевали цепи. Помню, как на заднем дворе висели на веревках замерзшие до каменной твердости простыни. Под шипение и щелканье радиатора, не смолкавшее в моей комнате всю ночь, я в конце концов докопался до Хемингуэя, Фицджеральда и Джойса, до Гарриетты Арно с ее «кукольницей Герти» и Алисы из «страны чудес», да и до нашего отечественного Морли Каллагана[1]. Повзрослев, я стал завидовать эмигрантским приключениям знаменитых авторов, и это заставило меня в пятидесятом году принять серьезное решение. О, этот пятидесятый! То был последний год, когда Билл Дарнан, пятикратный обладатель кубка Джорджа Везины и лучший голкипер Национальной хоккейной лиги, стоял на воротах моей любимой команды «Монреаль канадиенз». В 1950-м nos glorieux[2] могли похвастать прекрасными силами обороны, а главной опорой команды был юный Дуг Харви. С нападением дело ладилось лишь на две трети: после ухода Гектора Блейка по прозвищу Мальчик-с-пальчик, покинувшего лед в сорок восьмом, Морис Ракета Ришар и Элмер Лэч взяли к себе в тройку Флойда Карри, увы, так и оставшегося Чайником. Ко времени поездки в роковой Детройт они числились в том сезоне вторыми, но дальше — о горе, о несмываемый позор! — в полуфинале Кубка Стэнли оказались на четыре победы ниже нью-йоркских «Рейнджеров». Впрочем, для Ракеты год в целом все же выдался приличным: в индивидуальном зачете он окончил сезон вторым, имея в активе сорок три гола и двадцать две голевые передачи. [В действительности по счету очков Ришар закончил тот сезон четвертым. Первенствовал Тед Линдсей из детройтской команды «Красные крылья» — у него оказалось двадцать три гола и пятьдесят пять передач. Сид Абель был вторым, Горди Хоу третьим, а уж потом Ришар. — Как бы то ни было, в 1950 году, в возрасте двадцати двух лет, я бросил танцовщицу кордебалета, с которой жил до той поры в первом этаже дома на Таппер-стрит, изъял из капиталов банка «Сити энд дистрикт Сейвингз» свою скромную заначку (деньги я откладывал, работая официантом в заведении «Олд Норманди руф», куда устроил меня отец, инспектор полиции Иззи Панофски) и оплатил проезд в Европу на пароходе «Куин Элизабет», который отплывал из Нью-Йорка. [Судно называлось «Куин Мэри»; свой последний рейс оно совершило в 1967 году, встретившись с «Куин Элизабет» в море в 0 часов 10 минут 25 сентября 1967 года. — Слава не слава, но удача ко мне в конце концов приблудилась. Принесла какой-никакой достаток, а ведь пришла едва живая, на дрожащих ножках. Началось с того, что меня взял под свое крыло выживший в Освенциме еврей, Йоссель Пински, который в занавешенном проявочном чулане фотомастерской на рю де Розье менял нам доллары по курсу черного рынка. Однажды вечером Йоссель сел ко мне за столик в «Олд нейви», заказал café filtre[3], положил себе в чашку семь кубиков сахару и говорит: — Мне нужен кто-нибудь с хорошим канадским паспортом. — И что он должен делать? — Деньги. Что нам еще остается? — С этими словами он достал швейцарский армейский нож и принялся чистить оставшиеся ногти. — Но сперва не помешает получше друг с другом познакомиться. Вы не ели еще? — Нет. — Тогда пойдем пообедаем. Да ну, я не кусаюсь. Пойдемте, бойчик. Таким вот образом всего год спустя с легкой руки Йосселя я сделался экспортером французских сыров во все более щедрую послевоенную Канаду. По возвращении на родину Йоссель устроил меня главой представительства итальянской компании «Веспа», производившей необычайно популярные одно время мотороллеры, а по мне, так просто табуретки с моторчиком. В последующие годы мы на паях с Йосселем прибыльно торговали также оливковым маслом (совсем как молодой Меир Лански[4]), штуками ткани, произведенной на островах Льюиса и Гарриса в Британии, металлоломом, который и покупался и продавался, даже не попадаясь мне на глаза, устаревшими «дугласами» DC-3s[5] (некоторые из них в районах крайнего севера и по сей день летают), а после переезда Йосселя в Израиль — всего на шаг, но он опередил-таки жандармов! — я торговал даже предметами египетской древности, украденными из второстепенных могил в Долине Царей. Однако и у меня есть принципы. Никогда я не имел дела с оружием, наркотиками и пищевыми добавками. Потом и вовсе — грех, да и только. В конце шестидесятых я начал на канадские деньги продюсировать фильмы, которые в прокате больше чем неделю нигде не держались — зрители сгорали со стыда, но эти фильмы в конце концов принесли мне, а стало быть, и тем, кто на меня работал, сотни тысяч долларов — была одна такая дырочка в налоговом законодательстве, но с тех пор ее уже заткнули. Затем я поставил на поток телесериалы на канадском материале, и поток этот был таким мутным, что спускать его удавалось разве что в США, а если говорить об опусах про Канадскую конную полицию, где в качестве героя блистал проницательный сыщик Макайвер (особенно завлекательно выходили у него сексуальные сцены в каноэ и всевозможных вигвамах и иглу), то эту продукцию удавалось поставлять также и в Великобританию, да и в другие страны тоже. Когда требовалось, я плясал ритуальную румбу этакого современного патриота — прятался в щель, которую Великий Гуру[6] обозвал последним прибежищем негодяя. Каждый раз, когда под американским давлением какой-нибудь министр принимался ратовать за свободу рынка, грозя похерить закон, по которому приличные деньги шли на то, чтобы определенная часть грязи в канадском эфире в Канаде же и производилась, я быстренько нырял под прилавок, выпрямлялся с видом заправского канадца, морского волка, капитана дальнего плавания или кем еще по такому случаю положено рядиться, и представал перед комитетом. «Мы показываем канадцам, что такое Канада, — увещевал я. — Мы память страны, ее душа, ее гипостасис, квинтэссенция, последняя линия обороны — не будь нас, все бы давно рухнуло под сокрушительным натиском культурного империализма нашего южного соседа». Стоп. Заносит. В те наши эмигрантские деньки мы были буйной ватагой провинциалов, счастливых уже одним тем, что ходим по Парижу. Пьяные от окружающих красот, мы боялись отправляться спать в гостиницу на Левый берег — вдруг проснемся дома и родители, неведомо как перетащившие отпрыска к себе, снова начнут приставать: дескать, на твое образование потрачена уйма денег, так что, будь добр, подставляй-ка плечи под общую ношу. Что до меня лично, то ни одно письмо отца не обходилось без скрытого укола: «Янкель Шнейдер — помнишь его, он еще заикался? И что с того? Стал дипломированным бухгалтером и разъезжает теперь на "бьюике"!» В нашу разношерстную компанию входили двое художников (если их можно было так назвать), оба из Нью-Йорка. Клара была дурында, а вот Лео Бишински очень даже себе на уме: свою артистическую карьеру он спланировал лучше, чем Веллингтон. Вы меня поняли: я насчет той баталии у какой-то деревни в Бельгии. [Ватерлоо, где 18 июня 1815 года герцог Веллингтон и прусский фельдмаршал Гебхард Леберехт фон Блюхер нанесли поражение Наполеону. — Мастерскую Лео устроил себе на Монпарнасе в каком-то гараже, там он трудился над огромными триптихами, при этом краски смешивал в ведрах, а наносил кухонной тряпкой. Бывало, отступит метра на три, крутанет тряпкой да как швырнет! Однажды я зашел к нему. Мы на двоих раскурили косячок, и он сунул тряпку мне. — Давай попробуй! — Что, в самом деле? — А почему нет? Да, подумал я, скоро Лео побреется, подстрижется и поступит в какую-нибудь нью-йоркскую рекламную фирму. Как жестоко я ошибался! Поди знай, что через сорок лет одни образчики его мазни окажутся в галерее Тейт, у Гуггенхайма, в нью-йоркском Музее современного искусства и в вашингтонской Национальной галерее, а другие будут за миллионы скупать гении биржевых махинаций и виртуозы консалтинга, у которых частенько еще и японские коллекционеры станут их из-под носа выхватывать. Поди предскажи, что вместо задрипанного «рено дh шево» [На самом деле 2CV — это «ситроен»[7]. Упомянутая модель была представлена на парижском Мотор-шоу в 1948 г. и снята с производства в 1990-м. — В те старые времена всегда было понятно, кого Лео трахает, tout court[8] потому, что некая одетая в кашемировый костюмчик сдобненькая девчушка из Небраски (она в администрации «Плана Маршалла» работала) имела обыкновение частенько приходить с ним в «Куполь», где без зазрения совести ковыряла за столом в носу. А теперь в его особняке на Лонг-Айленде толпятся знаменитые манекенщицы, соперничая друг с дружкой в том, чьи лобковые волоски он вплетет в ткань своей картины вместе с обломками пляжных стаканчиков, селедочными скелетами, колбасными обрезками и отстриженными кусочками ногтей. В пятьдесят первом все в нашей шайке начинающих художников и писателей гордились своей свободой от того, что они, de haut en bas[9], клеветнически именовали «крысиными бегами», однако горькая правда в том, что, за блистательным исключением Бернарда Буки Московича, все они были как раз по этим самым бегам соперниками. Все, задрав штаны, мчались, пытаясь друг друга опередить, подобно любому «Человеку организации»[10] или «Человеку в сером фланелевом костюме»[11], если кто-то из вас достаточно стар, чтобы помнить эти давно забытые бестселлеры-однодневки. Такие же однодневки, как Колин Уилсон[12]. Или хулахуп. Стремление преуспеть двигало ими всеми в той же мере, что и любым пацаном с монреальской улицы Сент-Урбан, который все свои деньги — а, будь что будет! — вкладывает в новую осеннюю коллекцию лыжной обмундировки. Тех, что воображали себя писателями, было больше. Надо писать по-новому! — постановил Эзра Паунд незадолго перед тем, как его признали сумасшедшим. Причем, обратите внимание, им не приходилось в универмаге раздавать покупателям образцы с тележки, «держась только на радостной улыбке и сиянии башмаков», как когда-то сказал Клиффорд Одетс [Не Одетс, а Артур Миллер в «Смерти коммивояжера» на с. 138, Викинг Пресс, Нью-Йорк, 1949. — В письме к Солу Беллоу Альфред Казин[13] когда-то сказал, что, даже будучи молодым и неизвестным, он всегда ощущал вокруг себя ауру человека, которому суждено стать великим. То же самое я чувствовал в отношении Буки, который в те времена на редкость щедро расточал похвалы другим молодым писателям, и все понимали: это оттого, что он на голову выше любого из них. Помню, вопрос о том, над чем он сейчас работает, всегда повергал его в неистовство, и тогда он напускал тумана и всячески паясничал, чтобы только не отвечать. — Взгляните на меня, — сказал он однажды. — Во мне собраны все пороки Толстого, Достоевского и Хемингуэя. Трахну любую крестьянскую девку, лишь бы дала. Игрок отчаянный. И пьяница. Господи, ведь я даже антисемит, совсем как Фредди Д., хотя в моем случае это, наверное, не считается, потому что я и сам еврей. Все, чего мне пока что не хватает, так это своей Ясной Поляны, признания моего огромного таланта и денег на сегодняшний обед — или ты меня приглашаешь? Будучи на пять лет меня старше, в день высадки союзников в Европе Бука вскарабкался на береговой откос пляжа Омаха-бич в Нормандии и пережил сражение в Арденнах. В Париже он существовал на ветеранское пособие (сто долларов в месяц) плюс вспомоществование из дома, на которое с переменным успехом играл в chemin de fer[15] в Воздухоплавательном клубе. Ладно, черт с ними, со злобными сплетнями, которые недавно принялся ворошить Однажды, в ответ на настырные расспросы занудливого Терри Макайвера, Бука сказал по секрету, что в первой главе его недописанного романа (действие там происходит в 1912 году и повсюду нарочно перепутана правда с вымыслом) главный герой сходит на берег с «Титаника», который только что закончил первый рейс и благополучно ошвартовался в нью-йоркской гавани. Героя хватает за рукав репортерша: — Как прошло путешествие? — Скучновато. Наверняка импровизируя на ходу, Бука поведал, что двумя годами позже его герой едет в карете с австро-венгерским эрцгерцогом Францем Фердинандом и его благоверной и, когда экипаж подскакивает на колдобине, роняет театральный бинокль. Эрцгерцог конечно же, noblesse oblige[19], наклоняется поднять, вследствие чего покушение сербского боевика срывается. Впрочем, немцы все равно через пару месяцев вторгаются в Бельгию. Потом, в 1917-м, все тот же герой, болтая о том о сем в цюрихском кафе с Лениным, просит объяснить ему появление прибавочной стоимости, и оседлавший любимого конька вождь пролетариата дольше чем надо просиживает за café au lait и millefeuille[20], опаздывает на поезд, и пломбированный вагон прибывает на Финляндский вокзал без него. — Вот вечно он все изгадит, этот поганец Ильич! — возмущается глава пришедшей встречать вождя делегации. — И что теперь прикажете делать? — Может быть, встанет и скажет нам несколько слов Лео? — Лео? Несколько слов? Да нам тогда придется здесь полдня проторчать! Для Терри Бука пояснил, что он выполняет основную задачу художника: упорядочивает хаос. — Черт меня дернул задать тебе серьезный вопрос! — обозлился Терри, вставая из-за стола. В наставшей тишине Бука, как бы извиняясь, повернулся ко мне и объяснил, что это, мол, он воспользовался унаследованным от Генриха Гейне le droit de moribondage[21]. Такого рода прибаутки Бука словно выхватывал из заднего кармана ума и мог вогнать ими в гроб любую дискуссию, заодно подталкивая меня к библиотеке, заставляя повышать образовательный уровень. Я любил Буку и ужасно по нему скучаю. Я бы отдал все состояние (ну, половину) за то, чтобы эта ходячая загадка, это двухметровое пугало, пыхтя сигарой «ромео-и-джульетта», снова ввалилось ко мне в дверь и с двусмысленной ухмылкой пристало чуть не с ножом к горлу: «Ты не читал еще Томаса Бернхарда?» или «Что скажешь о Ноаме Хомски?[22]» Господи, конечно же и у него были свои тараканы: иногда вдруг исчезнет чуть не на месяц — кто говорил, в Меа Шеарим[23] ездил, в Когда ему бывало плохо, на мой стук в дверь его гостиничного номера Бука не отзывался, а если отзывался, то ругательно и односложно: «Йинн-ахх!.. Т-твал-отвал-отвал!..» — и я знал, что он либо лежит пластом, обдолбанный герычем, либо сидит за столом, уткнувшись в список парней, которые с ним вместе воевали и уже мертвы. Именно Бука познакомил меня с Гончаровым, Гюисмансом, Селином и Натаниэлом Уэстом. Он брал уроки языка у русского часовщика-белоэмигранта, его приятеля. «Как можно идти по жизни, — вопрошал он, — не будучи в состоянии читать Достоевского, Толстого и Чехова в оригинале?» Бегло говорил по-немецки и на иврите, изучал Зохар (священную Книгу каббалы) и раз в неделю бывал у рабби в синагоге на рю де Нотр-Дам-де-Лоретт — помню, название улицы забавляло его несказанно[25]. Потом, тоже много лет назад уже, я собрал воедино все восемь его странных рассказов (они печатались в «Мерлине», «Зеро» и «Пэрис ревью»); мне хотелось выпустить их, не жалея средств — ограниченным тиражом, с нумерованными экземплярами, чтобы были красиво набраны… Один его рассказ по вполне понятным причинам я перечитываю вновь и вновь. Он представляет собой вариацию на тему далеко не оригинальную, зато блестяще исполненную, — впрочем, Бука всегда писал хорошо. Называется «Марголис», а говорится там про человека, который вышел однажды купить сигарет и больше к жене и детям не вернулся — начал новую жизнь в другом месте и под другим именем. Я написал в Санта-Фе сыну Буки, предложил десять тысяч долларов аванса, сотню бесплатных экземпляров и всю прибыль, которая может из этого проекта проистечь. Ответ пришел заказным письмом, в котором он выразил изумление по поводу того, как это я — не кто-нибудь, а именно я! — посмел замыслить такую акцию; в заключение он предупредил, что примет против меня все законные меры, если я посмею на что-либо подобное решиться. В результате все кончилось ничем. Одну секунду! Не переключайтесь. Меня заклинило. Никак не вспомнить, кто написал «Человека в сером фланелевом костюме». Или в рубашке от «Брукс Бразерс»? Нет, такое может только Вчера ночью, только я начал засыпать, вдруг понял, что не могу вспомнить название одной штуки… На нее откидывают макароны, чтобы воду слить. Нет, вы представьте! Пользовался ею тысячу раз. Перед глазами стоит как живая. Но слово, которым эта чертова дрянь обзывается, ни за что не вспомнить. А вставать, искать в поваренных книгах, которые остались после Мириам, не хочу: только лишний раз напоминать себе, что она ушла, и в этом я сам виноват… Кроме того, все равно в три часа придется вставать и идти писать. Да не той упругой струей, как это было во дни парижского левобережья, не-ет, друзья мои! Теперь это — кап-кап-кап, и, как ни тряси, потом все равно запоздалая струйка бежит себе, бежит по штанине пижамы. Весь кипя и клокоча, я лежал в темноте и вслух повторял номера, которые следует набирать, если случится сердечный приступ. — Вы звоните в больницу «Монреаль женераль опиталь». Если у вас кнопочный телефон и вы знаете нужный вам номер добавочного, можете сразу набрать. Если нет, наберите семнадцать для обслуживания на языке les maudits anglais[27] или двенадцать для обслуживания en français[28], на великом и свободном языке угнетенной части нашего общества. Вызов «скорой» — двадцать один. — Это станция «Скорой помощи». Пожалуйста, не вешайте трубку, с вами поговорят, как только мы закончим игру в покер на раздевание. Сегодня чудесный день, не правда ли? Пока жду, автомат сыграет мне «Реквием» Моцарта. Шарю по столику у кровати: где-то поблизости должен быть дигиталис в таблетках, очки для чтения и зубные протезы. Ненадолго включаю лампу, ощупываю и осматриваю трусы — нет ли подозрительных отметин, потому что, если я нынче ночью умру, не хотелось бы, чтобы незнакомые люди подумали, будто я какой-нибудь грязный извращенец. Потом вспоминаю про свой любимый способ. Надо думать о другом — о чем-нибудь приятном, и тогда название проклятой этой макаронной хреновины всплывет само собой. Что ж, вообразим Терри Макайвера — как он истекает кровью, плавая в море, кишащем акулами… вот опять что-то дергает его за то место, откуда когда-то росли его ноги… а спасательный вертолет кружит, кружит и никак не может выудить его из воды. В конце концов, когда лживого, самовлюбленного автора пасквиля «О времени и лихорадке» поднимают в воздух, от него остается одно мокрое туловище, оно пляшет над пенными волнами как приманка, на которую кидаются, выпрыгивая из воды, акулы. Затем я превращаю себя в расхристанного четырнадцатилетнего подростка и — ни фига себе! — в первый раз расстегиваю кружавчатый бюстгальтер учительницы, которую я буду здесь называть миссис Огилви, а происходит это, как раз когда в ее гостиной по радио зазвучала одна из тех — помните? — дурацких песенок: Что удивительно, она не противилась. Наоборот, напугала меня тем, что сразу скинула туфли и, ерзая, принялась стягивать с себя твидовую юбку. — Ах, что это со мной, прямо не знаю, — бормотала при этом училка, только что поставившая мне пять с плюсом за сочинение про «Повесть о двух городах», которое я нагло содрал, лишь кое-где слегка перефразировав, из книги Грэнвила Хикса. — Такое чувство, будто воруешь ребенка из колыбели. Потом она, на мой взгляд, все испортила, добавив приказным тоном, будто я ей урок отвечаю: — Но сначала надо откинуть макароны, не правда ли? — А. Ну да, конечно. Только вот как эта ерундовина называется, куда их откидывают? — Наверное, что-то à la foramine[29], — ответила она. Ладно, бог с ним, дадим миссис Огилви шанс исправиться, подумал я и, стремясь к тому, чтобы на сей раз получилось лучше, вновь поплыл по извивам памяти, сызнова забарахтался с ней на диване, не теряя, между прочим, надежды на какую-нибудь, ну хоть вот таку-у-у-сенькую, хоть полу-, хоть четверть-эрекцию вопреки несчастной моей нынешней дряхлости. — Да какой же ты нетерпеливый, — отстранилась она. — Подожди. Еще не время. En frangais, s'il vous plaît[30]. — Что? — Ax, мой милый. Как ты невоспитан! Надо говорить не «что?», а «простите, не понял», не правда ли? Так что давай-ка: как будет по-французски «еще не время»? — Pas encore. — Вот, молодцом, — одобрила она, выдвигая ящик тумбочки. — Не думай, что я зануда какая-нибудь, но, пожалуйста, будь умницей и сперва натяни вот это — да, раскатай, раскатай, — надо одеть твоего шустрого шалунишку. — Хорошо, миссис Огилви. — Дай мне твою руку. Ой, ну где это видано, чтобы такие грязные ногти! Сюда. Вот, правильно! Потихонечку. Вот так, ну… Стой! — Теперь-то что я не так сделал? — Просто я хотела сказать, что это не Лилиан Хеллман написала «Человека в рубашке от "Брукс Бразерс"». Это Мэри Маккарти. Будь оно все неладно. Я встал с кровати, накинул изношенный халат, с которым не могу расстаться, потому что мне подарила его Мириам, и прошлепал в кухню. Рыская по шкафам, я швырял на пол кухонные орудия, по ходу дела выкликая их поименно: половник, таймер для варки яиц, щипчики, ломтерезка, картофелечистка, чайное ситечко, мерные кружки, консервный нож, лопаточка… Да вот же она, на стенке шкафа на крюке висит, чертова дребедень, в которую макароны откидывают, но как же она называется? Я пережил скарлатину, свинку, два ограбления, мандавошек, удаление всех зубов, замену тазобедренного сустава, обвинение в убийстве и трех жен. Первая давно лежит в могиле, зато Вторая Мадам Панофски, услышав мой голос, тотчас начинает орать и даже по прошествии стольких лет сперва крикнет: «Убийца, куда ты девал его тело?» — и только после этого хряснет трубку. Вот Мириам — она бы со мной поговорила. Может быть, даже посмеялась над такой проблемой. Ах, сама эта квартира веселилась бы с нею вместе. Наполнилась бы ее ароматом. Ее любовью. Загвоздка в том, что к телефону скорей всего подойдет Блэр, да и телефон его я из записной книжки вымарал, после того как последний раз пытался позвонить. — Я бы хотел поговорить с моей женой, — сказал тогда я. — Она уже не ваша жена, Барни. Кроме того, вы явно находитесь в состоянии алкогольного опьянения. «Алкогольного опьянения»! Каков интеллигент! — Конечно, я пьян! Времени-то — четыре утра!.. — Вот именно: четыре утра, и Мириам спит. — Пускай спит, я с тобой поговорю. Я разбирал тут ящики стола и нашел потрясающие ее фотографии в голом виде — тех времен, когда она жила со мной. Так вот, интересуюсь: хочешь, я тебе их отдам, чтобы ты знал хотя бы, какова она была в ее лучшие годы. — Какая же вы дрянь, — процедил он, вешая трубку. И то верно. А все равно моя взяла, и со стаканом виски в руке я заплясал по комнате шим-шам-шимми[31] великого Ральфа Брауна. Этого Блэра многие считают прекрасным человеком. Ну как же: выдающийся ученый! Даже мои сыновья защищают его. Мы понимаем твои чувства, говорят они, но он умный и тонкий человек, и он предан Мириам. Дерьмо. Крыса бумажная. Осёл во профессорстве. В Канаду Блэр приехал из Бостона в шестидесятых — бежал от призыва в армию, как Дэн Куэйл и Билл Клинтон — ну и, конечно, теперь в глазах своих студентов он герой. Что до меня, то черт меня подери, если я понимаю, как можно Сайгону предпочесть Торонто. Как бы то ни было, я раздобыл номер его факса на кафедре и, вдохновляясь мыслями о том, как мог бы разгуляться на этом поприще Бука, временами сажусь и запускаю ему какую-нибудь пулю. Факс Герру Доктору Блэру Хопперу (бывшему Гауптману[32]) от «Сексорама новелтиз» ACHTUNG! МАТЕРИАЛ ЛИЧНОГО ХАРАКТЕРА СЕКРЕТНО Дорогой Герр Доктор Хоппер! В ответ на ваш запрос от 26 января сообщаем, что мы приветствуем Вашу идею введения в колледже Виктория когда-то принятого в университетах Лиги Плюща обычая заставлять избранных студенток позировать голыми для фотографий спереди, в профиль и сзади. Ваше предложение применять при этом пояса с чулками и прочие подобные аксессуары находим весьма заманчивым. Этот проект имеет, как Вы справедливо указываете, громадный коммерческий потенциал. Однако, прежде чем принять Ваше предложение по выпуску нового набора игральных карт, мы должны оценить качество реальных фотографий. Искренне Ваш, Дуэйн Коннорс, «Сексорама новелтиз» P. S. Подтверждаем получение возвращенного Вами календаря «Мальчики — оближешь пальчики» за 1995 год, но вернуть Вам деньги за него мы не можем, так как на нем имеется множество пятен, а страницы «Август» и «Сентябрь» слиплись. Ноль часов сорок пять минут. Держу макаронную хренотень в испещренной печеночными пятнами руке, морщинистой, как шкурка ящерицы, и все равно не могу соотнести с ней никакого названия. Отбросив прочь, наливаю в стакан пальца на два виски, снимаю трубку и звоню старшему сыну в Лондон. — Хэйо, Майк! Шесть часов, пора вставать. Время отправляться на утреннюю пробежку. — Не знаю, как у вас, а у нас тут, между прочим, еще без четверти. На завтрак мой педантичный сын сжует хрустящие хлопья с йогуртом, потом выпьет стакан лимонной водички. Ну и народ пошел! — У тебя все в порядке? — спрашивает он, и у меня от его заботы чуть слезы на глаза не наворачиваются. — Все тип-топ. Но у меня проблема. Как называется штуковина, на которую откидывают макароны? — Ты пьян? — Разумеется, нет. — Тебя разве доктор Гершкович не предупреждал? Начнешь сызнова, и конец, ты же убьешь себя! — Да я клянусь тебе здоровьем внуков, больше месяца уже не пил ни капли. Даже не ем в ресторанах coq au vin[33]. А теперь ответь, пожалуйста, на мой вопрос! — Пойду сниму трубку в гостиной, здесь повешу, и тогда поговорим. Жену будить не хочет. Фашист, на здоровье помешанный. — Але, вот и я. Это ты про дуршлаг? — Ну конечно же дуршлаг! Так и вертелось на языке. Еще чуть-чуть, и сам сказал бы. — Таблетки регулярно принимаешь? — А как же. Ты давно с матерью общался? (Это у меня как-то само вырвалось, ведь обещал себе никогда больше про нее не спрашивать!) — Они с Блэром четвертого октября приезжали и три дня у меня гостили по пути на конференцию в Глазго. [На самом деле, судя по моим записям, Блэр и моя мать приехали тогда седьмого октября, а конференция была в Эдинбурге. — — Да наплевать мне на нее совсем. Ты и вообразить не можешь, как приятно знать, что никто не будет тебя пилить за то, что снова забыл поднять стульчак. Однако, непредвзято говоря, я думаю, она заслуживает лучшего. — То есть тебя? Тут я взбрыкнул и говорю: — Передай Каролине: я где-то вычитал, что, когда салат срезают, он истекает кровью, а у моркови, когда ее выдергивают из земли, бывает травматический синдром. — Знаешь, папа, едва я представлю себе, как ты там совсем один в пустой квартире… — Между прочим, именно сегодня я не один. Вызвал эскорт. Или надо говорить «интим-обслугу»? В общем, ночует у меня одна — жлобы вроде меня раньше говорили «телка». Можешь и матери рассказать. Не возражаю. — А почему бы тебе не прилететь сюда, может, у нас немного поболтаешься? — Потому что в том Лондоне, каким я его помню, даже в самом стильном ресторане обязательное первое блюдо — серо-бурый «виндзорский» суп либо грейпфрут с торчащей посредине как сосок засахаренной вишней, а большинство из тех, с кем я там водился, померли, да и пора им уже. Универмаг «Харродз» стал чем-то средним между церковью и общеевропейской помойкой. А в Найтсбридже, куда ни плюнь, сплошь богатые японцы — ходят, снимают друг друга на видео. «Белому Слону» давно капут, «Айсаус» тоже загнулся, да и «Этуаль» тоже уже не тот. До того, кто трахает леди Ди и во что перевоплотился Чарльз — в тампон или барабанную колотушку, — мне нет никакого дела. В паб вообще не войдешь — сплошной дзынь-блям игральных автоматов да рев варварской музыки. Да и наши там становятся как сами не свои. Если он закончил какой-нибудь оксфорд-кембридж или зарабатывает больше сотни тысяч фунтов в год, так он уже и не еврей, а «выходец из еврейской среды», что, в общем-то, не совсем одно и то же… С Лондоном меня ничто особенно не связывает, хотя однажды, в пятидесятые, я прожил там три месяца, а в другой раз два — в тысяча девятьсот шестьдесят первом, даже пропустил розыгрыш Кубка Стэнли. Помните, как раз в том году наши разлюбезные «Монреаль канадиенз» за шесть игр растеряли всю спесь, а в полуфинале их разгромили чикагские «Черные ястребы». До сих пор жалею, что пропустил вторую игру, которая была в Чикаго, — «Ястребы» выиграли ее 2:1, причем второй гол забили в овертайме на пятьдесят третьей минуте. Судья Далтон Макартур (гад, между прочим, — вечно лез не в свое дело) за подножку удалил Дики Мура — Британцам просто нельзя верить. Когда ты с американцами (или канадцами, это без разницы), с ними что видишь, то и имеешь. Но если в Хитроу в соседнее с тобою кресло «боинга» сядет этакий запинающийся, скромный и скучный старый англичанин — явно заштатный клерк какой-нибудь из Сити — и, прижав к узлу галстука двойной подбородок, тут же уткнется в газету «Таймс» с кроссвордом, не дай вам бог проявить к нему малейшее неуважение. Мистер Мак-Мямля окажется обладателем черного пояса по дзюдо, а в прошлом у него парашютный прыжок в сорок третьем году в долину Дордони, где он лихо пустил под откос парочку поездов, после чего выжил в гестаповских застенках благодаря сосредоточенности на том, что впоследствии стало каноническим переводом «Гильгамеша» с шамаш-урюкского, хотя теперь, конечно, да, — теперь его чемодан полон самых прельстительных платьев и белья супруги, а в Саскатун Саскачеванский он направляется не просто так, а на ежегодный слет трансвеститов. Опять Майк зовет меня приехать, пожить в их загородной квартире. Закрытая территория. Отдельный вход. А как обрадуются чертенята-дети, они ведь обожают «Пятницу 13-го». Сколько сладостной жути даст им общение с дедом! Но я ненавижу быть дедом. Ну что из меня за дед — неприличие сплошное! Я-то себя вижу тем прежним, каким я был лет в двадцать пять. Ну, максимум в тридцать три. Но не в шестьдесят же семь, когда от тебя так и веет тленом и разбитыми надеждами. Изо рта несет плесенью. Суставы плачут по смазке. Мало того: теперь, когда я стал счастливым обладателем пластмассового тазобедренного сустава, я даже естественному распаду и то подвержен не полностью! Когда меня будут хоронить, экологи выйдут на демонстрацию протеста. В один из недавних моих ежегодных визитов к Майку и Каролине, прибыв весь увешанный гостинцами для внучат и Ее Превосходительства (как прозвал Каролину мой второй сын Савл), в качестве главного дара, этакого pièce de résistance[34], я привез Майку ящик сигар «коибас» — мне его специально доставили с Кубы. Я эти сигары от сердца с кровью оторвал, но я надеялся ими порадовать Майка, с которым у меня сложные отношения, и он действительно просиял. Или мне померещилось? Спустя месяц один из его сотрудников, Тони Хейнз, который Каролине приходится двоюродным братом, оказался в Монреале в командировке. Он позвонил, сказал, что у него подарок от Майка — половина копченой семги из «Фортнама»[35]. Договорились встретиться, выпить в баре «Динкс». Достав коробку сигар, Тони предложил мне «коибу». — О! — сказал я. — Вот это да! Спасибо. — Не меня благодарите. Это мне надень рожденья подарили Майк с Каролиной. — Ну надо же, — пробормотал я, придавленный очередной семейно-родственной обидой. Или воспарив от нее, как учила Мириам. «Кто-то коллекционирует марки, — однажды сказала она, — кто-то любит собирать спичечные этикетки. А живя с тобой, дорогой мой, надо любить обиды». В тот мой приезд Майк и Каролина отвели мне комнату наверху, там все было последний писк, все от «Конрана» и от «Дженерал трейдинг компани». На тумбочке у кровати букет фрезий и бутылка «перье», но никакой пепельницы. В поисках чего-нибудь, что можно под нее приспособить, я открыл ящик тумбочки и наткнулся на пару порванных колготок. Обнюхав их, сразу опознал запах. Мириам. Они спали на этой кровати с Блэром, они осквернили ее! Задрав простыни, я принялся разглядывать матрас в поисках красноречивых пятен. Не нашел. Ха-ха-ха! Что, профессор Хрен Крючочком, облажался? Герр доктор Хоппер, бывший Гауптман, перед сном, наверное, читал любимой вслух! Свои дурацкие pensées[36] по поводу расизма Марка Твена. Или гомофобии Хемингуэя. Тем не менее я принес из ванной бутыль хвойного спрея и хорошенько обрызгал матрас. Потом кое-как перестелил кровать и лег. Простыни сморщились, сбились в путаный клубок и оказались все на мне. И жуткая хвойная вонь по комнате. Я широко открыл окно. Сразу окоченел. Брошенный муж, обреченный гибнуть от воспаления легких в кровати, которую когда-то одарила своим теплом Мириам. Красотой своей одарила. И осквернила вероломством. Что ж, бывает — в ее возрасте женщины, страдая от перепадов настроения и так называемых приливов, иногда начинают, не помня себя, воровать в магазинах. Если ее арестуют, вот возьму да и откажусь поручиться за ее моральный облик! Или нет, я скажу, что у нее всегда ручонки пошаливали. Пускай ее сгноят в каталажке. Мириам, Мириам, как томится по тебе мое сердце! Майк, дай бог ему здоровья, богат так, что аж самому стыдно. Видимо, от стыда он до сих пор носит волосы хвостиком и джинсы (от Ральфа Лорана, разумеется, — а вы как думали!), да хорошо хоть не серьгу в ухе. От курток «неру» и кепок «мао», тьфу-тьфу, вроде отошел уже. Он — генерал от недвижимости. Владелец самых суперских домов в Хайгейте, Хэмпстеде, Свисс-коттедже, Айлингтоне и Челси; он их скупил еще до того, как навалилась инфляция, и сдает поквартирно. Крутит какие-то офшорные делишки — об этом не знаю и знать не хочу, — кроме того, работает с фьючерсами на товарной бирже… Они с Каролиной живут в модном Фулхэме, а я Фулхэм помню по тем временам, когда там еще не было молодых самодовольных кривляк яппи с мозгами набекрень. Еще у Майка с Каролиной есть datcha недалеко от Ванса, в отрогах Приморских Альп, где склоны сплошь в виноградниках. За три поколения шагнуть из Да, еще Майк — совладелец ресторана для сливок общества. Он у него в Вест-Энде, в Пимлико и называется «The Table», но повар там скорее заносчив и груб, нежели действительно блещет талантом, — нынче это запросто и даже de rigueur[38], не правда ли? Майк слишком молод, чтобы помнить Пёрл-Харбор или о том, что случилось с канадцами, взятыми в плен в этом, как его, ну, такой был неприступный форпост на Дальнем Востоке. Но это не там, где заря мгновенна, как зарница, а где Сассун, но не тот Сассун, который поэт, пацифист и при этом Зигфрид[39], а тот, что… стоп. Сингапур? Нет. То место звучит как горилла в дурацком фильме с Фэй Рэй. В общем, Майк, будучи слишком молод, чтобы помнить Пёрл-Харбор, в начале своей карьеры массу денег вложил в японский рынок и в один прекрасный момент прогорел. Зато потом, работая с нефтью, греб деньги лопатой, с лихвой компенсировал потери, удвоил состояние и снова всего лишился, ввязавшись в губительную спекуляцию фунтами стерлингов в 1992 году. А на Билла Гейтса он поставил еще тогда, когда никто об электронной почте слыхом не слыхивал. Да, мой сын, мой первенец — мультимиллионер, но он таки имеет свою совесть, как в социальном, так и в культурном смысле. Он член попечительского совета ультрамодного театра и поддерживает потрясающе смелые постановки, в которых голенастые дочки знаменитых родителей изображают каканье на сцену, а студенты Королевской театральной академии самозабвенно притворяются, будто е… блядей. Ars longa, vita brevis[40]. Он (и с ним еще человек двести с гаком) спонсирует ежемесячный журнал «Красный перец» — «феминистский, антирасистский, антиглобалистский и с экологическим уклоном»; с подкупающим чувством юмора он и мое имя добавил к перечню подписчиков. В последнем номере «Красного перца» я обнаружил рекламу общества «Лондон лайтхаус» с призывом вносить в их фонд пожертвования. Картинка такая: стоит нездорового вида молодуха, под каждым глазом фонарь, смотрится в зеркальце. Подпись: ОНА РАССКАЗАЛА МУЖУ, ЧТО ВИЧ-ПОЛОЖИТЕЛЬНА. ЕМУ НЕ ПОНРАВИЛОСЬ. А что бедный балбес должен был делать? Праздновать? Вести ее в ресторан? Как бы то ни было, но я обеими руками подпишусь под словами Сола Беллоу: от тоски умирают чаще[41]. Или от рака легких — это я как первый кандидат говорю. Ну да, действительно, Майк покупает грибы шиитаке, японские водоросли, рис нишики, суп хиромисо и прочие сукияки в дорогущем магазине Харви Николса, но, оказавшись на Слоун-стрит, никогда не забудет купить экземпляр «Горячих фактов» у нищего на углу. Еще у него в Фулхэме есть художественная галерея, которая заслужила совершенно определенную репутацию тем, что дважды подвергалась обвинению в непристойности. Они с Каролиной взяли за правило покупать работы еще не снискавших известности художников и скульпторов, которые, как называет это Майк, «ходят по острию». Мой суперсовременный меценатствующий сын любит блатной рэп, информационные потоки (не путать с библиотеками), любит всех и вся поносить, приятно проводить время, обожает Интернет, все то, что «круто», и всяческие языковые клише, свойственные его поколению. Майк никогда не читал «Илиаду», Гиббона, Стендаля, Свифта, Сэмюэла Джонсона, Джордж Элиот, да и никого из других ныне развенчанных расистов и евроцентристов, зато нет ни одного из скандально знаменитых новых прозаиков и поэтов, чью книгу Майк не заказал бы у Хатчарда, лишь бы автор принадлежал к «очевидному меньшинству». Бьюсь об заклад: он не стоял часами, созерцая портрет королевского семейства Веласкеса — ну, вы меня поняли, я имею в виду тот, который в «Прадо» [ «Менины». — — Кстати, — сказал я, только чтобы продлить трансатлантическую беседу, — я ничего не хочу у тебя выпытывать, но ты с сестрой давно общался? — Смотри! Ты прямо как мама становишься! — Это не ответ. — А ей бесполезно звонить. Кейт либо уже в дверях и убегает, либо у нее гости, и как раз сейчас она не может говорить. — Что-то это не очень на Кейт похоже. — Да ладно, пап. Тебя послушать, она прямо ангел. Конечно, она всегда была твоей любимицей! — Ну и неправда, — солгал я. — А вот Савл — тот звонил вчера, спрашивал, что я думаю по поводу его последней диатрибы в этой его неофашистской газетенке; тоже — нашел где печататься! Да ведь я-то ее только с утренней почтой получил! Он совсем спятил, ей-богу. Битых четверть часа вводил меня в курс воображаемых проблем со здоровьем и склок на работе, а потом стал меня поносить, обзывая ресторанным социалистом, а Каролину скрягой. С кем он сейчас живет, я могу спросить? — Я смотрю, британцы восстали, потому что их телят угоняют во Францию и держат там в загоне, вместо того чтобы размешать в номерах отеля «Крийон». Каролина тоже во всем этом участвует? — Ну и не остроумно, папа. Так приезжай, не тяни, погостишь у нас, — сказал Майк уже другим, напряженным голосом, и я понял, что в комнату вплыла Каролина, со значением глянув на часики — она же не знает, что звонок оплачиваю я! — Конечно-конечно, — проговорил я и с чувством отвращения к себе повесил трубку. Почему я не мог просто сказать ему, что я его люблю, и поблагодарить за то, сколько радости он давал мне год за годом? Что, если это окажется наш с ним последний разговор? «Но смерть, как Вам известно, — писал Сэмюэл Джонсон достопочтенному мистеру Томасу Уортону, — не принимает прошений и действует, никакого внимания на нужды и удобство смертных не обращая». А вдруг мы с Мириам не воссоединимся никогда? |
||
|