"Том 3. Рассказы и очерки" - читать интересную книгу автора (Короленко Владимир Галактионович)II Светлояр[6]Когда в первый проезд мимо Светлояра мой ямщик остановил лошадей на широкой Семеновской дороге, верстах в двух от большого села Владимирского, и указал кнутовищем на озеро, — я был разочарован. Как? Это и есть Светлояр, над которым витает легенда о «невидимом граде», куда из дальних мест, из-за Перми, порой даже из-за Урала, стекаются люди разной веры, чтобы раскинуть под дубами свои божницы, молиться, слушать таинственные китежские звоны и крепко стоять в спорах за свою веру?.. По рассказам и даже по описанию Мельникова-Печерского я ждал увидеть непроходимые леса, узкие тропинки, места, укрытые и темные, с осторожными шопотами «пустыни». А тут — видное с большой проезжей дороги в зеленых берегах, точно в чашке, лежало овальное озерко, окруженное венчиком березок. Взбегая на круглые холмики, деревья становятся выше, роскошнее. На вершинах березы перемешались уже с большими дубами, и сквозь густую зелень проглядывают бревенчатые стены и куполок простой часовни… И только?.. Когда я пришел к озеру во второй раз, мое разочарование прошло. От Светлояра повеяло на меня своеобразным обаянием. В нем была какая-то странно-манящая, почти загадочная простота. Я вспоминал, где я мог видеть нечто подобное раньше. И вспомнил. Такие светленькие озерка, и такие круглые холмики, и такие березки попадаются на старинных иконках нехитрого письма. Инок стоит на коленях посреди круглой полянки. С одной стороны к нему подступила зеленая дубрава, точно прислушиваясь к словам человеческой молитвы; а на втором плане (если есть в этих картинах второй и первый планы) в зеленых берегах, как в чаше, такое же вот озерко. Неумелая рука благочестивого живописца знает только простые, наивно правильные формы: озеро овально, холмы круглы, деревца расставлены колечком, как дети в хороводе. И над всем веяние «матери-пустыни», то именно, чего и искали эти простодушные молители… Недалеко, в двух-трех десятках верст, Керженец с его дебрями и разоренными скитами, о которых скитницы поют старыми голосами: У нас были здесь моленны. Они подобны были раю. У нас звон был удивленный; удивленный звон подобен грому… Был недоступный лес, была тишина, отдаленность от мира. Была тайна. Теперь леса порубили, проложили в чащах дороги, скиты разорили, тайна выдыхается. К «святому озеру» тоже подошли разделанные поля, и по широкой дороге то и дело звенят колокольцы, и в повозках видны фигуры с кокардами. «Тайна» Китежа лежит обнаженная у большой дороги, прижимаясь к противоположному берегу, прячась в тень к высоким березам и дубам. И тоже тихо выдыхается. В окрестном населении во многих списках ходит «Летописец». Сухим, правду сказать, довольно-таки суконным языком, с безвкусной помесью старинного и более современного стиля в нем рассказывается следующая история. Великий князь Георгий Всеволодович, спустившись по Волге из Ярославля, построил город Малый Китеж, на берегу Волги. Это нынешний Городец, приют старой веры «по тайному священству». Оттуда князь пошел сухим путем по луговой стороне и, переправившись через тихие и ржавые речки Узолу, Санду и Керженец, пришел к реке Люнде. «И виде то место зело прекрасно и многолюдно», почему, «по умолению жителей», решил построить тут город Китеж Большой. Предание устанавливает, очевидно, какое-то духовное родство между обоими Китежами: «оба города построены одной рукой и одним топором», — говорили мне местные жители. Князь изукрасил город, обстроил церквами, монастырями, боярскими палатами. Потом обвел рвом и вывел стены с бойницами. Окончив дело, он вернулся к себе на Волгу. Между тем над Русью уже нависала туча, шла «потруса», монгольское нашествие. Двинулся поганый Батый: «Как темные тучи по небу», шли по Руси злые татарове и подошли к Китежу Меньшему (Городцу). Великий князь вышел навстречу и «много драся с Батыем», но не одолел его. Татары убили его брата, а сам князь ударился в леса и, перейдя реки, скрылся в новопостроенном своем граде, Большом Китеже. Батый потерял следы великого князя и стал «примучивать» пленных, добиваясь от них указаний. Один из этих пленников, Кутерьма, «не могий мук стерпети», указал Батыю лесные проходы к Светлояру, и татары облегли город Китеж. Что было затем — в «Летописце» говорится глухо. Известно только, что князь успел скрыть в озере святые сосуды и церковную утварь, а затем погиб в битве. Город же изволением божиим стал невидим; на его месте стала видна вода и лес. Так и стоит град Китеж поныне у кругленького и чистого, как слеза, озерка Светлояра. Скрылись от взора человеческого дома, улицы, боярские хоромы и стены с бойницами, церкви и монастыри, в коих «многое множество бысть святых отец, просиявших житием, яко звезд небесных или яко песка морского». И кажется нашему грешному, непросветленному взору один только лесок, да озеро, да холмы, да болотище. Но это только обман нашего грешного естества. В действительности же, «по-настоящему», здесь стоят во всей красе благолепные храмы и золоченые палаты и монастыри… А кто может хоть отчасти проникнуть взором через обманчивую завесу, для того в глубине озера мелькают огоньки крестных ходов и высокие золоченые хоругви, и сладкий звон несется над гладью кажущихся вод. А потом все стихает и опять только шепчет дубрава. Итак, над озером Светлояром стоят два мира: один — настоящий, но невидимый, другой — видимый, но ненастоящий. И сплетаются друг с другом, покрывают и проникают друг в друга. Ненастоящий, призрачный мир устойчивее истинного. Последний только изредка мелькнет для благочестивого взора сквозь водную, пелену и исчезнет. Прозвенит и смолкнет. И опять водворяется грубый обман телесных чувств… Понятно, как это заманчиво. Ежегодно «под Владимирскую» из Нижегородской, Владимирской, Вологодской губерний, даже из-за Перми, из-за Урала сходятся на берега Светлояра толпы людей, стремящихся хоть на короткое время отряхнуть с себя обманчивую суету сует и заглянуть за таинственные грани. Здесь, в тени деревьев, под открытым небом день и ночь слышно пение, звучит гнусавое чтение нараспев, кипят споры об истинной вере. А на закатных сумерках и в синей тьме летнего вечера мелькают огни между деревьями, по берегам и на воде. Благочестивые люди на коленях трижды ползут кругом озера, потом пускают на щепках остатки свечей на воду и припадают к земле и слушают. Усталые, в истоме между двумя мирами, при огнях на небе и на воде, они отдаются баюкающему колыханию берегов и невнятному дальнему звону… И порой замирают, ничего уже не видя и не слыша из окружающего. Глаза точно ослепли для нашего мира, но прозрели для мира нездешнего. Лицо прояснилось, на нем «блаженная» блуждающая улыбка и — слезы… А кругом стоят и смотрят с удивлением те, кто стремится, но не удостоился по маловерию… И со страхом качают головами. Значит, есть он, этот другой мир, невидимый, но настоящий. Сами не видели, но видели видящих… Но это теперь бывает все реже и незаметнее. Мелькнет где-нибудь махоньким островком и расплывается, как догорающая свечка, на таинственной поверхности озера. А кругом шумит обманчивый «видимый» мир… Познакомившись с чудесным озерком, я после этого не раз приходил к нему с палкой в руках и котомкой за плечами, чтобы, смешавшись с толпой, смотреть, слушать и ловить живую струю народной поэзии среди пестрого мелькания и шума. Вечерняя заря угасала, когда я стоял на холме, близ бревенчатой часовни, в тесной и потной мужицкой толпе, следившей за прениями. И утренняя заря заставала нас всех на том же месте… Много наивного чувства, мало живой мысли… Град взыскуемый, Великий Китеж — это город прошлого. Старинный град со стенами, башнями и бойницами, — наивные укрепления, которым не устоять против самой плохонькой мирской пушчонки! — с боярскими хоромами, с теремами купцов, с лачугами простого, «подлого» народа. Бояре в нем правят и емлют дани, купцы ставят перед иконами воску-яровые свечи и оделяют нищую братию, чернядь смиренно повинуется и приемлет милости с благодарными молитвами… Есть что-то умилительное и для нас в этой легенде… Многие из нас, давно покинувших тропы стародавнего Китежа, отошедших и от такой веры и от такой молитвы, все-таки ищут так же страстно своего «града взыскуемого». И даже порой слышат призывные звоны. И, очнувшись, видят себя опять в глухом лесу, а кругом холмы, кочки да болота… В этот раз я подходил к Светлояру не в праздник, а в будни, и был рад случаю посмотреть чудесное озеро в его обычном виде, в тишине его простого, будничного одиночества. Солнце склонялось к «горам». Березы, ольхи и дубы на склонах холмов уже стояли в тени, между тем как молодые березки на плоском восточном берегу еще просвечивали насквозь яркою зеленью. В гладкой, как зеркало, воде тихо стоял опрокинутый берег, с холмами, деревнями и часовней, чуть зыблясь от прямых светлых полосок. Это перед закатом баловала мелкая рыбешка. Между стволами мелькали редкие фигуры. — Две странницы с котомками, должно быть отдыхавшие в жару на озере, тяжело подымались в дорогу. Часовня была заперта. В странноприимном доме, построенном Владимирским сельским обществом на берегу, ставни забиты наглухо. Еще два года назад здесь жил старик лет девяноста, седой, как лунь, наивный, как ребенок, и глухой, как тетерев. В домике «общество» дозволяет жить кому угодно, чтобы место свято не было пусто. Прежде не надо было и дома. Радетели, «труждающие люди», изрыли всю гору землянками и пещерами. Теперь это вывелось. Частью оттого, что и вообще «усердия» стало меньше, частью же оно как-то плохо уживается с паспортными правилами. Полиция, не находя входов, а только отверстия «для воздуху», — выгоняла подвижников щупами и выкуривала дымом. Невидимые трудники разбрелись. Тогда-то благочестивые владимирские старики решили соорудить храмину и пустили в нее этого старца. Он пришелся ко двору и жил на озере много лет, радуя владимирцев своим благообразием. Весь седой, одетый в чистую рубаху и порты, в свежих лаптях, повязанных светлыми лычаными оборками, он служил истинным украшением этого места во время ежегодных сборищ. Опершись на свой подожок, с обнаженной головой, на которой ветер шевелил серебряные волосы, он стоял около своей избы и смотрел то младенчески чистыми, то старчески строгими глазами на шевелящийся народ, как будто следя, не появилась бы где какая нечисть. Его всегда окружала, толпа, как человека, связанного невидимой нитью с заветною тайной озера. А нитей этих, связующих два мира, становится все меньше. Много народу припадет к берегам, чтобы услышать из глубины святой звон невидимого града. И не слышат. А он слышит, несмотря на то, что совершенно глух. — Кричи ему хоть в самое ухо — ничего не разберет. — Значит, ему это не нужно. — А китежский звон слышит. И не то что под Владимирскую, а бесперечь, во всякое время. — Выйду этто на зорьке на ранней на кресты невидимые помолиться, а оно и гу-у-у-дит и бу-у-хает, — говорил он при мне, детски радостно улыбаясь изумленной толпе. — И колоколо-те, братцы, как наше, кузьмодемьянско. Давно я из дому, от Кузьмы-те Дамьяна ушел… Дитей малыем. А колоколо наше помню. Этак же вот и здесь — ровно наше колоколо бухает на зорьке… И по лицу старого младенца бродит счастливая детская улыбка… — Умные не разумеют и имеющие уши слышати — не слышат, — строго сказал при этом один из толпы. — А вот глухого старца господь умудряет. Горе слышащим слово и не внемлющим. И он угрожающе окинул всех сухими, строгими и колющими глазами. «Чудо», явленное над глухим старцем, он, конечно, тотчас же присвоил себе и хотел видеть в нем подтверждение какой-то своей строгой веры, заключенной в старинной книге… Зри главы такие-то, стихи пятый и седьмый-на-десять. И так как не все мы, конечно, даже и знали, что именно гласят стихи пятый и седьмый-на-десять, то, во имя чуда, он уже обрек нас огненной геенне. А старик и ему улыбался своими синими глазами, чистыми, как светлоярские воды… В этот раз старика уже не было. Раз утром его застали на лавочке, чистого, безмятежного и очевидно давно приготовившегося в дальний путь. Лицо было счастливое, как у младенца… Вероятно, в последний час он слышал опять бухание родного колокола не то из глубины святого озера, не то из такого же святого детства… Так как место свято пусто не бывает, то в келью явились новые богадельщики. Даже двое. Сначала пришла келейница и поселилась в избе; потом приплелся солдат и попросил позволения построить земляночку. Старики позволили. Но как только сошли снега, из земли выбило травку и зазеленелись деревья, — пастухи, гонявшие «на горы» скот, принесли на село соблазнительные известия, которым старики дали веру не сразу; мало ли покажется глупым подросткам. Пожалуй, блазнит лукавый. Но однажды пастухи пригласили стариков на самое место: под древом на муравушке рядышком почивали келейник с келейницей, и тут же лежала пустая посудина. Плюнули и прогнали обоих. А окна заколотили. Ждали, не придет ли опять «настоящий» какой-нибудь старец… Не приходил. Я обхожу с своими спутниками кругом озера, слушая смутный передзакатный шорох деревьев. По временам на озере выкинется рыба. Лягушка скрекочет у берега в нагретой за день колдобине. Беззаботно, как дети, чирикают воробьи… На том берегу деревенские девки мирно купаются, рядом с парнями. Смуглые тела парней выделяются издали от белых девичьих. В укромном уголке берега, где лес переходит в мелкую поросль, стоит старик и удит рыбу. Он увидел нас раньше, чем мы его, и теперь, искоса поглядывая на поплавок, он не менее внимательно следит за нами. Он босой, без шапки. Во всей фигуре — солидное деревенское благообразие, какая-то черта, характерная для человека, уважающего себя и привыкшего к уважению. — Здравствуйте, дедушка! Умные глаза из-под шапки седых волос некоторое время продолжают изучать меня. Потом выражение их смягчается. — Мир дорогой, — отвечает он. — А вы кто такеи? Что за человеки? — Нижегородские. — Дело. На горы наши пришли? Так вам бы прийти под Владимирскую владычицу. Вот тогда гоже у нас. — Бывал и на Владимирскую… Что? Каково клюет? — Плохо чтой-то. Вот дён десяток назад — успевай только закидывать. А ноне, вишь, и не дернет. Что есть — сарожник, и тот не хочет с червяком побаловаться… Действительно, вода не шелохнет. Тонкие серебряные колечки охватили стебельки растений и держат их в блестящей неподвижной истоме. Поплавок трудно разыскать глазом среди редкого тонкого татарника… — А рыбы здесь много? — Вного [7]. Рыбно озеро-то наше. Окунь, лещ, щука, карась, елец, сарожник… Караси-то здоровущие живут. Жи-и-рные, как, все одно, свиньи. Поплавок дрогнул. Из глубины по воде тихо пошли два-три круга. Старик потянул. Крючок задел за траву. Он вытащил, внимательно осмотрел и надел нового червяка. — Зарастать стало. За грехи-те, — сказал он, поплевывая на наживку. — В старые-те годы не было этого. Хоть бы тебе травиночка! Как слеза было озеро… Главное дело — слабость. Вот! Купаться — это не возбраняют. А ведь у иного, милый, тело-то бывает нечистое. Бабы опять, девки… От женщинов-то еще более зарастает… Он опять закинул удочку и обернулся ко мне с выражением гордости: — А и теперь еще, слышь, — где ты эку воду-те найдешь? Погляди: земчуг! Иглу вот тут на дно урони, — видно! Действительно — вода кристально прозрачна: на дне, пока оно не ушло вглубь, видно все до последней жилочки. Все оно усеяно «обломом»; веточки, ветви, кое-где целые стволы слежались плотно друг с другом и лежат отчетливые, точно живые. Нигде признаков ила, разложения, гнили. — А на середке, — говорит рыбак с наивным удивлением, — черно, что ночью. И чудное дело, братец мой, что за озеро это у нас. Этто годов, может, с пять выезжали мы тут в ботничке, лот спущали. Саженях на двадцати стала гиря, нейдет. Я ее взял этак, отряхнул. Что ж ты думаешь: пошла опять, и пошла, и пошла. Веревка вся, а дна нет. Другую навязали. Семьдесят саженей, а дна все нету… — А правду говорят: будто тут где-то есть течение? — Кто знает. Весной этто в Люнду, правда, источина невеличка живет. А что сказывают, будто с Волгой имеет собчение, так нет. Не полагаю я этому быть. Потому, видишь ты: надо бы у нас тогда волжской рыбе водиться… — А ты, милый, нашего летописця читал ли? — спросил он, помолчав. — Читал. — Наплачешься! Правду я говорю?.. — А сами вы, дедушка, звон слышали? Он постоял молча, как бы в нерешимости. Потом заговорил серьезно и вдумчиво: — А насчет звона я тебе вот бывальщину расскажу, а ты слушай. Я тогда еще мальчиком был малыем, по семнадцатому году. А теперь мне семой десяток на исходе. Много ли время?.. И работал я вон тут за горой кирпичи на нашего князя, на господина Сибирского помещика, с матерью. Прихаживал тогда на озеро старичок Кирила Самойлов. Родом из села Ковернина. И был у него пчельничек свой, на пчельнике и жил; мед продавал и воск тоже. Угодный был старичок. И все хотел спастися, не хотел так, чтобы на пчельнике помирать. И стал к нам прихаживать «на горы». Укутает пчелок-то на зиму и придет. И залезет в гору. Даже так, что по неделям живал, спасался. — Значит, тут пещеры были? — И-и… Много! Только, конечно, по тайности. Потому что на ту пору уже разгонять принимались. Да вот, поди ты: и разгоняли, а все больше нонешнего усердия-те было… Я еще помню хорошо: гора вся была ископана. Идешь, бывало, зимнее дело: тянется из яминки пар или, сказать, дымок, и иней кругом обтаял. Скажи: «господи, Исусе Христе, сыне божий, помилуй нас!» И сейчас из яминки рука за милостиной протянется. — Как же они туда проходили? — Да как проходили. Вон там, у этого родничка, береза стояла. Потом свалилась не в давнее время, лет, может, десять назад. У той березки корень был развилистой, так под тот корень на моей памяте можно было пролезть на корячках. Мужик тут один, посмелее, не в давние еще года сажен десять полоз. Сказывал:, дальше бы можно; кверху пошло, трубой! Да, говорит, страшно: духотина. Ты вон, погляди, этот берег-то какой… Подпрыгни-ка. Действительно, мы стоим на пласте, вроде торфяного, который тянется далеко вдоль озера. Я подпрыгнул саженях в двух от воды, — и по ней тотчас пошли круги. Видно, что не берег уходит в воду, а, наоборот, вода идет под пластом корней и плотного травяного перегноя… — Да вот тут гдей-то и проходили. Этто вот еще лет, может, пяток, объявился было один. Остатний, видно. Забрался было в гору-те. Жил. — Ну, и что же? — Да что! Не те времена, поштенный. Озорства вного стало. А ему этого ненадобно. Ему нужен спокой. Нонешний народ не стал этого понимать. Особенно ребята, молодяжник. Что ты с ними поделаешь. Разыскали отдушинку-те эту самую, сейчас — баловать! Он, миляга, может на стоянии, молитву творит — за весь мир, за все хрестьяны… а они, дураки, сверху-те на него… того… просто тебе сказать, озоруют… А то раз выполз он на свет божий рыбы поудить… Что ж. Это ничего. Дело апостольско. Положил кошель на берегу, отлучился малое время. А солдат у него кошель и уволоки. На вот! Живи ты тут с нами, дураками! Не достойны мы! Убрался, сердяга… Гора-те и опустела… — Ну, а что же с Кирилом Самойловым? — Да… Прихаживал, говорю, молился. А тут выгонка пошла, нельзя стало. Ну, он, бывало, придет, да к нам, схоронится в сарае: пережидает жесткое-те время. А то у матери моей в амбарушке поживет. Мы думаем себе: что ж, ничего. Старичок и старичок. Мало ли их. А он вот какой старичок: стал звон слышать. Утречком как-то спим мы, до свету еще. Он будит: «Вставайте, что вы спите. Тут чудеса. Послушайте-ко». Проснулись мы. — «Слышите ли?» — Нет, мол, Кирила Самойлович, ничего не слыхать. Только по листу ветер. — «Как это, говорит, не слышите. Припади, старуха, к земле». Мать к земле припала. — «Так, говорит, вроде шум. Дерева сотрясаются, так гудят: бу-у, да бу-у…» — «Не древа, говорит, маловерная. Ухи у тебя заложило. Я вот слышу въяве: это у — Ну и что же? — Пошел по народу говор: Кирила Самойлыч звоны слышит, невидимый град ему открывается. Ушел он к себе на пчельник. Потом, слышим, продает пчельник, продает избу, всеимущество, одним словом, порешил. Пришел опять к нам, — «Что ты, мол, Кирила Самойлович?» — Молчите, говорит. Скоро за мною придут. Попрощаться пришел. — Куда ж ты пойдешь? Мы бы поглядели. — Нельзя вам видеть, как я с ними отправлюсь. Ваши, говорит, глаза грешные. — Глядим: чудной наш Кирила Самойлов стал. Хлеба не ест, квасу не пьет, извелся, а лик веселый. Раз этак утречком на ранней заре прокинулся я, вышел из сараев вон на тот на узгорочек. Гляжу: сидит Кирила Самойлов на бережку, с ним двое, вроде монахи, в клобучках, и у одного бороденка оказывает, будто седая, другой — черной. И беседуют. Черный на озеро рукой кажет. Страшно мне стало, так что даже в глазах заметило, темная вода пошла. Прокинулся. Нет никого, только Кирила Самойлов на горку здымается… — Д-да… Вон какое дело, — продолжал он с глубоким раздумием. — После того не в долгом времени пропал старичок без вести. От нас же и скрылся. Оделся напоследок чистенько, причесался, умылся, попрощался, и нету стало. Как в воду канул. Нету нашего Кирила Самойлова и нету. Думали мы: не ушел ли как ранним делом к себе в Ковернино. Довелось в ту сторону побывать, я нарочно и завернул. — «Где, мол, Кирила Самойлов у вас?» — «Нет Кирила Самойлова. Пропал без вести. И на пчельнике другой уж сидит». Вот, поштенный, каки дела-то. А? — Так и не объявился после? — Где объявиться! Сказывали, положим, всяко, да чего сам не видал, так что и говорить. — Нет, вы все-таки, пожалуйста, скажите. — Бабка тут одна была. Померла давно. Так на тую пору аккурат корова у ней потерялась. Думала, вот придет, а она — ночь-полночь — не идет домой. Стало у ней сердце неспокойно, поднялась ночью-те, пошла искать. Нашла в лесу. Там вон, за горами, лес был большой. Погнала этто мимо озера и видит: лодочка будто от берега отпихнулась, и в лодочке трое. Тихим голосом стихиру поют. Отъехали на середину озера. Бултыхнуло будто что-то и скрикнуло. А темно, ночь-те весенняя, сумрачна. Испужалась она, погнала корову что есть духу… Говорили: не иначе это Кирила Самойлов в Китеж отправился. — А может, на дно озера, дедушка? — Ну, так что, — сказал он холодно, кинув на меня спокойно уверенный взгляд. — На дне то же самое монастырь. И на самой середке главны ворота… Этак же вот, как ты, и тогда говорили: утоп Кирила Самойлов, больше ничего. Начальство выезжало, на допросы таскали. Взяли будто двух каких-то в Семенове… — И что ж? — Да что! Никто знать не знает, ведать не ведает. Следуй, пожалуй! Ищи! Городской народ, известно уж… До всего доходит. Он смолк, и между нами пробежала как будто неуловимая тень отчуждения. Я был тоже городской и с дрожью негодования видел мрачное и грубое преступление там, где для него была умиляющая святая тайна. И он это чувствовал. Через некоторое время, однако, глаза его опять смягчились. У него явилась потребность досказать еще что-то. — Опять же сам не видал, люди баяли. Ехали на двух подводах мужики из Семенова с базару. Запоздали… Дело ранней весной. Земля-те отпотела, туман. Лошади сошли с дороги, к озеру. Известно, скотина; может, пить захотели. Прокинулись мужики, глядят. Над озером туман столбами ходит, а солнце чуть за горами показывается. И вдруг, братец ты мой, видят они: едут из озера на большой подводе монахи не монахи, а вроде того. Диву дались наши мужики: что такое? Монахи незнакомые. Лошади у них большие, сытые, сами народ тоже гладкой, ликом светлые. И едут из воды прямо на них, все одно — по дороге… Подъехали, остановили ихних лошадей, давай хлеб на свою телегу перекидывать… Потом деньги отдали, честь честью, до копеечки, повернули подводу и опять в озеро. Только их и видели. И слышь ты, что еще. Ты вот человек городской… Ну, понимай это дело, как знаешь, а будто и Кирила Самойлова тут же видели с ними. А заговорить не посмели… Мы оба помолчали, занятые своими мыслями. И мысли у нас были разные. У рассказчика они были, повидимому, светлые и ровные. Лицо его опять приняло доброе, благожелательное выражение. — Насказал я тебе, проходящий, вного чего. Ты думаешь, может: чего и не бывало. А наше, брат, место не простое… Не-ет… Не простое… Тебе вот кажет: озеро, болотина, горы… А существо тут совсем другое. На этих вот на горах (он указал рукой на холмы) сказывают, быть церквам… Этто вон, где часовня, — собор у них стоит пречистого Спаса. А рядом, на другом-те холме — Благовещение. Тут в стары годы береза стояла, так на са-амой, выходит, на церковной главе. — Откуда же это-то известно? — А от бесноватых, от кликуш. Как, бывало, поведут которую мимо той березы, сейчас они и пойдут выкликать: «Ой, березка матушка! На церковной главе выросла. Помилуй нас». Ведь уж это явственное дело. Чего же более. А тут вот мочажником самым большая дорога у них прошла. Эвон, супротив овражка, промежду взгорьев, серединой озера. Тут другой раз сетями мы задеваем. Так это монастырски ворота. И сказывают: на столбах-те чепи, а на чепях сундук с золотом да золотая всякая сосуда запущена… Вот ты и думай себе. Мы, грешные, видим болотину, да лес, да озеро. А на самом-то деле взять: оно оказывает совсем другое… Ой, да что же это я! По воде между татарником уже с полминуты ходили круги. Мой собеседник спохватился и торопливо, с сосредоточенным выражением стал «водить» клюнувшую на крючок большую рыбу. — Н-ет… пог-годи! Не уйдешь, мил-лай, — говорил он, приседая и то натягивая лесу почти горизонтально, то опуская, то заводя ее из стороны в сторону. Потом выпрямился, дернул удилищем и выхватил очень бойкого, порядочной величины окуня. Окунь мелькнул по воздуху и, изогнувшись дугой, попал в зеленую траву. Здесь он опять извивался и прыгал, очевидно не желая расставаться со своей призрачной жизнью. Наконец рыбак снял его с крючка и положил в стоявшее рядом берестяное ведерко. Вид у старика был довольный. Я невольно засмеялся. Он посмотрел на меня, тоже слегка улыбнулся и спросил: — Чего ты? Не надо мной ли, дураком? — Нет, дедушка. А только подумалось мне чудное… — А что же, милай? — Ведь озеро-то… Одна видимость?.. — Ну-ну… — И воды тут нет, а есть дорога и главные ворота?.. — Это верно. — Так как же вот окунь-то? Выходит, и он только видимость. — Поди ты вот… А? — сказал он с недоумевающей благодушной улыбкой. И потом прибавил: — А мы-те, дураки, жарим да кушаем. Он опять вынул окуня, посмотрел на него, взвесил на руке и сказал: — Порядочный, гляди. Еще бы парочку этаких, — уха! Мы дружески распрощались. Солнце уходило за горы все ниже, и по всему озеру протянулась прохладная тень. Вместе с нею, повидимому, начался клев. Не успел я отойти несколько саженей, как у старика опять мелькнула в воздухе новая добыча: большой плоский лещ пролетел дугой и шлепнулся в траву. Меня потянуло купаться. Отойдя подальше, чтобы не помешать доброму человеку таскать из кажущегося озера несуществующих рыб, я разделся недалеко от кладочки с привязанной лодкой и с наслаждением кинулся в воду. Надо мной спокойное высокое небо. Маленькое золотистое облако тает в румяных отблесках. Подо мной — загадочная глубина, бездонная и таинственная. — Э-эй! Проходящий! — слышу я с берега чей-то голос. Молодой мужик, тоже с удочкой и кошелем, стоял у самой воды и смотрел на меня. — А ну-ко, проплыви еще… Еще маленько… Ну вот, в аккурат. Теперь мырни-ко, мырни, да поглубже. Ну-ко-ся… Мне самому это соблазнительно, и, набрав воздуху, я опускаюсь вертикально в глубину. Холодно, вода очень плотная. Невольное ощущение жути и таинственности… Меня быстро выносит опять на поверхность… Отряхнувшись и открыв глаза, я прежде всего вижу того же мужика. Уцепившись руками за ветку прибрежного дерева, — он весь повис над водой. Глаза его полны захватывающего жадного любопытства… — Ну-ко… еще раз… Еще разик… Я делаю вторую попытку. На этот раз — удачнее и глубже. Вода еще холоднее и выжимает кверху, как пружина, но все же мне удается нащупать ногой какой-то предмет. Ветка дерева. Она уходит из-под ноги, но тут же другая, третья. Как будто вершины потонувшего леса… Я вишу между ними на глубине, плотной и темной. Еще усилие. Звон в ушах. Меня быстро выносит на поверхность, и я глубоко вздыхаю полною грудью. Молодой рыбак опять встречает меня наивным, любопытным, немного испуганным взглядом. — Долго же ты под водой-те был… Ну, брат, — говорит он дружески, когда я выхожу на берег, — насыпь ты мне вот эту ладью золота, чтобы я мырнул в нашем озере… Ни за что не мырнул бы. — А меня посылал? — Дело твое, — говорит он стыдливо. Солнце совсем село, и с дороги в село Владимирское я с трудом успел набросать в своем альбоме озерко, горы и венчик деревьев. По равнине быстро разливалась тьма, поглощая очертания. Только тихая Люнда слабо мерцала, извиваясь по болотистой низинке, да клочок озера томно отсвечивал стальной синевой вечернего неба. Прощай, Светлояр. Прощай, таинственное озеро чудес и темной веры в призрачное прошлое. |
||
|