"Жизнь Александра Зильбера" - читать интересную книгу автора (Карабчиевский Юрий)

3

И, однако же, странно, я очень скоро привык к безалаберному огромному дому, где в разных комнатах, в многочисленных семьях жизнь текла по различному распорядку и потому в среднем дом всегда жил, всегда дышал, ежечасно шевелился и всячески себя проявлял. И, значит, никогда здесь не было скучно, а всегда находилось, что послушать и на что посмотреть. Я привык даже к вони бесконечного коридора и не чувствовал ее, если она не превышала нормального уровня. Мне нравилась огромная квадратная кухня с закопченным, запаутиненным потолком, тесная, несмотря на свои размеры, от снующих непрерывно бабьих тел в засаленных халатах и сарафанах, звенящая надрывными их голосами, гудящая и стреляющая примусами и керогазами. Здесь жили, что называется, «простые люди», типичные московские рабочие. Все они были выходцами из деревень, половина — родственники. Все, за исключением самых молодых, были полны воспоминаниями крестьянского прошлого, разными лесными и полевыми историями, которые могли рассказывать до бесконечности, размеренно окая и смягчая окончания. Поздно вечером примуса отставлялись в сторону, столы вымывались и вытирались насухо. Наступал праздник.

Вот он… Все женщины возбуждены, говорят напряженно-веселыми голосами, перекидываются испытанными остротами.

— Кто кричать будет? Ты, Маруся? Давай, у тя голос громкий. Вон, на мужика свово как гаркнула, так терь и ходит глухой…

Мордатая хриплоголосая Маруся пускает по столам карточки с цифрами, развязывает тесемку коричневого мешочка, ворошит его содержимое крупной, сильной рукой. Кто-то бежит за очками, кто-то за семечками, кто-то за деньгами. «Не начинай, я сейчас, сейчас…»

Я сижу на табуретке за нашим столиком, рядом с мамой, мне тоже выдали карточку, и вот уже хриплые Марусины числа падают на нее и отскакивают, не задерживаясь. Хорошо бы выиграть, но и так неплохо. Я слушаю с удовольствием, как в промежутки между выкриками успевают проскочить давно и на всякий случай заготовленные частушки, пословицы, присказки, какие-то завитушки и загогулины, не имеющие, может быть, ясного смысла, но несущие в себе странное песенное обаяние. Пройдет еще достаточно много времени, прежде чем появится телевизор, появится, чтобы всосать в свою серую пасть весь вечерний остаток внимания, чтобы вконец раскрепостить усталого человека, избавив его от бремени диалога, от необходимости ответа, от неизбежности авторства. Тогда-то и придет конец фольклору. Однако до этого еще далеко.

Я готов сидеть так до бесконечности, но наступает время идти спать. Бодрые счастливцы сгребают в ладонь медные кучки, проигравшие вымученно улыбаются.

— Сам-то твой небось чаю не дождется! — говорит маме тетя Надя, старая дева с выбритым подбородком.

— Сам-то? Да небось… — отвечает мама.

Мы разжигаем примус, кипятим чай и идем домой.

Сам ждет не дождется. Он сидит на своем любимом месте — за столом на диване. Умеренное его брюшко выгибает внутрь тяжелую скатерть, округлые ступни в носках и шлепанцах скрещены, колени в засаленных штанинах широко раздвинуты, руки лежат на столе, голова — на руках. Он спит похрапывая. Мама трогает его за плечо, начинается игра, ежевечернее представление.

— Что такое, что? — бормочет он, открыв один глаз и обдувая губу. — Я вздремнул немножко? Гехопт а дримл? А-а? Нет, нет, я не спал. Я немножко задумался, я не спал…

— Ты слышишь? Это называется, он не спал. Дядя Яша говорит, что он не спал! — это мама призывает меня к контакту, к участию в мирном, уютном, семейном веселье. — Нет-нет, ты не спал, кто говорит! Ты не спал, ты только дремал!

Невообразимое веселье звучит в ее голосе. Ей смешно, ей ужасно смешно. Но все же недостаточно смешно, чтоб смеяться…

И вот мы садимся пить чай.

— Ну как, — спрашивает он, причмокивая, — сегодня ты разбогатела, сегодня?

Это не упрек, это шутка.

— Да-а, а как же! — отвечает она. — На газированную водичку набралось.

— Ну! Ну! — он криво улыбается. — Так тебе не надо заработок, не надо. Я уже могу не давать тебе деньги.

Это не упрек, это шутка.

— Да, конечно, зачем мне деньги! — подхватывает мама опереточным голосом, и ей опять не хватает веселья, чтоб засмеяться.

Я пью вприкуску, я тороплюсь, я захлебываюсь.

— Не знаю, не знаю, — произносит он вдруг, как бы отвечая собственным мыслям. — Как так можно? Ты говоришь, культурэ, ты говоришь, воспитания. Не знаю…

Он обращается вроде бы к маме, но взгляд его направлен мимо нее, маленькие красные его глазки скошены вниз и вбок, он обдувает губу и водит рукой по столу, как бы перекатывая невидимые крошки.

— Что? О чем ты говоришь? — вскидывается мама.

— Не знаю, где тут культурэ, где воспитания? Он думает, что так принято в обществе. О н думает! Он знает больше всех!

— Скажи же, в чем дело, — волнуется мама. (Опять эти острые углы. Ну зачем? Ну зачем?)

— Не знаю… Все пьют чай, как люди, никто не хрумкает, никто, он один должен хрумкать!

Я весь подбираюсь. Деревенеет рот, начинают подрагивать руки.

— Перестань, — мягко говорит ему мама. — Он не нарочно.

— Ты говоришь! Что ты говоришь, что? Вчера не нарочно, сегодня не нарочно… Нет, он думает, что я идиот. Он думает, что он умнее всех!

— Ну ладно, — просит мама, — перестань. Лучше не будем говорить об этом.

— А что? — продолжает он, не слушая. — Что ему, плохо? Поцелуй, поцелуй его, погладь по головке, дай ему пятерочке на кино, пусть он будет получать удовольствие, а я пусть буду подставлять голову, чтобы он получал удовольствие. Спасибо? Спасибо от него не услышишь, спасибо. Он может только тратить деньги и делать назло!

Мама в отчаянии — все пропало. Сегодня уже, по крайней мере, загладить ничего не удастся.

Я молча выхожу из комнаты и долго стою в уборной, упираясь спиной в закрытую дверь. Мне хочется плакать, мне хочется блевать, мне хочется бежать, мне хочется убить…

Когда я возвращаюсь, он сидит уже иначе, отвернувшись от стола на пол-оборота, и тут же за столом раздевается. Он медленно и вдумчиво снимает брюки, стягивая их за концы брючин, аккуратно и ровно складывает друг с другом протертые бахромчатые манжеты, неторопливо и любовно вешает на спинку стула. Трикотажные кальсоны вялыми лиловыми складками лежат под его животом. Затем он поднимает правую ногу, кладет ее на колено левой и начинает снимать носок. Он тянет его двумя руками, одной за мысок, другой за пятку, держа всеми пальцами, без малейшей тени брезгливости. Сняв носок, он поднимает его прямо перед собой, встряхивает и вешает на перекладину стула. Затем, не снимая ноги, начинает вычищать между пальцами…

Я пристально слежу за его движениями, я дорожу каждым штрихом его облика, каждой мелочью, каждой подробностью, питающей мою ненависть.

Ступни у него короткие, закругленные, тридцать восьмой размер при высоком подъеме — он очень гордится, что всегда покупает дешевую детскую обувь. Он подносит добытое к глазам, близоруко рассматривает, растирает в пальцах, ссыпает на пол.

В баню он ходит не чаще раза в два месяца, но каждую неделю на грязное тело надевает свежевыстиранное белье.

Вот он встает, направляясь в «спальню», мешок растянутого трикотажа мошной повисает у него между ног, он идет, тяжело волоча шлепанцы и переваливаясь с ноги на ногу, и мурлычет под нос какую-то тихую, странную, безмелодийную тягомотину. В дверях он останавливается и начинает чесаться. Он чешется спиной о дверной косяк, слегка приседая и вращая всем телом, и при этом еще продолжает мурлыкать, но уже с каким-то сладострастным стенаньем, и обдувает губу, и глядит сосредоточенно куда-то прямо перед собой…

Наконец дверь за ним закрывается, я слышу продолжительный скрип кровати и, кажется, явственно слышу в нем все омерзение, с которым многострадальная старая сетка принимает в свое лоно его кособокое тело.

— Спокойной ночи, — говорит мне мама, целует меня и уходит туда же.

— Спокойной ночи. Но не спите с дядей!..

Нет, это так сегодня хотелось бы. Тогда я «Гамлета» еще не читал.