"Жизнь Александра Зильбера" - читать интересную книгу автора (Карабчиевский Юрий)

5

Так естественно получилось, что этот раз был последним. Весна избавила меня от катка — один вид собственных коньков вызывал у меня ужас и отвращение. Конечно, человека можно убить и вилкой. А тем более покалечить. Что ж, если бы я увидел такое, то, возможно, стал бы бояться вилки…

Каток кончился вместе с зимой, но ничего не появилось взамен, и пронзительный весенний воздух, беспокойно трубя и настойчиво зазывая, не указывал нам никакого направления. Мы мотались по пьяным московским улицам, нашагивали бесчисленные километры и разочарованно прощались у ее дома, ничего не желая, кроме тепла и отдыха. Все та же неясная тревога стояла за моей спиной, никакого иного имущества не нажил я за эти месяцы. Несколько запретных прикосновений на последнем ряду в кинотеатре, снисходительно терпимых, унизительно нелепых в очевидной своей безысходности; несколько торопливых поцелуев в полутемном дворе — сведенными холодом, бесчувственными губами; «Ты меня любишь?» — дурацкий вопрос, всегда одинаково неуместный, кроме разве что обоюдного взлета страсти… «Да», — отвечала она безо всякой интонации, бросала мне очередное «пока» и исчезала за своей необъятной дверью, выпустив ко мне на минутку нещедрую порцию света и сразу же забрав ее обратно с собой, в узкую полумглу коридорчика и дальше, в душное замкнутое пространство, заполненное старым тряпьем, гниющим деревом и бессонным бормотанием сумасшедшего старика…


Я быстро шел к остановке трамвая. Никуда я не торопился, но и медленно тоже не мог, мчался, чтобы как-то себя растрясти, оторвать, выпрямить, перестроить, и думал о том, что вот, казалось бы, вся она у меня на виду, а ведь ничего-ничего я о ней не знаю, не многим больше, чем тогда в лагере, а может быть, даже и меньше — если соразмерить с потребностью. Она и вообще-то говорила немного, о себе же и вовсе чуть-чуть. Все, что мне удавалось узнать, я вытягивал из нее буквально по слову, а там, где сам не знал, что вытягивать, там ничего и не узнавал. Правда, она бывала точна в ответах или редких своих замечаниях, а голос ее, неизменно меня волновавший, превращал каждую фразу в событие, в праздник женственности и гармонии. Но промежутки, промежутки, из которых одних и состояла, в сущности, ее речь! Я заполнял их своим воображением, своей подозрительностью, неусыпной тревогой, вечным своим ожиданием худшего. Неуловимый дух катастрофы холодом дышал мне в затылок, абстрактный этот образ мигом принимал конкретную форму, стоило мне услышать из ее уст любое мужское имя. Так мало слов она, в общем, произносила, что удельный вес каждого возрастал непомерно и какой-нибудь Коля или Сережа, упомянутый мимоходом, казался уже действующим лицом, центром внимания, героем повести. А было этих Коль и Сереж достаточно много: она училась в МАИ, в мужском институте, и женских имен почти не произносила. А встречи!..

— Подождем вот здесь, у киоска.

— Зачем? Кого?

— Толик должен принести мне конспект.

Ждем. Вот он идет, Толик — высокий, широкий, с ежиком, с галстуком, нахал, спортсмен и красавец. Впрочем, все они такие, исключений нет. Руку я, конечно, ему пожимаю, но улыбнуться у меня уже не хватает сил. Они разговаривают, я смотрю в сторону. Ну что ж, у них свои интересы, а у меня… а у меня ихние. Но нет, нет, я посторонний. Не слушаю, не слышу, не надо. Сколько слов, Господи, сколько всяких слов! Сущая мура, круговой студенческий треп, но никогда со мной не бывает она так оживлена. Толик, столик, алкоголик, ролик, нолик… И, когда он уже наконец уходит, мне кажется, что она ушла вместе с ним и только по доброте душевной оставила со мной свою тень: поддержать меня под руку, успокоить, утешить, когда буду биться в истерике…

Она добра ко мне, этого не отнимешь.

Ну-с, что же дальше?