"Каспар Хаузер, или Леность сердца" - читать интересную книгу автора (Вассерман Якоб)

Часть вторая

РАЗГОВОР МЕЖДУ ЧЕЛОВЕКОМ В МАСКЕ И ЧЕЛОВЕКОМ, КОТОРЫЙ СНЯЛ МАСКУ



Дождь лил как из ведра, когда карета лорда Стэнхопа поздним вечером прогрохотала по Дворцовой площади в Ансбахе. Вдобавок лошади испугались перебежавшей дорогу собаки, и кучер-эльзасец разразился такой громкой руганью, что за темными квадратами окон ясно обрисовались два ночных колпака. Комнаты в гостинице «К звезде» были заранее заказаны, хозяин с зонтом выскочил к воротам, низко кланяясь и приветствуя гостя.

Стэнхоп стал быстро подниматься по лестнице; на площадке к нему подошел какой-то человек в насквозь промокшей шинели офицера полиции и отрекомендовался лейтенантом Хикелем, некоторое время назад имевшим честь в Нюрнберге у ротмистра Вессенига свести знакомство с его лордством, «к сожалению, очень уж беглое». Он берет на себя смелость предложить господину графу свои услуги в незнакомом городе и просит извинить его за эту задержку, смахивающую на нападение из-за угла, но у его лордства, по всей вероятности, мало времени и много дел, отчего он и позволил себе в первые же минуты его обеспокоить.

Стэнхоп удивленно, сверху вниз, взглянул на говорившего и увидел свежее, округлое лицо с нагловатыми и в то же время ласково-покорными глазами. Стэнхоп невольно попятился: похоже, что этот человек предлагает ему себя в качестве орудия, бог весть для каких целей; ничего нового не было для лорда в жадном взоре этих искательных глаз. Ему казалось, что за несколько секунд он успел вдоль и поперек изучить стоящего перед ним человека. Но откуда тому было все известно? Кто навел его на след? Ясно одно: у полицейского достаточно тонкий нюх. Стэнхоп коротко поблагодарил и назначил время, когда он может с ним встретиться; лейтенант отдал честь и с тою же поспешностью, с какой пришел, выскочил на дождь.

Стэнхоп занял весь второй этаж и сразу же приказал везде зажечь свечи; он ненавидел неосвещенные комнаты. Покуда камердинер приготовлял чай, лорд вынул из дорожного мешка записную книжку в сафьяновом переплете и стал ее просматривать, вернее, делал вид, что читает, на самом же деле сотни обрывочных мыслей теснились в его мозгу. Тишина маленького городка была ему невыносимее кладбищенской тишины. После чая он велел позвать хозяина и принялся расспрашивать его о жизни в этом городишке, о местном дворянстве и чиновничестве. Хозяин оказался решительнейшим противником новых веяний. Он еще помнил блаженные времена маркграфства и считал, что в день, когда придворные кавалеры и дамы покинули свои изящные резиденции в стиле рококо, чтобы бежать от надвигающегося урагана войны, всему прекрасному на свете пришел конец. В крысиное гнездо превратился Ансбах. В чернильную лужу, в толкучку с высокопарным наименованием: «Апелляционный суд».

Прежние времена, ах, как они были хороши! Как умели тогда шутить и наслаждаться, как весело жил их городок— карты, застольные беседы, танцы. Толстяк, напевая себе под нос старинную мелодию и с лукавой миной придерживая двумя пальцами широкие штанины, исполнил перед изумленным лордом несколько торжественных па менуэта и па-де-де.

Тем не менее лорд оставался серьезным. Он спросил, как бы между прочим, в городе ли сейчас господин Фейербах. У толстяка при этом имени вытянулась физиономия.

— Его превосходительство, — крикнул он, — да, он здесь, но лучше бы его не было. Он подстерегает нас, как старый кот, и фырчит, если мы позволим себе немного повеселиться. Ему до всего дело: хорошо ли подметены улицы, не разбавлено ли молоко водой; куда только он не сует свой нос, а вот с людьми обходиться не умеет. Умеет он только хорошо поесть. И уж учтите, господин граф, если доведется вам иметь с ним дело — расхваливайте кушанья, которыми он будет вас потчевать.

Стэнхоп милостиво отпустил болтуна, сказал камердинеру, какое платье приготовить ему на завтра, и лег в постель. Утром он поднялся довольно поздно и тотчас же послал лакея к Фейербаху, прося назначить ему час приема. Тот возвратился с известием, что господин статский советник ни сегодня, ни в ближайшие дни никого принять не может и просит его лордство письменно изложить свое дело. Стэнхоп пришел в ярость. Понимая, что действовал слишком опрометчиво, он немедля отправился к надворному советнику Гофману, к которому ему советовали обратиться.

Между тем весть о его приезде распространилась по всему городу, и через сутки его особу уже венчал венок небылиц. Говорили, что к задку его кареты было привязано с полдюжины мешков, набитых золотыми гинеями, так как он намеревался купить дворец маркграфа вместе с дворцовым парком; что он возит с собою лебяжьи перины и вышитое белье; что он родственник английского короля, а Каспар Хаузер его незаконный сын. Стэнхоп невозмутимо относился к этой провинциальной болтовне и был ею даже доволен.

Советник отчасти объяснил ему поведение президента. Прежде чем предпринять какие-либо деловые шаги, они разыскали директора архива Вурма, пользовавшегося безусловным доверием Фейербаха. Стэнхоп чувствовал, что все чиновники с боязливой осторожностью относятся к его делу, ибо никто из них, конечно, не мог похвалиться близостью к человеку, чья рука ледяным бременем ложилась на их плечи.

Вечером Стэнхоп был приглашен в один семейный дом.

Он навел разговор на президента, и тут же посыпались анекдоты, смешные и причудливые, или рассказы о попытках прикрыть внешними обстоятельствами, впрочем, возбуждавшими всеобщее сострадание, недостаток любви и самоограничения, об обоих сыновьях Фейербаха, причинивших столько горя отцу, о его несчастном браке, о мизантропическом одиночестве старика, одиночестве, в котором опять-таки всем мерещилась какая-то таинственная его вина.

— Он фанатик, — заявил плешивый столоначальник, — и способен, наподобие Горация, предать собственных детей в руки палача.

— Он никогда не прощает врагам своим, — поддакнул другой, — что свидетельствует о нехристианских убеждениях.

— Все бы это еще полбеды, — заметила хозяйка дома, — если бы он не видел в каждом человеке возможного преступника и не был бы готов по любому пустячному поводу применить карательные законы: намедни шли мы с дочерью в сумерках по Трисдорферштрассе и, не знаю уж, что нас попутало, сорвали себе по яблочку, вдруг откуда ни возьмись перед нами вырастает его превосходительство, размахивает палкой и кричит не своим голосом: «Так-так, сударыня, это ведь кража общественного имущества. Я сейчас позову кого-нибудь в свидетели, кража! Вы это понимаете или нет?»

— Но ты должна сказать, мама, — вмешалась ее дочь, — что он при этом лукаво ухмылялся и едва сдержал смех, когда мы, дрожа от страха, бросили яблоки в канаву.

Уже самое имя этого человека производило впечатление утеса, о который разбивается несущийся поток. Стэнхоп не скрывал своего восхищения президентом. Он цитировал отрывки из его писаний, видимо, хорошо разбираясь в сухих юридических материях, и превозносил Фейербаха за отмену пыток, коей он добился, говорил, что его деяние будет сиять в веках. Все это было очередным средством ослепления, не более.

На всех улицах, во всех гостиных вскоре только и разговоров было, что о лорде Стэнхопе. Лорд Стэнхоп — опора и надежда всех несправедливо преследуемых, лорд Стэнхоп — воплощенная элегантность, любимец счастья и моды, лорд Стэнхоп, страдающий меланхолией, и лорд Стэнхоп, всей душой преданный религии. Сколько дней — столько обличий; сегодня лорд Стэнхоп холоден, завтра его обуревают страсти; если здесь он весел и непосредствен, значит, там он будет глубокомысленным и важным; ученость и милая жалостливость, голос сердца и суровые нравственные требования — все ведь зависит от регистра, который в данную минуту использует искусный органист. А как интересна его суеверность: в доме фрау фон Имхоф он, например, признался в своем страхе перед привидениями и рассказал, что у него на глазах один его соплеменник был взят в преисподнюю через кратер Везувия; а очаровательная ирония, с которой он, в другом доме, читал безбожные строки Байрона…

Различные стихии, непонятным образом, смешиваются в нем. Влдно, большую радость доставляет ему, вспенивая волны, плыть в золотом челноке по провинциальному болоту.

На пятый день воротился егерь. Он привез расширенные полномочия, приказы, которые лорд отчасти опередил своей поездкой в Ансбах; в них просвечивал страх перед возможными мероприятиями Фейербаха. Стэнхопу предписывалось во что бы то ни стало подлаживаться к президенту, ибо открытая борьба может пробудить в нем подозрения, идти на все, но подлаживаться и ставить новые мины, если старые потеряли силу. Далее речь шла об одном опасном документе, который тем временем надо было устранить, или обезопасить, разумеется, предварительно сняв с него копию.

Письмо, присланное с егерем, надлежало немедленно разорвать или сжечь. Так и было сделано. Но главное, парень привез деньги, звонкую монету. Стэнхоп вздохнул с облегчением.

Следующим вечером он пригласил в казино не очень большое, но избранное общество. В городе уже прошел слух, что кушанья будут приготовлены по особым рецептам и что граф самолично отбирал с капельмейстером музыкальные номера и присутствовал на репетициях. Перед началом танцев каждой даме был вручен золотой жетон с эмалевым девизом «Dieu et le coeur»[11]. Засим граф поднял свой бокал и попросил присутствующих вместе с ним выпить за здравие человека, столь ему дорогого, что он не решается вслух произнести его имя, хотя всем понятно, кого он имеет в виду: удивительное создание, поставленное судьбою на дозорную башню времени. «Dieu et le coeur»— эти слова относятся к нему, сироте, и пусть же помнят о нем матери, которые произвели на свет сыновей, и девушки, радующиеся своей первой любви.

Все были растроганы, растроганы до глубины души. Несколько белых платочков промелькнуло в нежных руках, а какой-то взволнованный бас проговорил: «Редкий, редкий человек». А редкий человек, словно иначе ему было не справиться со своим волнением, вышел на балкон и стал задумчиво смотреть на народ, столпившийся на улице. Одни, сбившись в кучки, о чем-то почтительно перешептывались, другие расхаживали взад и вперед по темной улице, третьи слушали музыку, прислонясь к стене напротив, и лица их тускло взблескивали в потоках света, лившегося из окон.

Вдруг Стэнхоп заметил человека в форме полицейского офицера, того самого, что попался ему навстречу в первые минуты его пребывания в Ансбахе. Он совсем позабыл о нем, а между тем человек этот явился точно в назначенный лордом час, но, не застав его в гостинице, оставил сбою карточку. Сейчас он со злым лицом стоял под фонарем.

Неприятное чувство охватило лорда. Он отвесил учтивый поклон в направлении фонарного столба. Жандарм, казалось, только этого и ждал, он подошел поближе, лицо его теперь находилось на уровне груди Стэнхопа.

— Если не ошибаюсь, лейтенант полиции Хикель, — сказал лорд, протягивая ему руку, — весьма сожалею о своем отсутствии и прошу извинить меня.

Лейтенант, весь светясь почтительной преданностью, смотрел прямо в говорливый рот графа.

— В свою очередь, сожалею, — отвечал он, — иначе я бы имел удовольствие провести сегодняшний вечер в обществе милорда. В этом городе ваш покорный слуга как-никак сопричислен к избранному обществу, ха-ха!

Стэнхоп едва приметно покачал головой. Пренеприятный тип!

— Ваше сиятельство уже изволили посетить президента Фейербаха? — продолжал полицейский. — Сегодня, я имею в виду. До сегодняшнего дня его превосходительство упрямился и не желал вести с вашим сиятельством никаких переговоров, кроме письменных. Но мне удалось наконец переспорить этого упрямца.

Все это было сказано вполне благодушно, однако на лице лорда Стэнхопа появилось высокомерное выражение.

— То есть? — переспросил он.

— Да, да, я могу добиться у нашего президента такого, на чем другие, пожалуй, зубы себе поломают, — отвечал Хикель все так же угодливо и весело. — О, эти горячие головы ничего не стоит обвести вокруг пальца, надо только найти подход. Ха-ха, это здорово, горячие головы вокруг пальца, ха-ха!

Стэнхоп сохранял ледяную холодность. Человек этот внушал ему отвращение. Но тот не позволял сбить себя с толку.

— Милорд, вам не следует долго раздумывать, — сказал он. — Пусть у вас дело неспешное, но президент пребывает в состоянии нерешительности, которое, думается мне, следует использовать. Что же касается опасного документа… — Он умолк.

Стэнхоп почувствовал, что вся кровь отлила от его лица.

— Документа? О каком документе вы говорите? — быстро переспросил он.

— Вы меня отлично поймете, господин граф, если подарите мне полчаса вашего внимания, — отвечал Хикель так угодливо, что это уже отдавало насмешкой. — То, что нам надо сказать друг другу, довольно важно, но не обязательно должно быть сказано сегодня, я к вашим услугам в любое время.

Встревоженный Стэнхоп попытался выказать безразличие. И хотя роковое слово, которое он никак не мог пропустить мимо ушей, было сказано, укрылся за надменной неприступностью.

— Я, безусловно, обращусь к вам, когда вы мне понадобитесь, господин лейтенант полиции, — отрезал он и, нахмурившись, ушел с балкона.

Хикель закусил губу и недоуменно поглядел вслед графу, исчезнувшему за дверью, затем, тихонько что-то насвистывая, пошел вниз по улице. Внезапно он обернулся, отвесил насмешливый поклон и сказал с преувеличенной учтивостью, словно Стэнхоп все еще стоял перед ним:

— Господин граф пребывает в заблуждении, конь о четырех ногах и то спотыкается.

Снова смешавшись с толпой своих гостей, Стэнхоп завел разговор с генеральным комиссаром фон Штиханером. В ходе этого разговора он объявил, что завтра нанесет визит президенту и, в случае, если чудак Фейербах будет по-прежнему упорствовать, сочтет, что ему нанесена преднамеренная обида, и уедет из Ансбаха.

Он говорил так громко, что многие кавалеры и дамы, стоявшие поблизости, не могли его не слышать, а среди последних была и фрау фон Имхоф, с которою Фейербах находился в дружеских отношениях. Слова лорда, видимо, на нее и были рассчитаны. Она прислушалась, взглянула на него и с удивлением сказала:

— Если я не ошибаюсь, милорд, его превосходительство нанес вам визит. Я зашла к нему в сад, как раз когда он собирался отправиться в «Звезду». Может быть, он не застал вас дома?

— Я вышел из гостиницы в восемь часов, — отвечал Стэнхоп.

Через час гости начали расходиться. Лорд испросил дозволения отвезти фрау фон Имхоф домой в своем экипаже, поскольку ее супруга не было в городе. Когда они проезжали мимо «Звезды», лорд велел кучеру остановиться и осведомился, не спрашивал ли его кто-нибудь в его отсутствие? Фейербах, и правда, оставил свою карточку.

На следующее утро часов в одиннадцать графская карета остановилась на Хейлигенкрейцгассе у ворот фейербаховского сада. Изящной аристократической походкой, прямо держа свою гибкую как лоза фигуру, идя точно по середине безлиственной сейчас аллеи, приближался Стэнхоп к дому, больше похожему на деревенский, чем на городской. Одет он был с чрезвычайной тщательностью: в петлице коричневого сюртука горела алая орденская ленточка, галстук был заколот бриллиантовой булавкой и усталая улыбка— своего рода духовное украшение — играла на его губах. Он прошел уже около двух третей пути, когда из дому донесся сердитый крик и тотчас же дорогу ему перебежала кошка. «Дурной знак», — подумал Стэнхоп, побледнел и невольно оглянулся. Туман стоял такой, что он не мог разглядеть свой экипаж.

Он дернул звонок и стал ждать, дверь не отворялась. Между тем свирепый мужской голос продолжал что-то выкрикивать внутри дома. Стэнхоп, наконец, догадался нажать ручку, дверь оказалась незапертой, и он вошел в сени. Там никого не было, он помедлил, не зная, куда идти. Внезапно одна из дверей распахнулась, какая-то женщина, видимо, прислуга, выскочила из нее, за нею коренастый большеголовый мужчина, в котором Стэнхоп сразу же узнал президента. Но лорд так испугался его искаженного гневом лица, волос, вставших дыбом, и громового голоса, что остался стоять как вкопанный.

Что здесь случилось? Какое-нибудь несчастье? Преступление всплыло на свет божий? Ничего подобного. Просто коридор был полон чада, потому что в кухне перекипело молоко. Служанка, заболтавшись у колодца, его упустила, и, право же, стыдно было смотреть, как старый гневливец размахивал руками и при малейшем возражении заплаканной женщины впадал в новый приступ ярости, скрежетал зубами, топал и хрипел от злости.

«Комичный человек, — презрительно говорил себе Стэнхоп, — и подумать только, что я трепетал перед этим мелким провинциальным тираном и полицейским филистером!» Деликатно кашлянув, лорд поднялся на три ступеньки, отделявшие его от нелепейшего поля брани, когда Фейербах вдруг круто обернулся. Стэнхоп поклонился, назвал себя и, снисходительно улыбаясь, попросил извинить его за вторжение.

Кровь мгновенно прихлынула к лицу Фейербаха. Он бросил на графа быстрый, почти колючий взгляд, потом кожа его вокруг носа и губ задергалась, и он разразился смехом, в котором звучали стыд, насмешка над собой и какая-то приятная успокоенность, — словом, было в этом смехе нечто привлекательное и благотворно-разумное.

Он сделал движение рукой, приглашая гостя войти, и провел его в большую комнату, где все до последней мелочи отличалось необычайной аккуратностью. Фейербах немедленно заговорил о своем отношении к лорду, имевшем место до последнего времени, и, не упоминая о причинах такового, заметил, что необходимость, это отношение определившая, была сильнее, чем светские обязанности. Позднее он понял, что ему не пристало наносить обиду человеку, столь видному и уважаемому, тем более что друзья, которых он почитает, отзывались о лорде Стэнхопе в самых лестных выражениях. Посему он и решился вчера нанести визит его лордству.

Стэнхоп еще раз поклонился, высказал сожаление по поводу того, что ему не удалось принять у себя его превосходительство, и скромно добавил, что сегодняшний день причисляет к одному из лучших в своей жизни, ибо сегодня он познакомился с человеком, чья репутация, чья слава давно перешагнули за пределы языка и нации.

Опять быстрый, пронзительный взгляд президента, стыдливо-насмешливая улыбка на усталом лице и где-то в глубине глаз трогательный проблеск наивной благодарности. Лорд по-прежнему строил из себя джентльмена, смущенного, может быть, первый раз в жизни.

Они сели, президент в силу профессиональной привычки спиной к окну, чтобы лучше видеть лицо посетителя. Он сказал, что одной из причин, заставившей его искать встречи с лордом, явилось вчера им полученное письмо господина фон Тухера, в коем тот просит его, президента, взять Каспара в свой дом. Столь крутая перемена в настроении барона показалась ему тем более странной, что он был осведомлен о сочувственном отношении господина фон Тухера к намерениям графа. Вся эта история представляется ему весьма туманной, и он хотел бы выслушать мнение своего гостя.

До крайности удивленный, Стэнхоп отвечал, что поведение господина фон Тухера ему непонятно.

— Стоит повернуться к человеку спиной, и он уже не тот, кем он был, — пренебрежительно заметил он.

— Увы, это так, — сухо согласился президент. — Но не хочу вас попусту обнадеживать, господин граф; как я уже сказал бургомистру Биндеру, Каспар ни в коем случае не может быть отдан под вашу опеку. Это предложение я вынужден отклонить окончательно и бесповоротно.

Стэнхоп молчал. Выражение скучливой досады появилось на его лице. Не поднимая глаз, он наконец заговорил, казалось, с трудом себя преодолевая:

— Разрешите довести до вашего сведения, господин президент, что положение Каспара в Нюрнберге нестерпимо. Страдающий от необъяснимо враждебного отношения, не понятый никем из тех, что называют себя его попечителями, отягощенный долгом благодарности, возложенным на него судьбой, долгом, с которым он никогда не сможет расплатиться, ибо это значило бы платить ростовщические проценты за каждый прожитый день, за каждый шаг, а ведь он еще беззащитный подросток, юноша, и эти проценты легко могли бы превысить стоимость его жизни. Ко всему еще, об этом мне было решительно заявлено, город берет на себя заботы о нем только до следующего лета, потом его отдадут в учение к ремесленнику. А это, ваше превосходительство, по-моему, не то, что нужно. — Туг лорд слегка повысил голос, и его лицо с потупленными глазами приняло выражение гневного высокомерия. — Мне кажется, не стоит редкий цветок сажать на лужайку, которую топнут все, кому не лень.

Президент внимательно его выслушал.

— Да, все это мне известно, — отвечал он. — Редкий цветок, вы правы. Недаром первое его появление было таково, что людям думалось, уж не чудом ли явился на землю заблудший обитатель другой планеты или не сидят ли они перед собой того человека из Платонова диалога, что вырос под землей и, лишь достигнув зрелости, поднялся к свету солнца.

Стэнхоп кивнул.

— Мое тяготение к нему, чрезмерное, как утверждает молва, зародилось, едва я о нем услышал, возможно также, что оно находит себе некое атавистическое оправдание в истории моего рода, — продолжал он безразлично светским тоном. — Один из моих предков попал в немилость к Кромвелю и, укрылся в гробнице. Родная дочь тайно навещала его, принося отцу крохи, которые ей удавалось украсть, покуда ему не устроили побег. Возможно, что с тех пор на потомков иной раз и веет могильным воздухом. Я последний в роде, детей у меня нет. Только одна мечта, или, если хотите, навязчивая идея, привязывает меня к жизни.

Фейербах откинул голову. Губы его распрямились, словно лук, на котором порвалась тетива. В жестах внезапно проступило величие.

— Чувство внутренней ответственности не позволяет мне пойти вам навстречу, господин граф, — сказал он, — так невероятно много поставлено здесь на карту, что говорить о милости или любви уже не приходится. Здесь надо вырвать права у демонов преступления, притаившихся на дне пропасти, и предъявить их потрясенному человечеству если не как трофей, то в доказательство, что отмщение есть и там, где злодеяние прикрыто пурпурной мантией.

Лорд снова кивнул, на этот раз машинально. Ибо внутренне он оцепенел, пораженный стихийной силой, взывавшей к нему из груди этого человека, силой, оправдывавшей пафос, который сначала показался Стэнхопу неприятным и настроил его иронически. Он понял, что бессмысленно бороться с этой волею, возвещавшей о себе, как гроза, и если ему в свое время было предназначено не столько вступить, сколько соскользнуть в лабиринт темных свершений, то сейчас он чувствовал себя там беспомощным и растерянным, и вдруг ему стало чрезвычайно важно из хаоса своей души спасти хотя бы видимость чести и добродетели. Стэнхоп наклонился к президенту и мягко сказал:

— А разве права, которые вы собираетесь у них отнять, стоят страданий того, кому бы их возвратите?


— Да. Даже если они принесут ему гибель!

— А если он погибнет, а вы не достигнете цели?

— Тогда из его могилы прорастет искупление.

— Я призываю вас к осторожности, ваше превосходительство, во имя вас самих, — прошептал Стэнхоп, и взгляд его от окна неторопливо скользнул к двери.

Фейербах удивился. Что-то предательское было в словах лорда, предательское в каком-то определенном смысле. Но его синие глаза сияли, прозрачные, как сапфиры, и женственная печаль овевала склоненную голову. Президент ощутил непостижимое влечение к этому человеку, и в голосе его невольно прозвучали мягкие, почти нежные нотки, когда он сказал:

— И вы? Вы тоже говорите об осторожности? Мои слова кажутся вам смелыми, они такие и есть. Я по горло сыт службой на корабле, который ослепленная команда ведет к позорной гибели. Но я легко могу себе представить, что гражданину свободной Англии непонятно, что человек, подобный мне, должен поступиться спокойствием и обеспеченностью своего существования для того, чтобы заставить государственную совесть прислушаться к элементарнейшим общественным требованиям. Призывать меня к осторожности, милорд, право же, не стоит. Я готов прокричать это на ухо любому доносчику. Я ничего не боюсь, ибо ни на что не надеюсь.

Стэнхоп несколько секунд молчал, прежде чем сказать:

— Мои зловещие предостережения покажутся вам менее странными, если я признаюсь, что посвящен в обстоятельства, на которые вы намекаете. Я не орудие в руках случая. И приблизился к найденышу не без внешних побуждений. Женщина, несчастнейшая из женщин, избрала меня своим посланцем.

Президент вскочил, словно молния ударила в комнату.

— Господин граф! — вне себя вскричал он. — Так вы знаете…

— Да, — невозмутимо отвечал Стэнхоп. Некоторое время он с мрачным видом смотрел, как задрожали руки президента, схватившегося за спинку стула, как пошло складками его крупное лицо, и, наконец, монотонным голосом, со скорбной и умиленной улыбкой на устах, продолжал: — Вы спросите меня, к чему эти окольные пути, чего я хочу от мальчика? Что ж, я отвечу: я хочу увезти его в надежное место, в другую страну, хочу его укрыть от ружейного ствола, всегда на него направленного. Можно ли выразиться яснее? Вам угодно что-нибудь узнать? Ваше превосходительство, мне ведомы вещи, от которых кровь стынет у меня в жилах; даже ночью, когда я просыпаюсь и прежде чем снова заснуть, я думаю о них, как думают о чем-то, привидевшемся в бреду. Позвольте мне не вдаваться в подробности. Уважение к известным обстоятельствам связывает меня больше, чем клятва. Ведь вы, господин президент, каким-то загадочным для меня образом тоже заглянули в эту бездну позора, убийства, отчаяния, так позвольте же мне сказать вам, что я, часто смотревший в лицо королям и властителям мира, не видел лица, подобного лицу этой женщины, на которое наложили столь сильный отпечаток высокий дух, высокое происхождение и безмерное горе. Я стал ее рабом с той самой минуты, когда ее трагический образ отяготил мою душу. Мечта моей жизни, служа ей, умягчить раны, которые ей нанесла судьба. Не буду говорить о том, как мне открылась боль измученной и уже отлетающей души, как медленно, раз за разом, мне уяснялось, какую паутину страданий десятилетиями плели вокруг этого несчастного и беззащитного создания. Голова Медузы не вызывает большего содрогания. Довольно и того, что я должен был подавлять в себе свою истинную природу, притворяться слепым и ничего не понимающим, должен был лгать, льстить, пускаться на хитрости, надевать личину, выдавать себя не за того, кем я был. Гнев снедал меня, и я задавался вопросом: как жить дальше, зная то, что я знал? Но в том-то все и дело: человек продолжает жить. Ест, пьет, спит, ходит к своему портному, ездит на прогулки, стрижется у цирюльника, и день наслаивается на день, словно ничего не случилось. Точно так же и те, о которых мы думаем, что угрызения совести истребляют их душу, останавливают ток их крови, — едят, пьют, спят, смеются, развлекаются, а преступления, ими совершенные, стекают с них, как вода с крыши.

— Да, да, вы правы! — взволнованно вскричал Фейербах. Он несколько раз стремительно прошелся по комнате, остановился напротив Стэнхопа и строго спросил:

— А эта женщина все знает? Знает о нем? Что именно знает? Чего она ждет, на что надеется?

— По личным впечатлениям я ничего об этом сказать не могу, — отвечал лорд все тем же печальным и слабым голосом. — Недавно, в салоне графини Бодмер, я слышал, что она разрыдалась, когда кто-то упомянул имя Каспара Хаузера. Возможно, это правда, а возможно, и нет. И напротив, мне известен другой случай, почти уже сверхчувственного характера. Года два назад княгиня, совсем одна, молилась в дворцовой часовне. Вставая с колен, она вдруг увидела над алтарем бесконечно скорбный лик прекрасного юноши. Тихонько произнесла она имя своего сына, — Стефаном звали ее первенца, — и упала без чувств. Позднее она рассказала о своем видении одной доверенной придворной даме; та видела Каспара в Нюрнберге и была потрясена сходством между прекрасным юношей и найденышем. Но самое удивительное, что сын явился ей в часовне в тот самый день и час, когда произошло покушение в доме Даумера. Видно, значит, существует таинственное взаимное притяжение. И еще это значит, что медлительность чревата опасностью, что нельзя понапрасну растрачивать время, упуская благоприятную возможность. Только крайность вынуждает меня сказать это вам. Может случиться, что мешкотность приведет нас на скамью подсудимых, где раскаяние уже ничего не загладит.

Лорд поднялся и подошел к окну. Веки у него покраснели, взгляд помутнел. Кого он предавал, кого морочил? Своих работодателей? Юношу, которого привязал к себе? Президента? Себя самого? Он не знал. Он был потрясен собственными словами, ибо они казались ему правдой. Как ни странно, а все казалось ему правдой, даже то, что он спасает Каспара. Он любил себя в эти минуты, нежно любил свое сердце. Темная пелена забвения обволокла его, а усталость и негодование, которые он выставлял напоказ, принадлежали только той безличной схеме, что сидела на его месте, говорила и действовала за него. Он стер двадцать лет с грифельной доски своей памяти и стоял отмытый добела видением добра и сострадания.

Фейербах снова уселся за письменный стол. Подперев голову рукою, он в задумчивости смотрел прямо перед собой.

— Мы слуги своих поступков, милорд, — начал он после долгого молчания, и его голос, обычно то гремящий, то крикливый, прозвучал мягко и торжественно. — Страшиться плохого конца — значило бы отказываться от битвы, еще не приступив к ней. Откровенность за откровенность, господин граф! Подумайте о том, что я защищаю, по сути, безнадежное дело. Мне был предначертан иной путь, так, по крайней мере, я думал, не прозябание в этом городишке. Я оказал услуги моему королю, он высоко оценил их, и они, возможно, способствовали тому, что к его имени прибавилось гордое прозвание «справедливый». Я хотел сделать больше: возвысить его народ, сделать его корону символом человечности. Из этого ничего не вышло. Меня отвергли. Наградив, разумеется, но так, как награждают слугу.

Он перевел дыханье, потер подбородок, заскрежетал зубами и продолжал:

— С ранней юности я посвятил себя закону, я презирал его букву, дабы облагородить его смысл. Человек для меня был важнее параграфа. Прежде всего я стремился вывести правило, разделяющее побуждение и ответственность. Я изучал порок, как ботаник изучает растение. Преступник стал объектом моей заботы, я тщился вникнуть в его больную душу и уяснить себе, что из его греха следует отнести за счет заблуждений государства и общества. Я пошел в учение к мастерам права, к великим апостолам гуманизма, стремясь оборвать нити, связующие нас с эпохой варварства, и проторить пути в будущее. Доказывать, что это так, не приходится. Свидетельство тому мои писания, мои книги и установления, все мое прошлое — иными словами, дни неустанного труда, ночи, отданные работе. Я не жил для себя, едва ли жил для своей семьи, не знал радостей приятельства, дружбы, любви. Из милостей, мною заслуженных, я не извлекал выгоды, успех не давал мне передышки или имущественных благ, я был беден и бедным остался. Наверху меня терпели, внизу на меня клеветали, сильные злоупотребляли мною, слабые старались меня перехитрить. Мои противники были сильнее меня, их убеждения были гибче, их методы были бессовестны; их было много, я — один. Меня преследовали, как шелудивого пса, клеветники и пасквилянты забрасывали грязью мое правое дело. Было время, когда я не мог пройти по улицам резиденции, не страшась грубейших оскорблений. Когда интриги и враждебные выпады заставили меня бросить профессуру в Ландсгуте, когда против меня науськали студентов из тех, что посерее, я бежал в родной город, оставив в беде жену и детей. Наемные убийцы покушались на мою жизнь. Шла великая война, повсюду царил хаос; австрийская партия распустила слух, что я связан с французской партией, которая расчищала дорогу императору Наполеону для создания западной империи и стремилась свергнуть владетельных князей. Французы, со своей стороны, подозревали меня в недопустимых сношениях с Австрией. Нашелся человек, мой коллега и сослуживец, ученый, прославленный и почитаемый… О, жалкий трус, время прибьет его имя к позорному столбу нашего века. Он не постыдился публично назвать меня шпионом; пользуясь моей принадлежностью к протестантской религии, он внушил королю недоверие ко мне. Я устоял под ударом. Беды мои кончились, мой властелин больше не обходил меня своей милостью, но только милостью. Новый монарх вступил на престол, он тоже был милостив ко мне. Сейчас я уже старый человек, уединившийся в тихом городке, и я все еще в милости. Мои враги присмирели или притворяются, что присмирели, они тоже не обойдены милостями двора. Но каково видеть изничтоженной жизнь, которая была устремлена к великому и всеобщему, изничтоженной прежде, чем иссякли духовные силы, ее поддерживавшие и питавшие, — этого им не понять, это знаю я один.

Фейербах поднялся и глубоко вздохнул. Затем взял табакерку, заложил в нос понюшку, и на лице его, повернутом к Стэнхопу, из-под густых бровей блеснул трогательно-боязливый и благодарный взгляд, когда он произнес:

— Господин граф, я сам удивляюсь, что побудило меня так говорить с вами. Вы первый услышали то, что как две капли воды походит на сетования опального, но это всего-навсего разговор о неотвратимой необходимости. В деле Каспара для меня важна не необыкновенность случая, и, поверьте, не необыкновенность личности укрепляет меня в моем решении. Самая жестокая неволя, которая могла выпасть на долю человека, убеленного сединами, теснит меня и вынуждает вопрошать судьбу: ужели все принесенное в жертву, все содеянное было напрасно, ужели оно не принесло никаких плодов мне и моим единомышленникам? Только бессилие здесь и безразличие там. Я должен попытаться, должен завершить свое начинание, а дальше — будь что будет. Я должен знать, говорил ли я на ветер и писал ли на песке; должен знать, были ли обещания, которыми пытались подсластить горечь моего уединения, лишь лакомыми приманками; я должен, я хочу узнать, принимают ли они всерьез меня и мое дело. У меня есть доказательства, граф, страшные и неопровержимые доказательства. В любую минуту я могу вмешаться, ибо Юпитеров перун у меня в руках и от меня зависит погода. Все мною зафиксировано, все занесено в единый документ. Это известно. Они не захотят довести дело до крайности; на крайность решусь я, дабы спасти бесценное сокровище, хранителем коего меня поставили бог и человечество. И все же истинно важное требует долготерпения. Но Каспара от меня удалить нельзя. Он — одушевленное орудие и живой свидетель, то есть все, что мне понадобится — и притом в не столь уж далеком будущем. Потеряй я его, и рухнет фундамент последнего моего творения. Я знаю, я чувствую, что оно последнее, — и тогда всякое требование гласности станет беспочвенным. А вы, граф, что утратите вы? Неужто вы хотите, совершая подвиг любви и милосердия, позабыть о справедливости? Это все равно, что горсть золота променять на горсть солода.

Лицо Стэнхопа мало-помалу стало таким бледным, словно кровь не струилась у него под кожей. Он сел в кресло и весь сжался, как бы желая стать незаметным; раз-другой, правда, глаза его метали взгляды, похожие на диких зверей, сокрушающих свою клетку, но он тотчас же заманил их обратно, усмирил, затаил дыханье; пальцы Стэнхопа теребили цепочку лорнета, когда же президент смолк, он мгновенно вскочил. Трудно ему было прийти в себя, трудно подыскать слова, губы его дергались, нельзя было понять, старается он подавить смех или физическую боль; когда же он дотронулся до руки президента, мороз пробежал у него по коже. Двойник стоял рядом с ним, тень прожитого, содеянного, упущенного, и шептал ему на ухо слова предательства; тем не менее глаза его были влажны, когда он сказал:

— Я понял, и вот все, что я могу ответить: считайте меня своим другом, ваше превосходительство, и помощником тоже. Ваше доверие для меня знаменье свыше. Но что служит вам порукой? Откуда вы знаете, что не открыли свое сердце недостойному, разве что умеющему лицемерить лучше других? Я мог бы увезти Каспара, я и сейчас могу…

— Если лжив взгляд, который сейчас устремлен на меня, милорд, тогда поиски правды на земле я готов назвать пустой выдумкой, — живо перебил его Фейербах. — Увезти, увезти Каспара, — добродушно посмеиваясь, продолжал он. — Вы шутите, я бы не посоветовал это делать никому, кто еще не разлюбил солнечный свет.

Стэнхоп на некоторое время погрузился в глубокую задумчивость, потом вдруг быстро спросил:

— Но что же будет? Действовать надо безотлагательно. Куда пристроить Каспара?

— Его надо привезти сюда, в Ансбах, — тоном, не терпящим возражений, отвечал Фейербах.

— Сюда? К вам?

— Нет, не ко мне. Это, к сожалению, невозможно, и по самым разным причинам. У меня много работы, я должен часто быть один, мне приходится много ездить, здоровье мое расшатано, характер не соответствует роли, которую бы мне пришлось взять на себя, да и самое дело не допускает личных отношений.

Стэнхоп облегченно вздохнул.

— Итак, куда же пристроить Каспара? — настаивал он.

— Я поговорю с одной семьей, где ему будет обеспечен хороший уход, а также поддержка, духовная и нравственная. Я еще сегодня посоветуюсь с фрау фон Имхоф, она знает всех здешних жителей. Вы можете быть уверены, милорд, что я буду печься о юноше, как о собственном сыне. С нюрнбергскими безобразиями покончено. Вряд ли стоит оговаривать, что вашему общению с Каспаром я никаких препятствий чинить не собираюсь, господин граф. Мой дом — ваш дом. Поверьте, что под суровой оболочкой чиновника и судьи бьется чувствительное к дружбе сердце. Среди здешнего мелкодушья человек с большой буквы, право же, редкость.

Они еще наскоро обсудили, что следует написать господину фон Тухеру и нюрнбергскому магистрату, и Стэнхоп откланялся.

После его ухода президент, погруженный в размышления, долго шагал из угла в угол. С минуты на минуту его лицо становилось все более тревожным и сумрачным. Странное, грызущее, неотвратимое чувство недоверия снедало его душу. Чем больше времени отделяло его от момента, когда граф скрылся за дверью, тем мучительнее становилось это чувство. Слишком хорошо он знал людей, чтобы некоторые приметы не внушили ему подозрений. Внезапно хлопнув себя рукою по лбу, он ринулся к письменному столу и в спешке написал три письма: в Париж — одному высокопоставленному другу-англичанину, в Лондон — баварскому поверенному в делах, и третье — министру юстиции, доктору фон Клейншродту, в Мюнхен. В первых двух он запрашивал подробные сведения о графе Стэнхопе, в последнем — извещал о своем скором прибытии в столицу и ходатайствовал об отпуске для этой поездки.

Все три письма он тотчас же отправил со срочной почтой.