"Званый обед с жареными голубями: Рассказы" - читать интересную книгу автора (Лакснесс Халлдор)ЛильяЯ так называю этого человека лишь для того, чтобы читатели обратили внимание на мой рассказ и подумали: «О, это, должно быть, презанятная история!» В противном случае я бы только поставил инициалы Н. Н., так как, говоря откровенно, забыл, или, вернее, никогда не знал, как его зовут. Но что нам в его имени? Как читатель заметил, в заглавии рассказа поставлено еще и другое имя, и в нем-то вся суть. История, которую я расскажу вам, очень длинна, слишком длинна. Даже страшно становится, до чего она длинна! Но все же начало ее связано с одной из самых коротких мелодий, которую мне когда-либо приходилось слышать. Это была даже не мелодия, скорее отрывок, заключительный аккорд какой-то мелодии, но как заключительный аккорд он был, пожалуй, растянут, так что, исходя из правил разумной пропорции, можно было представить себе, что это конец большой симфонии одного из известных композиторов. Я познакомил с этой мелодией одного из моих друзей, который собирается стать композитором. Он решил написать на основе ее симфонию, когда будет вдохновение, и пробудить интерес к теме, которая родилась в душе одного из жителей Снефеллснеса. А теперь слушайте. Это произошло, когда я еще был школьником и жил в Рейкьявике, в маленькой лачужке, рядом с котельной соседнего дома, от которой отделяла нас только тоненькая перегородка. Зимой я слышал, как кто-то в котельной напевает эту мелодию, особенно часто по вечерам, когда котел наполнялся на ночь. Кто-то пел ее вновь и вновь угрюмым голосом, похожим на растрепанный, лохматый канат, и на последних нотах поющий как бы забывал вдохнуть воздух, и звук под конец совсем замирал. Наступала такая тишина, что казалось, человек умер вместе с песней. Но через несколько мгновений вновь раздавалось бормотание, которое медленно и с длинными паузами превращалось в мелодию. И чувствовалось, что мелодия продолжала жить в груди поющего, хотя голос у него был хриплый, надтреснутый и звуки застревали в горле. Поющий, казалось, выражал себя, свою душу в этой мелодии, которая, как уже говорилось, станет большой симфонией. Так всю зиму напролет пел кто-то для меня в тиши вечеров; когда я попытался дознаться, кто же поет эту вечернюю песнь, выяснилось, что поет ее истопник котельной. В полночь он уходил. Однажды вечером я зашел в котельную. В открытой топке пылали раскаленные уголья. А перед топкой, почти невидимый в темноте, сидел Небукаднесар Небукаднесарссон и пел. — Добрый вечер, — сказал я. — Добрый вечер, — прозвучал в темноте старческий, хриплый голос. — Здесь тепло и хорошо, — заметил я. — Мне нужно уходить. — Разве ты живешь не здесь? — Нет, — ответил он. — Вот как! Однако я очень часто слышу, как ты поешь здесь по вечерам. — Я не пою, — пробормотал он. — Тем не менее я часто слышу тебя, — настаивал я. — Нет. Я никогда не умел петь. — Я даже выучил мелодию, — сказал я. Но он только проворчал что-то себе под нос, собираясь улизнуть от меня. — Не буду тебя беспокоить, — сказал я. — Пора идти спать, — ответил он и ушел. Однажды мне показали на берегу, за какими-то уступами, ящик от пианино; в нем ютился Небукаднесар Небукаднесарссон, а было это в мороз и вьюгу. «Вот почему этот старик так музыкален: он живет в ящике от музыкального инструмента», — подумал я. Несколько вечеров в котельной не слышно было ни звука. Но спустя некоторое время старик забыл обо мне и вновь начал петь, как и прежде, тем же низким, замирающим голосом. Я опять зашел к нему. — Добрый вечер, — приветствовал я его. — Добрый вечер. — Ты поешь, я слышал. — Нет, — сказал он. — Где ты выучил эту мелодию? — Мелодию? Это вовсе не мелодия. — Во всяком случае, ты всегда ее поешь. — Я вовсе не пою, — сказал он. — Я никогда не умел петь. Когда-то я страстно хотел петь. Но то время давно прошло. Теперь такие мысли не приходят мне в голову. Иногда, когда я разведу огонь, мне приятно посидеть у топки. Ну, а теперь мне пора. — Откуда ты? — спросил я. — С запада. — Откуда именно? — Из Олафсвика. — Это хорошее место? — В Олафсвике бывают сильные прибои, как, впрочем, и в других местах, — сказал он. — У тебя есть родственники на западе? — Они умерли. — Почему ты приехал в Рейкьявик? Он долго молчал и наконец ответил: — Там, на западе, у меня ничего не осталось, ничего… — Ты, конечно, правильно сделал, что приехал в Рейкьявик, — сказал я. Я считал Рейкьявик лучшим городом в стране. Он опять надолго умолк, усевшись на ящик перед топкой. На этот раз в котельной было светло, он мог разглядеть дыры на своих сапогах. — Первую ночь здесь, на юге, я спал на кладбище, — произнес он. — Вот как! — сказал я и, стараясь утешить его, добавил: — Сейчас многим приходится спать на кладбище больше чем одну ночь. — Да, — сказал он. На лице у него были грязные разводы, а седая борода была всклокочена. — У тебя худые сапоги, — заметил я. — О, они не так уж плохи; я нашел их в позапрошлом году в Вассмири. Должно быть, кто-то забыл их в торфяном болоте. Он поднялся, снял шляпу, висевшую на крючке за печью. Это был котелок, один из тех, которые обычно носят торговцы. Когда обтреплются поля или же ребенок умудрится проткнуть в нем дырку, его обычно выбрасывают в мусорный ящик. — Можно мне посмотреть твою шляпу? — спросил я. Дыра в шляпе была так велика, что через нее прошёл бы детский кулачок. — Это старая шляпа, — сказал я и поглядел через отверстие на свет. Но легко было догадаться, что когда-то это была хорошая шляпа. Я протянул ее обратно старику, он взял ее и также посмотрел на свет через дыру. — Не всякий может смотреть на своего небесного отца сквозь собственную шляпу, — сказал он и ухмыльнулся. У него был только один зуб. Наконец пришла благословенная весна. Никогда не бывает так соблазнительно, как весной, высунуться из окна, когда надо сидеть и готовиться к экзаменам. Так интересно наблюдать за всем происходящим на улице, особенно за всякими пустяками, которым начинаешь придавать большое философское значение. Однажды в квартиру на втором этаже въехали новые жильцы. Я не обратил на них особого внимания. Я узнал только, что это муж и жена и что у них есть маленькая дочка лет восьми и что зовут ее Лилья. По внешнему виду девочки я заключил, что жильцы не здешние: у девочки были светлые косички, и она разгуливала в шерстяных чулках домашней работы. Девочка играла со своими сверстниками у дверей моей комнаты. Видно, мать ее обожала. Она целый день лежала на подоконнике и командовала дочкой, как целым полком солдат. Одно приказаиие сменялось другим. «Смотри, — кричала она, — будь осторожна! Берегись собаки! Берегись пьяного! Берегись машины! Лилья! Берегись!..» В то время еще существовали старые каменные заборы, сложенные из булыжника. Они тянулись по обеим сторонам улицы. Наша улица была очень тихая, движения по ней почти не было. Однажды я увидел, что на заборе сидит Небукаднесар Небукаднесарссон, греясь в голубых лучах весеннего солнца, и смотрит на детей, играющих у ворот дома. Его запачканное сажей лицо сияло радостью, отблеск ее, казалось, ложился даже на всклокоченную бороду. Когда начало смеркаться, дети устали и разошлись по домам, осталась только одна Лилья. Она с увлечением прыгала на одной ножке. Небукаднесар Небукаднесарссон окликнул ее: — Лилья! Но она притворилась, что не слышит, и продолжала отчаянно прыгать, как бы соревнуясь с кем-то. Небукаднесар Небукаднесарссон вновь позвал ее: — Лилья! Лилья! Девочка по-прежнему делала вид, что не слышит, однако взглянула на окно, там ли мать. Но матери не было: она ушла на кухню готовить ужин. — Маленькая Лилья не хочет сегодня разговаривать со старым Небукаднесаром Небукаднесарссоном? — спросил он и достал из кармана бумажный кулечек. Девочка несколько неуверенным шагом перешла двор и, заложив руки за спину, поглядывала то на кулек, то на окно. В кульке был изюм, ни больше ни меньше. Однако Лилья сделала вид, что это ее нисколько не удивляет и ни чуточки не интересует. Кончилось это тем, что они оба уселись на заборе и стали уплетать изюм: она десять изюминок, он за это время одну. Девочка неуклюже болтала ногой и критически осматривала спутанную бороду старика. Затем она стала прыгать перед ним на одной ножке. Мать кликнула ее из окна, но девочка, поужинав, вернулась обратно: она знала, что в кульке кое-что оставалось. Так прошла весна. Лилья перестала бояться Небукаднесара Небукаднесарссона. Едва завидев его, она бежала ему навстречу, засовывала руку в карман и извлекала оттуда кулечек с изюмом. Часто по вечерам они сидели на заборе, и мне казалось, что старик рассказывает девочке занятные истории: она слушала его очень внимательно. — Эти люди — твои родственники? — спросил я однажды. — Они с запада, — ответил он. — Ты знаком с ними? — Да, — сказал он. — С маленькой Лильей. Я не всегда понимал старика. Он казался мне несколько странным, но я не очень задумывался над этим. В то время мои мысли были заняты совсем другим. И хотя я думал, что семья эта вовсе не с запада, а с востока, мне не хотелось пререкаться со стариком. До меня ясно доносились слова Небукаднесара: — Ему минуло двадцать лет, а она родилась всего лишь на несколько месяцев позже, в марте. Они хорошо знали друг друга. Он хотел построить для нее домик с огородом на зеленой лужайке. В то время он ловил рыбу на паях с покойным Гудмундуром, его дела шли тогда неплохо, но он никогда не умел петь. Ее звали Лилья. — А дальше что? — спрашивала девочка. У меня не было времени дослушать рассказ до конца, и я подумал тогда про себя: он рассказывает ей какую-нибудь старую историю о том, что происходило когда-то на западе. Осенью я вновь приехал с севера в Рейкьявик. Однажды, разговаривая на улице со своими приятелями, я заметил неподалеку человека, который глядел на меня, не спуская глаз. Он, видимо, ждал, когда я расстанусь с товарищами, и не успел я распрощаться, как он устремился в мою сторону и протянул мне свою грязную руку: — Небукаднесар Небукаднесарссон. — Что нового? — спросил я. — Да ничего особенного. — У тебя какое-нибудь дело ко мне? — Нет, — ответил он, — мне просто было интересно, узнаете ли вы меня. — А как же, ответил я. — Я даже помню еще мелодию, которую ты тогда напевал. Как поживает твоя маленькая подружка? — Меня лишили пенсии, тех тридцати крон, которые полагались мне по старости. — Почему же? — Да Иосеп донес, что я трачу их на изюм. Вы, должно быть, хорошо разбираетесь в законах. Скажите, что мне делать? — А кто это Иосеп? — Мой родственник. Он иногда дает мне немного рыбы или еще чего-нибудь. — Надо обратиться к бургомистру, — посоветовал я. — Лично у меня нет времени заняться этим. — Не знаю, выйдет ли из этого что-нибудь. Может быть, мне удастся наняться в один дом. — Как наняться? — Да как в прошлом году. — Разве ты не работаешь истопником в том доме? — Нет, — ответил он. — С тем домом все покончено, все… — Как же это случилось? — Не знаю, не знаю — ответил он. — Ну, прощай, — сказал я. — Прощайте, спасибо за внимание. Он снял шляпу. Много лет спустя я увидел его вновь. Я тогда изучал медицину. Его внесли в анатомичку, завернутого в покрывало, я его тотчас узнал, хотя его уже успели обмыть. Он не вызвал во мне никакого особого чувства, разве лишь то, какое невольно испытываешь в присутствии покойника, независимо от его места в обществе. Лишь после похорон я задумался над его жизнью и смертью. Вот человек, к которому никто не имел претензий, он умер одиноко в своем ящике, никто не знает его имени, происхождения и еще меньше — его мыслей и чувств. В этот день, когда мы его вскрывали, я даже не вспомнил мелодии, которую он когда-то напевал. Одно было очевидно: его вскрывали со всей научной тщательностью, и покойник был предметом такого пристального внимания, какого он никогда не знал при жизни. Впрочем, к чему все это объяснять; я уже давно потерял интерес к медицине и занимаюсь другими делами. Но именно потому, что с тех пор прошло много лет, я утверждаю, что с ним поступили не совсем хорошо: взяли скелет покойника, а останки выбросили. Впрочем, это было сделано во имя науки. Сейчас этот скелет служит для научных демонстраций. Но — молчок: это тайна и заговор во имя науки. В гроб положили камни, и мы, несколько студентов-медиков, отправились провожать его на кладбище. Опасаясь, что кому-нибудь вздумается взглянуть на покойника, мы сами внесли гроб в церковь и сами вынесли его оттуда. Был канун рождества, мглистый, морозный день. Нам хотелось как можно скорее завершить церемонию. Стены церкви были обтянуты черным крепом: именно в этот день в двенадцать часов предстояли похороны какого-то важного сановника. И вот сюда был водворен Небукаднесар Небукаднесарссон. Кладбищенские власти допустили такую наглость ввиду того, что наступал праздник и хоронить Небукаднесара Небукаднесарссона приходилось сегодня, либо никогда. Это был истинный скандал, что похороны такого ничтожного человека проходили при такой торжественной обстановке. Дул резкий, холодный ветер с юго-запада. Мы с трудом пробились с гробом сквозь сильную пургу и внесли его в церковь. Больше всего нас беспокоило, как бы в середине торжественной церемонии не вывалилось дно гроба и камни не выпали бы на пол. От грохота перекатывавшихся камней в гробу я содрогался, и едва сдержал себя, чтобы не выругать того идиота, который вздумал положить их сюда. Мы почти изнемогали под тяжестью ноши. Наконец мы уселись на переднюю скамью в роли родственников покойного. Священник поспешно спустился с хор. Он, конечно, был несколько сконфужен допущенным злоупотреблением (слава богу, что семья сановника ни о чем не дозналась). Священник скороговоркой произнес надгробное слово, которое он заготовил на прошлой неделе по случаю смерти простой крестьянки. И естественно, все время сбивался и терял нить. Изредка, когда нужно было сказать: «Наш дорогой усопший брат», — он говорил: «Наша дорогая сестра», — а раз даже сказал: «И где-то на чужой стороне нашу дорогую усопшую сестру оплакивают оставшиеся муж и дети». Я боялся, как бы кто-нибудь не обратил внимания на эти ошибки, и беспокойно озирался по сторонам. Я заметил, что в церкви, кроме кладбищенского служителя, была только одна старуха. Она сидела в дальнем углу церкви и, казалось, была глуха, как стена. Я пытался успокоить себя мыслью, что она зашла сюда случайно, укрываясь от непогоды, и покойник ее нисколько не интересует. Когда же вынесли гроб и погребальные дроги медленно тронулись в путь, кто же, вы думаете, пошел за нами? Старуха в синем переднике и в черной праздничной шали, обрамляющей ее морщинистое лицо. Пришлось и мне со своими спутниками пойти за гробом, а то как бы старуха не учинила скандала на кладбище. Мы были не очень уверены в благополучном исходе похорон. Нет, мы не могли успокоиться, пока не будет засыпана могила. Однако моим товарищам надоело терять попусту драгоценное время, и они ускользнули в кафе «Упсалир», предоставив мне сопровождать процессию до конца. Мы медленно двигались за гробом: старуха, я, священник, кладбищенский служитель. …Уже засыпана могила, уже ушли священник и кладбищенский служитель, а старуха все стоит и смотрит на снежный холмик. Я подождал некоторое время у забора церкви, но женщина не двигалась, и я вернулся опять к могиле. — Чего ты еще ждешь здесь, дорогая? — спросил я. — Знала ты его? Она испуганно взглянула на меня, на лице у нее собрались морщины, губы задрожали, рот искривился, обнажив беззубые десны. Старческие воспаленные глаза наполнились слезами. Я уже описывал где-то, как тяжело смотреть на старых людей, когда они плачут. — Не плачь, милая, — сказал я. — Он отправился к богу. — Да, — ответила она и вытерла слезы краем передника. — Иди домой, а то замерзнешь, — сказал я. Я был не очень уверен, что женщина не захочет докопаться до истины. Мы вместе покинули кладбище. — Откуда ты родом? — спросил я. — Я приехала с запада, — ответила старуха. — Из Олафсвика, что ли? — Да. — И ты знала его? — Да, мы были однолетки. Но я вышла замуж и уехала на юг, в Кефлавик. Я прожила там сорок лет. — Как тебя зовут? — Лилья. — А муж твой жив? — Нет, давным-давно умер. — Дети есть? — О, у меня их тринадцать, — ответила женщина с такой безнадежностью в голосе, что я увидел в своем воображении, кроме тринадцати детей, еще ораву внуков. — Да, в мире много удивительного, — сказал я. — Он был всегда одинок. Она молча шла рядом со мной, да я и не рассчитывал, что она ответит мне. С юга, от Скерядфиорда, надвигалась снеговая туча. Я решил расстаться с ней у ворот кладбища и приподнял шляпу. — Прощай, — сказал я. Она протянула мне узловатую старческую руку и посмотрела мне в лицо, мне, единственному, кто разделил ее горе. И сказала: — Я тоже всегда была одинока. Ее лицо снова задергалось, и, быстро поднеся к глазам край передника, она отвернулась. На этом кончается рассказ о Небукаднесаре Небукаднесарссоне, который только одну ночь провел на кладбище. |
||
|