"Каспар Хаузер, или Леность сердца" - читать интересную книгу автора (Вассерман Якоб)

ГЛАВА, В КОТОРОЙ ЧИТАТЕЛЬ УЗНАЕТ КОЕ-ЧТО О ГОСПОДИНЕ КВАНТЕ, А ТАКЖЕ О ДАМЕ, ПОКА ЕЩЕ НЕ НАЗВАННОЙ

Каспар перебрался в дом учителя Кванта без каких бы то ни было приключений.

— Что ж, в добрый час, — сказал Квант во время первой совместной трапезы, когда служанка поставила на стол миску с супом, — теперь для вас начнется новая жизнь, Хаузер. И, надо надеяться, жизнь богобоязненная, исполненная усердия и прилежания. Если наша деятельность похвальна, если мыслью мы постоянно обращаемся к творцу, наши земные усилия, несомненно, будут вознаграждены.

После обеда Квант отправился в школу, а вернувшись к четырем часам, поинтересовался, что делал Каспар во время его отсутствия.

Жена не смогла толково ответить, и он стал ей выговаривать:

— Мы обязаны следить за ним, милая Иетта, глаза у нас всегда должны быть открыты.

И он действительно следил. Подобно усердному бухгалтеру, завел счет в своем сердце, чтобы заносить в него все слова и действия вверенного ему юноши. При столь рачительном ведении дела вскоре выяснилось, что дебет и кредит не уравновешиваются и список задолженности день ото дня становится длиннее. Это очень огорчало учителя, но, с другой стороны, в его душе был потайной уголок, где гнездилась радость.

Ничего не поделаешь, видно, этот человек был создан для двойственного существования. В нем одновременно жили достойный бюргер, аккуратный налогоплательщик, педагог, глава семьи, патриот и просто — учитель Квант. Один являлся образцом добродетели, другой залег в темном углу, подстерегая все божьи создания на свете. Достойный бюргер, налогоплательщик и патриот принимал искреннее участие в общественной жизни, тогда как просто учитель Квант с довольным видом потирал руки, когда что-нибудь случалось: умер ли кто из его сограждан или хотя бы сломал ногу, получил ли отставку заслуженный чиновник или воры опустошили общественную кассу. Его радовало даже колесо, сломавшееся у почтовой кареты, радовал пожар на дворе богатого крестьянина или скандалезный брак графини имярек с ее конюхом. Налогоплательщик, глава семьи, педагог неуклонно выполнял свои обязанности, но в Кванте, просто учителе Кванте, было нечто от революционера: всегда начеку, он неустанно следил за порядком в мире, вечно был озабочен, как бы кто не урвал больше почестей и славы, чем ему причиталось, согласно точнейшему балансу, по его заслугам и провинностям, достоинствам и недостаткам. Явный Квант, казалось, был доволен своей судьбой, Квант тайный считал, что его всегда и везде обходят, обижают, ущемляют в правах.

Казалось бы, трудно ужиться под одним кровом двоим столь различно настроенным домочадцам. На поверку, однако, оба Кванта уживались отлично. Зависть, конечно, свирепый зверь, и, случалось, он продырявливал стену между обеими душами — ведь даже самая мощная плотина иной раз, как известно, не может противостоять разрушительному паводку. Зависть нет-нет да и врывалась в плодородные и заботливо ухоженные угодья богобоязненного человеколюбца Кванта.

На что только не бросалось это прожорливое чудовище! Кто-то всю жизнь продремал на лежанке, ан, глядь, его пожаловали орденом; другой унаследовал десять тысяч талеров, хотя и без того два раза в неделю ел паштеты и запивал их мозельским; третьего превозносили в газетах, а по праву ли ему выпала такая честь — поди разберись; какой-то доселе никому не известный малый сделал открытие, а оно лежало на поверхности, и если бы вовремя обратить внимание… «Почему он, а не я? Почему…» — бормотал про себя тайный бунтовщик Квант, истомленный вечным и незримым единоборством с судьбою под лозунгом «Почему другой, почему не я?»

Может быть, нашего доблестного Кванта огорчало его происхождение: отец — пастор, мать — из крестьянской семьи? В нем самом много чего засело от крестьянина, но много и от пастора. Земные его устремления были насквозь пропитаны богословием, и все же крестьянин вечно путался в ногах у богослова. Ибо где же видано, чтобы человек, настроенный на миролюбивый и религиозный лад, был недоброжелателен, честолюбив и мстителен? Превыше всего Квант ставил правду, он всем это заявлял, в этом клялся, да так оно, собственно, и было. Все-то казалось ему недостаточно правдивым и ясным; счет никогда не сходился. Люди, куда ни глянь, либо неверно считали, либо путали падежные окончания. Он всем заявлял и клялся, что ни разу в жизни не солгал. Редкий случай, но не подлежащий сомнению, тем паче что стало известно о его разрыве с единственным другом, кандидатом на учительскую должность, которого он однажды уличил во лжи.

Как же беспомощен был Каспар перед лицом такой бдительности, такого соединения редких и примерных качеств, отличавших учителя, вернее, лучшую часть его учительской души! Нам с читателем, конечно, легко, нас-то не проведешь, нам видна каждая складочка в одежде учителя Кванта, и даже его сердце для нас бьется под прозрачной кожей. Наш пост — на высокой башне, мы наблюдатели, одаренные юмором; мы сопровождаем господина Кванта в мелочную лавку, где он учтиво просит отвесить ему полфунта сыра и при этом его беспокойно жадный взгляд регистрирует покупки других, все равно — кухарок или генералов; мы слышим его беседу с обер-инспектором Какельбергом, когда он с болью душевной сетует на испорченность юношества; мы видим, как каждое воскресенье, начищенный и наглаженный, он спешит в церковь и смиренно раскрывает свой молитвенник; мы знаем, что он почтителен с вышестоящими и не ведает снисхождения к подчиненным, что никто не вправе усомниться в его безупречном чувстве долга. Но мы также знаем, что каждый вечер, перед сном, он долго сидит в ночной рубашке на краешке кровати и, насупившись, вспоминает, что сегодня советник Герман с ним поздоровался довольно небрежно; до нас дошли прискорбные слухи, что Квант чувствительно вразумляет своих учеников, конечно же, только ленивых и строптивцев, заботливо высушенной испанской камышовой лозой, что он не всегда обращается со своей добродушной женой так нежно и внимательно, как при посторонних, почему те и твердят в один голос, что этот брак может служить блистательным примером взаимопонимания между супругами.

Для Каспара, не пользовавшегося, разумеется, нашим преимуществом — знать все и поспевать всюду, господин Квант был хоть и таинственно безрадостной, но, безусловно, весьма импозантной фигурой. У бедного юноши всякий раз перехватывало дыханье, когда господин Квант говорил с ним настойчиво докторальным тоном и притом в упор смотрел на него. Поначалу Каспар был удручен теснотой этого домашнего круга, где иной раз нельзя было остаться наедине даже со своими мыслями. Утешало его только то, что лорд, намеревавшийся уехать еще в декабре, до сих flop жил в Ансбахе. Стэнхоп хоть и утверждал, что сюда должны прийти какие-то важные для него письма, на самом деле дожидался возвращения президента Фейербаха. Его тревожило затянувшееся отсутствие этого человека — так путника тревожит надвигающаяся гроза.

Да и Каспара, по причинам совсем особого рода, ему оставлять не хотелось. Каждый день они гуляли вдвоем час или полтора, обычно поднимались на Дворцовую гору, а потом шли Бернадотовой долиной, что в прекрасном своем уединении как бы служила притвором сумрачных, уходящих вдаль лесов. На Каспара благотворно влияли эти прогулки по холодному, а часто и морозному воздуху.

Беседы их, вращавшиеся вокруг личного и близлежащего, переходили к общему, и тогда любое оброненное слово становилось интересным, оставаясь вполне безопасным, и поучительное не утрачивало очарования доверительности. Словно между ними существовал сговор, был заключен мир в самый канун смутно чаемой катастрофы, которая вконец разрушила былую красоту их отношений. Так они шли, с виду друзья, и в сфере, чуждой их житейским обстоятельствам, были искренне преданы друг другу; разница в летах и в опыте сглаживалась тем, что один охотно дарил слова, другой же с не меньшей охотой их принимал.

Лорда не только привлекала такая форма общения, он был положительно захвачен ею. Наконец-то он опять чувствовал себя непринужденно, никто не впрягал его в ярмо, не гнал кнутом к намеченной цели. Погруженный в себя и задумчивый, он печально размышлял о жизни, некогда кипевшей в его груди, и о том, что она оставила на долю бесцельной игре ума — той стихии, в которой человек познает человека. Над глубинами своего существования он проходил, как по хлипкому мостику, который рухнет в пропасть от первого же порыва ветра.

Говорить он больше всего любил о судьбе человека и ее превратностях, рассказывал, как начал тот и чем кончил этот, что ввергло в беду одного и что вознесло другого на вершину успеха, как один его знакомый, что ни день, роскошествовал за королевским столом, а через два года умер нищим в убогой мансарде. Многоразличны людские жребии; на высотах, куда так трудно взбираться, цветут цветы; но все здесь шатко, непостоянно, ни на кого, ни на что нельзя положиться. Не следует пренебрегать правилами, коими непременно должна руководствоваться деятельность отдельного человека. Стэнхоп заговорил о книге лорда Честерфилда, своего родича и отдаленного предка, в чьих прославленных письмах к сыну имеются превосходнейшие максимы. Потомок наизусть цитировал целые страницы оттуда. Этот же Честерфилд, в насмешку над родовой гордостью английских аристократов, повесил в своем замке две картины: на одной был изображен нагой мужчина, на другой — нагая женщина, а под ними надпись: Адам Стэнхоп, Ева Стэнхоп.

Граф нередко изумлялся, до чего же умен скупой на слова и простодушный Каспар, как удивительно меток в споре и самостоятелен в суждениях, как легко он схватывает самые противоположные понятия и связует их в своей богатой фантазии.

Катастрофа не заставила себя ждать. И вызвал ее повод самый незначительный. Однажды, когда они возвращались с прогулки, Стэнхоп пустился в рассуждения, как, мол, хорошо, когда человек не позволяет пережитому кануть в вечность, а напротив, старается извлечь из него нравственную пользу, обогащая свой разум письменными или устными воспоминаниями. Каспар спросил, что он, собственно, имеет в виду. Вместо ответа лорд, в свою очередь, поставил коварный вопрос, кстати сказать, давно его тревоживший: продолжает ли Каспар вести дневник?

Каспар ответил утвердительно.

— Не хочешь ли ты, при случае, мне почитать из него?

Каспар испугался, подумал и нерешительно отвечал: да, ему бы этого хотелось.

— Ну, и отлично, не откладывай дела в долгий ящик, — сказал Стэнхоп. — Я хочу только составить себе представление, как и о чем ты пишешь.

Войдя в дом, лорд последовал за Каспаром в его комнату и, дожидаясь, покуда тот примется читать, поудобнее устроился на канапе. В печке трещал огонь, на дворе с полудня дул теплый и влажный ветер, уже смеркалось, лиловая дымка окутывала далекие горы.

Каспар возился со своими книгами, время шло, а он, видимо, и не думал приступать к тому, чего так жаждал Стэнхоп.

— Ну, Каспар, — подал наконец голос нетерпеливый граф. — Я жду.

Каспар вдруг круто повернулся к нему и объявил, что читать не может.

Стэнхоп удивленно на него посмотрел, Каспар потупился. Дневник-де спрятан в куче разных других вещей, и ему трудно до него добраться.

— Так, так, — отвечал лорд, засмеявшись гнусаво и почти беззвучно. — Ты, оказывается, мастер находить отговорки, а я и не знал… Кто бы мог подумать…

Тут послышалось шарканье чьих-то ног, в дверь постучали, лорд крикнул: «Войдите!» — и в комнату медленно вошел Квант. Он сделал вид, что удивлен присутствием Стэнхопа, и тотчас же спросил, не угодно ли будет его лордству слегка подкрепиться? Лорд поблагодарил кивком головы и снова обратил пристальный взгляд на Каспара.

Квант немедленно смекнул, что здесь происходит что-то неладное, и почтительно осведомился, неужели у его сиятельства имеется повод быть недовольным Каспаром. Стэнхоп ответил, что у него есть причины для известного недовольства, и в кратких словах пояснил учителю, в чем тут дело. Затем, повернувшись к Каспару, сказал громким и резким голосом:

— Если ты вообще не намеревался посвятить меня в интимные подробности твоей жизни, то не надо было и обещать. А если ты пожалел о своем обещании, то надо было деликатно и своевременно взять его обратно, но прибегать к подобным уверткам, — здесь последовала небольшая, но красноречивая пауза, — мне кажется, недостойным как тебя, так и меня.

Он встал и вышел из комнаты. Квант последовал за ним. Внизу, в прихожей, Стэнхоп остановился и коротко спросил учителя, успел ли тот уже составить себе мнение о способностях и усердии Каспара.

— Я как раз хотел покорнейше просить ваше лордство подарить мне четверть часа времени, — отвечал Квант. Он снял с гвоздя масляный светильник и провел Стэнхопа в свой кабинет. Лорд уселся в кожаное кресло, положил ногу на ногу и со скучающим видом уставился в пустоту, покуда Квант подбирал листки своих заметок. Квант заверил лорда, что с первого же дня стал проверять знания Каспара, заставлял его писать диктанты, читать и считать, спрашивал правила немецкой и латинской грамматики, дабы составить себе представление о своем новом ученике.

— Ну, а результат? — спросил Стэнхоп, сдерживая скучливый зевок.

— Результат? Увы, довольно плачевный. Увы!

Вероятно, это было очень огорчительно для господина Кванта: «увы» он оба раза произнес весьма прочувствованным тоном. И еще его очень огорчало, что почерк Каспара оставлял желать лучшего.

— В его почерке нет свободы и размаха, да и с орфографией он не в ладах.

Вероятно, это было очень огорчительно для Кванта, когда человек не во всех случаях мог отличить дательный падеж от винительного.

— О функциональном значении сослагательного наклонения он и понятия не имеет, — сетовал Квант. — Что же касается устной речи, то в ней он, по моему наблюдению, значительно сильнее и даже превосходит общий уровень своего образования.

Предложения и связь между ними известны ему так хорошо, что он всегда правильно ставит точки, двоеточия, тире, а также вопросительный и восклицательный знаки, более того, иной раз даже точку с запятой, хотя ученые языковеды до сих пор спорят о применении сего знака.

И то хлеб, как говорится. Но с арифметикой — беда, да и только. Он еще не вполне справляется с четырьмя действиями. Ноль временами становится для него непреодолимым препятствием. А уж дроби, цепное правило, пропорции простые и сложные — здесь он бродит как впотьмах, но, странное дело, арифметикой занимается с наибольшей охотой.

— Чем вы это объясняете? — сонным голосом осведомился лорд.

— Я объясняю это так: любая арифметическая задача является для него замкнутым в себе целым. Воссоздавать таковое ему всегда интересно, и когда ему это удается, он торжествует. То же, что требует усидчивости, ему ненавистно, и он подыскивает самые неправдоподобные объяснения своей нерадивости. Неправильно решив легкую задачу, раздражается, даже злобствует, но ошибку, лежащую на поверхности, отыскать не может.

И далее: история, география, рисование, черчение. Что касается истории, то он, Квант, никогда и ни в ком еще не встречал такого равнодушного отношения к событиям отечественной и всемирной истории, к монархам, государственным деятелям, к битвам, переворотам, героям и землепроходцам. Занимает его разве что какой-нибудь анекдотец. Все это весьма прискорбно. А география! На земном шаре он, право же, не чувствует себя дома. Он часто рассеян во время занятий и ничего не запоминает. Нюрнбергские россказни о его феноменальной памяти кажутся мне загадкой, милорд, непостижимой загадкой.

Милорд был уже сыт по горло и ничего не хотел слышать о рисовании и черчении. Он прервал учителя, который вознамерился было показать ему образцы работ Каспара, заметив, что успехи в сих вспомогательных предметах хоть и представляются ему желательными, но большого значения он им не придает.

— Желательными, ваше лордство, — повторил за ним Квант, — но желательное необходимо растить и культивировать. Дух человеческий — это вертоград, в котором прекрасное произрастает рядом с полезным. Мне сдается, что самый могучий стимул, движущий Каспаром, — тщеславие. Тот, кому удастся удовлетворить его тщеславие, сможет из него веревки вить. И еще один вопрос, милорд: имеются ли у вас особые пожелания касательно преподавания закона божия? Я уже говорил с господином пастором Фурманом, согласившимся два раза в неделю давать уроки Каспару. Библию же я начал сам проходить с ним.

Стэнхоп не возражал, он хотел уйти, но Квант, смущенно запинаясь, заговорил о плате за стол и квартиру; он осмелился затронуть этот вопрос, поскольку положение жены сулит им новые денежные затруднения. Лорд, щедрый как всегда, не пускаясь в дальнейшие рассуждения, согласился на прибавку. Отныне за обед Каспара Квант должен был получать двенадцать, за ужин — восемь крейцеров.

Желая загладить неприятное впечатление от разговора о деньгах, который его унижал и конфузил, Квант предложил посылать лорду периодические отчеты об успехах Каспара.

Стэнхопу все уже надоело, и он предоставил последнее на благоусмотрение Кванта.

— Было бы желательно, — не унимался тот, — рассматривать письма Каспара к вашему сиятельству как своего рода стилистические упражнения, я бы мог, разумеется, ничего не изменяя в его мыслях, исправлять наиболее существенные ошибки и красными чернилами выставлять отметки. Таким образом, у милорда всегда была бы ясная картина его успехов в стилистике.

Стэнхоп счел эту идею великолепной. Они вышли в прихожую, Квант опять шел впереди с маленьким светильником. Вдруг он прянул в сторону и высоко поднял светильник. У стены темнела фигура Каспара.

«Ага, этот малый подслушивал», — мгновенно промелькнуло в голове Кванта. Он повернулся и многозначительно посмотрел на лорда.

Каспар приблизился и взволнованным голосом попросил Стэнхопа еще раз подняться наверх в его комнату. Граф холодно отвечал, что ему некогда, пусть Каспар здесь скажет, что ему нужно. Каспар покачал головой; лорд решил, что он раскаялся, и сделал вид, будто с неохотою исполняет его просьбу, однако пошел наверх мелкими, словно бы скупо отмеренными шагами. Квант, хотя никто его не звал, поплелся за ними и, как статист, остался стоять у двери.

Каспар объявил, что охотно покажет лорду дневник, только тот должен пообещать, что не станет читать его.

Лорд скрестил руки на груди. Это было уже слишком. Но отвечал спокойно, с полнейшим самообладанием:

— Можешь быть уверен, что без твоего разрешения я в твои личные дела соваться не стану.

Каспар выдвинул ящик маленького комода и приподнял за угол шелковый платочек, под которым лежала синяя тетрадь. Граф подошел поближе, в безмолвном изумлении переводя взгляд с Каспара на тетрадку.

— Что за ребяческие церемоний, — мрачно проговорил он. — Я не выражал ни малейшего желания полюбоваться этим бумажным сокровищем. Насколько мне известно, это ты хотел мне почитать из него; покорнейше прошу впредь избавить меня от подобных выходок.

Теперь и Квант подошел поближе и подозрительно уставился на таинственную тетрадь. Глаза у Каспара, в то время как лорд молча выходил из комнаты, сделались вдруг по-китайски раскосыми и лукаво задумчивыми. Во взгляде их, словно на картинах старых мастеров, появилось самоуглубленное и в то же время потустороннее выражение.

— Если мне дозволено будет высказать мое, отнюдь не обязательное, мнение, — начал Квант, провожавший графа вниз, — то дневника, вероятно, вовсе не существует. Не верится мне, что человек такого духовного склада, как Хаузер, найдет в себе силы вести дневник. Ничего не могу поделать, милорд, но я в этот дневник не верю.

— Вы что же, полагаете, что он показал мне пустую тетрадь? — резко спросил Стэнхоп.

— Не то, чтобы…

— Тогда что же именно?

— Тут надо хорошенько вникнуть, иначе не уяснишь себе, что кроется за этой выходкой.

Стэнхоп пожал плечами и вышел. Он надеялся кое-что вычитать о себе из заметок юноши. Заманчивая перспектива; он знал заранее, что в нем он будет, обожествленный, стоять на пьедестале. Быть обожествленным отрадно, как ни мало в тебе сходства с божеством, и более того, если кумир и сброшен со своего возвышения, то вкруг его обломков все же вырастают романтические цветы. Тоже заманчивая перспектива. О предательских строках в тетради он не думал, не позволял себе думать — это уж дело сыщиков.

И все же на следующий день он пришел в дом учителя, поднялся к Каспару, коротко и строго потребовал, чтобы тот вернул письма, которые он, Стэнхоп, во время их разлуки, писал ему в Нюрнберг. Каспар, ничего не спрашивая, повиновался. Три его письма, среди них одно опасное своей болтливостью и внушавшее страх графу, лежали в отдельной папке, обернутые в золотую бумагу. Стэнхоп пересчитал их, сунул в нагрудный карман и, смягчившись, сказал:

— Зайдешь за мной сегодня в восемь часов. Мы приглашены к фрау фон Имхоф. Оденься получше.

Каспар молча кивнул.

Стэнхоп пошел к двери. Взявшись за ручку, он еще раз обернулся:

— Завтра я уезжаю.

В изгибе его губ залегли страх и усталость. Он внезапно ощутил ужас перед этим городом и его обитателями, ужас перед дьявольским ликом того склонившегося над ним чудовища, от которого он надеялся удрать на быстроногих своих конях. От мысли дождаться президента он давно отказался, ибо Фейербах сообщил своему заместителю, что вернется лишь после Нового года.

— Уже завтра? — печально прошептал Каспар и, помолчав, робко добавил: — Но то, о чем мы условились, остается в силе?

— Да, я не меняю своих решений.

У Имхофов устраивали прощальный праздник в честь графа. Приглашены были: президент управления Миг, надворный советник Гофман, директор архива Вурм, генеральный комиссар фон Штиханер с супругой и дочерьми и еще разные господа. Все явились в парадных туалетах и с волнением ждали первого появления Каспара в здешнем обществе.

Он никого не разочаровал. И как же его чествовали, как старались его занять! Юношу осыпали комплиментами, самыми что ни на есть дурацкими, восхищались изяществом его маленьких ушей и узких рук, уверяли, что шрам на лбу — следствие покушения человека с закрытым лицом — чудо как идет к нему, дивились его речам и его молчанию, надеялись этим угодить лорду, который не переступал, однако, границ обычной учтивости и в ответ на заигрывания разряженных дам отпускал сдержанно саркастические замечания.

Едва окончился ужин, как вошел камердинер графа, держа в руках пакет, в коем находилось около дюжины портретов Стэнхопа, гравированных на меди. Он был изображен в одежде пэра Англии и увенчан графской короной. Стэнхоп, с обаятельнейшею улыбкой, роздал эти портреты «своим дорогим друзьям в Ансбахе», как он изволил выразиться.

Все наперебой восхищались удивительным сходством с оригиналом, а также тонкой работой художника. После того как каждый отдал дань благодарности, разговор перешел на картины вообще, и тут же разгорелся спор, можно ли по портрету судить о характерных особенностях и свойствах изображенного на нем человека. Надворный советник Гофман, отличавшийся негативным складом ума, рьяно это оспаривал, приводя разнообразнейшие доводы. Он утверждал, что портрет — это лишь квинтэссенция лучших, выгоднейших и, уж конечно, наиболее явных качеств; живописец или гравер непременно стремится подчеркнуть в человеке особенности, родственные его собственному артистическому мировоззрению, так что от подлинной сути изображаемого объекта едва ли что-нибудь остается. Ему возражали с не меньшим пылом: все-де зависит от одаренности художника, — лорд же Стэнхоп, которого, очевидно, покоробила недостаточная деликатность надворного советника, вопреки своим убеждениям, решительно заявил, что по каждому портрету, чьей бы кистью он ни был написан, ему удается разгадывать духовную сущность изображенного лица.

При этих словах хозяйка дома многозначительно улыбнулась. Она вышла в соседнюю комнату и тут же возвратилась с картиной, написанной маслом и заключенной в овальную рамку, которую, все еще улыбаясь, поставила на край стола неподалеку от графа. Гости поспешили подойти к столу, и едва ли не со всех уст сорвался возглас восхищения.

Это было весьма живое и натуральное изображение ошеломляюще прекрасной молодой женщины; лицо белое, как алебастр, чуть тронутое нежно-розовым румянцем, черты тонкие и пропорциональные, взгляд близорукий и, может быть, потому трепетно поэтический, весь облик словно пронизанный теплым светом доброты.

— Итак, милорд? — лукаво спросила фрау фон Имхоф.

Стэнхоп, состроив умное лицо, проговорил:

— О, право же, в этом создании восточная нежность сочетается с андалузской грацией.

Фрау фон Имхоф кивнула, казалось, восхищенная его словами.

— Отлично, милорд, а теперь мы хотим, чтобы вы охарактеризовали нам эту даму.

— О, да вы расставляете мне ловушку, — весело ответил Стэнхоп. — Мне думается, этой женщине дано с необычным долготерпением переносить страдания и зло, ей причиняемые. Она кротка и богобоязненна, любит идиллические радости сельской жизни, изящные искусства успокаивают ее душу…

Фрау фон Имхоф, не в силах более сдерживаться, разразилась смехом:

— Я уверена, граф, что вы столь неправильно истолковываете ее характер лишь затем, чтобы меня поддразнить! — воскликнула она.

Гофман скорчил насмешливую мину, Стэнхоп покраснел.

— Ежели я осрамился, милостивая государыня, то исправьте меня, — галантно отвечал он.

— Охотно, но мне придется довольно долго испытывать ваше терпение, — вдруг сделавшись серьезной, проговорила фрау фон Имхоф. — Я должна буду рассказать вам о необычной судьбе этой женщины, лучшей моей подруги, но боюсь своим рассказом испортить хорошее настроение, а котором пребывают мои гости.

Все, однако, потребовали продолжения, и хозяйке дома пришлось уступить.

— Восемнадцатилетней девушкой моя подруга оказалась при дворе в столице одного из средненемецких княжеств, — взволнованно начала фрау фон Имхоф. — Круглая сирота, она находилась на полном попечении своего брата. Брат этот, краткости ради я буду называть его просто бароном, несмотря на свою молодость (он был всего на десять лет старше сестры), слыл человеком недюжинных талантов. Владетельный князь, слабохарактерный и распутный, умел, однако, ценить его способности и, предоставив ему управление наиболее важными государственными делами, осыпал его почестями и наградами. Но барон участвовал в увеселениях двора лишь постольку, поскольку считал нужным ввести сестру в салоны местной аристократии. Ему доставляло огромное удовлетворение убеждаться, что не одна красота делает ее царицей балов, а еще и ум, женственная прелесть, огненный темперамент.

Но в один злосчастный день страшная катастрофа разрушила мирную жизнь брата и сестры. Барон случайно обнаружил недостачу сотен тысяч талеров в министерстве финансов, попутно выяснилось, что в преступных манипуляциях, разорявших народ, был замешан сам владетельный князь, пытавшийся таким образом выпутаться из затруднительного положения, в которое он попал по вине своих любовниц и недостойных протеже. Потрясенный барон открылся сестре. Она сказала: здесь нет места колебаниям, иди и без всяких околичностей разъясни ему, сколь тяжкое преступление он совершил. Барон последовал ее совету. Владетельный князь пришел в ярость, указал на дверь молодому человеку и велел ему подать в отставку. Когда тот рассказал сестре о неожиданном исходе своего посещения, она потребовала, чтобы он сообщил о случившемся представителям сословий. Барон и с этим согласился, но посвятил в свои намерения еще одного друга, который, по всей видимости, его одобрил. На следующий вечер этот друг прислал барону записочку, в которой настойчиво просил его тотчас же приехать для весьма важной беседы в охотничий домик, расположенный неподалеку от города.

Барон без малейших колебаний откликнулся на зов друга, велел седлать коня и, несмотря на поздний час и темноту, поскакал к охотничьему домику.

С этой минуты его больше не видели. Кое-кто утверждал, что около полуночи слышал выстрелы вблизи охотничьего домика, но так или иначе барон исчез, и это исчезновение навеки осталось загадкой. Нетрудно себе представить горе сестры. Однако с первого же дня она заставила себя не предаваться отчаянию, а, всем на удивление, развила энергичную деятельность. Поскольку со временем ей волей-неволей пришлось поверить в смерть брата, она все силы употребила на то, чтобы, по крайней мере, разыскать его тело, и наняла рабочих, которые неделями перерывали всю землю в окрестностях охотничьего домика. Уговорами, хитростью, угрозами старалась она выпытать какие-нибудь сведения у мнимого друга своего брата, но тщетно, он твердил, что ровно ничего не знает. Ничего не знали и все остальные. Она бросилась в ноги государю, он милостиво ее выслушал и, по-видимому, тронутый ее отчаянием, пообещал все сделать для раскрытия тайны. Но и это было тщетно. Через несколько дней она заболела, без сомнения, яд был тому причиной; иными словами, как в случае с братом, была сделана попытка от нее избавиться. Тут внезапно, от удара, скончался владетельный князь. Она уже не в силах была оставаться в тех проклятых местах и пустилась в странствия. При всех больших и малых немецких дворах, а позднее в Лондоне и Париже она пыталась привлечь на свою сторону министров, монархов и политических деятелей, чтобы добиться искупления или хотя бы узнать, как погиб ее брат.

Представьте себе жизнь, которую более трех лет вела моя подруга, — продолжала фрау фон Имхоф, — вечно в пути, в спешке, в вечной борьбе с превратностями судьбы. Значительная часть ее состояния ушла на эти напрасные усилия. Когда она наконец поняла, что ничего не добьется, ибо слишком могущественно братство дурных и равнодушных, она, с той же решительностью, поставила крест на дальнейших попытках, поселилась в маленьком университетском городке и вся ушла в изучение политики, юриспруденции и национальной экономики. Но это не значило, что она замкнулась от света, скорей наоборот. Личные свои дела она сменила на дела общественные.

Ее пылкий дух, зажегшийся идеей свободы и прав человека, искал деятельности. Два года назад она вышла замуж за незначительного и отнюдь не любимого ею человека, которому уже отказала однажды. Но он из любви к ней вскрыл себе вены, его спасли, и она стала его женой. Однако уже через несколько месяцев их брак был расторгнут по обоюдному согласию, человек этот уехал в Америку и сделался фермером. Подруга же моя вновь начала странническую жизнь. Я получала от нее письма то из России, то из Вены или из Афин, теперь она, вот уже несколько месяцев, живет в Венгрии. И повсюду старается вникнуть в положение крестьян, в нужды рабочего люда, не с поверхностной чувствительностью, а серьезно и деловито. Ее глубокое знание законов, государственного устройства, общественных институций повергали в изумление многих ученых мужей. Сейчас ей двадцать пять лет, а выглядит она почти так же, как на этом портрете, написанном шесть лет назад. После всего, что я рассказала, милорд, вы поверите, что здесь не может быть речи о восточной мягкости и безропотном покорстве. Да, она кротка, но не в том смысле, в каком мы это обычно себе представляем. Ее кротость радостна и деятельна, ибо душа ее полна отваги и высокого доверия ко всему человеческому. Настоящее для нее важнее прошлого.

Всеобщее молчание свидетельствовало о впечатлении, произведенном рассказом фрау фон Имхоф. И правда, разве не прекрасно, не захватывающе интересно, не жутковато-приятно слушать такой рассказ в ярко освещенной, жарко натопленной комнате? Хорошо, потирая руки, стоять у камина, когда за окном льет дождь и воет ветер. В такую минуту уютно и отрадно представлять себе, что в эту непогоду кто-то разгуливает по улицам без плаща и без перчаток. Можно даже живо посочувствовать этим беднягам.

Каспар сидел несколько поодаль, когда фрау фон Имхоф начала свой рассказ, но затем медленно поднялся, подошел поближе и, как зачарованный, смотрел на ее быстро движущиеся уста. Не успела она кончить, как он разразился смехом. Лицо его, оживившись, сделалось бесконечно привлекательным. Позднее фрау фон Имхоф уверяла, что никогда еще не видела подобного выражения детской радости. Да, улыбка его напоминала, улыбку ребенка, только что в ней отчетливо проступала высокая и чистая сила сознания. Гости придвинулись ближе, любопытствуя, что же он сейчас скажет. Но Каспар только робко спросил:

— Как звать эту женщину?

Фрау фон Имхоф ласково коснулась его плеча и с мягкой улыбкой сказала, что сейчас еще не время назвать ее, позднее он, возможно, узнает ее имя, ибо и в его судьбе она принимает сердечное участие.

Каспар оставался задумчив. Даже когда общество вновь оживилось и младшая фрейлейн фон Штиханер подошла к клавесину и запела, он продолжал все так же задумчиво и словно бы искоса смотреть на собравшихся. Столь ярко и живо воссозданная судьба незнакомой женщины обратила его чувства к внешнему миру, и, как по мановению волшебного жезла, сердце его впервые открылось для страданий другого «я», для чужой жизни. «Наверно, и женщины вовсе не таковы, какими я их себе представлял», — думал юноша.

Тут и вправду было о чем подумать. В какой-то одной точке вдруг покачнулось мироздание, двойственным сделался лик обитателей земли. Один, знакомый до мельчайшей детали, не внушал любви, другой был неуловим, словно тень, далек, как луна, но казался сродни никогда не виданной матери.

По мосту, перекинутому от вечера к вечеру, шагает жизнь; то, что она дарит сегодня, завтра — становится твоим неотъемлемым достоянием. Не будь этого часа, события последующей ночи, мимолетным и неприметным свидетелем которых он стал, не сдавили бы с такой силою его сердце, не заставили бы долгие дни пребывать в мучительном смятении.