"Каспар Хаузер, или Леность сердца" - читать интересную книгу автора (Вассерман Якоб)

ПОЯВЛЯЕТСЯ ЧЕЛОВЕК С ЗАКРЫТЫМ ЛИЦОМ

Каспар вышел в сад. Пробежал по влажной земле до забора и взглянул на реку. Белесый туман окутывал городские башенки и тесно сгрудившиеся кровли, ярко блестела только пестрая крыша церкви св. Лоренца, и тем не менее вся картина казалась скорее зыбким отражением в воде, нежели осязаемой реальностью.

Каспара знобило, несмотря на теплую погоду. Он повернул к дому. Открыл дверь и оторопел при виде пустынных сеней. Широкая полоса солнечного света, трепетно взбегавшая с каменных плит вверх по ступенькам винтовой лестницы, усиливала впечатление заброшенности и пустынности. Из-за двери в квартиру кандидата Регулейна доносились звуки скрипки: кандидат играл упражнения. Уже занеся ногу на первую ступеньку, Каспар остановился и прислушался.

Вот! Вот! Он появился! Сначала тень, затем очертания фигуры, затем голос. Что же проговорил этот голос, низкий и звучный?

Низкий голос проговорил за его спиной: «Каспар, ты должен умереть».

«Умереть?» — удивленно подумал Каспар, и руки у него стали как деревянные.

Он увидел перед собой человека, чье лицо скрывал черный шелковый платок, слегка раздувавшийся на сквозном ветру. На нем были коричневые башмаки, коричневые чулки и коричневый же костюм. В руке безликого, затянутой в перчатку, блеснул какой-то металлический предмет, блеснул и тут же померк. Он ударил им Каспара. Каспар, возведя горе свой остановившийся взгляд, ощутил оглушающую боль в голове.

Кандидат Регулейн внезапно перестал играть. Раздались шаги, вскоре затихшие, но они, видно, вспугнули человека с платком на лице, и он не отважился ударить вторично. Когда Каспар открыл глаза, по которым со лба струилась жгучая влага, тот уже исчез.

«Эх, кабы не перчатки, — подумал Каспар, теряя равновесие, — я бы среди тысяч рук узнал его руки». В углу сеней ему не за что было ухватиться; он попытался взобраться на ступеньки, но солнечная полоса, словно огненный поток, преградила ему дорогу. Каспар поскользнулся, обеими руками обхватил колонну и с полминуты просидел молча и неподвижно, покуда его не пронзила страшная мысль, что человек с платком на лице может воротиться. Всеми силами стараясь удержать свое потухающее сознание, Каспар поднялся, шатаясь, Двинулся вперед. Он хватался за стену, словно ища отверстия, в которое можно было бы забиться.

Едва прикрытая дверь лестницы, ведущей в подвал, поддалась под его рукой, и он чуть не свалился вниз. Почти ничего не видя, ни о чем не думая, он торопливо и неуклюже спустился по ступенькам; ему чудилось, что тот, безликий, его настигает. В подвале вода брызгала у него из-под ног; в дождливую погоду там стояли лужи. Когда он наконец сыскал угол посуше, опустился на каменный пол и, преисполненный отчаяния и страха, буквально сжался в комочек, часы на башне пробили двенадцать, больше он уже ничего не слышал и не чувствовал.

В четверть первого домой вернулись Даумеровы дамы. Анна, первой вошедшая в сени, увидела кровавую лужу возле лестницы и вскрикнула. В эту минуту из своей квартиры вышел кандидат Регулейн и произнес:

— Это еще что такое?

Старуха, не заподозрившая ничего дурного, высказала предположение, что у кого-нибудь шла кровь носом. Но Анна, тревожась все более и более, указала им на кровавые отпечатки пальцев по всей стене до самой двери в подвал. Она побежала наверх, первой ее мыслью был Каспар; ища его по всем комнатам, она крикнула брату:

— Скорей, внизу все залито кровью!

Подавив вздох, Даумер поднялся от письменного стола и вышел в сени.

Тем временем кандидат, идя по кровавому следу, спустился в подвал. Хриплым голосом потребовал оттуда свечу и уже громко, пронзительно крикнул:

— Он здесь, он здесь лежит, этот Хаузер! Живей, живей на помощь!

Все трое ринулись в подвал, запыхавшаяся Анна тотчас же вернулась за свечой, остальные с трудом подняли скрюченное тело Каспара и снесли его наверх.

— Врача! Врача! — крикнула фрау Даумер подоспевшей Анне; та задула свечу, швырнула ее на пол и убежала.

Уложив наконец Каспара в постель, они смыли запекшуюся кровь с его лица, причем обнаружилась довольно большая рана посредине лба. Даумер, ломая руки, бегал взад и вперед по комнате, крича:

— И надо же такому случиться! В моем доме! Я же сразу сказал… мне все было заранее ясно!

Перед домом уже толпился народ, когда Анна возвратилась с врачом. В сенях стояли несколько чиновников магистрата и полицейские. Немного позднее пришел судебный врач; оба доктора уверяли, что рана не опасна, но за разум юноши, видимо, перенесшего нешуточное потрясение, не ручались.

Составить протокол оказалось невозможным. Каспар приходил в сознание лишь на короткое время; он бормотал несколько слов, которые, подобно вспышкам молнии, освещали случившееся, вспоминал человека с невидимым лицом, его блестящие сапоги и коричневые перчатки, но тут же опять начинал бессвязно бредить. При осмотре помещения обнаружилось, откуда проник в дом незнакомец: под лестницей имелась дверца, выходившая в соседский сад, задвижка на ней была сломана.

Допрос Даумера не дал никаких результатов, он едва цедил слова. Под вечер пришел господин фон Тухер и сообщил, что к президенту Фейербаху послан курьер.

Магистрат немедленно объявил розыск. Стражу у главных и прочих городских ворот призвали к особой бдительности; трактиры и заезжие дворы, где останавливались простолюдины, были взяты под неусыпное наблюдение, жандармерия и сельские общины в окрестных деревнях получили приказ усиленно надзирать за всеми жителями без исключения. На стене ратуши было прибито извещение о розыске, коим занялись два актуария и добрая половина всех нижних чинов полиции.

Преступление было совершено в понедельник, но процесс, слушавшийся в суде, не позволил президенту немедленно выехать в Нюрнберг, он прибыл туда лишь в четверг с экстренным почтовым дилижансом и тотчас же отправился в ратушу. Членам магистрата приказано было доложить ему о мерах, принятых полицией, и о результатах, к которым они привели; Фейербах остался весьма недоволен докладом, а из-за целого ряда допущенных промахов впал в такую ярость, что чиновники буквально голову потеряли. Относительно протоколов и показаний свидетелей, предъявленных ему актуарием, он отпустил несколько саркастических замечаний; под стражу, как оказалось, были взяты— жена звонаря, видевшая возле нужника за главной городской больницей хорошо одетого человека, который мыл руки в пожарной бочке; далее зеленщица, встретившая в церкви св. Иоанна незнакомца, спросившего, не знает ли она, кто проверяет документы у Тиргартенских ворот и можно ли, не опасаясь задержания, пройти в город; арестованы были также подозрительные молодые ремесленники и несколько бездомных бродяг, кроме того, установлена слежка за двумя молодыми людьми, один из которых одет в светлый, другой — в темный фрак; эти молодчики, повстречавшись на Флейтсбрюке, подавали друг другу какие-то знаки.

— Поздно, поздно, — скрежетал зубами президент. — Почему не проверили списки приезжих в гостиницах и на постоялых дворах? — накинулся он на дрожащего актуария.

— Следы ведут во многих направлениях, — робко вставил несчастный.

— Что правда, то правда, глупости ни один путь не заказан, — съязвил президент и многозначительно добавил: — Слушайте, вы, божий человек, преступник, за которым мы гонимся, не станет мыть руки на глазах у всех прохожих, так же как не станет пускаться в разговоры с зеленщицей и бояться сторожа у городских ворот. Очень уж низко вы изволили его оценить.

Захватив с собою писца, он отправился к Даумеру, чтобы еще раз самолично произвести осмотр помещения. Его сопровождал советник магистрата Бехольд, отчаянно ему докучавший своим многословием. Между прочим, Бехольд заметил, что слышал, будто бы учитель Даумер не желает больше держать у себя Каспара, и ходатайствует, чтобы юноше было предоставлено пристанище в его, Бехольда, доме. Фейербах счел все это пустопорожней болтовней и поспешил отделаться от докучливого спутника, отправив его с каким-то поручением к господину фон Тухеру.

Фейербаха с первых же слов поразила растерянность Даумера. Чтобы вконец не сбить его с толку, он постарался придать допросу некое подобие дружеской беседы. Даумер вспомнил о таинственной встрече Каспара с каким-то незнакомцем перед церковью св. Эгидия и поспешил выложить всю историю.

— И мы только сейчас о ней узнаем? — вскипел президент. — Разве эта встреча не возымела немедленных последствий? Неужто же вы не заметили ничего подозрительного?

— Нет, — пролепетал Даумер, напуганный стальным буравящим взглядом президента. — Разве что в тот же вечер я встретил у фрау Бехольд одного господина, который делал мне довольно странные намеки, но как их понимать, я не знаю.

— Что это был за человек? Как его звали?

— Мне сказали, что он дипломат, находится у нас проездом, а имени я не запомнил. Или нет, все-таки: господин фон Шлотхейм-Лаванкур; но я слышал, что он остановился здесь под вымышленным именем.

— Как он выглядел?

— Толстый, рослый, на лице оспины, лет этак под шестьдесят.

— О чем вы с ним говорили?

Даумер по мере сил передал содержание разговора. Фейербах погрузился в раздумье и вписал что-то в свою записную книжку.

— Пойдемте-ка к Каспару, — сказал он, вставая.

На лбу у Каспара все еще была повязка; лицо такое же белое, как бинты. Белой, казалось, была и улыбка, которою он встретил президента. Каспар уже прошел через три или четыре допроса и еще на первом рассказал все, что стоило рассказывать. Это, однако, не удержало старого судейского писца от все новых подковыристых вопросов, имевших целью изобличить в противоречиях несчастную жертву; с противоречиями работать куда как хорошо, когда же тебе твердят одно и то же, дело становится бесперспективным. Президент не стал задавать вопросов; он не узнавал Каспара: это был затравленный человек, со взглядом уже не столь открытым, не сияющим и невинным, но накрепко прикованным к земному.

Женщины с удовлетворением рассказывали ему о состоянии здоровья Каспара, а вскоре пришел врач и охотно подтвердил, что об опасности уже и речи быть не может. Президент, тоном достаточно повелительным, высказал надежду, что в эти дни незнакомые посетители — все без исключения— не будут допускаться к Каспару. Даумер отвечал, что это-де само собой разумеется и что не далее как сегодня утром он отвадил чьего-то лакея в расшитой ливрее.

— Это был слуга одного знатного англичанина, что остановился в гостинице «К орлу», — пояснила фрау Даумер, — через час он явился снова, чтобы поподробнее узнать, как чувствует себя Каспар.

В дверь постучали, вошел господин фон Тухер, отвесил поклон президенту и минуту спустя сообщил удивительное известие: этот самый англичанин нанес визит бургомистру и передал ему сто дукатов для вручения тому, кто сумеет напасть на след убийцы, покушавшегося на Каспара.

Воцарилось удивленное молчание. Президент прервал его, спросив, известно ли кому-нибудь, зачем приехал этот чужестранец? Господин фон Тухер отвечал:

— Известно только, что он прибыл третьего дня вечером и что неподалеку от Бургфарнбаха у экипажа сломалось колесо, здесь он дожидается, покуда его починят.

Президент нахмурил брови, подозрительность затуманила его взор; так настораживается охотничий пес, в стороне от путаницы следов, почуяв новый четкий след.

— Как звать этого человека? — спросил он с напускным равнодушием.

— Имя я запамятовал, — поспешил сказать барон Тухер, — но это настоящий вельможа, господин бургомистр Биндер на все лады прославляет его обходительность.

— Знатным господам, чтобы прослыть обходительными, достаточно любезно извиниться после того, как они наступят вам на ногу, — послышался бойкий голос Анны, сидевшей у кровати Каспара. Даумер бросил на нее сердитый взгляд, но президент разразился громовым хохотом, заразительно подействовавшим на остальных. Он долго не мог успокоиться, и глаза у него блестели от удовольствия.

Один Каспар не принял участия в этой веселой интермедии, взор его был устремлен в пространство, и только одного ему хотелось: увидеть человека, который явился из дальней дали и выложил столько денег, чтобы был найден тот, кто его ударил. Из дальней дали! Ведь только из дальней дали могло прийти то, о чем тосковала его душа, — с моря, из неведомых стран. Президент тоже явился издалека, но на чело его не ложился отсвет неведомых краев, сладостный ветерок не застрял в складках его одежды и глаза его не светились, как звезды, они гневались и вопрошали, вечно вопрошали. Тот, из дальней дали, явился, наверное, в серебряном одеянии, и множество коней везли его, он ни о чем не спрашивал, так как все знал. А вот другие, близкие, что все время входят и выходят, не похоже, чтобы они соскочили с покрытых пеною коней, дыхание у них тяжелое, как воздух в подвале, руки усталые, а у всадников руки не устают. Лица их закрыты — но не черным платком, как у того человека, который ударил его, подойдя к нему ближе, чем кто-либо до того, — они закрыты неприметно, словно затянуты дымкой. Эти люди говорят нечистыми голосами, и тон у них притворный. Поэтому и он, Каспар, должен теперь притворяться, он уже больше не в силах твердо смотреть им в глаза, не в силах сказать то, что мог бы сказать. Молчать спокойнее и печальнее, чем говорить, в особенности когда они ждут, что он заговорит. Да, он любил быть немного печальным, таить про себя свои мечты и мысли, заставлять их думать, что им нельзя к нему приблизиться.

Даумер был слишком занят собой, слишком подавлен предстоящим проведением в жизнь неколебимо принятого решения, чтобы заметить, по-прежнему ли Каспар с ним прост и по-детски откровенен. Господин фон Тухер первым указал на некоторые странности в поведении Каспара, он и президенту намекнул на них, когда они вместе выходили от Даумера. Президент пожал плечами и ни слова не ответил, затем попросил барона пойти вместе с ним в гостиницу «К орлу»; они осведомились, у себя ли господин из Англии, но в ответ услышали, что его светлость лорд Стэнхоп, так его назвал лакей, изволил отбыть всего какой-нибудь час назад. Неприятно пораженный, президент спросил, известно ли, в каком направлении он отбыл. «Точно этого никто не знает, — гласил ответ, — но поскольку экипаж выехал через ворота св. Иакова, можно предположить, что его светлость отправился на юг, вернее всего, в Мюнхен».

— Опаздываем, повсюду опаздываем, — пробурчал президент. — Хотел бы я знать, — обернулся он к господину фон Тухеру, — что побудило его светлость снести в ратушу целую кучу дукатов?

На лице Фейербаха была написана такая усталость от одолевавших его мыслей и забот, от постоянной и напряженной бдительности, от терзавших его страстей, что оно походило на лицо больного или одержимого.

Уже несколько месяцев президент находился в этом возбужденном состоянии. Подчиненные боялись его как огня; малейшая небрежность по службе, более того, самое робкое возражение приводили его в неистовство, и если вспышки начальнического гнева и раньше были страшны, то теперь они всех повергали в трепет, ибо бурю вызывал даже самый незначительный проступок. В эти минуты голос его гремел в залах и коридорах Апелляционного суда, крестьяне внизу на рынке останавливались и, сочувственно покачивая головами, говорили: «Его превосходительство гневается», — а в присутствии все, начиная от советника управления и до последнего писца, обомлевшие и бледные, сидели на своих стульях.

Может быть, им легче было бы нести свой крест, знай они, какое страдание причиняет себе этими выходками президент, как, побежденный собственным неистовством, он мучается от стыда и раскаяния и, случается, словно во искупление какого-то своего греха, даже бросает серебряную монетку первому встречному нищему. Конечно, же, они не могли знать, что под сумрачной пеленой этих настроений таятся возмущенный долг и уязвленная честь, что гений здесь, среди кажущегося неспокойствия и неразберихи, сотворил истинное чудо из улик и догадок, пророческим взглядом проник в самый ад человеческой низости и злодейства.

Из темных нитей, связывавших участь Каспара Хаузера с неведомым прошлым, руке этого волшебника удалось сделать ткань, на которой, словно бы огненными буквами, было напечатано то, что покрыло мраком стечение обстоятельств и течение времени.

Полный страха, стоял он перед своим творением, ибо самая основа его жизни шаталась под ним. Сомнений для него более не существовало. Но вправе ли он выйти на арену с этой ужасной правдой, пренебрегши всем, к чему обязывают его служба и доверие короля? Не лучше ли продолжать свой розыск втайне, чтобы, когда пробьет решительный час, из-за угла, как они того заслуживают, напасть на коварные и темные силы? И ничего-то он не добьется, даже благодарности, но потерять может все.

«Что за мука, — так думал он в бессонные ночи, — что за нестерпимая мука, бездеятельно, словно подкупленный страж, наблюдать, как вершится неправое дело, мерить по недостаточной мерке закона великий и малый грех, подводить его под букву уложения о наказаниях, меж тем как жизнь идет своим путем, порождает и разрушает форму за формой! Никогда не быть хозяином действия, всегда — только ищейкой тех, кто облечен властью действовать, не ведать, что надобно пресекать, а что поощрять».

Он не был бы самим собой, если бы не сумел найти путь между гласностью и трусливым умолчанием, сохранявший ему самоуважение. Он направил королю подробнейшую докладную записку, обдуманно расчленив в ней все детали события, написанную от начала до конца свободно и смело; каждая фраза — как удар молота.

Предварял он свое письмо рассуждением о том, что Каспар Хаузер, безусловно, не является внебрачным ребенком, но, конечно же, рожден в законном браке.

Будь Хаузер незаконным сыном, писал Фейербах, для сокрытия его происхождения заинтересованным лицам не пришлось бы прибегать к средствам столь жестоким, опасным и чудовищным, не пришлось бы много лет держать его в тюрьме и потом вытолкать на улицу. Чем знатнее были отец или мать рёбенка, тем легче могли они от него избавиться, но у людей не столь высокого происхождения нашлось бы еще меньше поводов для принятия этих жестоких и предательских мер. Хлебом и водой, единственной пищей Каспара в узилище, они могли бы кормить его и на глазах у всего света. Будь Каспар незаконным сыном высокопоставленных родителей или простолюдинов, богачей или бедняков, все равно, средства здесь не соответствуют цели. Да и кто без нужды взвалит на себя бремя такого тяжкого преступления, тем паче будучи вынужденным в течение необозримого времени изо дня в день снова и снова повторять его? Из всего этого явствует, продолжал неумолимый обвинитель, что преступление совершено людьми могущественными и богатыми, которые легко сметают любые препятствия на своем пути, которые, внушая страх и сладостные надежды на разные блага, имеют возможность пустить в ход самые послушные инструменты, наложить золотые замки на многие болтливые уста. Иначе как объяснить, что Каспар был доставлен в Нюрнберг среди бела дня, а тог, кто его привез, умудрился бесследно исчезнуть; как объяснить, что энергичный неустанный розыск в течение многих месяцев не навел на сколько-нибудь верный след, ведущий к определенному человеку, в определенную местность, как объяснить, что, несмотря на обещанное высокое вознаграждение, никто не явился с какой-нибудь новой вестью?

Из этого нельзя не заключить, что Каспар — человек, с жизнью или смертью коего сопряжены далеко идущие интересы, писал Фейербах. Ни месть, ни ненависть не могли стать мотивом для его заточения. Нет, Каспара устранили, чтобы другому обеспечить привилегии и почести, ему одному подобающие. Каспар должен был исчезнуть, чтобы другие утвердились в правах наследия. Он отпрыск высокого рода, за это говорят странные сны, его посещающие, которые, по существу, не что иное, как пробудившиеся воспоминания детства. Об этом же свидетельствует и то, как протекало его заточение; правда, мальчика держали в темнице, на скудной пище, но нам известны примеры, когда людей заточали не злонамеренно, а во имя их же блага, не на погибель, а во имя спасения от тех, кто посягал на их жизнь. Возможно, что самое его существование должно было устрашать того, кто, мучаясь угрызениями совести, соучаствовал в злодеянии, но у кого не достало смелости ему воспротивиться. С Каспаром обходились заботливо и мягко, но, спрашивается, почему? Почему тот таинственный чёловек не умертвил его? Почему никто не добавил еще одну каплю опиума в воду, которою его время от времени одурманивали? Мертвый надежнее живого, пусть даже брошенного в подземелье.

Если бы в одном из высокопоставленных, или знатных, или хотя бы видных семейств исчез ребенок, то даже если б его гибель или исчезновение не были преданы гласности, давно стало бы известно, в каком именно семействе произошло это несчастье. Но поскольку в течение многих лет и даже теперь, когда об истории Каспара судят и рядят все, кому не лень, никакой слух не просочился в общество, значит, Каспара надо искать среди мертвых. Иными словами, за умершего был выдан ребенок и поныне считающийся мертвым, который на самом деле живет в лице Каспара; а это равносильно тому, что был устранен законный наследник, вместе с которым, возможно, должен был угаснуть род, чтобы никогда больше не возродиться. На место этого ребенка, в те дни, может быть, даже больного, был положен другой, умирающий или уже умерший и вскоре похороненный. Таким образом Каспар попал в список мертвых. Если предположить, что в заговор был вовлечен врач, получивший приказ умертвить дитя, который, однако, из жалости или в силу разумных соображений решил, притворно выполнив поручение, спасти его, то не удивительно, что сей благой обман удался. В этом деле каждый действовал по указанию свыше. Но чьи-то уста должны же были произнести первое слово? В ком жил дух, столь могучий и не убоявшийся на вечные времена взвалить на себя бремя ответственности? Где дом, в котором свершилось неслыханное?

На этом месте письма рука президента остановилась — на много, на очень много дней. Не от усталости или малодушия, нет, сам того не желая, он мешкал, как полководец перед битвой, сознающий, какое зло и погибель она принесет, независимо от своего исхода. Сорвать корону с головы властелина, пальцем указать на запятнанную тиару, — не значило ли это оскорбить также и достоинство своего короля, растоптать освященные веками традиции, подстрекнуть к сопротивлению бесправный народ? Теперь, как никогда, чувствовал он творящую силу слова и то, что правда неудержимо вытекает из правды.

Он назвал по имени династию. Он черным по белому доказал, что по мужской линии старый род нежданно-негаданно угас, дабы очистить место для боковой ветви, пошедшей от морганатического брака. Не в бездетном, но в щедро благословенном детьми браке происходило это вымирание, и умирали лишь сыновья, дочери оставались в живых. Мать стала доподлинной Ниобеей, только что смертоносные стрелы Аполлона без разбору поразили сыновей и дочерей Ниобеи, здесь же ангел смерти пролетел мимо сестер, умертвив только братьев. Удивительно, более того, похоже на чудо, что ангел смерти стоял лишь у колыбели мальчиков и беспощадна вырывал их из ряда цветущих девочек. Как объяснить, спрашивал Фейербах, что у матери, рожающей одному и тому же отцу трех здоровых дочек, все сыновья появляются на свет обреченными? Это не случайность, бесстрашно утверждал он, но система, в противном случае пришлось бы уверовать, что само провидение вмешалось в естественный ход вещей во имя политической проделки. Вскоре после появления Каспара в Нюрнберге разнесся слух, что Каспар — принц этой династии, объявленный умершим. Эти темные слухи не утихали, и даже некий дух, как писали газеты, возвестил, что нынешний властелин — узурпатор, ибо жив еще законный престолонаследник. Слухи, разумеется, только слухи! Но они нередко бывают почерпнуты из надежного источника. Там, где речь идет о таинственных преступлениях, слухи возникают оттого, что проболтался совиновник, что кто-то был не в меру доверчив, допустил неосторожность, или пожелал облегчить свою совесть, или же, наконец, вознамерился отомстить за обманутые надежды, а не то захотел втихую поведать правду, не думая, что играет роль предателя.

Президент назвал не только династию и страну, в которой она царила, он назвал и государя, чья скоропостижная кончина более десяти лет назад возбудила немало подозрений, назвал и высокородную государыню, что в добровольном изгнании оплакивала свою злосчастную судьбу; назвал и тех, что по трупам взобрались на трон, и вот рядом со слабым, но честолюбивым человеком из мрака выступил образ женщины, преисполненной демонической силы, женщины, по чьей воле свершилось злодеяние.

В этом прямолинейном разоблачении чувствовалась горечь собственного опыта, ибо президент знал придворную жизнь, где козни и вероломство окутаны облаком благовоний, где низость одурманивает свои жертвы лицемерными милостями. Он дышал этим воздухом, он сидел за столом с этими людьми, он вкусил от их ядов, лучшие годы своей жизни он служил им, все силы отдал этой службе, а наградой за его самоотверженность были поношения и преследования; он знал наперечет их ставленников и сообщников, знал людей, для коих история всего-навсего родословная книга, религия — докучливая литания, философия — проклятое якобинство, политика — игра в жмурки с нотами и протоколами, народное хозяйство — арифметическая задача, не имеющая ответа, права человека — игра в фанты, монарх — щит их собственного величия, отечество — отданное в аренду имение, свобода — наглость, которую позволяют себе дураки и сумасброды. За его словами вставали невозвратно утраченные годы, перенесенные унижения, омраченный дух. Он не хотел говорить о себе, но слова срывали завесу с его скорби, пусть и не для глаз короля, которому предстояло лишь прочитать написанное.

Письмо было отослано с кропотливым соблюдением осторожности, дабы оно не попало ни в чьи руки, кроме рук государя, и президент неделю за неделей стал ждать ответа, подтверждения, какого-нибудь знака. Но тут пришло известие о покушении на Каспара. Фейербах поспешил в Нюрнберг, но принятые им меры были так же безуспешны, как и те, что приняла полиция. На десятый день своего пребывания там он получил письмо из королевской частной канцелярии: ему выражали благодарность за сообщение, на которое, безусловно, будет обращено самое серьезное внимание, удивлялись проницательности, с какою он сумел вникнуть в обстоятельства, столь запутанные, но во всех сколько-нибудь существенных пунктах послание отличалось крайней сдержанностью: «надо проверить»; «необходимо обдумать»; «следует выждать»; «приходится считаться»; «соблюдать известную осторожность»; «вполне понятные отношения накладывают неприятные обязанности»; «самая природа этого невероятного потрясающего события не терпит скоропалительного вмешательства»; тем не менее ему, Фейербаху, «обещают, да, да, обещают», но прежде всего «рекомендуется полное и безусловное молчание, — во избежание опалы надо сделать все возможное, чтобы эта прискорбная история не получила огласки за границей через свидетельство какого-либо официального лица, касательно последнего пункта от него в первую очередь ждут полного понимания и подчинения».

Впечатление от этого секретного послания, столь же льстивого, сколь и угрожающего, похожего на дружески протянутую руку, в которой взблеснул отточенный кинжал, было тем более сильно, что Фейербах давно ждал и страшился именно такого ответа. Он бесновался. Растоптав письмо, стал, задыхаясь, бегать по комнате, сжимая кулаками виски, потом бросился на кровать, испугавшись неистового биения своего сердца, и, наконец, обрел разрядку в громком и долгом хохоте, полном ярости и злобы.

Потом он долго, очень долго лежал без движения, и в мозгу его стучало только одно слово: молчать, молчать, молчать.

В этот самый день бургомистр Биндер неоднократно являлся в гостиницу, желая переговорить с президентом. Лакей уходил наверх и всякий раз возвращался с сообщением, что на его стук ответа не последовало, господин статский советник, видимо, спит или не желает, чтобы его беспокоили. Вечером Биндер пришел снова и на сей раз был принят. Президента он застал углубленным в просмотр каких-то документов; на его извинения тот ответил оскорбительно краткой просьбой перейти к делу.

Опешивший бургомистр отступил на шаг и гордо заметил, что не знает, чем навлек на себя недовольство его превосходительства, но как бы то ни было, а такого обхождения с собою он не допустит. Фейербах встал из-за стола:

— Ради самого неба, оставьте это! Если тот, кто жарится на костре, и пренебрежет правилами поведения, то, право же, этому не стоит удивляться.

Ничего не понявший Биндер опустил глаза долу. Затем объяснил цель своего прихода. Президент, вероятно, уже наслышан о намерении Даумера удалить Каспара из своего дома. Поскольку юноша более или менее оправился от ранения, Даумер решил, не откладывая дела в долгий ящик, отвезти Каспара к Бехольдам, которые примут его с распростертыми объятиями. Все это уже не раз обсуждалось, теперь осталось только получить его, президента, согласие.

— Да, я знаю, что Даумер уже по горло сыт этой историей, — досадливо заметил Фейербах. — Я не упрекаю его. Кому приятно, чтобы вокруг его дома рыскал убийца, хотя здесь можно и должно принять действенные меры. С сегодняшнего дня Каспар будет находиться под неусыпным надзором полиции, город отвечает мне за него. Но почему Даумер так заторопился? И почему Каспара передают в семейство Бехольдов, а не господину фон Тухеру или вам?

— Служебные обязанности заставляют господина фон Тухера ближайшие месяцы провести в Аугсбурге, что же касается, меня, — бургомистр запнулся, лицо его на мгновение побледнело, — то мой дом отнюдь не мирный приют.

Президент бросил на Биндера быстрый взгляд, подошел и пожал его руку.

— А что за люди эти Бехольды? — спросил он, желая перенести разговор.

— О, это люди хорошие, — несколько неуверенно отозвался бургомистр. — Во всяком случае, сам хозяин весьма уважаемый негоциант. Относительно его жены… мнения расходятся. Она любит наряжаться и тратит уйму денег. Впрочем, ничего дурного о ней сказать нельзя. Поскольку Каспар, как договорено, будет теперь посещать школу, ему, по сути, и нужен-то лишь присмотр порядочных людей.

— Есть у них дети?

— Тринадцатилетняя дочка. — Бургомистр, как и все в городе, знавший, что фрау Бехольд плохо обращается с девочкой, хотел для очистки совести присовокупить еще несколько слов, но тут лакей доложил о Даумере и магистратском советнике Бехольде. Президент велел просить. В дверь тотчас же всунулось приветливо ухмыляющееся лицо советника, на котором торжественная черная бородка комично контрастировала с поседелыми прядями, благоухающими помадой и зачесанными на лоб.

Непрерывно кланяясь, он подошел к Фейербаху, но тот удостоил его лишь беглого приветствия и тотчас же повернулся к Даумеру. Последний едва отважился встретить испытующий взгляд президента и на вопрос, сможет ли Каспар вынести внешнее и внутреннее напряжение, связанное со столь радикальной переменой обстановки, ответил лишь смущенным молчанием. Когда господин Бехольд вмешался в разговор, заверяя, что с Каспаром в его доме будут обходиться, как с родным сыном, бургомистр процедил сквозь зубы, что таким заявлениям грош цена. На примере Каспара нетрудно убедиться, что есть родители, обрекающие на гибель родного сына. Советник состроил обиженную мину, потер свои костлявые пальцы о краешек стула и пробормотал, что к сказанному ему прибавить нечего; все от него зависящее будет сделано.

Президент, озадаченный этими словами и недомолвками, взглянул сначала на одного, потом на другого. Затем подошел к Даумеру, положил руку ему на плечо и многозначительно спросил:

— Скажите, это обязательно должно произойти?

Даумер вздохнул и взволнованно ответил:

— Ваше превосходительство, один бог знает, как трудно далось мне такое решение.

— Знать-то бог знает, да вот одобрит ли, — сердито проговорил президент, и его приземистая дородная фигура, казалось, выросла на глазах. — От удара камнем о сталь высекается искра, но горе, если с камня посыплются только грязь и крошка. Это значит, что о прочности и неистребимости, дарованных ему природой, и речи не может быть.

«Он опять меня отчитывает», — подумал Даумер, и лицо его побагровело с досады.

— Я сделал все, что было в моих силах, — торопливо и упрямо отвечал он. — Я не закрываю перед Каспаром дверей своего дома. Не говоря уж о своем сердце. Но, во-первых, я не вправе ручаться за его безопасность, впрочем, думается мне, и никто другой не вправе. Можно ли быть сеятелем на пашне, под которой тлеет роковой огонь, сжигающий каждое зерно? Наконец, и это, пожалуй, самое главное, я разочарован. Никогда я не забуду, чем был для меня Каспар, да и как можно это забыть! Но чуда больше нет, время пожрало его.

— Больше нет, больше нет, — уныло пробормотал Фейербах, — я ждал этих слов. Если долго смотреть на свет, глаза перестают видеть. От сыновей отрекаются, если они предъявляют чрезмерные требования к нашей любви. Но нищий получает свою даровую похлебку. Уважаемые господа, — произнес он вдруг громко и отчетливо, — поступайте, как угодно, но помните, что в любом случае вы отвечаете мне за Каспара.

Идя по улице, Даумер все еще досадовал на тон и слова президента. Но и собою он был недоволен. На одной из захолустных улиц, неподалеку от крепости, ему встретился ротмистр Вессениг. Даумер обрадовался возможности хоть словом перекинуться и проводил его до казармы. Ротмистр сразу же завел разговор о Каспаре, но Даумер не замечал или не хотел замечать, что его разговорчивость имела издевательский привкус.

— Таинственная история с этим «невидимкой»… — Господин фон Вессениг вдруг заговорил без обиняков. — Неужто же есть люди, которые в это верят? Среди бела дня какой-то тип, да еще, здравствуйте пожалуйста, в перчатках, пробирается в дом, полный людей, и, завесив свою физиономию вуалью, вытаскивает топор из кармана? А может, ему было приказано прогуливаться по улице с топором, а? Держать его руками в перчатках? Клянусь святым Фомою, изрядная разбойничья история!

Поскольку Даумер отмалчивался, ротмистр с не меньшей горячностью продолжал:

— Представим себе на минуту, что ваш прославленный невидимка намеревался убить этого малого. Почему же тот отделался незначительным ранением? Таинственному пришельцу надо было только посильнее ударить, и уста, которые могли его выдать, умолкли бы навеки. Волей-неволей приходится думать, что убийца в перчатках до поры, до времени хотел только пощекотать свою жертву. Ничего не скажешь, щекотливая история. Все мои знакомые, parole d'honneur[5] уважаемый господин учитель, возмущены легковерием тех, кто позволил так глупо над собой насмеяться.

Даумер счел ниже своего достоинства оскорбляться или негодовать. Напротив, стал даже притворно поддакивать ротмистру и не без любознательности осведомился, как же следует представлять себе все это происшествие. Господин фон Вессениг многозначительно пожал плечами. Он ждал, что Даумер разразится гневной тирадой, резко его одернет, а так как этого не случилось, быстро отказался от своего сдержанного злобствования и, блюдя осторожность, стал высказывать лишь предположения общего характера:

А может, доблестный Каспар напился, упал на лестнице и, желая поинтересничать, задним числом сочинил страшную историю. Но это еще с полбеды. У многих сложилось впечатление куда более мрачное, а именно, что мерзкий мальчишка морочит своих благодетелей и все это — тонко задуманная мистификация.

Тут уж Даумер не выдержал. Он остановился, замахал обеими руками — казалось, слова его спутника, как ядовитые мухи, кружатся над ним, — и, не прощаясь, бросился прочь.

«Вот они, люди, вот их голос, — потрясенный, размышлял он, — им можно так думать, им не возбраняется такие мысли высказывать. О, эта бездна глупости и злобы неизбежно поглотит тебя, бедняга Каспар! Пусть ты не посланец небес, как я думал, все же ты паришь над этими людишками, как орел над нечистью. Конечно же, они переломят тебе крылья. Тщетно будет светиться чистотой и невинностью твоя душа, они этого не увидят. Тщетно будешь ты лить слезы перед ними, тщетно им улыбаться, ты дотронешься до их руки и отпрянешь, ибо она будет холодна как лед, ты будешь смотреть им в глаза, а они не промолвят ни слова. Робко, ищет твой дух путей к ним, но предательство толкаёт тебя на самый гибельный путь…»

Допустим, господин Даумер, что ты пророк и что душа у тебя сердобольная. Ты знаешь людей, знаешь, что огонь горит, игла колется и что заяц, когда его подстрелят, падает в траву и умирает. Знаешь ты, и к чему ведет то, что ты творишь. Но разве это повод для того, чтобы пасть в объятия событий, как, с целью предотвратить удар, падают в объятия врага, занесшего над тобою меч? Нет, не повод! Или только повод повернуть вспять маленькое решеньице? Ведь здесь идеалисты и психологи мало чем отличаются от воров и лихоимцев.

Он идет домой, продолжая философствовать, идет домой и ложится спять. Наутро мир будет выглядеть куда приемлемее, чем выглядел вчерашним незадачливым вечером.