""Да, тетя"" - читать интересную книгу автора (Олдингтон Ричард)

III

После всех этих бурь, от которых впору было сойти с ума любому джентльмену смирного нрава, Освальд мечтал о супружестве, как о тихой пристани, где он отдохнет от унижений, где не будет ни теток, ни опостылевшей ему карьеры. С помощью всяких благовидных доводов он убеждал себя, что уж лучше быть на содержании и иметь пятьдесят фунтов карманных денег, нежели пользоваться свободой, сопряженной с риском перетрат и проистекающими из них ужасами, реальными и воображаемыми. Подобно герою Корнеля, Освальд «мечтал унизиться». И Джулия, во всяком случае на первых порах, была к нему очень добра. Восемьсот фунтов в год и собственный мужчина казались ей прочными благами в нашем неустойчивом мире. И еще ей нравилось развращать своего неуча мужа. Женское властолюбие (это наследие счастливого матриархального каменного века) проявляется не сразу и растет лишь по мере того, как падает престиж полоненного мужчины. Джулия, удовлетворенная и разнеженная, снисходительно улыбалась прихотям мужа, так что Освальд, можно сказать, пользовался привилегиями любимой из наложниц. Сплошь и рядом ему разрешали самому выбирать себе времяпрепровождение, и на несколько месяцев двор Людовика XV, елизаветинская драматургия и роман в манере Пруста были преданы забвению, что вызывало у Освальда чувство искренней благодарности.

Но в одном вопросе Джулия проявила твердость, и не будь Освальд так доверчив, он бы сразу заподозрил, что цепи карьеры ослаблены лишь на время. Джулия настояла на том, чтобы он продолжал заниматься литературной критикой.

— Но, радость моя, — сказал Освальд тоном любящего, рассудительного мужа, — ведь это просто смешно — тратить столько времени и труда за те жалкие гроши, что они платят.

— Ну сделай это для меня, — нежно пропела Джулия. — С этим связаны интересные знакомства, и мне лестно видеть наше имя в печати. А что касается платы, предоставь это мне.

У Освальда чуть не вырвалось «Да, тетя» — ведь в точности таким тоном тетя Урсула изводила его «для его же блага». Но Джулия, как и тетя Урсула, была практична и свои слова «предоставь это мне» подкрепила действиями. Она пригласила редактора на воскресенье в их загородный домик — Освальду такое и в голову бы не пришло, он терпеть не мог этого человека, видя в нем одно из орудий пытки карьерой. Она улещала редактора, она закармливала его так, что у Освальда глаза на лоб лезли, когда он сравнивал эту роскошь с обычной ее бережливостью; и она имела со своим гостем две долгие конфиденциальные беседы. Освальд не поверил своим ушам, когда узнал, что его еженедельная рецензия будет теперь цениться в две гинеи — больше восьмисот процентов прибавки! И он заслужил эту плату, — может быть, его писания и не стоило читать, но они мало чем отличались от других, за которые платили столько же. Внимание редактора было лестно, деньги — нужны до зарезу (ведь положение его было ненамного лучше, чем если бы он попал под опеку Канцлерского суда); однако Освальд так жаждал покоя, что охотно променял бы на него и славу и богатство. Он-то не был честолюбив. С каждой статейкой он возился почти неделю, напряженно думал о ней и наяву и во сне. И далеко не каждую он довел бы до конца, если бы не просвещенные советы Джулии и ее мягкий, но непрестанный нажим.

А нажим на него оказывали безусловно — не так по-родительски грубо, как тетя Урсула, но с более настойчивой лаской, с более целеустремленным честолюбием, с более продуманных позиций слабой, обиженной женщины. Освальд был чужд самообольщения. Он знал, что никогда не будет повинен в крови сограждан, никогда не вольет пламень восторга в живые струны,{12} если на это потребуется больше получаса усидчивой работы. Данте поселил бы его в преддверии ада как ничтожное, бесцветное создание. Подобно многим эгоистам, он легко поддавался настроению окружающих его людей. Он не был наблюдателен; не обладал интуицией, позволяющей сразу угадать истинные мотивы и чувства под маской человеколюбия, которая часто обманывает и того, кто ее носит. Джулия быстро поняла, как с ним надо управляться. Чтобы порадовать его — либо в награду, либо для отвода глаз, либо перед очередной атакой, — достаточно было проявить заботу о том, чтобы он был сыт и ухожен, а в остальном предоставить ему, по выражению тети Урсулы, «терять время» как ему вздумается. Для того же, чтобы принудить его к чему-нибудь, у Джулии имелся целый арсенал разнообразного оружия. На его пылкость она отвечала равнодушием, повергая его этим в растерянность и печаль. Ссылаясь на соображения экономии, давала ему на обед холодную баранину, а Освальд ненавидел и холодную баранину, и экономию. Непрестанными напоминаниями о статье в еженедельнике она доводила его до несварения желудка и бессонницы. Но самым действенным из ее методов было дуться на Освальда за его провинности, большей частью воображаемые, до тех пор, пока ее угрюмое неодобрение и оскорбленная праведность не становились почти осязаемыми. Она умела, не произнося ни единого слова, заполнить самый воздух густым туманом укоризны и страдания. Освальд пытался противопоставить этому наигранную беззаботную веселость, но неизменно терпел позорное поражение и в конце концов спрашивал с трепетной робостью: «Что случилось, дорогая?», после чего ему тут же и притом не слишком ласково сообщали, что именно случилось.

Довольно скоро Джулия перестала ощущать ту «радость обладания», которая, судя по американской рекламе, всегда сопутствует покупке автомобиля новейшей марки и которую, как принято считать, испытывает темпераментная молодая женщина, приобретая красивого нового мужа. В общем, Освальд вел жизнь никчемного, но безобидного холостяка, у которого в доме завелась женщина. И Джулии это стало надоедать — сплошная тоска и никаких успехов в обществе. Где вожделенный дом на Итон-сквер, где толпы гостей, воздающих почести красоте и славе? Мечта эта казалась сейчас более несбыточной, чем в то время, когда они только поженились. Разочарованная Джулия скучала, а скука и разочарование породили злость. Избрав местом военных действий их загородный домик, она начала дуться еще с субботы, а в воскресенье к вечеру создала в доме такую атмосферу, что у Освальда поджилки тряслись от страха, как у венецианца, которому два незнакомца в маек» вежливо сообщают, что их превосходительства хотели бы с ним поговорить. За обедом — невкусным, холодным — он всеми силами старался оттянуть неизбежное «Что случилось, дорогая?». Не очень-то умея поддерживать разговор с враждебно настроенной аудиторией, он смешно помаргивал своими птичьими глазками, растерянно шевелил пальцами, пожелтевшими от табака, и ронял идиотские замечания.

— Голубые лупинусы разрослись просто на диво.

— Разве?

Джулия — воплощенная апатия и скорбь — обиженно ковыряла вилкой еду.

— Да. Посмотри, как они хороши рядом с теми большими красными маками.

— Разве? А я и не заметила.

Освальд чуть не спросил «Что случилось, дорогая?», но вовремя вонзил зубы в бутерброд с сыром. Пауза. Джулия вздохнула и скорбно поникла темной горделивой головой.

— А знаешь что? — Освальд попробовал нарушить неловкое молчание, прибегнув к жалкой лести. — Не повесить ли нам одну из твоих картин в комнате для гостей? Очень бы оживило… так подойдет…

— Перестань, Освальд. Ты знаешь, что мои картины — дрянь, и нечего притворяться, будто ты этого не знаешь.

— Ну что ты! Я же всегда уговаривал тебя не бросать живопись.

— Да, — быстро ввернула Джулия, — это тебе легче, чем самому поработать.

Уязвленный, Освальд отхлебнул сидра. Он не любил сидр, но ничего из более дорогих напитков ему не давали. Он вздохнул. Она вздохнула. Его вздох означал: «И чего эта женщина злится, черт бы ее побрал?» Ее вздох означал: «Почему этот мужчина, вместо того чтобы лелеять свою женушку, только терзает меня своим эгоизмом?» Освальд упрямо хранил молчание; нет, он не спросит «Что случилось, дорогая?». Он попробовал думать о приятном — корзины с фруктами, русский балет, изысканность Свана,{13} бар в отеле Ритц… Его размышления грубо прервали:

— Освальд!

— Что? Прости, пожалуйста.

— Ничего особенного. Просто я вижу, что ты меня разлюбил.

— Ну что ты, Джулия! Ты же знаешь…

Джулия перебила его мягко, но с суровой решимостью.

— Я хочу серьезно поговорить, Освальд, а ты сидишь как воды в рот набрал. Это очень жестоко с твоей стороны, и я иногда думаю, что напрасно согласилась за тебя выйти. Такой мужчина, как ты, неспособен заботиться о своей жене.

Будь у Освальда столь же ясный ум и острый язык, как у его супруги, он тут же изничтожил бы содержащиеся и ее словах намеки и ложные предпосылки. Это он-то как коды в рот набрал? Это он просил, чтобы за него вышли замуж? И ему ли «заботиться» о жене, которая так явно заботится о нем, что шагу не дает ступить самостоятельно? Но язык отказался ему служить, как в тот день, когда тетка вырвала у него роковую подпись. Он только и смог, что простонать:

— Ну зачем ты так, Джулия?

— Я не собираюсь с тобой спорить, Освальд, — сказала Джулия кротко, но с достоинством. (Я только говорю вам, Оскар.{14}) — Я просто считаю, что ты мог бы быть ко мне повнимательнее.

Освальд не устоял.

— Но что случилось, дорогая?

— Не мне бы это объяснять, — отвечала она уже более строго, — ведь это касается главным образом тебя, и если б не моя безрассудная любовь, мне это было бы глубоко безразлично.

— Но что я такого сделал? — вопросил Освальд со слабыми поползновениями на тон капризного ребенка.

— Ты ничего не сделал, в том-то и горе. А должен был сделать. Я хочу поговорить о твоей карьере.

(«О господи! — подумал Освальд. — Вторая тетя Урсула!»)

— Когда мы еще не были женаты, — продолжала Джулия печально, но твердо, — ты рисовал мне наше будущее в таких заманчивых красках, говорил, что будешь работать, не жалея сил, писать книги и создашь для нас обоих интересную жизнь.

— О! — вскричал Освальд. Он хотел добавить: «Лгунья ты этакая!», но из осторожности воздержался. Она пропустила его жалобный вопль мимо ушей.

— Я знаю, Освальд, у тебя есть талант, но ты ленив и равнодушен! Да, да! Я осуждаю себя — и твоя тетя Урсула меня осуждает — за то, что я потакаю твоей лени.

— Боже мой! — сказал Освальд, беспомощно уставившись на жену.

— Но теперь я решилась — я не погублю твою карьеру. И не допущу, чтобы ты сам причинил себе такое зло.

Освальд до того был ошарашен этой бессовестной под тасовкой фактов, что у него не хватило ни ума, ни мужества сказать, что лучше бы она решила, наоборот, погубить его карьеру и тем исключить возможность дальнейших разговоров на эту тему: вот тогда-то он но гроб жизни будет ее послушным, праздным рабом. Так или иначе, Джулия не дала ему раскрыть рот.

— Завтра, — изрекла она, — мы начинаем новую жизнь. Я посоветовалась с твоей тетей, и она согласна, что мой долг — работать с тобой и не дать заглохнуть твоему таланту. Ты не сможешь оправдываться тем, что жизнь твоя пошла прахом из-за меня. Я решила работать с тобой вместе, и завтра мы приступим, как только вернемся в город. Ну вот. Я свое сказала, все решено. Иди сюда, моя радость, поцелуй меня и скажи, что ты согласен.


И снова жизнь несчастного Освальда превратилась в сущий ад. Во всяком проявлении энергии Освальд усматривал смутную угрозу, но энергия, направленная на то, чтобы заставить его действовать, причиняла ему поистине адские муки. Из всех философов Освальду нравился один Эпикур — отнюдь не проповедуя буйных наслаждений, он, напротив, призывает нас бежать людской суеты, не гнаться за богатством и властью, а жить в спокойном, трезвом уединении. Освальд робко предложил жене почитать труды Эпикура, но она принадлежала к современной философской школе стяжателей и Эпикура с презрением отвергла. Да и сам Освальд не достиг того состояния атараксии, когда дух держит тело в повиновении и, даже будучи связан материальными узами, познает идеальную свободу. Как подумаешь, что угнетателям и грабителям часто достаются высокие награды, как вспомнишь, сколько ничтожнейших людей из чистого тщеславия домогаются известности, — право же, обидно становится, что Освальду не дали спокойно прозябать в невинном безделье. Лишиться душевного покоя по милости нескольких неугомонных женщин — какая это злая, но какая обычная участь!

Джулия взяла на себя роль музы и сотрудницы Освальда. Она все на свете приводила к одному знаменателю — «современности», другими словами, ничего, кроме злобы дня, для нее не существовало. Все, что не входило в круг ее непосредственных интересов (а входило в них очень немногое), именовалось у нее либо «хлам», либо «старье». Применяла она эти литературоведческие термины без особенного разбора, но какую-то разницу между ними все же усматривала, поскольку Эпикура называла «старье», и Пруста — «хлам». «Старьем» было на ее взгляд все, что имело хотя бы десятилетнюю давность, — за исключением извечных банальностей, которые существуют с тех пор, как на свете появились банальные люди, то есть очень, очень давно.

— Вот, например, это, — сказала Джулия, придвигая к себе запылившуюся стопку бумаг на «рабочем» столе Освальда. — Это что?

— Ах, это? Заметки для книги о елизаветинской драматургии.

Джулия повела носом, как скептик на галерке в день премьеры.

— А это?

— Заметки тети Урсулы для нашей совместной книги о дворе Людовика Пятнадцатого.

— И ты думаешь, это старье кому-нибудь интересно?

— Да, — заявил Освальд неожиданно храбро. — Мне интересно, и тете Урсуле тоже.

— А публике нет, — сказала Джулия, ни минуты не сомневаясь в том, что она и есть публика. — Не удивительно, что с таким материалом у тебя ничего не выходит. Это не современно. Да если бы Шекспир, или как его там, написал пьесу сейчас, никто бы не пошел ее смотреть.

— А кто в этом виноват? — спросил Освальд, но Джулия пропустила его иронию мимо ушей.

— Почему бы тебе не написать что-нибудь вроде пьес Ноэля Кауарда?{15}

— По той же причине, почему этого не делают еще сто тысяч человек, — отвечал Освальд просто. — Потому, что я этого не могу. Если бы я мог писать новые пьесы, то, уж поверь, не стал бы трудиться разбирать старые.

Слегка удивленная логичностью этого довода, Джулия, однако, не сложила оружия.

— Ну, а тогда почему бы тебе не написать что-нибудь о русском балете? Некоторые их постановки еще пользуются успехом.

— Дорогая моя, — сказал Освальд почти твердо, — если ты проедешься на Черинг-Кросс-роуд, то увидишь там целый магазин, набитый книгами о балете. Самый ничтожный из авторов этих книг знает о нем больше, чем я.

— У тебя на все отговорки, — сказала она недовольно.

Освальд пожал плечами.

— Ты думаешь только о себе, — разбушевалась Джулия. — Ты жалкий эгоист и лентяй. Тебе бы только сидеть и курить, да ходить в театр, да выпивать с гадкими молодыми людьми. Порядочный человек и знаться бы с такими не стал. Почему ты не можешь быть, как другие мужчины, Освальд, почему ты ничего не делаешь?

Бедный Освальд! Кое-что ему очень хотелось бы сделать — например, укротить жену и получить обратно свои деньги. И еще ему хотелось сделать нечто очень, казалось бы, простое — высказать свое мнение в домашнем споре. Ну вот, к примеру, неужели он не может объяснить, что пытаться писать книги, когда тебе это противно, нет никакого смысла? Нет, не может…

Джулия отказалась от безнадежной задачи сделать из Освальда «мужчину» и притом «современного», но продолжала пилить его так успешно, что через полгода у него был состряпан какой-то винегрет касательно двора Людовика XV и начат объемистый исторический роман, в котором нравы комедий XVII века задумано было изобразить в манере Пруста. Сгибаясь под этой ношей, Освальд только на то и надеялся, что провал обеих книг убедит его мучительницу в полном отсутствии у него литературных способностей и он обретет желанный покой.

Но он недооценил свою Джулию. По мере того как издатели один за другим спешили отказаться от его шедевров, надежды Освальда росли, а чело Джулии мрачнело. Как! Отказаться напечатать труды ее мужа, созданные при ее участии, преграждать ей дорогу в высшее общество и в светскую хронику? Да кто они такие, эти издатели? Мужчины они или нет? Оставив Освальду две тысячи папирос и граммофон, она велела ему сидеть за городом, а сама занялась выяснением этого вопроса. Одни издатели ее просто не приняли, другие принимали, но решительно, хотя и любезно, отказывались от чести напечатать Освальда, а когда глаза у Джулии добрели, незаметно вызывали звонком секретаря-машинистку. Наконец она разыскала одного маленького издателя — правда, сам он был крупный мужчина с веселым румяным лицом и в роговых очках, а маленькими были его кабинет, редакционный персонал и деловые масштабы.

Поначалу он отмахнулся от Освальда почти так же решительно (хоть и любезно), как остальные. Но Джулия посмотрела на него, а он посмотрел на Джулию. Он запнулся, не закончив красноречивой тирады на тему о застое в делах и недостатке читательского интереса к французским мемуарам и историческим романам. Он снова посмотрел на Джулию, и она ответила ему ласковым взглядом. Он предложил ей папиросу, она не отказалась. Разговор перешел с книг Освальда на популярных актеров и автомобили. Он позволил себе две-три остроты, и смех Джулии показал, что она их оценила. Джулия дала понять, на какие жертвы приходится идти жене отшельника-ученого (который в эту самую минуту, дымя папиросой, тянул в деревенском кабачке джин с вермутом и заигрывал с буфетчицей), и издатель пожалел ее и горячо одобрил. Время летело незаметно. Вошла секретарша с бумагами, но издатель жестом повелел ей удалиться.

— Половина первого, — сказал он. — Может, нам вместе позавтракать и обговорить все подробно?

Джулия стала кокетливо отнекиваться, но сдалась на его чисто мужской довод, что сделки веселее всего заключать за столом. Завтрак и правда получился веселый, только об Освальде и его злосчастных трудах не было сказано ни слова, хотя они обсудили самые разнообразные предметы и обнаружили поразительную общность интересов и вкусов. Они расстались в половине четвертого, сговорившись вместе пообедать на следующий вечер и подумать, «как поступить с этими книгами». Джулия написала Освальду, что, возможно, задержится дня на два, и настроение у Освальда поднялось — не только потому, что ему продлили отпуск, но и при мысли о трудностях, с какими она в своем упрямстве столкнулась. Знай он, с чем именно она столкнулась, он бы так не радовался. Деловые беседы нередко затягиваются, не без приятности для тех, кто питает к ним склонность.


Дней десять спустя Освальд валялся на диване, курил и раздумывал, испортится ли граммофон, если пластинка будет крутиться и крутиться, потому что очень уж лень встать и остановить его. Вдруг он услышал с дороги громкий, знакомый гудок автомобиля и понял, что передышке пришел конец. Это, разумеется, была Джулия. Он удивился, как тепло, почти смиренно она с ним поздоровалась словно заискивая перед ним. Большую часть своей жизни Освальд прожил так бездумно, что не удосужился уяснить себе великий закон, гласящий, что неверность часто порождает мир в доме. Он только порадовался, что Джулия сегодня не расположена к агрессивным действиям.

А Джулия, надо сказать, была так основательно введена в заблуждение вздорными теориями Освальдовых теток, что все еще полагала, будто Освальд «хочет писать», и не сомневалась, что договор, да еще сразу на две книги, приведет его в восторг. Ненависть к писательству, которую он почти не пытался скрыть, она воспринимала как признак «артистического темперамента». Поэтому она тут же извлекла из сумочки длинный, сложенный вдвое конверт и сказала Освальду:

— Угадай, что это такое?

— Опять бланк для сведений о подоходном налоге?

— Ничего подобного! Это тебя порадует.

В сознании Освальда, как яркий метеор в темном небе, промелькнула надежда — неужели ему возвращают доход, который он так опрометчиво перевел на имя жены?

— Это юридический документ? — спросил он осторожно.

— Да.

У Освальда заколотилось сердце.

— Касается денег? — спросил он уже смелее.

— Отчасти. Но это еще не все — он касается твоей карьеры.

Разочарование Освальда можно описать, лишь прибегнув к метафоре. Что-то оборвалось у него в душе. Так чувствует себя молодой офицерик, который воображает, что его вызвали в ротную канцелярию, чтобы уволить в отпуск, а оказалось, что ему всего-навсего выпала честь вести солдат в атаку на окопы противника.

Ах, это слово «карьера» — и как только бог допустил такую пакость!

— Покажи, — сказал он уныло.

— Я тебе все объясню. — Джулия вытянула было бумагу из конверта, но тут же засунула обратно. — Понимаешь, сейчас очень трудно что-нибудь напечатать. Все издатели, с которыми я говорила, уверяют, что на книжном рынке безнадежный застой. Так что когда я наконец получила предложение, то не стала торговаться. Мерритон тебе понравится — это и есть твой издатель, он на будущей неделе приедет к нам погостить. По-моему, он молодец. На лучшие условия он просто не мог пойти. Это называется «договор с отсроченной оплатой». Первое издание — тысяча экземпляров, тебе идет десять процентов, но деньги ты получаешь только после того, как будет продано полторы тысячи.

Она протянула Освальду внушительного вида документ, аккуратно напечатанный на машинке, и Освальд принял его растерянно и грустно. Впрочем, он ощутил и некоторую законную гордость, когда прочел слова: «Освальд Карстерс, проживающий в собственном доме в Примптоне, графство Бакингемшир, в дальнейшем именуемый «Автор». Только сейчас Освальд осознал себя гением. Настоящий издатель принял его книги и верит, что они разойдутся не меньше, чем в полутора тысячах экземпляров, поскольку намерен платить «Автору» лишь по распродаже этого тиража. Он позабыл все тернии карьеры, вдохнув аромат ее роз.

— Ты доволен? — спросила Джулия.

— Ну, конечно, — отвечал он, стараясь сдержать ликование. — Ты все устроила очень, очень хорошо.

Она подошла и поцеловала его предательски изощренным поцелуем, отважным поцелуем женщины, сознающей, что она исполнила свой долг.

Тем, кто любит толковать о полном слиянии интересов в браке, отрадно было бы отметить, что Джулия радела о карьере Освальда, как о своей собственной. Она проявила похвальную, более того — героическую преданность. Мерритон приехал в пятницу вечером и наговорил Освальду много приятных слов. В субботу днем Джулия вдруг вспомнила, что у нее нет омаров для воскресного завтрака, а они совершенно необходимы. И Освальда отправили на машине в ближайший городок со строгим наказом — не возвращаться домой без этих ракообразных. Поездка заняла два часа, и Джулия использовала это время для задушевной деловой беседы. Но как ни удовлетворительно эта беседа закончилась, было ясно, что потребуется еще одно совещание — в воскресенье днем, и она совершила со своим гостем долгую прогулку по лесу. Он отбыл в понедельник, заверив хозяев, что прекрасно провел время и что дело продвигается как нельзя лучше. Джулия сияла гордостью и надеждой. Она и не подумала растратить авансом крупные суммы, причитавшиеся Освальду, — напротив, стала наводить еще более суровую экономию, чтобы тем скорее можно было устраивать блестящие приемы, каких ждут от модного писателя.

На беду возникли затруднения, всякие непредвиденные оттяжки. Только через полгода Освальд получил корректуру, хотя за это время Джулия, не жалея себя, целых четыре раза проводила по нескольку дней в Лом доне, пытаясь ускорить дело. Наконец она добилась победы, привезла Освальду гранки и, поскольку он отнесся к ним прохладно, сама их выправила и даже сама доставила в Лондон, чтобы они не затерялись по почте. Прошло еще два месяца. Джулия по-прежнему проводила много времени в Лондоне, ведь ей нужно было «проследить за производством» и, что еще важнее, — познакомиться с влиятельными критиками, которые могли бы заинтересоваться талантом Освальда после задушевных бесед с его женой. Мерритон написал Освальду, что «его подводит переплетная», но одну из книг он рассчитывает выпустить не позже чем через неделю. Каково же было изумление, горе и ярость супругов, когда Освальд вскрыл и прочел письмо какого-то негодяя, называвшего себя «Ликвидатор» и сообщавшего, что Мерритон и К° обанкротились и что Освальд, вероятно, пожелает выкупить листы двух своих книг за пустячную сумму в триста фунтов.

Джулия прочла это письмо и побледнела. Она заперлась в своей спальне и проплакала не меньше часа. Столько жертв, и все напрасно! Какая трагедия — разыгрывать Алкестиду ради такого недостойного Адмета!{16} Джулии было от души жаль себя. И жалость эта вылилась в презрение к Освальду. Какой мелкий, недостойный человек, как он ничтожен, как оскорбительно слеп! Любой мужчина, чья жена проявила такое самопожертвование, что-нибудь да предпринял бы на его месте — либо устроил бы скандал, либо сорвал хороший куш. А он знай себе курит свои папиросы и ничего не делает — этакое свинство! Слишком поздно Джулия поняла, что как горбатого исправит только могила, так из Освальда никогда не получится Арнольд Беннет.{17} А ему, как видно, и горя нет, лишь бы она о нем заботилась и содержала его, — вот это уже совсем свинство. И это после всего, что она для него сделала! Не удивительно, что Джулия проливала слезы.


Но кто посмеет сказать, что английская женщина утратила издревле присущие ей добродетели — мужество, веру в будущее, самопожертвование? В пучине поражения

Джулия почерпнула силы и мужество для новых подвигов. Если, рассудила она, такое ничтожество, как Освальд, может писать книги и — с ее помощью — чуть ли не выпускает их в свет, так почему бы ей не написать что-нибудь действительно современное и интересное и, раз жертвы необходимы, не пожертвовать собой ради себя? Теперь Джулии стало ясно, что, как бы она ни помогала Освальду, он все равно не добился бы успеха. Эти высокие материи просто никому не интересны. Читатели хотят, чтобы в книгах была жизнь, такая, какой они ее знают, такая, какой живут лондонские Джулии, эти вершины эволюционного развития. Недаром Джулия всегда говорила, что в игре котенка больше жизни, чем во всех этих старых классических поэтах от Шелли до Лоры Ли Хоуп. А Освальд упорно не хотел это понять.

И вот, никому не сказав ни слова, Джулия засела писать книгу. Разумеется, это был роман. Ведь о «жизни» можно написать только в романе. Темой романа была жизнь Джулии, а героиней — сама Джулия. Не та Джулия, которую знали все, даже не та, которую знал Освальд, — это была Джулия, известная одному богу, как говорят над братской могилой. Это, несомненно, была Джулия, но Джулия новая, о существовании которой никто и не догадывался, перед чьим чарующим обаянием и умом ничто не могло устоять. В последней главе эта выдуманная Джулия стала женой выдуманного мужчины, ни в чем не похожего на Освальда. Те месяцы, когда сей плод созревал, Освальд прожил сравнительно спокойно. Правда, свои еженедельные статьи он не мог не писать, но больше его почти не тревожили. Временами он спрашивал себя, какого черта Джулия все сидит у себя одна как сыч, уж не замышляет ли она нового способа заставить его что-нибудь делать. Однако ничего такого не случилось, и Освальд стал находить, что жить на свете, пожалуй, не так уж плохо. Ему даже позволили съездить на неделю в Лондон и возобновить знакомство с двумя-тремя шикарными, но отзывчивыми молодыми людьми в ярких галстуках, необычайно приятными в обращении.


Как-то после обеда Джулия сказала:

— Я хочу с тобой серьезно поговорить, Освальд.

— Да? — Он насторожился.

— Ты что-нибудь написал за этот год?

— Нет.

— И не собираешься?

— Я… у меня нет никаких планов, я…

— Значит, ты признаешь, что из твоего писательства ничего не вышло?

— Да я никогда и не думал, что выйдет! — выкрикнул он с решимостью отчаяния. — Ты пойми, я совсем не хотел… ну, просто… если бы не тетя Урсула, и не банк, и не ты… Это очень трудно объяснить, — закончил он едва слышно.

— Так трудно, что я даже не понимаю, о чем ты говоришь, — с достоинством произнесла Джулия. — Но одно я поняла — ты просто притворялся, когда обещал мне столько сделать, а сам ничего не сделал. Это ты признаешь?

— Да я не притворялся, и я ничего не обещал, — вспылил Освальд. — За меня притворялись другие.

— Какая чепуха! Но довольно об этом. Важно вот что: то, чего не сделал ты, сделала я. Я написала роман, и он принят в печать.

— Боже правый!

Смысл этого восклицания был Джулии не вполне ясен, но она сочла за благо расценить его как комплимент.

— Один экземпляр у меня здесь. Хочешь, я тебе почитаю?

Что оставалось Освальду, как не сказать «да»? Когда тебе читают вслух, можно курить, можно думать о чем-нибудь другом. К тому же он еще не опомнился от удивления и, как ни странно, ощущал уколы ревности. Ему всегда внушали, что талантливый член семьи — это он, и такая узурпация со стороны Джулии граничила с нахальством. Но он покорно слушал чтение, и постепенно настроение у него менялось — он начал гордиться, что женат на женщине, которая сумела написать роман. Сам он и не притязал на такое умение, но все же подумал, что своим примером и разговорами хотя бы отшлифовывал ее талант. И он сказал Джулии, что у нее есть талант, чем очень ей угодил.

Для Джулии настала короткая пора счастья. Она верила в свою книгу, а тем более в то, что книга принесет ей славу и общественный вес. Мысль, что ей удалось то, что не удалось ее законному покровителю, наполняла ее гордостью. Состоялось несколько поездок в Лондон и целая оргия увлекательных задушевных разговоров со всякими людьми, которые, как считалось, могли повлиять на успех начинающего автора. В день выхода книги Джулия торжествовала. Она пригласила к обеду четверых самых влиятельных критиков, каких могла раздобыть, а позже вечером десятки людей заходили к ним выпить и получали в подарок экземпляр великого произведения с авторской надписью. Эти экземпляры являли собою хлеб, отпущенный по водам, который вернется сторицею, — маленькую жертву ради большого тиража. Все говорили ей любезности и пророчили небывалый успех. И пожалуй, самой лучшей минутой за весь вечер была та, когда один молодой человек, отнесшийся к задушевным разговорам очень серьезно и пораженный количеством и энтузиазмом гостей, застенчиво спросил ее:

— Ну что, приятно чувствовать себя знаменитостью?

И Джулия ответила честно:

— Просто упоительно.


Освальд с чисто мужской непоследовательностью не на шутку завидовал успеху жены. А зря. Сказать, что Джулия не заслужила права на свое счастье, было бы жестоко, но ее мечты о величии, безусловно, зиждились на песке. Правда, любители задушевных бесед не подвели, и отзывы в печати были отличные, но порою не в меру хорошие отзывы губят книгу — публика ждет от нее слишком многого. Успех оказался недолговечным, и скоро книга Джулии исчезла из глаз, захлестнутая потоком новых романов, который непрестанно течет с печатных машин в библиотеки, а оттуда — на бумажные фабрики. Джулия мужественно боролась с судьбой и налегла на задушевные беседы. Но сила и слава, богатство и почет упорно не давались ей в руки — она была всего-навсего одной из несчетных молодых женщин, написавших свой первый роман. Все, в том числе издатель, твердили ей: «Пишите вторую книгу».

И вот здесь-то возникло страшное затруднение: оказалось, что писать ей не о чем. Первая книга, посвященная тому, что всего на свете интересней — самой Джулии, — написалась поразительно легко. Вторая же упорно не желала даже начаться. Джулия совсем истерзалась, а тут еще обнаружилось, что на финансирование собственной славы и задушевных бесед ушла уйма денег. Она удалилась в деревню, чтобы там обдумать положение.

Среди поклонников, которых Джулия приобрела, пожалуй, не столько своими литературными талантами, сколько умением вести интимные беседы, был некий бледный молодой блондин — человек «серьезный». Он не любил мыться, зачитывался иностранной литературой, платонически склонялся к коммунизму, превыше всего ценил «стиль» и сотрудничал в очень «серьезном» журнале, который с интересом читали люди, в нем сотрудничавшие.

По его совету Джулия решила стать стилистом. Из серьезных, но чрезвычайно невразумительных речей молодого человека и из образцов, которые он ей показал, она уловила основные требования «стиля». Почти все они были отрицательного порядка. Выходило, что быть стилистом значит не писать ни о чем, что могло бы хоть немного заинтересовать простых смертных, и выражать свои мысли так, чтобы простой человек не мог даже заподозрить, что вы имеете в виду. Поток сознания должен течь, пока течет, — все равно куда и зачем. А главное, следует внушать читателю, что вы могли бы открыть ему тысячу истин, но считаете это ниже своего достоинства. Молодой человек даже предложил ей тему: «Конфликт дуального «я». Джулия не вполне поняла, что это значит, но для выработки «стиля» это не было препятствием — скорее наоборот. Она прилежно трудилась и не раз познала высшую радость художника — чувство, что в тебе есть силы, о которых ты не догадывался.

Но горе в том, что, когда это замечательное произведение было закончено, отделано, еще раз просмотрено совместно с бледным блондином и артистически перепечатано — каждую страницу открывала строка из красных букв, — никто не пожелал его издать. Джулия то и дело ездила в Лондон, бледный блондин не скупился на советы, она вела задушевные беседы, почти забыв об осторожности, — и все же ей пришлось издать книгу за свой счет. Успеха она не имела ни малейшего, несмотря на расточительный прием, на котором целую толпу критиков насытили икрой и коктейлями, что уже граничило с чудом. Джулия была близка к отчаянию и снова удалилась в деревню — обдумать положение.

В эту трудную пору Джулия доказала, что она вправду разумная женщина. Она продала автомобиль, сдала лондонскую студию, поставила крест на литературе и решила завести ребенка. Прекратив наезды в Лондон и задушевные беседы, она втравила простодушного Освальда в роль отца. Казалось бы, с экономической точки зрения эта мера была не столь целесообразна, как остальные, но Джулия знала Освальдовых теток лучше, чем сам Освальд. Как только отпали последние сомнения в том, что Джулии предстоит умножить род человеческий, по крайней мере, на одну особь, она отрядила Освальда с дипломатическим поручением к теткам, предварительно как следует его натаскав, и он возвратился домой с прямо-таки царскими дарами. Даже тетя Урсула ни словом не обмолвилась о его карьере, и все тетушки, казалось, решили, что отцовство — единственная карьера, доступная Освальду, а так оно в известном смысле и было. Джулия не стала их разуверять — пусть думают что хотят, лишь бы дали денег; но по тому, как она держалась, вполне можно было заключить, что партеногенез наблюдается не только у насекомых. Она чувствовала, что уберегла свою исполненную благородства жизнь от окончательного крушения и принялась разрабатывать план воспитания, которое поможет ее сыну — а она не сомневалась, что будет сын, — достичь того, что ей самой не далось в руки.


Освальду еще не исполнилось сорока лет, но это был уже пожилой человек — нерешительный, изнеженный, ленивый и в общем недалекий. Джулия его не трогала; она предпочитала выводить своего птенца без посторонней помощи и неделю за неделей предавалась мечтам о будущем ребенке, который должен был стать не только ее ребенком, но продолжением ее самой.

Как это случилось — Освальд так и не мог потом сообразить, — но однажды он подошел зачем-то к покинутому письменному столу Джулии, отпер один из ящиков и обнаружил множество писем, связанных в пачки разной толщины. Джулия отдыхала в спальне наверху, Освальд отлично знал, что читать чужие письма нехорошо; он даже знал, что одна из первейших обязанностей мужа — никогда не заглядывать в корреспонденцию своей жены. И все же он прочел эти письма — и тем разрушил свой удобный, уютный и сытый мирок. Ибо письма эти были, безусловно, компрометирующими и не могли оставить ни тени сомнения даже у самого тупого и нелюбопытного мужа. Начав с писем Мерритона, Освальд читал их одно за другим в лихорадочной спешке, весь дрожа от негодования. Двойная жизнь, которой вероломная Джулия жила последние три-четыре года, вся прошла перед его глазами. Какие козни, какая гадость! В отчаянии и гневе Освальд сжал руками виски.

— Шлюха! — пробормотал он. — Самая настоящая шлюха!


Тетя Урсула, задремав над чашкой чая в «уголке» у камина, не услышала, как новая горничная робко постучала в дверь. Достигнув определенного возраста, человек бывает склонен пугаться, когда перед ним внезапно, как привидение или какое-то языческое божество, возникает служанка. Тетя Урсула высказалась на этот счет довольно резко, а затем пожелала узнать, почему ее потревожили.

— Простите, мэм, вас спрашивает мистер Освальд.

— Мистер Освальд?

— Да, мэм.

Тетя Урсула помотала головой, точно стряхивая с волос последние капли сна.

— Вы уверены, что это мистер Освальд?

— Да, мэм, и ему очень нужно вас видеть.

— Просите.

В комнату молча вошел бледный, мрачный Освальд с безумными глазами и с кожаным саквояжем в руке. Он скорбно поцеловал тетку в лоб и, не ответив ни на один из ее вопросов, поставил саквояж на пол, тяжело опустился в кресло и закрыл лицо руками. У тети Урсулы засосало под ложечкой.

— Освальд! — прикрикнула она. — Отними руки от лица! Почему ты здесь?

Освальд жалобно посмотрел на нее, открыл рот, точно с застонать, но не издал ни звука.

— Что-нибудь неладно с Джулией?

Освальд кивнул.

— Не может быть! Она нездорова, а ты оставил ее одну?

Освальд покачал головой.

— Так в чем же дело? Да не молчи ты как идиот. Ты меня пугаешь.

— Я убежал, — произнес Освальд угрюмо, — он уже начал страшиться того, что сделал.

— Убежал? Зачем? Ты что, с ума сошел, Освальд, или хочешь довести меня до сердечного припадка?

— Нет, тетя, — сказал Освальд с чувством. — Кроме вас, у меня ничего не осталось на свете.

Тетя Урсула пресекла эти неуместные сантименты.

— Перестань говорить глупости и, если можешь, объяснись.

— Джулия… — начал Освальд, но объясниться не смог, а только протянул тетке саквояж.

— Вот, смотрите! — сказал он, чуть не плача, и опять спрятал лицо в ладони.

Тетя Урсула открыла саквояж так осторожно, словно думала, что Освальд принес в нем своего новорожденного ребенка, а может быть, даже небольшого крокодильчика. Убедившись, что там нет ничего, кроме писем, она взяла лорнет и принялась читать.

— Боже милостивый! — воскликнула она. — Что это за неприличности?

— Любовные письма к Джулии, — объяснил он печально. — От других мужчин.

Тетя Урсула прочитала два-три письма, положила их обратно в саквояж, защелкнула его и устремила на Освальда задумчивый взгляд, постукивая по колену лорнетом.

— Когда ты нашел эти письма?

— Сегодня утром.

— И поссорился из-за них с Джулией?

— Нет, тетя. Я просто уехал.

— Как! Не сказавшись ей?

— Да, тетя.

— Боже милостивый! — возмутилась она. — Так-то ты обращаешься с матерью твоего будущего ребенка?

Освальд привык ждать от тетки сюрпризов, но такая реакция на его сообщение была для него полной неожиданностью. Он всю дорогу репетировал волнующую сцену, по ходу которой тетка со слезами обнимала его и обещала освободить от ига Джулии и снова поселить в удобной холостяцкой квартирке. Он взмолился:

— Но, тетя, она же мне самым бессовестным образом изменяла. Прочтите эти письма.

— Не хочу. Я никогда не читаю чужих писем и удивляюсь, как ты позволил себе такую бестактность. Воображаю, в каком состоянии сейчас бедняжка Джулия. Ты рискуешь жизнью моего крестника. Позвони.

Как в тяжелом кошмаре, Освальд слабо нажал кнопку звонка, и горничная явилась.

— Бейлис, — твердо произнесла тетя Урсула, — сейчас же вызовите миссис Освальд по междугороднему, закажите разговор на шесть минут. Как только соединят, дайте мне знать. Я хочу поговорить с миссис Освальд.

— Слушаю, мэм.

— С какой стати… — начал Освальд, одновременно кипятясь и робея, но тетка перебила его.

— Послушай, Освальд. Ты очень глупо сделал, что прочел эти письма, а еще глупее — что «убежал», — это ты правильно выразился, убежал как мальчишка. Ты читал Бальзака?

Вопрос был поставлен в упор, а несчастный Освальд даже не представлял себе, к чему она клонит. Он тихо ответил:

— Да, тетя.

— В таком случае тебе известно, что некоторым мужчинам самой судьбой предназначено… ну, скажем, делать неприятные открытия. Ты небось вообразил, что хочешь требовать развода?

— Да, тетя.

— Вовсе ты этого не хочешь. Ты так привык к заботам Джулии, что уже неспособен сам о себе заботиться. А я этим заниматься не собираюсь. И как бы то ни было, ты не можешь бросить своего ребенка. Это будет единственный наследник фамилии Карстерс… и семейного капитала.

— А почем я знаю, что ребенок мой?

— Это я сейчас выясню у Джулии. Если она заверит меня, что он твой, тогда я просто не разрешу тебе ее покинуть. Конечно, она вела себя опрометчиво, с кем не бывает, — и я не сомневаюсь, что она в этом раскаивается. Ты слышишь, что я говорю?

— Да, тетя.

— Джулия тебя очень любит, я совершенно убеждена, что и ребеночка она хочет иметь отчасти для того, чтобы выразить этим свое раскаяние и любовь к тебе.

— Да, тетя? — недоверчиво спросил Освальд.

— Я в этом совершенно убеждена, — повторила тетка, грозно нахмурив брови, — и незачем было ко мне бежать, мне за тебя просто стыдно. Возьми эти письма, разорви их и сожги в камине. Все сразу не бросай, а то загасишь огонь.

Очень медленно и неохотно, точно во власти гипноза, Освальд стал рвать письма и аккуратно складывать их на раскаленные угли. А тетка продолжала говорить.

— Как только Джулия мне подтвердит, что ты отец ребенка, я сама отвезу тебя домой. Такое потрясение может отразиться на ее здоровье. Что же касается ваших отношений в дальнейшем, я позабочусь о том, чтобы такие безобразия не повторялись. Я очень на вас обоих сердита. Если бы не ребенок, я бы вообще отказалась иметь с вами дело. Ты меня слышишь, Освальд?

Резкий телефонный звонок больно отозвался у Освальда в ушах как раз в ту минуту, когда он, разрывая очередное письмо, покорно ответил:

— Да, тетя.