"Образы детства" - читать интересную книгу автора (Вольф Криста)

5. ПРИТВОРЩИКИ СМОЛКАЮТ. НОВЫЙ ДОМ

Силком быка не подоишь, часто говаривала Шарлотта Йордан.

Судьбы разума — разума как гармонии — на протяжении десятилетий. Разум как глушитель: система, которую стоит лишь вмонтировать, и она будет упорствовать на том, чтобы сигнал «счастье» вспыхивал только в состоянии разумной гармонии...

Разумный ребенок получает поцелуй на сон грядущий.

Однажды Нелли смахивает с подоконника детской на тротуар все пять горшков герани, один за другим, а потом наотрез отказывается замести черепки. Не иначе как рехнулась. Поздно вечером она в состоянии дать наконец объяснение: она страшно разозлилась, потому что господин Варсинский утверждает, будто «фюрер» пишется с большой буквы[18].— Господи, помилуй, да ведь так оно и есть! — Почему?! Сперва он сказал, что с большой буквы пишется все то, что можно увидеть н потрогать. А фюрера Нелли ни увидеть не может, ни потрогать (это было в тридцать шестом году, до изобретения, во всяком случае, до повсеместного распространения телевидения).— Да образумься же. Не можешь, но могла бы. Дурочка.— Господин ВарсинскиЙ тоже сказал «дурочка». А Нелли просто не переваривает, когда учитель сам себе противоречит. Чтобы испытать его, она не без дурного предчувствия пишет с маленькой буквы слово «туча» (видеть можно, а вот потрогать...), наперекор ожесточенному сопротивлению родителей. Учитель Варсинский не лжет. И ничего не забывает. Да как же Нелли пойдет на уступки, если она права?

Скоро выясняется, что второй такой дурочки, как Нелли, которая пишет «туча» с маленькой буквы, в классе нет. Всем разрешено как следует над нею посмеяться: Три-четыре, начали! — «Злость» Нелли под собственную ответственность написала уже с большой буквы, хотя эту злость не увидишь и не потрогаешь, не услышишь, не учуешь и на вкус не попробуешь. Наконец-то она образумилась.

Понять и образумиться. И еще: прийти в себя. (Приди в себя.) Эпизод с геранями — последнее, что вспомнилось тебе на Зонненплац, когда вы уже садились в раскаленную машину, и Ленка отнеслась к нему без интереса. Лишь немного спустя — вы как раз ехали вниз по бывшей Фридрихштрассе, где проходила Неллина первая дорога в школу,— ты не без внутреннего протеста распознала повторение: Неллину защиту от некоторых воспоминаний матери. Ты увлеклась раздумьями о превратностях, каким порою подвержен разум,—о том, как на переломе времен разум и безрассудное неразумие внезапно меняются местами, как, еще прежде, чем они вновь займут свои исконные места, воцаряется огромнейшая неопределенность. Но здесь все это некстати, думала ты; и то, что разум без употребления гибнет, как любой бездействующий орган, что он, на первых порах незаметно, идет на попятный и однажды, скажем, при нежданном вопросе, может обнаружиться: важные участки внутреннего ландшафта заняты разочарованностью или уж как минимум безразличием (вопрос, Ленкин вопрос, на который покуда нет ответа: Во что вы, собственно, верите? Вот чем она интересовалась, между прочим, без всякого вызова),— да, все это здесь, пожалуй, некстати.

Констатация ради опровержения. Разве же некстати здесь вчерашнее (20 февраля 1973 года) высказывание президента Соединенных Штатов Ричарда Никсона: «Никогда еще за всю историю послевоенного развития не складывалось столь благоприятных перспектив для долгого, прочного мира, как в нынешний момент». И разве же ты не задашь себе вопрос о том, влияет ли спад ожидания катастрофы, который ты в последние годы наблюдала в себе и который яснее любых деклараций подтверждал, что послевоенная эпоха подошла к концу, — влияет ли, стало быть, это в целом новое умонастроение на выбор материала и не оно ли как раз и делает его для тебя возможным. И все-таки моменту всегда присуща некая произвольность: не стоит ли репортеру помедлить, прежде чем он отторгнет от себя прошлое, вероятно, еще в нем работающее, еще не вызревшее и потому не поддающееся обузданию? (X. говорит: Конечно. Так ты до скончания веков просидишь — вспоминая, записывая, живя и размышляя о жизни. Но это штука рискованная. Где-то нужно кончить, пока самому не пришел конец.

«Жизнь, прожитая как материал жизнеописания, обретает некую важность и может войти в историю». Вы долго рассуждаете о брехтовском тезисе и в конце концов отвергаете его. Стремиться можно, только не к величию. А к чему же? Трудно определить. К пониманию?)

«Опасно встретиться со львом». Шарлотта Иордан знает стихи. Ну, а шиллеровский «Колокол», кстати говоря, учил в школе и Бруно Йордан и сберег его на всю жизнь, пронеся сквозь время как неповрежденный монолит воспоминаний. «Поживей, друзья, за дело...» Нет, там по-другому: «Веселей, друзья, за дело — выльем колокол! Начнем!»[19] Бруно Иордан: Вечно ты меня сбиваешь! Кроме «pain», он и еще кое-что по-французски знает, целые фразы. К примеру, он помнит, что сказала ему квартирная хозяйка в Версале, обнаружив, что его приятели стащили у нее копченый окорок, пока он, Бруно Иордан, отвлекал ее карточной игрой: Oh.Мonsieur Bruno, un filou![20]

Тебе непременно надо хвастать перед детьми воровством?

Война есть война, господи боже ты мой.

Здесь всё почти кстати — вот до чего дошло. Притягательность этой работы нарастает. Ты уже не можешь сказать, услышать, подумать и сделать ничего такого, что бы не коснулось этого переплетения. Даже самый тихий призывный сигнал регистрируется, направляется дальше, усиливается, ослабляется, переориентируется на пути, странным образом связанные друг с другом, непредсказуемые, не подверженные влиянию извне и (о чем ты сожалеешь) не поддающиеся описанию. Неизбежность — приступы уныния при виде непроницаемых дебрей, что пожирают и секунду, когда в конце этой фразы ставится точка. Размышляя, вспоминая, описывая, прокладывать в этих джунглях просеки (притом с намерением отчитаться не только о результате обследования, но и о самочувствии) — для этого требуется определенное, зыбкое равновесие между серьезностью и легкомысленной опрометчивостью. Опять-таки паллиатив, полумера. Искусная уловка, влекущая за собою другие уловки.

Проект всегда намного лучше исполнения.

В итоге из равных долей желания и нежелания, самоуверенности и сомнений в себе быстро создается тот самый пат, который внешне выглядит как лень и, покуда истинные корни паралича не желают явиться на свет, порождает отговорки. Увертки. На телеэкране трое астронавтов с «Аполлона-14» только что скрылись за Луной (3 февраля 1971 года; дат никто уже не вспоминает). С точностью до секунды была заранее рассчитана продолжительность разрыва радиосвязи с Землей. Исполнители под страхом космической смерти обязаны были придерживаться проекта. Допустимое отклонение: ± 0. Это означает: фактический размер всех без исключения деталей капсулы и посадочного модуля должен находиться в пределах, ограниченных максимальной и минимальной величинами. (Тебе тоже волей-неволей мерещится единственно спасительная форма, удлиненная, безупречная, правильная, как те снаряды, которые их строители награждают ласковыми именами и нежными взглядами. Что ж, дело твое, если техническое совершенство вызывает у тебя всего лишь холодное восхищение, даже какое-то неприятное удивление, легко сменяющееся равнодушием, тогда как перспектива пробить далеко мимо цели этого описания тебе отнюдь не безразлична.)

«Китти-Хок» мчится к Земле расчетным курсом. Вот бы и тебе такую оптимальную кривую — следуй по ней, и дело с концом, да только для тебя никто ее не вычислит. Строителям космического корабля даже в голову не придет разбирать в полете свои конструкции, чтобы объяснить принцип их действия, а ты считаешь эту нелепицу своим долгом. Правда, за твою неудачу никто жизнью не заплатит, поэтому шума она не вызовет. (Ведь разве кого-нибудь утешит, что имен погибших.космонавтов, о которых на следующий день после катастрофы газеты писали, что «мир никогда их не забудет), уже спустя десять дней та же газета больше не упоминает. Ты убедилась в этом, перелистав по дороге газеты за 9 и 10 июля 1971 года: имена трех советских космонавтов, которые 30 июня «были найдены мертвыми в благополучно приземлившемся спускаемом аппарате», больше не упоминались. Ты должна отыскать их в библиотеке, в газетной подшивке, чтобы вписать сюда этих людей, чья беда вызвала у тебя слезы: Георгий Добровольский, Владислав Волков, Виктор Пацаев. Первый встречный на улице скорее назвал бы имена из времен второй мировой войны, но это уже проблема поколений. А молодые ребята —имена своих музыкальных кумиров?) Параллельные акции.

Фридрихштрассе — длинная улица для шестилетней Нелли. Для машины все это вообще не расстояние. Да вы ведь и собираетесь первым делом в гостиницу. Поэтому у не раз вспомянутого фрёлиховского дома ваши пути расходятся: Нелли должна обогнуть его слева и подняться по Шлахтхофгассе, пропустив вперед стадо, которое гонят на бойню. Затем ей нужно пересечь Зольдинерштрассе, свернуть на Герман-Герингштрассе, чтобы, как всегда вовремя, добраться до Третьей народной школы, для девочек (в начале Адольф-Гитлерштрассе). Первым уроком сегодня закон божий, ведет его господин Варсинский.

Вы же, оставив по левую руку новое здание из стекла и бетона, воздвигнутое на месте разрушенного фрёлиховского дома, проезжаете метров двести по бывшей Кюстринерштраосе. Занимает это примерно столько же времени, сколько требуется Ленке, чтобы пропеть высоким чистым голосом: «О FREEDOM, О FREEDOM, О FREEDOM»[21]. По правую руку где-то здесь, за первым рядом домов, находилась, между прочим, конфетная фабрика дяди Эмиля Дунста. Дядя — владелец конфетной фабрики!

«AND BEFORE I'VE BEEN A SLAVE, I'VE BEEN BURIED IN MY GRAVE»[22]

Ведь в тридцатые годы дядя Эмиль и тетя Ольга, сестра Бруно Йордана, со всеми своими пожитками вернулись из Лейпцига, из саксонской столицы, в Л. Банкротство, разумеется. Снова-здорово залезай в долги к тестю и теще, ради своей бедняжки дочери они готовы дать ему тысчонку-другую, чтобы он мог начать все сначала, купив конфетную фабрику еврея Геминдера. Послушать Шарлотту Иордан, так это не фабрика, а самая настоящая развалюха; но ведь Эмиль Дунет и его компаньон, в противоположность ему понимавший кое-что в изготовлении конфет, и купили-то ее за бесценок, поскольку еврей Геминдер спешил выехать из страны. Было это в 1937 году. Что неправедно нажито, впрок не идет. «Усишкина» бабуля опять-таки судила со своей колокольни. Иной бы этому еврею Геминдеру, может, вовсе ни гроша не заплатил — зачем, раз у него и так земля под ногами горит. И тем не менее, говорила Шарлотта Йордан, которая не желала иметь с этим ничего общего и, как Пилат, умывала руки. Но Пилат — Нелли узнала об этом на уроке закона божьего, от самого господина Варсинского,— Пилат отправил иудея Иисуса Христа на распятие. Шарлотта не любила, когда родная дочь осаживала ее.

«AND GO HOME ТО MY LORD AND BE FREE!»[23]

Дай срок, Ленка, мы поищем вход на конфетную фабрику Эмиля Дунста, и я расскажу тебе, с каким радостным чувством Нелли наблюдала, как зеленые и красные леденцы, свеженарезанные, еще прозрачные, теплые и липкие, выползали из машины, куда их заливали из большущих чанов в виде горячей вязкой массы. И как вечерами они —Нелли, мама, «усишкина» бабуля, а иногда и Лутц —сидели, заворачивая в фантики конфеты, которые дядя Эмиль Дунет наутро погрузит готовенькие в свой трехколесный автофургон. — Классно, сказала Ленка. —Или как коньячные карамельки, рядами по шесть штук, блестящие от свежей шоколадной глазури, двигались на транспортере наискось через цех и попутно сохли, а в соседнем помещении две упаковщицы складывали их в картонные коробки. Кстати, за ними надзирала через стеклянную стенку тетя Ольга, царившая в конторе со своими бухгалтерскими книгами. Тетя Ольга, день ото дня толстевшая как на дрожжах, что относили либо за счет повышенной, либо за счет пониженной функции каких-то там желез; тетя Ольга, поневоле державшая подбородок на королевский манер, зато пальцы у нее все эти годы оставались быстрыми и гибкими.

Одной из этих двух упаковщиц была, между прочим, госпожа Люде — назойливое имя, исподволь въевшееся в семейную атмосферу и ее отравившее. Опять эта Люде... Он с этой бабенкой, с этой Люде... А тетя Ольга, по-королевски опершись головой на свои подбородки, прямая как палка, восседала у Йорданов на диване, и одна-единственная слезинка, которую Нелли запомнила на всю жизнь, выкатилась у нее из-под очков и сбежала по щеке. Нелли знает, у кого на совести эта слеза,— у шалопутной госпожи Люде, той самой женщины, к которой Шарлотта Йордан даже каминными щипцами не притронулась бы, но которая тем не менее одним взглядом приручает мужчин. Ведь, по выражению хайнерсдорфского деда, эта бабенка ни одного мужика не пропустит —повторить это замечание ему, конечно, не разрешают, хотя Нелли и со второго раза ничего бы не поняла.

«О FREEDOM, О FREEDOM, О FREEDOM».

Позже, Ленка, я расскажу тебе конец этой истории, трагикомедию. А пока что вы останавливаетесь у гостиницы; раньше она называлась «Вокзальная», теперь там размещена контора гостиничного комплекса, к которому относится и расположенный через дорогу бывший отель «Централь», где Лутц по телеграфу заказал номера. Скромный холл; приветливая, средних лет женщина-администратор немного говорит по-немецки. О телеграфных заказах, о положительном ответе — тоже по телеграфу —ей ничего не известно. Однако же нервничать не стоит. Она довольно долго звонит по телефону, а ты между тем разглядываешь фотографии и плакаты на стенах.

План города, вычерченный от руки и, как ты сразу понимаешь, не во всем совпадающий с тем планом, что раз и навсегда отпечатался в твоей памяти. Перечень кафе, ресторанов, заправочных станций. (Тебе вдруг приходит на ум транспарант, который прежде тянулся по внутренней стенке крытого вокзального перрона: «Посетите город лесов и озер!» Теперь вокзал новый, то есть другой, выстроенный на старом месте. Тот, знакомый тебе, был, как говорят, разбомблен германской авиацией вскоре после вступления в город Красной Армии.) Большие фотографии; на одной — церковь девы Марии, на другой — городской театр, где на рождество давали «Железного Генриха», «Снежную королеву» или «Храброго портняжку», а Нелли, у которой от возбуждения поднималась температура и которая после спектакля каждый раз заболевала, сидела в переднем ряду, в платьице с белым меховым воротничком. Запах этого меха — кролика, крашенного в белый цвет,—после стольких лет вспомнился тебе в то самое мгновение, когда администраторша сказала, что два номера освободятся в шестнадцать часов.

Было ровно двенадцать дня.

Знаменовала ли улыбка администраторши, что она разгадала подоплеку вашего приезда (это было нетрудно), что она поняла, отчего ты так долго стояла перед фотографией провинциального театра? Между прочим, она не могла не прочесть в твоем и в Лутцевом удостоверениях, где именно вы оба родились. Она и еще какая-то девушка внесли ваши персоналии в бланки для прописки. В Польше, сказала администраторша, молодежь получает удостоверения личности только в восемнадцать лет, а не в четырнадцать, как Ленка. Девушка согласно кивнула.

Обе очень милые, говорит Ленка, когда вы опять выходите на улицу. Теперь солнце стоит справа, точно над вокзальными часами. Зной будто лишь вас и поджидал.

Куда же теперь?

Домой! —это вы с Лутцем. в один голос.

Нелли - вернемся к ней — вошла тем временем в свой класс. С тяжелым сердцем идет среди видимых и ощутимых предметов, над правописанием коих единолично властвует господин Варсинский. (Конечное «-ий» в его фамилии наводит кой-кого на мысль о том, уж не поляк ли он по происхождению. Если б в конце писалось простое «-и», такие подозрения вряд ли бы возникли. Повреждение тазобедренного сустава, из-за которого господин Варсннский прихрамывает, он получил, кстати, в мировую войну от солдата-француза! «Ткнул штыком —каюк французу, выстрел дал — Иван упал».)

Нелли любит господина Барсинского. Целый и невредимый, покоится он в памяти, причем в разных видах. По вызову является. Погрудный портрет: бородавка слева у подбородка, пухлые, чтобы не сказать дряблые, щеки, прядь пепельных волос над правым, кстати, водянисто-бесцветным глазом. А вот он в полный рост, но тогда уж большей частью в движении, слегка приволакивая на ходу левую ногу. А вот он говорит: Извольте замолчать, сию минуту. Мы тут не в жидовской школе, разрази меня гром! - В коричневом мундире и без оного, с портупеей наискось через едва заметное брюшко и без оной. — Если кто осрамится мне на подъеме флага, пусть знает: ему не поздоровится. Фюрер день и ночь ради нас трудится, а вы десять минут помолчать не можете?

Насчет десяти минут господин Варсннский был не вполне прав, ну да это пустяк, и отмечен он здесь просто так, для порядка. В день рождения фюрера церемония подъема флага вкупе с речью директора Разенака продолжалась добрых двадцать пять минут. Директор и представитель НСДАП весьма серьезно озабочены проблемой нордической души. Нелли, впрочем, не мерзнет в своей серой барашковой шубке. Она уже отрастила крысиные хвостики с желтыми пряжечками-заколками. В день сорокасемилетия фюрера это. конечно, неважно, но у Гундель Нойман, дочки врача, настоящие косы, кстати, даже белокурые. Ей с легкостью удается все то, о чем другие тщетно мечтают. Например, господин Варсннский без особого повода, просто так, мимоходом кладет руку ей на плечо. Душа — это изнанка расы. Раса - лицевая сторона души. У директора Разенака круглая голова, темная щеточка усов над верхней губой и небольшая, но мало-помалу растущая плешь. Скоро как коленка будет, сказал бы Бруно Йордан, если бы речь шла не о директоре школы. Человек искренне взволнованный наверняка не думает сейчас о том, что указательный палец его красной шерстяной перчатки прохудился и что эту перчатку надо снять, прежде чем начнется церемония и все правые руки взлетят вверх. Человек искренне взволнованный наверняка не видит, что у девчонки из юнг-фолька, которая подходит к флагштоку, с правого боку выглядывает нижняя юбка, сантиметра на два, не меньше.— такой человек устремит взгляд в ее сияющие глаза. «Моя воля есть ваша вера». Адольф Гитлер. Флаг поднять.

А потом снова-здорово—петрушка с Неллиной правой рукой, как она все время и ждала. Плечевые мускулы у нее вообще слабоваты, это верно. О махах на брусьях и об упорах лежа и впоследствии нечего было думать. Но вскинуться на сто секунд вперед и вверх—-ровно столько времени длятся песни о Германии и о Хорсте Весселе — такое-то руке вполне по силам. «С Маасом и Мемелем, Этчем и Вельтом» она кое-как справляется. А «Германия, Германия превыше всего» опять радостно вскидывала вверх даже обмякшие руки. Но повторенье волнующего тезиса: «И павший от ротфронта и реакции камрад плечом к плечу шагает с нами в ряд! » —вынуждало Нелли - будь что будет! — подпереть правую руку левой, и случалось это непременно в ту секунду, когда господин Варсинский на нее смотрел. «Через сто лет флаг со свастикой станет бесценным сокровищем германской нации». Адольф Гитлер.

Приказ упражнять мышцы дома Нелли исправно выполняет и добивается успеха: теперь она могла бы. подняв правую руку, простоять все три строфы обоих гимнов. Только этого, к сожалению, от нее никогда не потребуется. Так же как господии Варсинский никогда не додумается до самоочевидной идеи — устроить в классе конкурс на задержку дыхания. Тогда бы выяснилось, каких рекордных результатов добилась в этой области Нелли: полторы минуты и более. Или вот она могла десять раз подряд, без ошибок и с захватывающей дух быстротой отбарабанить заковыристую фразу «На дворе —трава, на траве—дрова». Или вот ею особо интересовалась такая персона, как Макс Блендакс. Стоило выслать ему положенный десяток блендаксовских картинок — и он стал каждый год поздравлять ее с днем рождения. «Макс-Блендакс явиться рад, чтоб поздравить блендаксят». Для нее было немыслимо чистить зубы «хлородонтом» — это же предательство! «Везде и всюду блендаксенок Максу друг еще с пеленок».

Все Неллнны способности для господина Варсинского пустое место, но зато, случись ей допустить промах, он не замедлит тотчас же попенять. Как-то раз ее тройки, вместо того чтобы стройными рядами маршировать в красных клеточках грифельной доски, вздумали этакими лacтoчкaми и порхать над строчками, а что хуже всего — Нелли никак не могла уразуметь, что тут вызывает нарекания; вся глубина собственных заблуждений открылась ей, только когда она увидала колонну аккуратных троечек на доске Урзель и когда господин Варсинский вынужден был задать один из своих устрашающих вопросов, на который она не могла ответить ни заискивающе робкой улыбкой, ни примирительным жестом, ни тем более словом, ведь он спросил, уж не решила ли она над ним посмеяться.

Ну почему не дано ей уверить учителя в обратном. Или схватить его руку —тихоня Кристель Югов всегда так делает, даже получив от него оплеуху, и ему это как будто бы не неприятно, хоть руку он и отнимает. Иногда Нелли думает, что он замечает: ей о нем кое-что известно. Тогда она поспешно опускает глаза, чтобы не выдать себя. А это он опять-таки может истолковать как признак нечистой совести. Ты что, не можешь смотреть прямо в глаза, разрази меня гром? Видно, есть у тебя что скрывать!

Господин Варсинский замечает все. Однажды он спрашивает, кто обтирается по утрам до пояса ледяной водой для закалки, как подобает немецкой девочке. Нелли нет среди тех, кто может гордо поднять руку, и она получает персональный выговор: Как, ты тоже нет? Не ожидал, не ожидал от тебя. «Закаленные спортом люди обоего пола — вот граждане будущего». Адольф Гитлер.

Обманывая ожидания господина Варсинского, Нелли тем самым привлекает к себе его внимание — так, может быть, это уже успех? С вопросами подобного рода не обратишься к возмущенной маме, которая пытается ее убедить, что утром из колонки в ванной комнате течет почти холодная вода. По сути, совсем холодная.— Но ведь не ледяная.— Ледяную ей подавай! Да не все ли равно? Неужели ты будешь трубить об этом на весь класс? Ну-ка, подставь ладонь: что, холодная или нет? Прохладная, говорит Нелли. Но скорее холодная, чем теплая! Во всяком случае, не ледяная.

Шарлотта явно недоумевает по поводу непомерной дочкиной правдивости, а Нелли, возможно, сама того не замечая, изо всех сил старается отгадать, чего ждет от нее господин Варсинский. Оказывается, с Ленкой говорить об этом трудно; ее попытки представить себя на месте этой девочки, судя по всему, безуспешны. Мысль, что можно мучиться, выискивая доказательства учительской благосклонности, ей попросту чужда, с ее точки зрения, это махровый идиотизм. Что же до правдивости, то Ленка с раннего детства относилась к ней без энтузиазма. Когда считала нужным, она умела врать прямо-таки виртуозно и при этом ни секунды не сомневалась, что человек она в принципе честный: она различает вещи главные и второстепенные.

Тебе памятно ее возмущение, когда Рут, старшая сестра, в один прекрасный день декларировала тезис, который в разговоре наедине со всей серьезностью отстаивал ее учитель немецкого, господин М.: если слабое стихотворение является темой выпускного сочинения, надо умело поднять его в цене. Главное в конце концов, чтобы ты сам отдавал себе отчет в его слабости. Смятение Рут, возмутившее Ленку еще больше, чем двуличность педагога, объяснить можно было только чарующим обаянием этого человека. Он мог доказать классу любое положение, а на следующем уроке полностью его опровергнуть. И обезоруживающе улыбался, когда Рут допытывалась, что он думает на самом деле. Или он вдруг настоял, чтобы в кабинете немецкого ребята садились совсем по-другому, чтобы не было привычных рядов, вынуждающих учеников смотреть друг другу в затылок, а не в лицо; велел поставить столы квадратом и сам тоже спустился с кафедры. Через два дня после его самоубийства — Рут к тому времени успела уже кончить школу—Ленкин класс обнаруживает, что мебель в кабинете немецкого стоит по-старому: уборщица нажаловалась. Ребята ставят столы квадратом, но им приказывают передвинуть все, как было. Ленка дома плачет. Едва человек умрет, они сразу же ломают все. что он оставил. Даже записку, в которой он просил не переставлять мебель, и ту сняли с двери. Позже ребята все-таки добились своего.

Когда пришло известие о самоубийстве господина М., плакала не она, а Рут.

Неллин класс. Ты бы не сумела его описать. Вероятно, бежевые стены. За окнами верхушки трех лип — это точно. Класс находился, видимо, на третьем этаже и окнами выходил на фасадную сторону, на Адольф-Гитлерштрассе. В углу около двери — железная стойка с эмалированным тазиком, руки в нем никогда не мыли, зато складывали туда шарики из серебряной бумаги, собранной за неделю: школа собирала цветной металл— станиолевые шарики, а в понедельник на первом уроке (закон божий) господин Варсинский разрешал своей любимой ученице их разобрать. На партах если дело происходит зимой—горят голубые свечки Народного союза связи с немцами, живущими за границей. Господин Варсинский убежден, что, случись второе пришествие, Иисус Христос был бы приверженцем фюрера. Мимоходом господин Варсинский кладет кой-кому руку на плечо. Гундель Пойман — это уж обязательно, а еще Уш Расе, ее подружке, у которой папа адвокат, и даже Лори Тиц, дочке макаронного фабриканта, которой он сообщает новый рецепт изготовления макарон: очень просто — проделать в воздухе дырку и обернуть ее тестом. На плечо Нелли он никогда руку не кладет. Кто с готовностью помогает бедным соотечественникам, тот помогает фюреру. «Динь-динь, динь-днлинь,— поет класс,— отоприте, в дом впустите, меня от стужи вы спасите!» Мама Нелли Иордан, к примеру, отдала матери Эллы Буш старые Неллины платья, сделала доброе дело.

И ведь не спрячешься. Элла Буш, которая до сих пор все время набивалась Нелли в подруги, на следующий день вместе с братьями (они учатся в народной школе для мальчиков, что возле бойни) подкарауливает Нелли в засаде. Снежки, служащие метательными снарядами, начинены камнями. Нелли понимает: надо пробиваться. Она вешает ранец на грудь вместо щита, прикрывает голову сумкой для завтрака и с истошным воплем прорывает кордон. Случившийся рядом учитель из мужской школы записывает ее имя и фамилию. Три дня спустя господин Варсинский перед всем классом выражает удивление, что такая девочка, как Нелли, вступает в драку с мальчишками. Гундель, и на сей раз хлопочущая возле тазика со станиолем, показывает господину Варсинскому язык. И ведь всегда найдутся такие, кому непременно надо хихикнуть, и такие, что не умеют держать язык за зубами. Малокровная Урзель, например, офицерская дочка. Господин Варсинский, Гундель показала вам язык. Нелли подни-мает руку: Нет, мне!

Гундель велено сесть на место, к тазику идет Нелли. За спиной у господина Варсинского Гундель выразительно крутит пальцем у виска: дескать, совсем ты, Нелли, спятила. Позицию возле тазика она, кстати, здорово переоценила. В переменку она уверяет Гундель, что хотела ее выручить. Ну спасибочки, отвечает та и уходит, под ручку с Уш.

На этот раз братья Эллы Буш поджидают Нелли у своей школы, зовут ее к Снеговихе. Заводила, как всегда, Фредди Стриш, по прозванью Стриж. Нелли не сводит с него восторженных глаз, и он говорит: Ты что, человека не видала? Братья Эллы Буш хором кричат: Давай скорей в кинцо чеши, на человеков там смотри! — Стриж самодеятельности не терпит.

Ведьмин домишко стоит в проулке рядом с газовым заводом; до сих пор Нелли избегала этих мест, потому что в одиночку детям ходить там опасно—мигом Снеговиха заколдует. То ли дело со Стрижом. Под мою ответственность, говорит он. Ведьмин домишко неказист, скособочен от ветра, у него дощатая дверка и два маленьких оконца, на подоконниках горшки с травами, из которых Снеговиха варит колдовские зелья. Ребята собираются кучкой на почтительном расстоянии. Стриж запевает: Ведьма, ведьма, ты свинья, подойти к тебе нельзя! Все хором подхватывают: Сне-го-ви-ха! И так трижды. И вот уж на порог, размахивая палкой от метлы, выскакивает худая как щепка старуха. А за зелеными горшками в окне появляются две головы —- недоумка Альвнна и дурехи Эдит, Снего-вихиных внуков. Внуки!—пыхтит Стриж, когда после беспорядочного бегства все опять собрались на Фридрихштрассе и пересчитались: потерь нет. Черта лысого — внуки! Ежу понятно, что она их заколдовала. Дайте срок, уж я их вызволю.

Дома Нелли заползает в пещеру, которую Лутц соорудил под столом из одеял, и разучивает с братом новый стишок, предварительно взяв с него страшную клятву никогда не читать эти вирши вслух: «Из порток у обормота вылезла рубашка, а на ней, а на ней толстая какашка».

Нелли сознает, что распадается на несколько девочек, например, на дообеденную и послеобеденную. И что мама, берущая за руку послеобеденную дочку, чтобы в один из своих редких свободных вечеров повести ее в кондитерскую, понятия не имеет о дочке дообеденной. На Рихтштрассе она останавливается. Ну-ка, Нелли, сумеешь прочесть, что там написано? Нелли давным-давно запомнила название этого кафе, но из приличия «читает» по складам: Кон-ди-тер-ска-я Ште-ге. Молодец. Мама с умницей дочкой садится за круглый мраморный столик возле деревянной кадки с запыленной пальмой и заказывает лично госпоже Штеге эклеры и какао— в награду для моей дочки, для Нелли. А та ест с удовольствием, будто и впрямь заслужила.

Наутро, когда господин Варсинский просит перечислить слова, обозначающие чувства, чтобы раз навсегда покончить с этой кутерьмой вокруг прописных и строчных букв, Нелли предлагает в качестве примера «притворство», но Шарлотта Йордан об этом не узнает, а ведь это правда. Кстати говоря, тест господина Варсинского вообще оказывается неудачным. Гундель со своей «радостью», как и следовало ожидать, сразу попала в яблочко. Офицерская дочка Урзель назвала «повиновение», что уже слегка сомнительно, а Лори Тиц, дочь макаронного фабриканта, —«скромность», и это тоже куда ни шло. Но тут Элла Буш вылезла с «бедностью». Бедность как обозначение чувства. Бедность — это состояние, а вовсе не чувство. Бедность, сказала Лизелотта Ворнов, дочка портного, бедность — чувство, вдобавок ее можно увидеть, понюхать и попробовать на вкус. Да нет же. По-настоящему бедность ни увидеть, ни потрогать нельзя; к чувствам ее тоже не отнесешь, и тем не менее это слово пишется в немецком языке с прописной буквы, ибо отвечает на вопрос «кто? что?» и имеет артикль. Кристель Югов весьма удачно ввернула «страх». Господину Варсинскому, однако же, очень хотелось услышать «мужество», «храбрость» и «верность». А Нелли возьми и брякни: «Притворство». Сплошное разочарование, как всегда, В итоге господин Варсинский собственноручно, зюттерлиновсним шрифтом, выводит на доске свои любимые слова.

Наверно, у памяти есть свои причины откликаться на то или иное ключевое слово совершенно нежданными образами. В «домики» вы действительно играли—утверждение доказательное, ибо Лутц, которому в пору увлечения этой игрой было самое большее года четыре, кое-что смутно припоминает. А вот о том, что игра шла под девизом «Притворщики», ты вспомнила только сейчас. Кукольный дом, совсем как настоящий,— четыре комнаты (гостиная, спальня, кухня и ванная), гардины на окнах, крохотные цветочные горшки, лампочки под потолком, тарелочки и чашечки в шкафчике, а на красной крыше хорошенькая дымовая труба. Живут в доме семь целлулоидных куколок, разодетых в пестрые лоскутки и наделенных премиленькимн именами: Шарманочка, Фалада, Омлетик, Бузина, Жемчужинка, Розочка и Нескладеха, —но, как сию минуту выяснится, имена эти они присвоили самовольно. Ведь сидят в домике и нахально тянут писклявыми голосами: «Задавака Крокодил навалил, а где — забыл, из угла дерьмом несет, значит, кучка там растет».

Провокация. Нелли с Лутцем устремляются к кукольному домику. Притворщики уже молчат, заняты своим исконным делом — притворством. Нелли и Лутц. которые, конечно же, сразу их раскусили, задают им треп-ку и называют подлинными именами: Окорок и Совиный Коготь, Летучая Тварь, Тошниловка, Мордоворот, Дубина и Живодер. В ответ слышны вопли и зубовный скрежет. Засим следует наказание, всегда одинаковое: крепко обмотав руки-ноги притворщиков шерстинками, их зашвыривают в угол, а Тошниловку суют головой в клозет. Все съестное из домика убирают. Лутц, обслуживающий батарейки, отвечает за полное обесточива-ние. Открытый задний фасад виллы «Каналья» заколачивают пробковыми пластинками из набора «Юный фокусник». Окна занавешивают черными тряпицами. Внутри неисправимые наглецы распевают канон: «Как хорошо мне ввечеру-у-у звон колоко-о-ольный услыха-а-ать, бим-бом, бим-бом, бим-бом», а снаружи грозно завывает хор мстителей: Покайтесь!

Притворщики раскаиваются далеко не сразу, лишь час-другой спустя их со слезами на глазах заключают в объятия. После этого они остерегаются откровенно преступных деяний и грешат исключительно в мыслях, однако от премудрой Нелли им не скрыться: Признавайся, ты плохо про меня думаешь! — Пощади! — молят застигнутые врасплох. Отпираться бессмысленно.— Ведьмолап изворачивается и юлит, но в конце концов, жалобно хныча, сознается, что считает Нелли тоже притворщицей. Расправа коротка: Ведьмолап отправляется на вечное поселение в сапожный ящик.

От «Вокзальной» до Гальгенберга, до Виселичной горы, даже не спеша ехать всего-навсего минут пять. Йорданы, когда весной 1935 года впервые соберутся с Зонненплац на Гальгенберг, потратят на свою пешую прогулку минут сорок. Прежде чем описать эту дорогу, тебе волей-неволей придётся сделать тут, в пятой главе, длительную паузу. И вызвана она известием о смерти господина М., того учителя-словесника, который снова пустил в ход слово «притворство», придав ему неожиданный смысл.

В тот последний свой вечер — в среду, 31 января 1973 года, — М. определенно притворялся, когда вместе с подругой (она была значительно моложе его, в прошлом его собственная ученица) после долгого перерыва зашел вдруг вернуть книгу («Человека без свойств» Музиля), и это было в порядке вещей. Он знал, что этот вечер — последний в его жизни. В куртке, которую девушка повесила в передней, наверняка лежало письмо, тем же вечером и отправленное: они ведь на минутку, еще на почту успеть надо. Заключительная фраза письма— в нем, кстати, не было никаких объяснений, только трезвые указания насчет их денежного наследства — гласила: «Когда вы прочтете эти строки, нас уже не будет в живых». Значит, интерес М. к вашей новой картине, которую он справедливо назвал «жутковатой», был — если можно так выразиться — притворным. Ничего себе шествие тополей, сказал он. Бросил коротенькое замечание насчет синего цвета, как он знал, любимого и тобою. Остается вопрос; зачем он упомянул Клейста и виденную накануне телепередачу, где — он тоже так считал — самоубийство Клейста и госпожи Генриетты Фогель было показано плохо, фальшиво, сентиментально. Может, ему хотелось отвести подозрение, что эта передача, которую он находил безвкусной, в каком-то смысле предрешила его будущее? Или ему хотелось обронить намек на великие примеры, обронить там, где, по его расчетам, этот намек поймут, хоть и с опоздавшем?

Он мог бы и просчитаться. Странным образом именно эта часть вашего короткого разговора вылетела у тебя из головы. Уже зная о двойном самоубийстве, ты целых двое суток решительно твердила, что в тот последний вечер он ничем не намекнул на свое намерение. Лишь утром в понедельник, проходя мимо дома, где у него была комната (в последний день он сам отвинтил с садовой калитки табличку со своей фамилией),—лишь тогда ты вспомнила Клейста и ломкий, насмешливый голос М.

М. немного шепелявил. Таблетки, наверно, принесенные его подругой с работы, из клиники, уже начали действовать, хоть и лежали покуда в ящике стола у него в комнате. Из дальнего далека говорил он с вами о психологии своих учеников, о причинах широко распространенного явления, которое он называл «отсутствием стремления к успеху». А вы, сказавшие потом друг другу: Весьма неглуп, этот М., и за дело болеет! — вы не сумели или не пожелали заметить, что как раз на этом он поставил крест, что сейчас он только и мог повторять выводы, которые уже не изменят ни его, ни кого-либо другого. Может, он посмеивался в душе, когда подруга, больше чем на двадцать лет моложе его, отказалась от вермута: она-де против алкоголя. Да и о школе, мол, тоже вполне достаточно поговорили.

Ее опять, второй раз уже, не приняли в медицинский, хотя она блистательно удовлетворяла всем требованиям. Теперь они по очереди, насмешливо и без всякого волнения говорили о расплывчатом истолковании условий приема. Возмущение, которое высказала ты, для них было пройденным этапом. Нет, они не станут повторять свои попытки. Они еще говорили «да» и «нет», когда от них этого ждали, но про себя, наверно, думали: глупцы. Или: бедняги. Или: бедные глупцы.

В Музиле, которого он вернул, —это была одна из его любимых книг —ты, напуганная мыслью, что в последней надежде на спасение он мог оставить между страницами записку, на второй день после его смерти обнаружила несколько пометок, явно сделанных его рукой; среди них была фраза, снабженная на полях восклицательным знаком: «Выбрать можно одно из двух: либо сопережить это гнусное время (с волками выть), либо стать невротиком. Ульрих идет по второму пути».

Невольно ты говоришь себе, что и эти слова, обнаружь ты их сразу, не заставили бы тебя бросить все, бегом пробежать два шага до его дома-непременно в тот четверг, до наступления вечера, пока еще было не поздно,— поднять тревогу, любой ценой ворваться в дом и — с риском выставить себя на посмешище — предотвратить беду. Слишком уж ловко он притворялся, особенно в минуты прощания. Он все ждал, что ему захочется перечитать эту книгу', сказал М., оттого и держал ее так долго. Засим последовала цепочка фраз в сослагательном наклонении. Если б у тебя лопнуло терпение, ты бы сама за ней пришла, сказала ты. В ответ он издал короткий смешок и заметил, что мог бы, выходит, спокойно дожидаться, когда твоему терпению придет конец. Уже стоя на лестнице, он попросил передать поклон Рут, своей бывшей ученице: ты же, мол, наверняка увидишь ее раньше, чем он. (Чем он, знавший, что вообще никогда ее не увидит.)

Тут его притворство лоб в лоб столкнулось с твоим. Ты обронила какое-то шутливое замечание, а сама думала, что эта девушка, должно быть, все-таки заставила его отказаться от бредовых фантазий насчет самоубийства. Он вынудил тебя увидеть то, что ты хотела увидеть, и это—вершина притворства. Людей, не боящихся правды, оно не в силах надолго ввести в заблуждение. Но ведь каждый хоть какой-нибудь правды, а боится, вот почему притворство одного, как правило, стыкуется с отпирательствами другого — в таких-то случаях н говорят: они подходят друг к другу. В этом смысле, подытоживаешь ты задним числом, те двое, обрекая себя на смерть, подходили друг к другу.

М., едва ли ожидал, что после первого потрясения, после кошмара весть, подобная сообщению о его смерти, способна зажечь радость жизни, а потом —негодование. Он очень тонко улавливал разницу между твоим эпизодическим отчаянием и своим перманентным бессилием перед жизнью: когда бы ни пришел, он обнаруживал у тебя на столе множество свежеисписанных страниц, а сам давно уже проводил вечера в праздности и, лежа на диване, отгородившись большущими наушниками, слушал музыку. Заходить он перестал, теперь ты знаешь почему. Больше не хотел или не мог подвергать сомненьям свое отчаяние. Его улыбка при встречах с тобой, если толковать ее с позиций нынешнего дня, была улыбкой отступнице, которой до конца не продержаться. Жалостью к человеку, который не способен на абсолютное понимание, то есть может ответить абсолютным неверием. Вне всякого сомнения, в тот последний вечер он спросил себя, как ты воспримешь событие, подвластное лишь ему одному. Быть может, он даже сознавал, что в этом уходе со сцены, на которой ему не предложили подходящей роли, присутствует некая доля суетного тщеславия. Слишком гордый, чтобы взывать к сочувствию окружающих, он, наверное, видел в этом последнее средство взять над ними власть, хотя бы на несколько часов или дней. Вполне возможно, он ожидал, что после его смерти кое-кто из знакомых станет мысленно рисовать себе, как все это было: о чем он думал, растворяя таблетки в стакане с водой, из которого первой пила, очевидно, она, а вторым он; как он затем, руководствуясь ее медицинским опытом, натянул себе и ей на голову пластиковые пакеты и завязал их под подбородком — может статься, всего-навсего резонная попытка ускорять смерть, но, услышав об этом, любой содрогнется от ужаса.

Ленка выразила общее настроение, задав себе вопрос: Должна ли я, собственно, жалеть его или нет? Не знаю... Разочарование охватило учеников, которые надеялись на него; непониманием, неприятием встретили поступок М. его большей частью молодые коллеги; но все, как один, чувствовали себя обманутыми. Лишнее подтверждение, что человеку хочется видеть окружающих насквозь, ведь тогда не будет нужды вникать в собственные притворства. В ближайшие дни ты обнаружила у себя повышенный интерес даже к совершенно маловажным вещам, но особенно к лицам людей и к самым первым приметам оживания природы; после необычайно мягкой зимы этого года они обозначились на березах под твоим окном уже в начале февраля.

Порою ты тосковала по тем временам, когда ничего еще не было решено и начато, когда ты еще могла надеяться, что выбор одной из возможностей не перечеркнет безжалостно все остальные. Ведь главное едва ли в том, чтобы перенести на эти страницы тогдашние записи по поводу так называемой удачной посадки астронавтов Русы, Митчелла и Шепарда. Пожалуй, только вопрос, который пришел тебе на ум, когда ты увидела, как на борту авианосца эти трое, обнажив головы, бормочут на глазах у миллионов зрителей благодарственную молитву: во что верят астронавты? Что их долг—выказать благочестие перед миллионами несведущих людей? Ведь не верят же они, еще подумалось тебе тогда, что над или под ними простер свою длань господь бог. Haутpo, когда ты идешь в Институт радиологии, чтобы наконец-то сделать рентген шейного отдела позвоночника—из-за головных болей, мучающих тебя после удара о стальной бортик камина; когда подходит твоя очередь и ты исчезаешь за матовой стеклянной перегородкой, исчезаешь из поля зрения ожидающих в коридоре, но остаешься в пределах слышимости; когда в огромных встроенных шкафах с раздвижными дверцами ищут твою давнишнюю карточку: когда ты ждешь на стуле в приемной и, как все, стараешься делать вид, будто не слышишь адресованные другим инструкции, которые несутся из громкоговорителей: Господин А., первая кабина, обнажите живот, госпожа Б., вторая кабина, разденьтесь до пояса; когда ты невольно представляешь себе господина А. и госпожу Б,, смущенно юркнувших в свои кабины, его—с голым животом, ее — раздетой до пояса; когда ты сама сидишь в третьей кабине — Выньте заколки, очки снимите! —когда твою голову четырежды в разных положениях просвечивают рентгеном и вдруг ужасно хочется сглотнуть, хотя именно это и запрещено, — пока свершаются все эти события, в кото рых тебе отведена всего-навсего роль объекта, ты снова и снова думаешь, не приближаясь к ответу: во что верят астронавты?

Несколько страниц вышли из-под пера в той рассеянной манере, которая, безусловно, удовлетворения не дает, но оставляет еще возможность отказа и отступления. Ты нарочно поддразнивала X.: А кто тебе сказал, что я возьмусь за эту книгу? С течением лет его негодование стало вполне соразмерно твоему притворству.

Дом, к которому подъезжаешь, оставляя по правую руку кварталы «Желтой опасности», а по левую, дальше в гору, четыре баронских дома, конечно же, стал меньше и посерел, точь-в-точь как ожидалось. А когда-то он снял белизной. Так решили заранее, когда чертежей еще в помине не было, когда Шарлотта Йордан еще упиралась и артачилась. Строиться! Да уж, мы такие — шапками закидаем! Ну а если и строиться, то почему на этом пустыре? Все скажут, что у нас мозги набекрень.

Выше как будто упоминалось уже, что Шарлотта Иордан склонна к пессимизму? Во всяком случае, она частенько не ко времени горевала, упрямилась, капризничала. Не в настроении была — можно и так сказать. Она просто не в настроении воскресным утром тащиться пешком в такую даль —с Зонненплац на Зольдинерштрассе — оттого только, что ее муж носится с каким-то безрассудным прожектом. Во-первых, полдня кошке под хвост, поскольку обедать придется позже обычного. Во-вторых, ей неохота снова терпеть фокусы этого мальчишки, Лутца, который при малейшем дождичке орет как резаный: Вода! Вода!

Тут Бруно Йордану все становится ясно. Раз в безоблачный осенний день некоторые кивают на дождь, ему все ясно—лучше сидеть дома.

Ну вот еще, идем, и точка! Пускай хоть ливмя льет. Как отец хочет, так и будет. И никаких зонтиков, ни за что. По дороге настроение все же улучшается, хотя небольшие перепалки и вспыхивают. Ведь речь идет о бодрой пешей прогулке на целых сорок пять минут; Нелли сама засекает время по отцовым карманным часам, хотя в школе они этого еще не проходили. Однако же необходимо всегда чуть-чуть опережать других. И вообще, точность — это в жизни уже полдела. Задержка есть шаг назад. Надо из своей жизни что-то сделать.

Но (неужели еще тогда большинство фраз у Шарлотты начинаются с «но»?) — но все, кого мы спрашивали, не советуют.

Я не из пугливых.

Но ведь у нас и денег пока не хватает.

Вечно ты со своими «но» да «если».

Но что, если рядом с казармой кто-нибудь другой торговлю откроет.

Вот всегда так. лишь бы меня с панталыку сбить.

Провал — ложбина среди холмов конечной морены — соединяет Фридрихштрассе и Зольдинерштрассе. Последняя его треть, место весьма бугристое, но хорошо обозримое. — идеальная площадка для детских игр и зимой, и летом. Здесь Нелли узнаёт, что у нас теперь снова будут солдаты[24]. Но если другие не захотят с этим мириться?

Сама видишь, дерзость города берет.

Но нельзя же девочке расти между казармами. Солдаты—народ сластолюбивый.

Ну вот что, попробуй, наконец, рассуждать здраво. Солдатам в увольнении требуются сигареты и пиво. А офицерские жены до смерти рады, когда продукты им приносят на дом.

Но кто же будет этим заниматься?

Представь себе—мы. Господи боже мой! Немножечко предприимчивости! Немножечко уверенности в себе!

Шарлотта Йордан не позволяет мужу прилюдно обнимать ее за плечи. Будешь надрываться как лошадь, гнуть спину, а потом опять война, и всё в клочья.

С тобой иногда просто хоть в петлю лезь.

Нелли услыхала только—«война». Это одно из тех слов, которые она выудит из любого разговора. Война, как видно из старого коричневого отцовского альбома, — это когда шеренги солдат в касках с шишаком тычут в живот другим солдатам, в красных штанах (французам), примкнутые штыки, покуда кишки на землю не вываливаются. Правда, изображена на этой открытке не мировая война, а война 1870—1871 годов, но «Наставление по ведению ближнего боя», которое отец помнит наизусть, как и шиллеровский «Колокол», не очень-то с нею вяжется. Нелли твердо усвоила, что война, и страх, и смерть — понятия равнозначные, и не могла вполне скрыть это от господина Варсинского, уготовив ему таким образом очередное разочарование.

Стало быть, приехали. Ну и как же?

Тормози, сказала ты; X. развернул машину и остановился в холодке, возле баровских домов. А поскольку сказать было больше нечего, ты повторила тогдашний Неллин возглас, знаменитый возглас — когда отец впервые показал им то место, где будет выстроен дом, она воскликнула: Но ведь здесь гopa!

Подумаешь, сказал, помнится, Бруно Йордан, передвигатель гор. Уберем ее, и все дела.

Гора — это, конечно, чистейшее преувеличение. Фирме «Андерш и сыновья», приступившей спустя полгода к земляным работам, не составило ни малейшей трудности срыть краешек цепочки песчаных бугров, на месте которых надлежало поставить дом; дождались, пока смягчатся зимние морозы тридцать шестого года, и начали строить — отсрочка незначительная и более чем оправданная, ибо за это время Бруно Йордан добился в банке кредита.

Кстати, похоже на то, что по аналогии с кратковременной и долговременной памятью людям свойственна кратковременная и долговременная правота, Бруно Иордан обладал первой: дом его был построен, притом, как вскоре обнаружилось, на коммерчески бойком месте (между двумя казармами, одна из которых—имени Вальтера Флекса — сама еще строилась) и в благоприятный момент. Число безработных в Германии сократилось до двух миллионов, что означало: даже семьям рабочих было вполне по карману истратить в выходные на покупки двадцать — тридцать марок. Магазин процветал, так что через восемь с лишним лет, когда Йорданам пришлось оставить дом, ипотечная ссуда практически была погашена. Это обстоятельство—отсутствие долгов - Шарлоттта впоследствии никогда не забывала упомянуть. Ее правота была долговременного свойства.

Тогда же она сказала: Но почва! Ведь сплошной песок, чудачина ты этакий! Да, что верно, то верно, крыть нечем. Обмерить шагами участок она поможет, так уж и быть. Но электрокаток для белья в доме будет, непременно. И два отдельных погреба — для угля и для картошки. Иначе я пальцем не пошевелю.

Согласен. А вот тут, на этом углу, мы посадим тополь.

Но его же сломает ветром!

В подобных мелочах она все же оказалась не права. Тополь стоит. В ту давнюю пору—тощий прутнк, ныне — могучее тридцатипятилетнее дерево, хотя верхушку, видимо, некогда расщепило молнией и разновысокие ее обломки портят красоту. И дом тоже стоит. Война — насчет этого Шарлотта оказалась-таки права — не разнесла его в клочья, ведь на город упало лишь несколько бомб, и сбросили их —от страха или от замешательства — те считанные самолеты Royal Air Force[25], что в результате зенитного обстрела или атаки истребителей «люфтваффе» не прошли к своей цели —Берлину. Бои на исходе войны, превратившие в руины весь центр, тоже миновали стороной эту северо-западную окраину Л. А что кой-какие из здешних домов сгорели, так это была целенаправленная акция освобожденных рабочих-поляков, предводительствовала которыми некто госпожа Бендер, отбывшая срок в тюрьме за то, что пыталась, украв продуктовые карточки, спасти тяжелобольного сына, — когда война кончилась, по ее наущению дома нацистов в знакомом ей районе были сожжены. Так сгорели дома йордановских соседей — архитектора Бюлова и мастера по укладке мозаичных полов Юлиха. На старых фундаментах поднялись новые дома, уже не столь большие. Из-за них облик окрестностей сделался каким-то чужим.

В целом же случилось именно то, что все полагали невероятным: песчаная гора срыта и, видимо, пущена на засыпку глубокой лощины Провала, которая в былые времена вела круто вверх — или вниз, смотря откуда идти, — между двумя буквально наползающими друг на друга буграми, а зимой превращалась в дьявольски опасный каток, и не всякий мог его одолеть. И в остальном рельеф изменился. Новые лужайки зеленеют в некогда каменистых впадинах, где в ту пышущую зноем субботу семьдесят первого года играли стайки детей, их возгласы и обрывки песен, тебе непонятные, навевали умиротворение, какого ты давно уже не испытывала, а стояла ты на краю Провала — как раз там, где Нелли играла со своей подружкой Хеллой в принца и принцессу, — и смотрела на кварталы новых домов, теснящихся на месте тогдашней песчаной горы, что звалась Гальгенберг, верхушку ее сровняли давным-давно, и в далекие времена твоего детства этот усеченный конус из сплошного песка представлял собою огромную, ста пятидесяти метров в диаметре, игровую площадку — второй такой не было нигде.

Ты знала, что дома старятся. И что со временем они уменьшаются в размерах. Но это всё пустяки. И что есть дома заколдованные, куда не дозволено входить, тоже не секрет. Вон тот, через дорогу, на Зольдинерштрассе. знакомый, чужой, постаревший, как раз из таких. Но это пустяки. Ты можешь подойти к витрине — хотя и это, наверное, непривычно — и рассмотреть ее поближе: рекламные бутылки с молоком и рекламные коробки с сыром. Ты могла бы войти в магазин и, показав пальцем, спросить бутылку молока, но, по-твоему, это был бы уже сознательный обман продавца. Вероятно, он бы вежливо тебя обслужил, как и местных покупателей, число которых из-за тесной застройки песчаной горы явно умножилось.

Но что они сдвинут горы...

в тридцать шестом году, когда строится их дом и Нелли узнает, как пахнет известка, как замешивают раствор и удерживают равновесие на крутых мостках, а еще —это уже на празднике в честь окончания постройки,— как выуживают сосиски из большого котла, так вот все это время у нее определенно была при себе волшебная пробка. Сунешь руку в карман— а она там. И под партой всегда можно ее потрогать. Пробка эта опоясана по спирали медными гвоздиками, и когда Нелли касается одной из шляпок, ей уже ничего не страшно, она неуязвима. Она не боится больше взгляда господина Варсинского (или его пренебрежения), она решит любую задачку по арифметике, она даже перед Гундель не заробеет. Не говоря уже о том, что разница между существительными и глаголами для нее тоже не проблема. Когда ее рука сжимает пробку, она больше не отщепенка. Единственное, чего делать нельзя — в таком случае пробка потеряет силу, — это отречься от нее. Впрочем, если удастся привлечь на свою сторону Гундель; пробка станет не нужна. В переменку Нелли нарочно показывает ей пробку, так что Гундель поневоле спрашивает, что это за штука, и Нелли безразличным тоном отвечает: Волшебная пробка. Ничего особенного.

Класс навостряет уши. Пробка кочует по рукам. Едва раздается звонок на урок и в дверях появляется господин Варсинский, она бесследно исчезает. Лишь много позже она взблескивает в ладошке Лизелотты Борнов, когда ту снова вызывают к доске петь, чего она совершенно не умеет. Но на сей раз она выходит и поет, тихо, дрожащим голоском, однако же вполне внятно:

Моя мама меня, меня шлет к вам на порог Разузнать, не готов, не готов ли наш пирог. Коль пирог, наш пирог не успел испечься в срок, Я к вам завтра зайду, я зайду под вечерок [26]

Ну вот видишь. Господин Варсинский всегда говорил: Все можно сделать, стоит только захотеть. Но что это у тебя в руке?

Вообще-то господин Варсинский спросил просто так. И если б Лизелотта молча показала ему пробку и состроила виноватую физиономию, он бы отстал от нее, пожурил бы только и запер пробку в ящик учительского стола, где исчезали любые игрушки, которым в школе не место. В сущности, он был в прекрасном расположении духа. Не вздумай Лизелотта со свойственным ей упрямством объявить, что пробка вовсе не ее. — Не твоя? А чья же в таком случае?

И этот вопрос задан еще между делом. Но тут произносится Неллнно имя.

Ага. Твоя, значит? Тон остается почти нейтральным, но господин Варсинский приподнял левую бровь, Нелли, верно, даже и не заметила; соблазн велик. Она может попросту сказать: Да, пробка моя, и сунуть ее в ранец. Но ведь господин Варсинский всю жизнь будет презирать ее за баловство на уроке. Он уже говорит, и звучит это презрительно: Тогда изволь забрать ее и спрятать, эту свою пробку. Четыре-пять девчонок уже хихикают. Того гляди, весь класс ее обсмеет.

И она слышит свой голос; Нет. Пробка не моя.— Знаменательный миг: Нелли лжет, лжет сознательно, нарочно.

Кстати, ничего сложного тут нет. Зря она думала, что царство правды отделено от царства лжи глубоким рвом. Когда она приходит в себя, вокруг все точь-в-точь как раньше; только свет в прежнем мире был иной. Нелли сразу понимает, что он останется жить лишь в ее воспоминании, и ее захлестывает острая, необоримая тоска по этому утраченному свету, а меж тем она должна повторить, спокойно, без всякого вызова, свое «нет.

Ибо теперь удивленный господин Варсинский наконец вопрошает, что это еще за фокусы.

Можно поступить плохо и не чувствовать раскаяния.

Пустячное дело —только начни и продолжай в таком же духе.

Даже господь бог не добился бы от нее иного ответа.

Почему же она лишь сейчас узнала, что именно таким путем и можно одержать верх над ними над всеми? Гундель-то вон как стушевалась. глядя на недоумевающего господина Варсинского: такая маленькая, а врет, и неизвестно зачем —уму непостижимо! Чуть ли не умоляющим тоном он спрашивает в последний раз: Значит, в самом деле не твоя?

Да.

Ну что ж. Тогда не будем тратить время на эту глупую пробку, если же она кому понадобится, пусть скажет мне в перемену. А ты, Нелли, расскажи-ка, пожалуй, стихотворение об игрушке великанши.

С удовольствием. Стихи читать — это пожалуйста. «Душа полна прохладной тишиной»[27] — как говаривала мама. Кто смел, тот и съел. Кто врет, за тем и победа.

«Крестьянин — не игрушка! Господь тебя спаси. ...И навсегда запомни, что великанов род В веках свое начало от мужиков берет!»[28]

Слушай, сказала в переменку Гундешь Пойман, слушай. Нелли, я ведь правда не знала, что она не твоя! И Нелли, впервые взяв Гундель под руку, спокойно сказала: А она моя!—и вполне насладилась недоумением и восторгом своей «пары», которая наконец-то, будто они впрямь подружки, прогуливалась с нею по школьному двору. Все, что так долго шло вкривь и вкось, сразу наладилось, стоило только раз в жизни набраться упрямства и солгать.

У господа бога это нареканий не вызвало: он не покарал, скорее наоборот, вознаградил. Так или иначе, он заставил повторять однажды свершенное. Повторять вновь и вновь, по одной простой причине — из гордости.

И вот только сейчас всплывает из памяти подоплека той отчаянной потасовки между Нелли и Лутцем, во время которой она вывихнула братишке руку, а он, как рассказано выше, пробыл несколько дней в больнице, заразился там корью и потому не праздновал со всеми окончание постройки нового дома, драка вспыхнула из-за того, что Нелли бесцеремонно нарушила правила игры в дитя Марии. Эта гриммовская сказка достаточно известна. Нелли —дитя Марии. От неуемного любопытства она отворяет в царстве небесном запретную тринадцатую дверь. Лутц выступает попеременно то в роли девы Марии, то в роли ангела-смотрителя, который, бия крылами, стремится помешать Нелли, дитяти Марии, войти. Она конечно, одолевает его, открывает дверцу и оказывается перед запретною лучезарною троицей, причем не только смотрит на святыню, но даже трогает ее, отчего палец у нее покрывается золотом, а ее самое охватывает сильнейший страх, который в конце концов, после того как дева Мария в великой своей жестокости трижды забирает у дитяти Марии младенца и бедняжку объявляют ведьмой и ведут на костер, исторгает у нее в последнюю минуту спасительное признание.

На этом-то месте Нелли возмутительным образом согрешила против оригинала. Она уже привязана к столбику кровати, пламенно красные бумажки сыплются огненным дождем, стало быть, она пылает во всю, палец у нее по-прежнему в золоте, но она продолжает трясти головой; Нет, нет, нет. Это не я! Положено признаться, а она упорствует. Лутцем внезапно овладевает один из тех приступов бешеной ярости, которых все боятся. Пытаясь унять брата. Нелли вывихивает ему руку.

Очистившись раскаянием, она участвует в празднике. Дом поднялся как раз на том месте, где они меньше чем год назад шагами обмеряли участок. Нелли сидит на пружинистых мостках в окружении каменщиков, которые показывают ей, как пьют из бутылки пиво, а ее отца зовут «шефом». Первый школьный год тоже позади, и был он в самом деле не так уж плох. Просмотрев ее табель, родители говорят: они-де не сомневались, что могут гордиться дочкой.

1 сентября 1936 года — открытие нового магазина. В остроумном письме Бруно Иордан доказал городскому магистрату, что адрес «Гальгенберг», то бишь «Виселичная гора», наносит ущерб коммерции, и получил разрешение приписать свой продуктовый магазин к Зольдинерштрассе — той расширенной теперь до двух полос северо-западной вылетной магистрали, по которой иа глазах у Нелли маршировали сперва на учения, потом на фронт солдаты из обеих казарм, а под конец тянулись обозы беженцев.

На фотографии—Бруно и Шарлотта Йордан, оба в белых халатах в день открытия магазина у своего нового дома. Бруно тридцать девять лет, его жене Шарлотте тридцать шесть, жизнь их—труды и хлопоты, а детям, здоровым и крепким, сравнялось семь лет и четыре года. Все — кроме Шарлотты — не привыкли походя употреблять такие слова, как «счастье», ну разве что в виде производных—«счастливчик», «счастливая полоса», «счастливый случай» и так далее.

Зато для Нелли было счастье — лучезарно-прекрасным августовским утром впервые проснуться в своей новой детской. Солнце освещало цветастые обои, которые она помогала выбирать в каталоге, ты и сейчас еще можешь нарисовать их узор; она тогда подумала и повторила вслух: Теперь начнется новая, прекрасная жизнь.