"Тоска по Армении" - читать интересную книгу автора (Карабчиевский Юрий)

Послесловие к повести «Тоска по Армении»

За восемь лет существования повести[1] все претензии к ней благосклонных читателей (иных я просто не принимаю в расчет) свелись, в основном, к одному пункту: личность Гранта Матевосяна и авторское чрезмерное к ней отношение. В принципе, эта простая позиция уже была сформулирована в самой книге и высказана вслух неподкупной Сюзанной[2]: слишком много восторгов. Грант Матевосян — хороший писатель, даже, может быть, очень хороший писатель, но все-таки уж никак не великий. А может быть, даже не столь и хороший, не лучше многих других, нерусских и русских.

— Но если бы даже он был таким, — говорит мне внимательный и умный читатель, — таким замечательным, как ты утверждаешь (большинство моих читателей со мной на «ты», хотя я, в отличие от Матевосяна, живу в самом центре империи и пишу на господствующем в ней языке[3]), если б даже он был таким исключительным — все равно слишком щедро и слишком густо. Ну, «Хлеб и слово»[4], ладно, допустим. Но затем ведь последовало нечто совсем уже странное. «Твой род»[5] — невнятно, вязко, темно, а «Ташкент»[6] — уж не знаю, как по-армянски, но по-русски, думаю, ни один человек дальше середины не дочитал. Вот ты сам, такой апологет, прочел? До какой страницы? До двадцать первой? Ну так о чем с тобой разговаривать!

И еще один весьма сомнительный тезис: прекрасный писатель — прекрасный человек. Нс вообще, а именно по отношению к Гранту. Чем таким он прекрасен? Приветливо встретил, накормил-напоил? Пожаловался на трудности быта и творчества? Это он-то — тебе-то!.. Ну, высказал пару неглупых мыслей, да и то — было ли? Признайся честно, не ты ли вложил их ему в уста?

И потом — Государственная премия[7], статьи-интервью… а там — всякие такие слова, каких бы, по совести, лучше не надо… Ох, не надо бы их говорить порядочному человеку![8]

И наконец… Не вполне корректный вопрос, но все-таки. Ты ведь после не раз еще бывал в Ереване. Виделся ли ты хоть однажды с Грантом? Нет? Отчего же? Не хотелось? Ах, не случилось… Но хотя бы звонил? И что же тебе сказали? «Привет, как дела, извини, я ужасно занят»? Точно? Ну вот, это то, что требовалось, больше ничего добавлять не надо…

Примерно так рассуждает мой друг читатель или, скажем, так рассуждаю я, когда ставлю себя на его уютное место. И на этот наш общий читательский выпад я и должен и хотел бы сейчас ответить.

Я хотел бы ответить предельно кратко, не впадая ни в литературо-, ни в человековедение, так, чтоб это вынужденное послесловие не повисло инородным, иновременным грузом на шее моей не столь уж массивной повести, чтоб оно не исказило ее первоначального образа, который, плох он или хорош, а мне — важен и дорог.

Итак, Грант Матевосян — человек, персонаж, писатель. Начнем с последнего. Великий, хороший, замечательный, средний… Сегодня я твердо сказал бы так: Грант Матевосян — настоящий писатель. Можно не ценить его, не любить, но мимо него пройти нельзя и нельзя отрицать его существования. Он не только написал три настоящие повести[9], он еще и сделал нечто в литературе, а это, согласитесь, удается не каждому хорошему писателю. Те же наши русские деревенщики тоже кое-что сделали, трудно спорить, но — вместе, скопом, не важно, кто раньше, кто позже. Их много, а Грант Матевосян один, и позиция и метод его мне лично гораздо ближе: Грант Матевосян — интеллигент из деревни, а не деревенский интеллигент. Что бы и как ни писал он дальше, он уже зафиксировал своим творчеством некоторый особый подход к реальности. В чем конкретно и подробно он состоит, я не стану сейчас выяснять, но скажу, что, в отличие от большинства современников, нерусских и русских, Грант Матевосян — писатель с собственным стилем. А стиль — это стиль, умному достаточно.

Это все- с точки зрения русского читателя. Ну а для армянской литературы… Кто знает, может, и «великий» — не такое чрезмерное слово. Не забудем, что кроме всего прочего Грант — первый армянский прозаик, который на нашем имперском рынке достиг конкурентоспособного уровня. Не мало, не просто! Эпизод со звонком из Киева мною не выдуман[10], и, значит, было нечто такое — в нем, в читателях, в том нашем времени, а может быть, именно в сочетании того, другого и третьего, — что делало возможным и справедливым такой восторженный отзыв.

Да, конечно, сегодня все стало иным — и читатель, и время, и он. Грант. Неудачи в творчестве — это бы ладно, у кого их нет, и еще обойдется, и еще неизвестно, верны ли наши критерии; Государственная премия — тоже бывает, дают иногда и хорошим писателям; но вот эти аккуратные статьи-интервью… А тогда уже — и все остальное. Кто бы мог подумать! А подумать — так ничего удивительного, и даже естественно вытекает из всех известных нам обстоятельств, из немыслимых трудностей жизни и творчества в крохотной узкоязычной провинции. Надо быть гигантом, чтоб устоять между всеми опасностями и соблазнами. Грант Матевосян, хороший писатель, не был гигантом; он был обречен и об этом знал и так или иначе предчувствовал свое поражение…

И здесь мы, естественно, переходим к его чисто человеческим качествам. И здесь я имею сказать следующее. Он понравился мне, этот человек, я действительно был от него в восторге. В нем и впрямь было много прекрасных черт, а те немногие, которых мне не хватало, я дорисовывал по мере надобности уже тогда, на ходу, подсознательно — теперь я в этом могу признаться, — сочиняя повесть с героем-писателем. Да, конечно, я кое-что прибавил к его облику и, конечно, вложил в его уста кое-какие близкие моему сердцу мысли, а кое-какие — отнял и предал забвению. Но, кстати сказать, среди тех, что отнял, были также и нужные мне и близкие, но могшие, как мне тогда казалось, повредить ему после их публикации. Он в некоторых своих суждениях оказался гораздо резче, чем я ожидал… Я хочу сказать, что Грант Матевосян, реальный человек и конкретный писатель, по крайней мере тот, десятилетней давности, — вполне заслужил это скромное право: быть прообразом моего литературного Гранта. А то, что он все-таки только прообраз, я думаю, ясно любому читателю. В этой повести о тоске по духовной родине я не мог обойтись без такого героя, и я его нашел и отчасти домыслил и дочувствовал и, как мог, о нем рассказал.

Существовало здесь, впрочем, и еще одно обстоятельство, которое сыграло немаловажную роль и о котором мне нелегко говорить, но, видимо, все же придется. Дело в том, что у меня и теперь, а тогда тем более, всякий живой настоящий писатель, вообще настоящий художник, неизменно вызывает некий священный трепет, чувство, близкое к религиозному. Я не преувеличиваю. Здесь в основе — органическая убежденность, никакими доводами не устранимая, в исключительном, чрезвычайном характере акта творчества. Сотворить настоящее произведение искусства по известным нам законам природы невозможно — их словно бы надо нарушить. И если все же оно существует, то это и есть овеществленное чудо, и не в смысле высших степеней и похвал, а в самом наимистическом смысле.

Собственно, в таком отношении к творчеству нет ничего нового, ничего необычного. Напротив, оно было всегда заурядным и даже массовым. Но сейчас мы не то чтобы его подавляем, а скорее выворачиваем наизнанку. Заметьте, сейчас не говорят «снимается фильм» или «ставится спектакль», нет- «создается». И даже институт не opганизован, а coздан. По городу бродят толпы создателей, собираются вместе, обмениваются опытом. «Это было создано мною тогда-то, а это — тогда-то». Однако можно обесценить слово, но нельзя обесценить понятие. Даже те, кто сами изо дня в день говорят такое, понимают, что Создатель у нас один, и не важно, верим мы в Него или нет, — все равно один. И создать воистину то, чего не было, можно только приобщившись, став на момент частью некоего чудесного целого. Всякий, кто занят так называемым творчеством, знает счастливое чувство, когда получается, — это именно чувство приобщенности и соучастия. Это тот момент, когда самый из нас атеист ощущает себя — образом и подобием. Есть ли Бог или нет, мы не знаем, но э т о — есть. Написать книгу (я не буду добавлять «настоящую») невозможно — но вот она перед нами. Но и наоборот: вот она, книга, — а все же написать ее невозможно. Грант Матевосян и предстал предо мной живым человеком, написавшим книгу, — а было таких для меня в России в то время не больше трех-четырех, и сейчас осталось столько же, а может, и меньше. Прибавьте к этому, что он был армянским писателем, что в моих глазах он не сам по себе, а он, написавший, был выразителем полноценности и достоинства своего народа. И не надо говорить, что армяне не нуждаются в этом; каждый малый народ и даже такой — очень и очень нуждается…

И далее, можно долго развивать эту тему, она позволяет. Но я убежден, что так или иначе я все это высказал в самой повести или, по крайней мере, пытался высказать.

В этой повести все имена вымышлены, кроме двух — моего и Гранта. Но тогда спрашивается, почему же так? Если это не столько документальное, сколько художественное произведение, отчего бы и Гранту не найти псевдонима? Такой очевидный, естественный ход — и все недоумения, все претензии отпали бы сами собой, как не было!

На этот, казалось бы, простейший вопрос мне, пожалуй, труднее всего ответить. Ну, во-первых, самое неубедительное, но, быть может, главное обстоятельство: мне понравилось это имя. Существует безусловная магия имени, это знают все литераторы. Произнес — и понял: только оно, этот человек — и это имя, другое будет принадлежать другому. Не все имена и не все персонажи обладают такой взаимной зависимостью, но некоторые — вне всяких сомнений. Грант Матевосян оказался таким человеком, которого я не мог назвать иначе.

Ведь кроме прочего, на мою беду, выбор армянских фамилий вообще ограничен, их так же мало, как датских и шведских.

В один из своих недавних приездов в Армению я снова, уже с большим опозданием (повесть была уже давно написана и даже кое-где кое-как напечатана), вдруг дернулся в этом отвергнутом мной направлении. Я достал ереванскую телефонную книгу (что было, замечу в скобках, нелегким делом, ее не оказалось ни на Главпочтамте, ни в центральном переговорном пункте), — я достал телефонную книгу, уединился и, как тот сумасшедший из анекдота, стал читать внимательно, въедливо и делать выписки. Я читал, выписывал и только расстраивался: все было не так. То слишком мало слогов, мельчит и сбивает с ритма, то сплошные закрытые гласные — нет размаха, то согласные теснят и толкают друг друга или же сливаются в сочетания, на русский слух не вполне благозвучные… А если находилось нечто такое, что казалось приемлемым по всем параметрам, то это была фамилия столь известная, что просто нельзя было ее произнести и не вызвать бури ассоциаций, быть может, приятных и самого высшего качества, но никак не уместных в моем однозначном тексте. И когда наконец к середине книги я наткнулся на то, что мне в точности было надо: и гласные те самые, размах и свобода; и согласные скромные, простые и точные; и все в целом — словно бы припечатано, произнес — и видишь того, кого следует… Когда наконец я прочел эту первую из полутора страниц почти одинаковых строчек, я понял, с досадой и облегчением, что у меня вариантов нет. Полторы странички Матевосянов, несравнимо меньше, чем многих прочих, редкая, по сути дела, фамилия, но и это мне было странно: почему не одна-единственная? Я понял, что ничего не смогу поделать, что пусть оно так и будет, что, значит, и правильно: Грант Матевосян — это Грант Матевосян, и прообраз — и персонаж.

Ну а в остальном… Прав мой читатель, но и я, думается, не столь уж не прав. Да, действительно, я нс раз еще бывал в Армении, но так и не встретился больше с подлинным Грантом. Да, верно, я даже пытался однажды, а все же не встретился.

Ну так что ж, в этом не было ничего неожиданного. Было грустно, конечно, но неожиданно не было. Я ведь это предвидел и вполне определенно предсказывал, как предсказывал и сам Грант Матевосян — невеселую свою судьбу.

Москва, 1986.