"Искатель. 1991. Выпуск №2" - читать интересную книгу автора (Криси Джон, Черкашин Николай)

ДОМИК В БАЛАКЛАВЕ

На узенькой тесноватой улочке буйствовали старые акации. Они лезли в окна, укладывали ветви на балкончики и карнизы; их бугристые перекрученные корни пучились и клубились, словно одревесневшие осьминоги. Их деревянные чешуйчатые щупальца выворачивали тротуарные плиты и брусчатку мостовой.

Просторный балкон почти весь вдавался в густую крону столетней акации. Ветви ее пролезали сквозь каменные балясины, обвивали их и вползали на перила. В этом зеленом шатре стояла девушка в длинном белом платье и расчесывала волосы, закрывавшие грудь.

— Это моя младшая пра, — пояснил Покровский, отворяя калитку. — Верок, к нам гости! Побудь, милая, за хозяйку. Накрой нам столик в саду.

Шулейко показал глазами Оксане Петровне на портфель с дневником Михайлова.

— Дать ему почитать?

— Пожалуй.

Пока правнучка Покровского хлопотала по хозяйству, а Оксана Петровна ей помогала, Георгий Александрович, водрузив на нос тяжелые очки, вчитывался в записи своего командира. Шулейко поглядывал на него вполглаза. Старик читал внимательно и спокойно, лишь легкая дрожь, в пальцах, перелистывающих страницы, выдавала его волнение.

— Ну что ж! — вздохнул он, когда закрыл папку и когда Шулейко рассказал, как были найдены дневник и останки Михайлова.

— Я всю жизнь ждал, что кто-нибудь меня, все же расспросит о «Святом Петре»… Верок, ты можешь еще успеть к катеру на Золотой пляж. Спасибо тебе, милая!.. Оксана Петровна, садитесь поближе. В вашем присутствии мне легче говорить правду. Впрочем, мой возраст и без того не позволяет лгать. Да и скрывать мне нечего, ибо за содеянное Бог покарал меня весьма чувствительно: в общей сумме пятнадцать лет лагерей. А год сталинского лагеря стоит трех лет царской каторги. Уж вы мне поверьте.

— Как? — удивилась Оксана Петровна. — Вас судили за «Святого Петра»?!

— Не волнуйтесь, моя дорогая. Меня судили как турецкого шпиона. Но поскольку это был чистейший бред, я утешал себя тем, что сижу не безвинно, а искупаю свой тяжкий грех перед Михайловым и всей командой. Я считал все эти годы, что «Святой Петр» погиб сразу, же, как только погрузился в Гибралтаре…

— Впрочем, начнем abovo— от яйца, как говорили древние. Итак, нарисуйте себе Геную лета семнадцатого… Чудный белый город, утопающий в солнце, зелени и женском смехе. Никакой войны! Теперь вообразите двадцатилетнего мичмана, полного жизни, любви и надежд на весьма неплохое будущее. Я прочил себя в большие живописцы… Представите себе, состоял в переписке с самой Голубкиной и имел от нее похвальные отзывы о моих работах. И вдруг нелепейший, бессмысленнейший жребий: заточить себя в стальной гроб и кануть в нем на дно морское. У «Святого Петра», по моему тогдашнему убеждению, не было никаких шансов прийти в Россию. И тогда с помощью одного очаровательного Существа, возник план. План спасения, «святопетровцев» от никчемной и неминуемой гибели. Я должен был погрузить их в глубокий сон посредством иерозвуков определенной частоты. Потом я даю сигнал ракетой на португальский буксир, и тот отводит нас в нейтральный порт. Оттуда санитарный транспорт доставил бы команду в Россию, где Дмитрии Михайлович Михайлов без особого труда вывел бы всех спящих из летаргии по своей блестящей методе. А там и конец войны.

Понимаю, для вас все это звучит как фантастика. Но мне было много меньше, чем вам, любая авантюра казалась осуществимой. Тем более речь шла о жизни и смерти. Мой план, пусть и сумасбродный, все же обещал жизнь, и не только мне одному. Помимо всего прочего, я спасал для России и Михайлова, который из своих старомодных понятий о чести не хотел видеть вопиющей бессмысленности нашего похода, да и всей войны. Для него все это было защитой Родины.

— А для вас? — спросила Оксана Петровна.

— Для меня? Я уже тогда оценивал войну с марксистских позиций, так как еще студентом почитывал кое-что… Михайлов же кончал Морской корпус, где заниматься политикой считалось смертным грехом. Это в конце концов его и погубило. Я не хочу сказать о нем ничего дурного, он был моим Учителем, и меня всегда мучила совесть за мое… За мою тайную попытку спасти его и корабль. Но его воинский фанатизм погубил все и всех. Что стоило ему принять помощь нейтрала? Все равно мы вдвоем не смогли бы привести «Святого Петра» не то что в Россию, до ближайшего бы французского порта.

— Но ведь он слышал немецкую речь.

— Чепуха. Команда на буксире была разношерстной: испанцы, португальцы, итальянцы, немцы…

— А флаг, который он видел в перископ?

— Светосила нашего перископа была настолько мала, что в него могло померещиться все что угодно. Буксир был португальский. Он пришел в Лиссабон. Меня даже не интернировали. Я обратился в русское посольство и через месяц уже шагал по Архангельску.

Гражданскую войну провел в Кронштадте. Служил на «Олеге», был ранен. В двадцать третьем списался вчистую, как негодный к строевой. Приехал в Севастополь. Ни кола, ни двора, ни ремесла.

В свои двадцать шесть я ощущал себя глубоким стариком.

Искупавшись в море, я направил свои стопы к знакомому мне домику на Владимирской горке. Он был поделен пополам. Дверь одной половины оказалась заперта, другую открыла Стеша в наряде конторской барышни.

— Ой, Юрий Александрович! — обрадовалась она. — Где же вас лихо носило? А мы вас схоронили давно вместе с Николаем Михайловичем… Я теперь одна живу! Разделились мы с Надеждой Георгиевной. Заходьте! У меня подождете. Чайку попьем.

В комнате Стеши стояла огромная кровать с никелированными спинками, пышно убранная подушками, под кисеей. Над круглым столом куполом парашюта нависал абажур. Стеша взволнованно суетилась, собирая чай под портретом Ворошилова.

— Где же работает Надежда Георгиевна? — спросил я, разглядывая флакончики на трюмо.

— А, в горбольнице сестрой… Я теперь тоже, Юрий Александрович, как освобожденная пролетарка, на почтамте тружусь. Ага! Сама себя содержу… А вы-то, вы-то, вы и раньше видные были, а теперь и вовсе в солидные мужчины взошли!

В окне мелькнула темная накидка Надежды Георгиевны. Я метнулся из-за накрытого стола…

…Бывший кабинет Михайлова оставался почти таким, каким был при жизни хозяина. В руке Надежды Георгиевны дрожала крохотная ликерная рюмка.

— Я очень рада вашему возвращению… Здесь все так переменилось. Люди стали неузнаваемо другими… Вы помните, кухарка Николая Михайловича Стеша заявила мне, что я вдова «бывшего царского сатрапа» и потому не имею права занимать целых две комнаты. И это Стеша, которая боготворила Николая Михайловича… Я буду рада, если вы остановитесь у нас. Мы с Павликом прекрасно разместимся в столовой, а кабинет — ваш. В том шкафу — чертежи. Кроме вас, никто в них не разберется. В них — вся жизнь Николая Михайловича…

Я подошел к висевшей на стенке гитаре и провел пальцем по струнам, инструмент оказался расстроенный.

— Милейшая Надежда Георгиевна… Я с благодарностью принимаю ваше предложение… Вы, безусловно, ошибаетесь, видя во мне того прекраснодушного полустудента — полуофицера, каким я остался в вашей памяти. Его нет, нет Юрочки Покровского, он давно погиб в Атлантике. Я ношу лишь его имя… Все формулы иероакустики выветрились из моей головы. Я не могу принести вам благородной клятвы, что продолжу, мол, дело учителя. Нет. Но в одном я смею вас уверить! Отныне никто ничем вас не обидит, не причинит вам никакого зла… Я смогу оградить вас и Палю от житейских невзгод. У меня есть руки! Они способны творить — ваять, лепить, рисовать, работать!..

В ту минуту я ничуть не кривил душой, ибо ясно понимал: единственное, чем я мог хотя бы отчасти искупить свою вину перед Михайловым, — это не дать пропасть в трудное время его жене и приемному сыну…

В тот же день Надежда Георгиевна сообщила о моем приезде Оленьке, она так и не захотела стать приват — доцентшей, и у нас состоялся весьма радостный вечер; описывать его не берусь. Скажу только, что очень скоро мы с Ольгой Адамовной, урожденной Зимогоровой, обвенчались в той самой форосской церкви, где братья Михайловы проводили свои опыты. Свадьбу сыграли на даче Дмитрия Михайловича, да не одну, а сразу две, так как осенью двадцать третьего решилась и судьба Надежды Георгиевны. Она приняла предложение Дмитрия Михайловича и переехала вместе с Палей жить к нему в Форос. Мы же с Оленькой поселились в комнатах Михайлова, и таким образом все устроилось расчудесно. Кроме одного, я нигде не мог найти работу. Кому нужен студент-недоучка? Кому нужен списанный по здоровью вахтенный начальник? В ту пору кораблей в Севастополе по пальцам пересчитать… В вахтеры— и то не брали. Нэп. Безработица… А через год, когда у нас Иринка родилась, положение мое сделалось хуже губернаторского. Стал я картинки акварелью писать. Гальку маслом расписывать: «Привет из Крыма». Возил в Ялту. Курортники покупали. Потом лепить начал. То по заказу горкоммунхоза, то черноморский ПУР заказец подбросит. «Морзаводец с кувалдой». «Пограничник с собакой». «Краснофлотец бьёт в рынду». «Колхозница со снопом». «Девушка с копьем»… Пошло дело. Деньги появились. Но не думайте обо, мне совсем уж плохо. Я ведь и для души писал. И даже когда своих птичниц и рабфаковцев ваял, я им лица делал живыми. То есть придавал им точное портретное сходство с людьми дорогими и близкими сердцу, которых знал, любил, помнил. У них только снопы да кепки были бутафорскими, а вот носы, губы, лбы, скулы — все это из жизни, все это на кончиках пальцев, — с душой и трепетом. «Девушка с копьем», та самая, что в Ретро-парке покалечена, — это моя жена-покойница, все с натуры. Иной раз посмотришь с такой робкой-робкой надеждой — «а вдруг оживет?». В этом, знаете ли, есть своя мистика — живых людей в гипс переводить, а потом встречаться с ними окаменевшими, когда их давно уж нет на белом свете… «Колхозник с косой»… Вы заметили, какая у него бородка? Не лопатой, нет… Там же аккуратнейшая эспаньолка, какую носил незабвенный Дмитрий Михайлович… Теперь ни косы, ни эспаньолки. С подбородком отбили. Да-с.

Гордый облик Надежды Георгиевны, жены кавторанга Михайлова, я воплотил в фигуре «Комсомолки с книгой», или «Вузовке», как значится в каталоге… Ужасное слово! Неприличие какое-то… Вы подумайте только, сказать о девушке — «ву-зов-ка». Черт знает что!

— Простите, — перебил его Шулейко. — А самого Михайлова вы не изображали?

— Нет. В тех фигурах, что выставлены в Ретро-парке, Михайлова нет.

— А фотографии его у вас не сохранилось?

— У меня вообще ничего не сохранилось. Думаю, что фотографий Михайлова вы нигде не найдете. Во-первых, он не любил фотографироваться; во-вторых… Вот во-вторых-то я и хочу все рассказать… В 1931 году я отформовал для Матросского клуба бюст Сталина. Цемент оказался некачественным, и голова вождя дала трещину. Меня арестовали, обвинили в контрреволюционной деятельности, припомнили офицерские погоны. Но следователю показалось и этого мало — пришил шпионаж в пользу Турции за то, что накануне ареста разжег костер на берегу моря, а значит, подавал сигнал турецким подводным лодкам. На самом деле мы праздновали Олин день рождения и в развалинах Херсонеса жарили вечером на костре мидий… Дали мне на всю катушку — двадцать лет лагерей плюс пять ссылки. Вот тогда-то я и сказал себе: «Сие есть кара. От судьбы не уйдешь». И принял свою участь как заслуженную, ибо «Святой Петр» снился мне едва ли не каждую ночь. После ареста совесть меня отпустила. Я искупал свою давнюю вину. Строили дорогу в приполярном Урале. Каково мне там пришлось — перечитайте «Один день Ивана Денисовича». На девятый год я превратился в старика-доходягу, хотя мне не было еще и сорока пяти. В ту зиму я уже готовился «к отправке на волю с фанерной биркой на ноге». Надо было найти спасение… И я его нашел. Помог мне в том не кто иной, как… капитан второго ранга Николай Михайлович Михайлов…

В конце сорокового года я, ни на что особенно не надеясь, написал письмо наркому обороны о том, что располагаю важными научными сведениями, которые могут быть использованы для защиты СССР. Упомянул о работах Михайлова на подводной лодке «Сирена».

Случилось чудо — меня отправили в Москву в Особое техническое бюро под началом весьма энергичного инженера-изобретателя Бекаури.

Особым наше техбюро называлось потому, что в нем преобладали репрессированные конструкторы. Наша группа разрабатывала сверхмалую подводную лодку «Пигмей». Для ее испытания я и еще несколько инженеров были направлены в Севастополь. Мы приехали туда за неделю до начала войны да так там и застряли, став как бы неофициальным филиалом Остехбюро.

Об Оле и дочери я ничего не знал — осужден был без справа переписки, В город нас не выводили. Но я нашел способ побывать дома… И вот вхожу я в родные комнаты в сопровождении двух работников НКВД. В кабинете Стеша клеила новые обои.

— Здравствуй, Стеша.

— Здравствуйте, коли не шутите, — отвечает она со стремянки.

— А где Ольга Адамовна?

— Там, где и все жены врагов народа. Где же ей еще быть-то?

Пропустил я это мимо ушей.

— Здесь в шкафу хранились чертежи. Целый рулон… Онас собой их забрала?

— Я ей в чемоданы не заглядывала! — Стеша пришлепнула и разгладила на стене новый лист обоев… Летом сорок второго, во время массированного авианалета, тяжелая бомба попала во флигелек, где размещался «филиал Остехбюро». Я едва выбрался из-под дымящихся обломков и, оглушенный, побрел, покачиваясь, наугад… Меня никто не хватился, никто не остановил. Шел последний штурм Севастополя… Кому я был нужен? Глупо было идти в комендатуру и просить: «Арестуйте меня снова». Но и оставаться на виду в городе, где суд правился по законам осадного положения, тоже было нельзя.

Не помню, как добрел я до старого итальянского кладбища… Старинные склепы заросли бересклетом так, что по дорожкам, когда-то ухоженным, а теперь запущенным, пришлось пробираться как по непроглядным зеленым коридорам. Солнечные блики играли на замшелых ликах мраморных ангелов и скорбящих богинь. Вдруг двери одного из склепов приоткрылись с ржавым скрипом, и из сумрака гробницы выбралось существо в драном матросском бушлате, стоптанных опорках и татарской тюбетейке. Заметив друг друга, мы оба замерли — испуганно, настороженно, выжидающе…

— Чего тут забыл? — спросило существо, заросшее седовато-рыжей старческой бородой. Трудно было узнать в кладбищенском стороже некогда блестящего капитана 1-го ранга русского морского агента в Риме барона Дитерихса. Но я узнал и невесело усмехнулся.

— Честь имею, господин каперанг, мичман Покровский. «Святой Петр» помните?

Дитерихс огляделся по сторонам.

— Прошу вас называть меня только по имени — Теодор Августович. Можно проще — дядя Федя.

Я устало опустился на могильную плиту.

— Чего вы боитесь? Мы и так уже на кладбище. Можно сказать, одной ногой в могиле… Кстати, не сдадите ли мне один из этих уютных особнячков? — кивнул я на склеп. — Вижу, вы тут вполне обжились.

— Я-то здесь по долгу службы. Сторожем при кладбище. А вы теперь кто?

— Кто я? Если хотите, зэк, расконвоированный авиабомбой… Небо выпустило меня на свободу… Но, боже мой, какая встреча! — захохотал я вдруг после всего пережитого. — Везет вам на Италию, Теодор Августович!.. Пардон, барон, дядя Федя. Сколь славен путь от морского агента в Италии до смотрителя итальянского кладбища в Севастополе!..

— Вы тоже сделали себе неплохую карьеру, — усмехнулся Детерихс. — Сколько вам оставалось трубить?

— Пустяк! Всего каких-то жалких одиннадцать лет… Так могу я рассчитывать на персональный коттедж?

— Идемте, — хмуро бросил «смотритель». — Персональный не обещаю. Вам придется разделить общество с останками пьемонтского графа Мартинелли и сбитым летчиком германской авиации…

Дитерихс нырнул в темень склепа, пропустил меня и прикрыл створки входа.

В погребальной камере горела свеча. Худощавый блондин с неровноотросшей бородкой, в обрывках авиационного снаряжения радостно стиснул ему руку:

— Майор Хохберг… Наконец-то кончилось это жуткое одиночество!

В темноте дни тянутся особенно медленно. Наверху гремела канонада. Со сводов склепа сыпалась бетонная крошка. Мы с Хохбергом резались на саркофаге в скат.

Этот майор Хохберг сослужил мне добрую службу. Через месяц, когда в Севастополь пришли немцы, под его поручительство мне выдали аусвайс — пропуск и вид на жительство. Нашлась и работа по специальности: я формовал бетонные кресты для большого кладбища немецких солдат.

Мой дом на Соборной площади почти не пострадал. С крыши ссыпалась черепица, вылетели все стекла, но все же можно было жить. Я выкатил из кабинета Стешину кровать и выселил на ее половину каких-то понаехавших к ней родственников. Но Стеша, змеиная душа, вскоре отомстила…

В Крещение сорок третьего ко мне вошли два фельджандарма в сопровождении бывшей кухарки.

— Вот он, господин офицер, — ткнула она пальцем в меня, — служил у большевиков. Сама видела, как он якшался с ихними начальниками. У меня и фотка есть. Посмотрите…

Она показала фельджандарму фотографию, которая висела когда-то в моем кабинете: открытие барельефа матросам революции, флагман 2-го ранга пожимает мне, автору барельефа, руку.

— Ком! — кивнул мне фельджандарм на дверь. — Вихадийт!

Я снова загремел в лагерь, на сей раз в немецкий. Затем меня отправили на работы в Германию. Пришли наши, освободили. Прошел проверку в фильтрационном пункте, и — о чудо! — мне разрешили ехать в Севастополь.

Я говорю «чудо», потому что на мне висел неотбытый срок за «шпионаж в пользу Турции». А может, простили, размышлял я, ведь Победа же? А может, разобрались и поняли всю вздорность обвинения?» Не долго думая, вернулся я в Севастополь, с одной мыслью — разыскать Ольгу и забыть поскорее эти страшные годы. Сколько нам с ней оставалось — пять, десять лет от силы?

Стеша по-прежнему жила в нашем доме. Она встретила меня как ни в чем не бывало — с улыбкой: «С возвра-щеньицем!» Пока я решал, как мне с ней быть, а решить это было не просто: сообщи я, что она выдала меня немцам, как советского человека, тут же бы выяснилось, что я сидел и не досидел. В общем, пока я прикидывал так и так, Стеша, подлая баба, на другой же день донесла куда следует, что я пособник немецких оккупантов и всё такое прочее. Упредила!

Так я снова оказался в Заполярье, на Ухтинских нефтяных разработках, лагпункт номер двести седьмой… В пятьдесят четвертом выпустили. Узнал, наконец, что Ольга умерла в сорок втором где-то на алтайских ртутных рудниках. Дочь пропала без следа. Погоревал, вернулся в Севастополь. И… женился на этой проклятой бабе! А что мне оставалось делать? В то время было мне под шестьдесят — намерзся, наездился, навоевался, насиделся… Рассудил так: лучше знакомый дьявол, чем неизвестный ангел. Уж на мужа-то не побежит стучать. Да и я не подарок, так что отчасти за козни свой она поплатилась… Хе-хё…

Уж ходила она за мной, как за дитем малым. Оказывается, любила она меня еще с той поры, когда служила у Михайлова кухаркой… О, женское сердце! Перебрались вот в Балаклаву. Тут и обретаемся с полета шестого года. За столом воцарилось, благопристойное молчание. Прервал его сам же Покровский:

— Вы, кажется, спрашивали меня о портретах кавторанга Михайлова? — обратился он к Шулейко. — Да, изображений этого замечательного человека, по всей вероятности, вы нигде не найдете. У Надежды Георгиевны какое — то время хранился его бюст моей работы. Я сделал его гипсовый портрет в шестнадцатом году. Но бюст исчез. Надежда Георгиевна рассказывала мне, что его забрали итальянцы… Представьте себе, во время войны в Форосе базировались итальянские моряки, и они были весьма наслышаны о работах Михайлова.

— Да-да! — воодушевился Шулейко. — Я читал где-то об этом. В Форосе стоял дивизион морских диверсантов князя Боргезё… Неужели Михайлов был с ним знаком?!

— Не думаю. Вряд ли. В Специи у нас были друзья из тамошних моряков, но никаких князей среди них не числилось… Так вот перед первой своей посадкой я оформлял Дом культуры коммунальников на Корабельной Стороне. По Наружной стене между окнами я пустил декоративные маскароны в древнеримском стиле. Вот тогда мне впервые пришла мысль: придать условной маске черты реального лица. Я сделал слепок с бюста Михайлова… Теперь из шести маскаронов — После войны и капремонта — остался, кажется, один. Он на торцевой стене. С улицы его загораживает кожух вентилятора, а со двора «Кулинарий» хорошо видно. Я там недавно был.

— Скажите, Георгий Александрович, — вступила в разговор Оксана Петррвна; — А какова судьба бумаг Михайлова и его приборов?

— Всё его бумаги, вещи, приборы увезла в Форос Надежда Георгиевна. Последний раз я ее видел в двадцать седьмом году. От нее я узнал, что Дмитрий Михайлович арестован за то, что якобы лечил белых офицеров, и вот уже год как сослан в СЛОН…

: Как вы сказали? — Переспросил Шулейко. — В «слон»?

— Да, в Соловецкий лагерь особого назначения. То был первенец будущего архипелага ГУЛАГа, можно сказать, северное Капри русской интеллигенции. Там создали даже театр из заключенных. Была неплохая библиотека. Вообще разрешали брать из дома книги, читать, работать. Потом заключенные о такой роскоши и мечтать не могли. Так вот в Соловки Дмитрий Михайлович увез с собой целый саквояж книг и бумаг. Он писал монографию по иерозву- кам. Видимо, пользовался и трудами брата.

— Монографию опубликовали?

— Нет, разумеется! Зэкам печататься запрещено… Думаю, что и книги, и рукопись монографии так и остались в лагерной библиотеке. Там существовало такое правило: если человек освобождался или умирал, то книги оставались в библиотеке. Так сказать, на бессрочное заключение. А в тридцать девятом СЛОН закрыли, библиотеку уничтожили. Книги часто разделяют участь своих хозяев… Впрочем, судьбу Дмитрия Михайловича вам расскажет лучше меня приемный сын Михайлова. Он живет в Севастополе. Адрес, адрес… Где-то у меня был, сейчас поищу. Зовут его Павел Николаевич, а фамилию он взял матери, то есть приемной матери Надежды Георгиевны Трехсердовой…

— Трехсердов?! — вскричал Шулейко. — Пожалуйста, не ищите адрес. Я знаю, где он живет. Я был у него!