"Жизнь Александра Зильбера" - читать интересную книгу автора (Карабчиевский Юрий)

7

Куда это нас занесло? Что там, собственно, происходит? Да! Вот елка! Елочке. «Куда же мы поставим елочке, куда?» Мне кажется, он тогда тоже устал от вражды. Чувствовать на себе неотступный ненавидящий взгляд — это мало кого оставит равнодушным. И все же никаких перемен не произошло. Мы походили с ним по комнате, потолкались, померили, я действительно назавтра купил елку и поставил ее на место трельяжа, но на этом вся идиллия и кончилась. Его мирные условия были для меня неприемлемы, несмотря на всю мою приспособленческую сущность. Очередной взрыв произошел очень быстро, сразу же после Нового года.

Ко мне зашел мой друг Ромка, и мама пригласила его обедать. Постелили клеенку поверх скатерти, поставили три тарелки с борщом — и открылась дверь, и вошел Яков. Что-то ему вдруг понадобилось дома, какие-то рабочие документы. Ядовито и кроваво стрельнул он в нашу сторону, прошел мимо к дальнему шкафу, не снимая пальто, порылся там, бормоча и сопя, и ушел, не ответив на мамин вопрос.

Возникла мрачная, тяжелая пауза, которую мама стала, спохватившись, заполнять извиняющимися, примиряющими, всякими шероховатыми гладкими словами. Но уже ничего нельзя было сделать, уже было поздно — мы нарушили. Ромке нельзя было обедать у нас. Каждый должен был есть только там, где он или за него платили, иными словами — у себя дома.

В тот день он вернулся поздно, ужинал молча. Потом, как всегда, спал за столом, и мы разговаривали тише обычного, да и не разговаривали, по сути, а лишь обменивались тревожными сигналами. И только в конце, перед ночным уже сном, вычистив ноги и повесив носки, он вдруг остановился на пути в спальню и застыл, своротив голову набок.

— Он думает, что я ему нанялся! — произнес он громко и внятно, и первые же звуки его гнусавого голоса прошили меня насквозь. Я почувствовал какой-то голубовато-белый вибрирующий холод. Белым ужасом, пустым пространством, лишенным цветов и теней, наполнилось вдруг мое тело, и в глазах у меня не потемнело, а страшно так посветлело, побелело, как от яркой вспышки света. — Он думает, что я ему нанялся! Я должен таскаться на работэ, я должен делать дела, подставлять головэ, сидеть в тюрмэ, а он будет жрать и спать и больше ничего. А что? Пусть приходит Ромкэ, пусть Вовкэ и Колькэ, пусть сидят у меня дома и жрут на мои деньги, им мало у себя дома — так пусть они жрут у меня! А что ему, жалко? Или он знает, что такое деньги?

Мама пыталась что-то сказать, как-то смягчить, исправить… Он, не слушая ее, продолжал менторским, размеренным и почти спокойным тоном. Это было уже где-то в области абстракций, за пределами простой вражды и ненависти. Это звучало чуть ли не ласково:

— Потому что он не знает заработать рубль. Если бы он знал заработать рубль — он так бы не делал!..

Голова его была наклонена в мою сторону, глаза при этом смотрели в пол, но так точно был выбран угол падения, что злобный взгляд этот, отскочив рикошетом, попадал не куда-нибудь, а прямо в меня и я чувствовал его на себе неотступно…

Тут существовала одна лазейка, один вполне реальный выход, возможность, которую я — теперешний — тщетно пытаюсь подсунуть себе тогдашнему. Я имею в виду комичность ситуации, то, как был он тогда смешон — в лиловых кальсонах, с пустой мотней между ног, с большим задом над обезьяньими, чуть согнутыми в коленях ногами, с круглой спиной и ничтожной головкой, где не было ни подбородка, ни лба, где все незначительное пространство лица было распределено между щеками, бровями и носом, где рот существовал лишь в силу непрерывного движения… Не говоря уже о том, как он произносил слова

Но нет, я тогда не смеялся, это было для меня невозможно. Смеяться — значит проявлять независимость. Я же был всецело от него зависим и никаких перемен, за исключением повзросления, ни с какой стороны не ждал.