"Жизнь и труды Клаузевица" - читать интересную книгу автора (Снесарев Андрей Евгеньевич)

Первый ученик Академии и Шарнгорста

Осень 1801 г. Большим событием в жизни Клаузевица, существенно обусловившим его дальнейшие шаги и жизнедеятельность, явилось его поступление осенью 1801 года на курсы Берлинской Военной школы[28]. Здесь Клаузевицу на первых же порах пришлось убедиться, что его подготовка далеко не отвечает предъявленным школой требованиям; это было для него тяжелым ударом. К тому же и материально он находился довольно в тяжелом положении[29].

От этих годов мы имеем интересный портрет молодого академика в воспоминаниях наблюдательной Элизы фон Бернсторфф[30]. Она жалуется на ту осмотрительность в политических вопросах, какую упорно проявлял Клаузевиц, а особенно на ту. большую сдержанность, которую он хранил по отношению к своему личному прошлому; всякий намек на перенесенные им невзгоды, казалось, обижал его; гордость не позволяла ему рассказывать о тех ударах судьбы, против которой боролась его юность.

Этим внешним наброском подруга Клаузевица затрагивает важнейшую биографическую проблему, связанную с его именем и включающую в себя его своеобразный жизненный стиль, его недохват до тех притязаний, которые так были сильны в нем, неоправдание надежд, возлагавшихся на него друзьями и еще сегодня питаемых его исследователями: исключительно богато одаренный, одушевленный пылкой тяготой к деятельности, Клаузевиц в эпоху наибольшего простора для всякой одаренной индивидуальности в сфере военно-политической принужден был всегда довольствоваться местами второстепенного порядка. Отбросив некоторое влияние случая, придется все-таки сказать, что Клаузевицу было отказано в гармонии между желанием и выполнением, между стремлением и результатом.

Труд Клаузевица, сделавший эпоху, был создан в строгом уединении, только супруга и немногие из друзей были посвящены в эту работу, только после смерти творца они отпечатали его произведение, — и еще вопрос, решился ли бы на это сам автор, если бы внешне оно даже гораздо дальше подвинулось бы вперед. Но Ротфельс такую сдержанность далеко не склонен отождествлять со слишком впечатлительной скромностью, которая совсем была не свойственна Клаузевицу. Иначе определяли военного мыслителя его политические и личные враги. Министр Шён (Schön) находил в нем достаточную дозу наглости (gehörige Portion Arroganz), а Фридрих Дельбрюк[31] кратко отмечал, что «Клаузевиц — самомнящий о себе субъект». Конечно, это только внешность, только симптом. Суровая борьба в юные годы наложила на все его существо печать робости, развила в Клаузевице тенденцию глубоко прятать в себе лучшее своих дум и переживаний и хранить таковое от прикосновений вражеского мира. Холодное обороняющееся выражение глаз Клаузевица, презрительная складка вокруг его плотно стиснутых губ говорят об этой мягкости и обидчивости. Среди его выписок рано находят фразу Mallet du Pan'a[32] [Малле дю Пана]: «…il faut après avoir payé sa dette a la société, cacher sa vie et surtout n'avoir pas la prétention de se faire écouter»[33].

Короче говоря, и в стенах академии мы улавливаем ту же замкнутость, раздражаемость, щепетильность и все покрывающий пессимизм, который наблюдали раньше. Этот пессимизм, проникавший все его существо, уменьшал несокрушимую энергию его деятельности, лишал возможности внешними успехами выровнять недочеты прочного жизненного базиса.

Но в этом отрицательном результате жизненных переживаний, подрывавшем активность и размах деятельности, была и своя положительная сторона. Связь между внешним неуспехом и духовной деятельностью несомненна. Только полная обособленность (давшая даже повод[34] считать Клаузевица тайным пьяницей), скромность жизни, отсюда простор для работы и творчества, сделали возможной концепцию его великого произведения. Оно могло быть выношено лишь в одинокой тиши больших трудовых переживаний.

Указанное выше противоречие в природе Клаузевица дало повод Гансу Дельбрюку создать интересную гипотезу относительно того же раздвоения, но перенеся его на военную стезю деятельности[35]. Историк указывает, что духовная сторона, на которой покоится все величие Клаузевица как военного писателя: логическая сила мышления, глубоко проникающая острота диалектического разумения, стоит в явном противоречии с атрибутами, свойственными и необходимыми великому полководцу. Недоступность духа тяжести неопределенностей и гнету ответственности, чувство несокрушимой веры в счастье едва ли совместимы с ясностью ума, перебирающего все возможности и взвешивающего все последствия. Эти соображения могут пояснить, что не было простой случайностью то обстоятельство, что великий военный теоретик на ниве практической деятельности как полководец и приблизительно не мог проявить соразмерной с теоретическими данными деятельности, он скорее упадал до слепоты разумения обстановки, чтобы не сказать, до малодушия.

Этим еще, конечно, не выносится окончательный приговор раздвоенной природе Клаузевица, и от него не отбирается окончательно патент на единство ее: могли быть неудачи жизни, могли быть случайности. И Фридрих переживал тяжкие минуты раздвоения, и ему свойственна была особенность проанализировать все стороны и изгибы обстановки. «Он жил, — как говорит Дильтей, — во властном сознании всех возможностей мысли… Его уму было всегда ясно право разных факторов дела, но над деспотическим скептицизмом, отсюда вытекающим, он господствовал силой героического чувства жизни, которое в нем бушевало»[36].

И Наполеону были не чужды минуты великих колебаний и потребность самого всестороннего анализа[37].

Что касается двух годов пребывания в Академии, то внешний успех его был огромный: из слабо подготовленного, догоняющего с усилиями своих товарищей слушателя Клаузевиц к концу курса становится во главе всех и отмечается Шарнгорстом как первый ученик. По меньшей мере, это значило, что Клаузевиц очень серьезно овладел тем теоретическим военным багажом, которым располагала Берлинская академия; это за 4–5 лет до Йенского экзамена, может быть, и не представляло собою чего-либо солидного, но конечно могло уширить, углубить и толкнуть вперед дремавшие дарования и знания Клаузевица. Не менее важно было и то обстоятельство, что Клаузевиц вышел из тюрьмы своего прежнего одиночества, он нашел людей — образованных и передовых, — которые подали ему руку духовной помощи и помогли разобраться во внутренних противоречиях. Одним из таких людей был, прежде всего, Шарнгорст, который очень скоро понял исключительное дарование своего ученика. Это участие и помощь людей Клаузевиц постиг с полной ясностью и признательностью. «Когда в 1801 г. я прибыл в Берлин[38] и увидел, что уважаемые (geachtete) люди[39] не находили слишком ничтожным протянуть мне руку, тогда уклон (Tendenz) моей жизни сразу совпал в единодушии с моими действиями и надеждами. С тех пор я постоянно старался выработать разумный, крупный и практический взгляд на жизнь и на отношения в этом мире. Я сравнял самого себя с моим состоянием (Stand), мое состояние сблизил с великими политическими событиями, которые правят миром, и через это научился определять, куда мне идти».

В годы своего обучения Клаузевиц не мог себе придумать лучшего образца, как Шарнгорст. Начать с того, что последнему в юности также много пришлось перенести всякого рода унижений и испытаний, горечи трудного движения к свету и обиды вынужденного бездействия. Но ясный и уравновешенный, притом неторопливый и последовательный ум Шарнгорста переборол невзгоды и испытания жизни, и крупный военный реформатор являл собою облик человека, в котором сказывалось гармоничное созвучие между внутренним миром переживаний и внешним проявлением деятельности.

Клаузевиц, несмотря на свою замкнутость, щепетильность и обидчивость, радостно и искренно отдался влиянию первой крупной личности, пересекшей дорогу его жизни. Тот дивный памятник, который воздвиг Клаузевиц своему учителю блестящей его характеристикой[40], является данной большой биографической важности. Характеристика намекала не только на тесные личные отношения, она говорила о больших идейных сближениях, даже об идеале человека и деятеля, как он представлялся уму Клаузевица.

Непосредственное влияние Шарнгорста было очень крупно. Его поддержка молодого офицера помогла преобороть внешние затруднения и восполнить пробелы неправильного и случайно слагавшегося образования. «Отец и друг моей души», — так красиво и тепло называл он потом Шарнгорста[41]. Преподавание последним тактики, службы Генерального штаба, но, главным образом, «той части военного искусства, о которой до того времени мало говорилось в книгах или с кафедры», «войны в собственном смысле слова»[42], создавало тот базис научного исследования, в который Клаузевицу пришлось потом специально углубиться. Вся его дальнейшая научная работа шла под импульсом наставлений и указаний Шарнгорста, под его никогда не угасавшим влиянием. Манера Шарнгорста трактовать военные проблемы оставалась для Клаузевица образцом научной работы и тогда, когда он давно обошел учителя в размахе и глубине мыслей.

Представляло бы большой научный интерес установить связь между теорией войны Шарнгорста и великим трудом Клаузевица, чтобы определить степень научного влияния первого и степень заимствования идей вторым, но это завело бы нас за рамки намеченного объема, да и поставило бы в большое затруднение. Мы имеем лишь учение Шарнгорста о малой войне и знакомы с некоторыми его основными взглядами, как он их излагал устно и как их с грехом пополам можно теперь реконструировать. К тому же рост теоретических идей Шарнгорста, всегда нарушаемый большой практической деятельностью, не дошел до своей грани, а положить последний камень помешала ему ранняя смерть[43].

Но для нас достаточно установить две стороны военного дарования Шарнгорста, которые должны были оказать большое влияние на Клаузевица или, по крайней мере, дать сильный толчок его мыслям. Шарнгорст, будучи на много лет старше Клаузевица, естественно, должен был оказаться под сильным влиянием Фридриха и, вообще, геометрической стратегии XVIII в., но, тем не менее, он, здравомыслящий по натуре и поднятый с низов народа, умел идти в уровень с веком, постепенно, но прочно усваивая эволюцию своего бурного времени. В 1801 г. он ещё стоит на сложных, виртуозных методах, ценит формальную сторону дела, стыдливо оговариваясь о необходимости считаться с моральными влияниями[44], но в 1807 г., после урока Йенской катастрофы, как глава «военной реорганизационной комиссии», Шарнгорст ставит задачей ее «разрушение старых форм, освобождение от оков предрассудков и т. д.». Этот прогрессивно-реформаторский уклон мыслей Шарнгорста был лучшим фонарем для будущего великого теоретика войны.

Затем, Шарнгорст стоял на здравой точке зрения взаимодействия между теорией войны и войной как практическим делом на полях сражений; теория войны, по его мысли, являясь чистой наукой, носит сама в себе свою награду и цель, но ее собственный нерв и смысл — в ее воздействиях на боевом поле не только как указателя со стороны холодных раздумий мирного времени, но и как результата глубоких дум над боевым прошлым. На страницах «О войне» мы не один раз найдем повторенными эти мысли учителя, отраженные и углубленные блеском крупного дарования ученика.

Но Шарнгорст оказывал влияние не в одной лишь чисто военной сфере. Не углубляя этой темы, укажем, что военный реформатор сам прошел путь от общенемецкого патриотизма — широкого и шатающегося — к более узкому, но вместе и яркому патриотизму прусскому. Для Клаузевица, с его слабыми прусскими корнями, эта определенность политического устремления имела большое воспитательное значение. В этом отношении Шарнгорст занимает место рядом с Фридрихом Великим в галерее вдохновителей и идеалов Клаузевица.

«Так богато и разносторонне, — говорит Ротфельс, — протекало воздействие жизни сына нижнесаксонского крестьянина на развитие прусского дворянина, более молодого почти на целое поколение».

Из других преподавателей Академии имеет смысл назвать разве Кизеветтера, ученика и популяризатора Канта. Он преподавал молодым офицерам математику и основы кантовской философии[45].

Критику давно интересовал вопрос, в какой степени оказал влияние на Клаузевица Кёнигсбергский философ как в годы его учения, так и в последующие годы его научных работ.

Нетрудно предположить, что для Клаузевица, в начале едва справляющегося с курсом Академии, самостоятельное ознакомление с трудностями критической системы Канта было не под силу, да и о последующем его изучении нет каких-либо указаний. Отсюда остается одно предположение, что Клаузевиц ознакомился с Кантом в той скромной и расплывчатой форме, в которой Кизеветтер преподносил слушателям философа в своих книгах и лекциях. То есть Клаузевиц усвоил себе лишь основы философской системы, неразрывно связанные потом с ходом его идей, создал себе в этих основах средство духовной дисциплины, скрепу для силы логического мышления, склонность к отвлеченным восприятиям. Но это не было близкое проникновение в миропонимание Канта и распространение такового на области специального исследования.

Отсюда трудно согласиться с теми[46], которые склонны были в отдельных местах книги «О войне» видеть непосредственное влияние трудов Канта, особенно «Критики чистого разума». Конечно, вопросы познавания, оценка исторического материала, постановка военно-теоретических проблем, сама строгость умозаключений как будто сближают Клаузевица с Кантом, но в данном случае пред нами скорее совпадение идей и навыков — отражение философской эпохи и ее широких влияний.

Чтобы не возвращаться потом к теме о философских связях Клаузевица, скажем о его отношении к Гегелю. Существовало, да и теперь держится мнение, что немецкий философ оказал на Клаузевица большое влияние и, в частности, внушил ему диалектический метод. Например, Камон утверждал, что Гегель, по-видимому, оказал особенное влияние на миропонимание Клаузевица[47] и что последний, перестав быть «наблюдателем», увлекся идеологическими постройками, непосредственно внушенными ему Гегелем. Еще дальше пошел Крейзингер, утверждавший, что без Гегеля Клаузевиц никогда не сумел бы так прекрасно развить свою доктрину[48]. Все эти мнения надо признать ошибочными или, по крайней мере, не обдоказанными. Клаузевиц никогда и нигде не называет Гегеля, едва ли когда изучал его систему, и в его философской терминологии нет ничего, что говорило бы о Гегеле.

Затем, крайне сомнительно, чтобы Клаузевиц был знаком с гегелизмом до появления Гегеля в Берлине в 1818 г.[49], но к этому году идеи Клаузевица и его миропонимание не только надо признать уже прочно установившимися, но они уже были неоднократно и во многих частях освещены им в печати. И влиять на него Гегелю, да еще «глубоко», было уже поздно.

Оставляя в стороне Камона, который говорит о влиянии Гегеля мимоходом и вправе не иметь особого знакомства с немецким философом, подполковника Крейзингера также придется упрекнуть в слабом знакомстве с Гегелем. По утверждению Рока[50], Крейзингер о диалектике Гегеля имеет самое поверхностное представление, никогда не читал Гегеля[51]. Таковы авторитеты, говорящие о влиянии Гегеля на Клаузевица. Правда, эти мыслители напрашиваются невольно на сравнение, и им, несомненно, принадлежит что-то общее: та же, например, удивительная смесь отвлеченности и реализма, та же способность сближать и взаимно контролировать эти разные сферы, те же общие наставники, как, например, Кант, Монтескье и Макиавелли.

Наконец, касаясь того же вопроса о влиянии Академии на развитие и склад мыслей Клаузевица, мы вправе задаться вопросом, какие книги и какого содержания, вне прямых учебников и пособий, интересовали его в это время. Но на это нет ответа в биографическом материале. Нужно думать, что тот крупный материал, следы которого улавливают потом после Академии, был отчасти уже проштудирован в ее еще стенах.

1803 г. В 1803 г. Клаузевиц, по рекомендации Шарнгорста, был назначен адъютантом к принцу Августу, двоюродному брату короля[52]. Это дало ему доступ в привилегированный круг Берлинского двора и доставило ему крупную возможность расширить свое знание мира и людей. Нельзя оспаривать, что для Клаузевица, изучавшего политику как руководящую предпосылку войны, было важно вплотную подойти к тем сферам, где в старые дни скрывалось много пружин и винтиков внутренней и внешней политики. Его последующие характеристики как генералов, так, в особенности, государственных мужей дойенской Пруссии своей меткостью, яркостью и сарказмом обязаны этому знакомству со двором.