"Пламя судьбы" - читать интересную книгу автора (Кошелева Инна Яковлевна)

4

Она все ждала и ждала, а молодой барин не ехал и не ехал.

– И хорошо, что не едет. Ему не театр, ему семью надо строить, – высказалась как-то княгиня. – Авось с невестой явится. В тридцать лет не только жену, но и деток иметь положено.

«Нет! Нет! Нет!» – молча крикнула в ответ Параша. И чтобы Марфа Михайловна не увидела этого крика, опустила глаза на вышивание. Не туда стежок, и этот не туда. Запуталась нитка.

«Господи! Только не это, – молилась она про себя так истово, как делала это в церкви, упав на пол перед иконой. – Это конец...»

Его женитьба была для нее как смерть. Что есть у нее еще?

Для того чтобы жить, ей нужно владеть им. «Царь сердца моего», – так вслед за библейской девочкой Суламифью могла она сказать о том, кого любила больше всех на свете. Воцарив его в своем сердце, Параша тем самым отделила его от мира и в себе заточила. Овладела им.

Граф и другая женщина с ним? Она даже подумать не могла о таком. Да, Беденкова была. Но это явное «не то», – со странным высокомерием рассудила Параша. Да и не может быть «то», потому что... Дальше она не хотела продолжать мысль и останавливалась. Вовсе не все подвластно сознанию, оно умеет одно – подводить к тупикам и неразрешимым вопросам.

Справившись с первым ужасом, Параша теперь время от времени пугалась то одной, то другой мысли, связанной с возможным браком графа...

Вдруг она вообще больше не увидит его? Впервые осознала она свою малость. Ничто не зависит от ее усилий.

И снова падает сердце: а будет ли она петь? Вдруг барин забудет о своих словах и планах, если женится? Что тогда? Назад в село? Или, как Марфа Михайловна, всем барам до конца жизни низко кланяться за хлеб, за чай с конфетами?

Ожидая перемен и решения своей судьбы, она уже не могла мечтать вольно, как раньше, и только напряженно приказывала себе: жди и готовься. Единственным, что отвлекало ее от трудных мыслей, были французские романы. Тайком от княгини она брала из комода любимого Руссо. «Юлию, или новую Элоизу» она знала от корки до корки почти наизусть. Не слишком дотошно вникая в саму причину всех интриг, она проживала бурные страсти вместе с чуткой и нежной Юлией и огненным кавалером Сен-Пре. Сам ритм прозы уносил ее в неведомую, но желанную страну любви. Волнение, бушевавшее в ней, обретало форму.

«Ах, приди... Я протягиваю руки, но ты ускользаешь, и я обнимаю тень... Право, ты слишком хороша и слишком нежна, мое слабое сердце не вынесло. Оно не в силах забыть твою красу, твои ласки, чары твои сильнее разлуки, ты мне повсюду мерещишься...»

Пусть! Пусть унылы и безотрадны обстоятельства! Она – Прасковья Ковалева-Горбунова, дочь горбатого крепостного кузнеца. Он – страшно подумать! – знатный вельможа». Но ведь в глубине души она знает; это случится. Значит, надо идти поверх того, что для всех непреодолимо. Как эти двое в романе. Юлия – знатная дама, Сен-Пре – разночинец, между ними стена, как между Парашей и графом, но они любят друг друга. Все возможно, когда душа обретает ту силу, с которой молния бьет в землю, ветер валит деревья, волна затопляет берег. Чудо возможно! Оно случится!


Параша входила в бесконечное одиночество отрочества не совсем обычно.

Куда проще такой порядок событий: пришла пора, и природа заговорила к cpoку пробегающими по телу соками. Один поцелуй случайный, одно прикосновение – и влечение осознает себя.

Сложнее все происходит у Параши. Все начинается с мечты, с неясных детских предвосхищений. Первой просыпается мечта, а уж под ее воздействием тело. Тонкие энергии души просветляют энергии телесные Возгонка возникших желаний идет снизу вверх, к сердцу, к мысли. Любовь перестраивает всю личность, далеко продвигая ее в развитии.

...Чем ближе был приезд в Кусково Николая Петровича, тем более частыми и более продолжительными становились занятия педагогов с актерами. Вокал теперь преподавали профессиональные певцы, и даже «первый сюжет» антрепризы Медокса Марии Синявская согласилась прослушать солистов кусковской труппы. Параша ее потрясла не только необычным тембром голоса и манерой пения, но и выразительностью исполнения...

Так чувствовать Монсиньи! Так понимать Гретри!

Замечательная русская певица полагала, что для этого надо прожить большую жизнь, быть женщиной, много любить и быть хоть раз любимой. Не может ребенок обладать опытом сильного чувства.

Ни Синявская, ни Марфа Михайловна – никто на свете не подозревал, что опыт был. Опыт долгого ожидания, опыт долгой и терпеливой любви, опыт бесконечных мечтаний, заменявших жизнь. Никто не оценил еще по-настоящему возможностей богатого воображения.


– Барин приехал! Барин! Молодой барин!

Носятся по двору слуги. Параша, спрятавшись за штору, смотрит, как он выходит из золоченой кареты, как точными жестами распоряжается, куда отнести сундуки, шляпные коробки, картины, статуи, упакованные в особые ящики, похожие на деревянные клетки. Она видит его руки. Отшатнулась. Показалось Параше, что смотрит он ей прямо в глаза. Нет, взгляд безразлично прошелся по верхним окнам дворца.

Тайна лица... Отмытость, чистота высокого поблескивающего лба. В том интересе, с каким Паша смотрела на барина, было что-то от непреодолимого интереса к человеку, говорящему на другом языке. В движении губ, бровей, глаз крылась тайна.

Граф ушел в свои покои, и это стало мучением Параши: хотелось вспомнить лицо Николая Петровича, а она не могла. Представляла линию скулы. Щурились синие с поволокой глаза. Взбегали на чистый лоб удивленно поднятые брови. Подергивалась левая щека и подрагивали пепельные локоны. Но все это порознь, все это не складывалось в таинственное прекрасное единство. Детали лица, не лицо.

О, смотреть бы на него, смотреть не отрываясь. Сейчас, завтра, всегда. И ничего больше на свете не надо.


Утром проснулась от удара счастья: он здесь. Он будет слушать, как она поет; будет проверять ее французский, ее итальянский. От одной мысли, что его взгляд остановится на ней, кружилась голова...

Но... Прошел день, второй, третий... О, как тянется время! У Марфы Михайловны попыталась выведать, почему барин не занимается театром.

– Дело молодое. Ленится или гуляет.

«С Татьяной?» – заныло у Паши в груди.

– Впрочем, – добавила княгиня, – жаловался на хандру. Может, недомогает.

Ему плохо, как ему помочь?

Наконец она столкнулась с ним. Увидев издали, заметалась. Вернуться, убежать, свернуть. Куда деться в узком коридоре? Надо бы улыбнуться, да куда там! Уперлась взглядом в малиновость бархатного шлафрока, не в силах поднять глаз на светило свое. Остановился граф. Двумя душистыми пальцами коснулся ее подбородка, обращая к себе пылающую девчоночью рожицу.

– Никак Ковалева? Хвалят тебя за прилежание.

И по тому, как прошел дальше через анфиладу комнат, поняла: не узнал. Заметил, не более того. А что она для него и для его театра значит, не понял.

Как, однако, дрожат коленки. И руки дрожат тоже.


Дальше было совсем непонятное. Молодой граф, от которого ждали действий быстрых и решительных, укрылся от всех в дальнем флигеле и никому не показывался.

Говорили разное. Что готовится к свадьбе и что матушка императрица приказала ему жениться и даже подобрала невесту. Приезжала «невеста», немолодая и некрасивая доска в кружевах. Но у кареты ее почему-то встречал старый барин и провожал, подсаживая в карету, тоже он.

«Не женится. Только бы не женился, – молила Бога Параша. – Если женится, все пропало». Спроси она себя, что значит это «все», ответа не нашла бы. А только... Конец. Катастрофа.

После поползли слухи – болен. Не телом болен, а духом. Деревенская знахарка варила из трав настой «для усиления радости». Рассказывали, что старый граф вызвал из Петербурга магнетизера, который по утрам делает над молодым барином пассы, а по вечерам совершает наложения рук, восполняя потерянную жизненную силу. У Николая Петровича, говорили, нервное истощение и усталость.

Параша не могла понять, что это такое. Если бы Шереметев-младший и захотел бы ей объяснить, то не смог бы этого сделать. С унынием знаком тот, кто его познал. И этот смертный грех, как и у всех, был у него расплатой за грехи другие, им совершенные.

Жизнь наносила Николаю Петровичу одно поражение за другим, не давая проявиться его человеческой сути и постоянно отводя графа в сторону от единственно желанного и возможного для него пути.

Он устал терять самых близких и самых дорогих людей. Сначала смерть младшего брата, после чего у него, тогда еще совсем юного, в минуты волнения и напряжения стала подергиваться щека. Матушка... Почему она оставила его так рано, в трудную пору становления, когда жаждешь не только и не столько совета, сколько душевного сочувствия? После ушла старшая сестра Анна – доверенный друг, она делила с ним любовь к музыке, она, как и он, обожала Тициана. А те, что остались...

Вторая сестра Варвара никогда не понимала его. Да и могла ли она понять хоть кого-нибудь, хоть что-нибудь? Глупая, недобрая, не любимая мужем, которого соблазнило лишь наследство. Блестящий Долгорукий и не пытается скрывать этого.

С батюшкой все дальше разводит время. Старость усилила отцовский деспотизм. Не хочет и не может Петр Борисович осознать, что он, Николай Петрович, уже не мальчики подошел к тридцатилетию своему вплотную. В такую пору человек сам себе хозяин, а батюшка ему выдает на расходы гроши. Сам тратит состояние на дурацкие, устаревшего вкуса постройки, смеха только достойные, да на девок, которые над его старческой похотью потешаются. А ему не дает развернуться, смеется над серьезными планами. Да к тому же направо и налево всем жалуется, что не отмечен сын жаждой славы и всеобщего уважения. Требуя отчета в копейках, сам толкает к дешевым увеселениям. Цыгане, карты, попойки, случайные связи с женщинами – на это только и хватает того, что от щедрот своих дает отец сыну.

Он устал от одиночества. Друзья отошли, переженились. Все талдычат ему: пора заводить семью. И сам знает – пора. Да не от знания такое делается. Как-то незаметно проскочил он тот возраст, когда свой дом заводят радостно и просто. Ох уж эта любовь до гроба! Каждый пристальный взгляд светской кокетки заставляет его вздрагивать: так смотрит охотник на дичь. Есть, есть за чем охотиться женщинам: он наследник самого большого состояния в России, русский Крез. И такие деньги прилагаются к чести принадлежать к древнейшему, славнейшему роду России. Заманчиво! Да его так просто не охмуришь.

Позади долгая мужская жизнь и много побед сердечных, ибо среди любовников он не последний и собой хорош весьма: и рост при нем, и лицо правильное у него и чистое, и, главное, та почти женская чуткость (не сказать – чувствительность), которая так привлекает слабый пол. Только вот беда: чем больше побед, тем сильнее каждая напоминает поражение, ибо итог каждой новой связи – грусть, разочарование и еще большее одиночество. Сладки женские ласки, но сладкое приедается. Острота достигается переменами. То одна, то другая, а в конце все одно.

Вот недавно в Париже сколько сил потратил на красотку, чтобы убедиться: своя, кусковская, девка не хуже. Да что там не хуже? Много лучше! Танцорка из Гранд-опера все карманы его выворачивала в поисках денег, прежде чем позволяла добираться до своих сомнительных прелестей. Худа, костлява... То ли дело Беденкова! В жизни спокойна, в ласках горяча, поет – тихий свет струится из серых больших глаз. А главное, принадлежит ему от рождения и по склонности.

Но сейчас граф не хотел думать о Беденковой. Брюхата. Дело обычное, дело житейское. Чьи девки не тяжелеют от барина? Дите он пристроит, Таню выдаст замуж. На сцене (да и не только на сцене) заменит ее Анна Буянова, красивая, лихая девка. Нет, лучше не вспоминать и не загадывать, ибо на дне всех этих мыслей – противное недовольство собой. Грех – всегда грех. Он легко забывается в ранней юности, а сейчас трудным упреком ему и вздернутый к носу бабий живот, и несчастные, тупые бабьи глаза. Душа – христианка, от нее не уйти...

Он устал от непосильной ответственности перед собой. А ведь есть еще другая ответственность – перед Историей, оттого, что родился Шереметевым. Дед – известный сподвижник Петра Великого – спасал Россию от шведов. До того предки бивали татар, ливонцев. Отец – и воин, и незаменимый человек при дворе государыни Екатерины. Он же не может быть ни полководцем, ни, увы, царедворцем. Его поприще – музыка. Она одна способна занять его и захватить. Но музыка в глазах высшего общества – занятие не слишком достойное. Развлечение, пустой звук, не только не дело, но вроде как и порок. Нет, когда ради забавы или в отрочестве для развития чувств, то ничего, сама императрица поощряет домашние театры с балетом и оперой. Но всерьез...

Сколько он убеждал батюшку, что в Европе на искусство смотрят совсем по-иному, считая его такою же необходимостью, как хозяйствование. До конца не поверил отец, хотя и позволил осуществить затею с небывалым театром и даже пообещал еще раз заманить матушку Екатерину в Кусково. «Ладно, – сказал, – готовь торжество, как в Версале». Николай Петрович взялся за дело горячо и тут же ощутил вязкое сопротивление всех и вся – такова русская действительность. Как только начинал говорить кому-либо, даже другу юности, рассказывать о французских театрах, взявших на себя смелость отражать реальную жизнь и даже влиять на нее, глаза собеседника становились пустыми. Многие по-прежнему путали театр с бессодержательными живыми картинами. О присутствии духа, души в игре актеров здесь и не подозревали.

Тут-то и напала на Николая Петровича хандра, с которой он тщетно боролся половину марта и весь апрель, да так в конце концов и сдался ей. Иные дни не брился, не снимал шлафрока и не смотрел на себя в зеркало.

В музыкальной гостиной скучала по хозяину виолончель, а в маленькой комнатке на антресолях дворца билась над вопросом «почему бездействует барин?» отроковица Параша.


Но однажды и сила, и желание жить и действовать беспричинно вернулись к молодому графу. А точнее, благодаря множеству причин, каждая из которых казалась ему малозначимой или вообще им не замечалась.

Николай Петрович ожил оттого, что май всходил на свою вершину. Бушевала сирень, буйством своим путая четкую графику регулярного Кусковского парка. Горланили по утрам птицы, а ночью орали коты. Небо вдруг поднялось и набрало голубизну. И все это по воле Божьей слилось в такой мощный гимн бытию, что его нельзя было не услышать. Даже сквозь опущенные шторы.

И перед этим гимном все дурное вдруг обернулось малостью.

Да, юность прошла, но он не стар, не болен. У него впереди еще немало времени.

Он богат и потому меньше других зависим от верхов. Батюшка славен не только своими военными доблестями, но еще и тем, что строил свои усадьбы с роскошью и размахом. Он убедит старика и внесет в устройство поместий еще и утонченный вкус. Не зря же он объездил всю Европу Он знает последние веяния. Картины, статуи и книги, привезенные им из-за границы, могли бы украсить и царский дворец И, что тоже очень важно, все им собранное даст направление крепостным мастерам, а среди них столько талантов! И если отстают они кой в чем от западных собратьев-художников, то только по причине оторванности от мирового процесса, из-за вечной российской провинциальности. Он еще поработает, потрудится, как положено достойному гражданину.

И, наконец, театр. Не будет он оглядываться на замшелых российских индюков, надутых самомнением. И если удастся ему воплотить в жизнь идеал, придет-таки уважительное отношение к его делу и к нему самому.


В то утро он проснулся необычно рано, потянулся, как в мальчишестве, и с удивлением понял, что улыбается. Просто так, ни от чего. Сделал легкую гимнастику, оделся без камердинера и вышел на балкон.

Расплавленное золото восходящего солнца разлилось по небесной лазури, по глади пруда, по юной еще траве, золотя ее и перебивая зеленый цвет. И в этом текучем, светящемся, разнооттеночном золоте ритмично двигалась девочка в алой накидке. Не танцевала, нет – передвигалась прыжками. Не прямо, а волнами – вправо, влево, вновь вправо. Малиновое пятнышко приковало взор графа, оно как бы собрало, стянуло к себе распавшийся было мир.

«Нет ничего на свете лучше моего Кускова, – подумал Николай Петрович. – И все это – мое...»


«Какое счастье, что я здесь», – подумала в этот же миг Параша. Здесь – где белые колонны и застывшие статуи, глядящие друг на друга, где каждое дерево посажено так, чтобы прибавлять красоты всему ландшафту, а стеклянный купол оранжереи горит в первых солнечных лучах, как драгоценный камень.

Ее поднял раньше срока гомон птиц, и она, набросив на себя легкую малиновую мантилью, тихо, чтобы не разбудить Марфу Михайловну, сбежала вниз.

Все сложности ее отроческого существования отступили перед сиянием майского утра, нежной его прохладой. Она снова была ребенком, и этому ребенку хотелось петь, бегать, дурачиться. Петь в голос она не решилась и прыгала в ритме любимой мелодии Монсиньи, заставив ее звучать в себе. Вот туда, по песчаной дорожке до «пещеры», до «рыкающего льва», охраняющего вход в нее денно и нощно.

«Не боюсь, не боюсь, не боюсь...» И, смеясь, коснулась оттянутым по-балетному носком открытой пасти. Выгнулась так, что отлетела, откинулась и коснулась земли малиновая накидка. Не знала, как была в этот миг грациозна и что ею любуется граф.

Впрочем, он не выделял ее из открывшегося с балкона пейзажа. Он смотрел на мир глазами художника в миг озарения, когда через все детали для него проступает замысел Творца. Зеленые сполохи кустов, волны рассветного золота и девочка – малиновая подвижная точка. Благодатным дыханием овеяв сердце, гармония погрузила его на миг в странную тишину. А когда он снова услышал гомон птиц, пришли простые, будничные мысли.

Кажется, это Ковалева. Надо ее послушать, все прочат ее в будущем в примадонны.

И вообще хватит киснуть. Он решил сегодня же заняться театром. Товар надо показать лицом. Он еще удивит свет. Или он не Шереметев?


После полудня Парашу вызвали в музыкальную гостиную. «Барин желают послушать пение».

Параша так долго волновалась, представляя себе этот момент, что когда он наступил, на волнение не осталось сил.

Ей повезло: когда она вошла, граф заканчивал разговор с Дегтяревым. Реверанс – ответный кивок, и она села в уголке, избежав пристального к себе внимания.

Собственно, она очутилась в привычной обстановке привычной работы. Граф и певец дочитывали клавир новой оперы, присланный из Парижа Иваром. В эти минуты Николай Петрович и Степан были на равных, занимались общим знакомым и любимым делом. То Дегтярев в половину чудесного, мягкого своего тенора выводил мелодию, то перехватывал мотив граф, старательно подчеркивая ритм. В какой-то момент, чтобы лучше воспроизвести замысел сочинителя, граф кинулся к виолончели. Прекрасные руки извлекли из нее долгий и печальный звук.

– Все! Все! – кивнул граф Дегтяреву. – Отдыхай. А я вот сыграю один отрывок... Из «Альцесты». Глюк это, из Вены. Но по мелодичности не уступит итальянцам.

Граф играл, прикрыв глаза, и Параша могла смотреть на него не таясь. Но он вдруг оторвал смычок от струн и спросил ее:

– Ты слушаешь?

Девочка вздрогнула.

– У тебя такой взгляд... Все время его чувствуешь.

В этот миг, как когда-то в детстве, к ней пришла та отчаянная, несущая вперед без оглядки уверенность, которая будет переполнять ее всегда рядом с графом. Свободна и сильна, и все, что ни сделает – лучше невозможно...

– Ваше сиятельство, вы радовали не только мой слух.

Он посмотрел на нее с удивлением и рассмеялся.

– Нынче и я любовался вами, сударыня, – подхватил он игру, подумав при этом: «Какое забавное, однако, дитя». – Вы прыгали по парковой дорожке весьма мило.

– Вы принимаете меня за ребенка...

«Чутка не по летам. Бойка. Находчива».

– За прелестного ребенка. Вашей грации могла позавидовать любая танцорка.

Все поставлено на места, но он продолжал всматриваться в нее. Лицо живое, не простонародное и как бы вообще не русское. Тонкое, нервное лицо девочки, стоящей на пороге девичества. Бесплотна. Чересчур бесплотна. Самое красивое – выпуклый лоб с крутыми смоляными завитками да еще скулы, опаленные румянцем смущения. И губы... Детские, пухлые, еще не ухоженные, не знающие помады потрескавшиеся губы.

– Вы принимаете меня за ребенка, а между тем я успела кое-что понять во взрослом мире.

– О! Замечательно! Я же ничего не понял, прожив в нем немало, совсем немало. Пожалейте меня, сударыня.

– Я всегда жалела... – и осеклась.

А графу вдруг вспомнилась кроха в темной и смрадной деревенской хате Как настойчиво, по-матерински разглаживала она его волосы... Сегодня ей нет и одиннадцати, да-да, немногим больше десяти, говорил Вороблевский. Какое странное существо эта Ковалева! И, поймав недоумевающий взгляд Дегтярева, свидетеля не то серьезного, не то шутливого, а в общем совсем невозможного разговора, граф сменил тон:

– Ладно, Прасковья, спой, что умеешь.

Тут как тут очутившийся Вороблевский предложил современную песню про Савушку, ибо, по его разумению, выгоднее предстать перед графом в действии (песня такая игровая), чем с открытым ртом вести арию. Не в хор отбирает артистов Николай Петрович – для сцены.


– Гитару! – скорее приказала, чем попросила Параша, взяла ее у Вороблевского и бережно обвила тонкими руками.

Савушка грешен,Сава повешен...

Граф вздрогнул: голоса такой силы он ждал все эти годы. В таком-то тельце... И ведь понимает птаха, что поет! Волна к волне, плотно, ровно идет звук, а интонации какие точные! Лукавство и женская жалость одновременно:

Савушка, Сава,Где твоя слава?

Немудреная песенка, но как разыграла! Целую историю рассказала ему девочка, целую бытовую притчу. Гневная поза, резкий удар по струнам гитары, грозное их гудение:

Где делись цуки,Деньги и крюки?

Голосом, голосом донесен начальственный упрек, да как истинно, как выразительно! А вот снова печалующееся, материнское:

Савушка, Сава,Где твоя слава?

– Ну? Какая певица будет? – гордо, будто бы он сам только что прекрасно исполнил номер, спросил Вороблевский.

– Почему – «будет»? Есть!

– Что прикажете? Вводить в спектакли?

– Э... Это такая драгоценность, что бережно надо обращаться. Любой ценой и побыстрее доставь в Кусково самого Рутини. Он у Медокса сейчас певцов учит. А вообще он и в Европе среди педагогов на особом месте, в самой Гранд-опера голоса ставит. Пусть подзаймется с нашей птичкой и все о ней нам расскажет.

Почему-то граф не решился погладить Парашу по голове и сам удивился своему благоговению перед ней. Впрочем, чему удивляться? Такая актриса!


Срочно доставленный в Кусково итальянец на своем языке (вот когда Параше впервые пригодилась выученная с такой прилежностью чужая речь) объяснил: петь она будет с листа. Одни ноты, без слов и «а капелла», безо всякого то есть сопровождения. Ничего не надо изображать или пытаться выразить. Его интересует не ее умение, а только ее горло, и даже точнее – глотка. Так мог бы интересовать бездушный инструмент.

И хотя граф тоже пришел на прослушивание, Параша не волновалась. Работа собрала ее и забрала всю. Глянула на присутствующих еще раз, чтобы уйти в музыку, в себя сосредоточиться. Круглое, расслабленное лицо старика Рутини улыбалось. Вороблевский просматривал ноты. Граф откинулся в кресле и закрыл глаза.


Она взяла первые ноты, и если бы могла одновременно читать с листа и наблюдать за слушателями, то увидела бы, как все они стали вдруг чем-то похожи друг на друга. Удовольствие... Блаженство... Уход в иное измерение.

Николай Петрович полностью отдался наслаждению. Голос, освобожденный от слов, был чист до прозрачности. Не детский, не женский. Ангельский, если бы не глубокие грудные низы. Прохладные серебристые верхи вызывали физический экстаз, звуки ласкали не только слух, но и, казалось, кожу, вызывая легкий озноб. А низы вдруг окатывав ли волной такого бурного тепла, что перехватывало дух.

...Все женщины, которые оставили хоть малый след в его жизни, были певицами. Так уж устроила природа, создавшая его музыкантом, что женская суть для него раскрывалась именно в пении. Цвет волос, рост, походка, запах кожи – да, конечно, он реагировал на все это, как и другие мужчины. Но прежде всего голос.

Слишком доступны для него с отроческих лет были простые физические радости. Любая приглянувшаяся девка (а сколько их, крепостных') была его, принадлежала ему изначально. Удобно, но скучновато. И потому шли поиски на пограничье тела и духа. Область скрещения – музыка, вершина его – женский голос.

Голос Тани Беденковой – ровный, малоподвижный. В голосе Анны Буяновой, которая последнее время останавливала его внимание, игривом и откровенно кокетливом, завлекающем, нет-нет да и прорежется резкий металл. В этом голосе, голосе Ковалевой, жила душа, вздымаясь истинной радостью и чистотой. Малиновое в лазури, перекличка теней и света...

Сердце его вдруг сжалось тоской от предчувствия чего-то, что войдет в жизнь, изменит ее. Он, по сути, еще никогда не любил и потому не знал закона: свеча еще не внесена в комнату, а отсветы уже видны на стене. Мир уже стал другим.

...Параша кончила петь, и граф открыл глаза. Чистота детского выпуклого лба, обиженность губ, незащищенность шеи и трогательность линии чуть наметившейся груди – все это никак не соединялось с опытностью и силой в пении. Но было таким новым, нетронутым, что ему вдруг захотелось коснуться губами пушка щек или плеча. Он, осознав желание, тут же задавил его. Беречь, охранять, не губить. Без слов, одним чувством он дал себе клятву – не трогать.

Граф до этой поры никогда не любил и потому не знал, что запрет – как стена, о которую бьется и бьется страсть, пока не перехлестнет через верх, не обрушится с силой, сметающей все на своем пути.

А маэстро Рутини с подлинно итальянским темпераментом выражал бурный восторг. Он возбужденно объяснял графу, мешая русские, французские, итальянские слова, то, что Николай Петрович знал и без него. Голос – чудо, голос – из ряда вон, голос – дар.

– Тембр... – размахивал руками Рутини, не в силах подобрать сравнение. – Диамант? Нет, мягче. Perl...

– Да, жемчуг, – согласился граф. – На солнце, полный света.

А еще Рутини был поражен тем, что голос оказался поставленным от природы именно так, как требовало нынешнее, новое время.

– Откуда она, эта девочка, знает, что нынче в Гранд-опера и в Неаполе поют именно так? – заходился в восторге маэстро. – Да, точно так: звук опирается на диафрагму. У вас в России так долго ценился дишкант, что даже очень хорошие певцы до сегодня, как ни учи, пытаются брать верха горлом. А это... Да это просто жемчужина, ваше сиятельство.

– А можно ли ей уже петь?

– Ей можно от рождения и до последнего вздора. Такая всем радость... И простаивать? Не петь?! На сцену ее! На сцену!


На том прослушивании Николай Петрович ощутил: проснулась не только душа, но и плоть Поморщился, вспомнив Беденкову. Брюхата. Огромна, как колонна дорическая. И раньше не отличалась умом, а тут совсем отупела, глаза приобрели коровье выражение. Жалко Таню, но... Смешно отказывать себе в малом.

– Буянову ко мне, – приказал лакею Никите поближе к вечеру.

Когда Анна вошла, порадовался яркой зелени ее глаз, бойкости движений. Хороша. И голос неплох. Конечно, не как у той (при воспоминании о Параше что-то заныло в груди, но отогнал), так и цена им разная.

Подошел к девушке Чуть касаясь гладкой шелковой кожи, провел рукой от пухлого подбородка по шее до соблазнительной развилки у лифа. Ощутил, как напряглась Анна. Беденкова в такие минуты опускала ресницы, эта же смотрит, сияя глазами. Нравится ей. Тем лучше, совесть молчит, когда удовольствие обоюдно, и все проще, О! Прижала к своей груди его руку, вроде бы поначалу хотела отстранить, а на самом деле...

– Барин, войдут...

– Прикажи от моего имени управляющему купить тебе изумрудного цвета атласу на платье, тебе пойдет. Будешь умницей, получишь подарки и подороже.

Лучше так – все сразу поставить на свои места, без романтики, без мучительных расставаний, без слез. Не стоит вспоминать, как плакала у него на груди Татьяна в последнее свидание, – лишнее это.

Когда граф потянулся к шкатулке с драгоценностями, что стояла на комоде, Анна облизнула губы цвета спелой вишни. Руки быстро и жадно перебирают недорогие браслеты, броши и кольца, специально для такого вот случая припасенные. Жадна. Но и до ласк, видно, жадна тоже. И понятлива.

– Когда? – выдохнула не жеманясь.

– Подарок выбери тотчас. А... Жди, позову.

Посмотрел вслед. Спина сильная, по-змеиному гибкая.

Привычный прилив желания. Нет места лучше Кускова, все здесь твое и все можно.


А Пашеньке дали первую в жизни роль. Поначалу совсем небольшую, роль служаночки Губерт в опере Гретри «Опыт дружбы». Ставил спектакль сам Николай Петрович. Он же приказал Настасье Калмыковой поселить девочку в актерском флигеле по первому разряду. Ей полагались отдельная комната, питание с барского стола. Надзирательница не скрывала своего удивления:

– Чем взяла? Ну Анька – понятно, девка в теле... А эта?

Вынужденное одиночество воспитанницы при дворце оборвалось резко. Паша очутилась в стае актрис разного возраста и положения. Та просвещенность в отношениях женщины и мужчины, которая ее миновала в свое время, хоть и с опозданием, но, конечно же, пришла. Да и как ей не прийти? Девицы, искусственно собранные вместе, лишенные здоровых чувственных радостей, не занятые физическим трудом и не обремененные никакими житейскими заботами, только и говорили об «этом». В своих секретах они были готовы поведать самые сокровенные подробности о свиданиях и радостях, которые были у них до театра. У привезенной из Малороссии Вари в деревне остался парень, о нем она вспоминала каждый вечер.

– И тогда мой Васюня стал упрашивать. Мол, дай моему воробышку твою вишенку один раз клюнуть. Не поврежу, не разорву до сока. А сам, – голос Варьки прерывался от волнения, дыхание становилось сбивчивым, – сам лезет рукой под юбку, я руку отбиваю, а сама мокрею, слабею...

– Сладко было? – спрашивает Анна, особо охочая до таких разговоров.

– Ой, сладко, – не скрывает Варька. – Жалею теперь, что устояла, да ребеночка побоялась понести.

Нельзя сказать, что все эти рассказы и разговоры не оставляли следа. Душные, жаркие волны окатывали Парашу, томило желание узнать еще больше, но вне связи со всем этим другое жило в ней.


В ее новом расписании значились часы для занятий с барином. Как было приказано, она приходила в библиотеку. Но то ли Николай Петрович забывал о ней, то ли ему было некогда...

Параша ждала, она привыкла ждать его. Ждала и надеялась – вот придет. Чувство, однажды возникшее, росло, развивалось по своим законам. Подобное притягивает подобное: романы Руссо, жития святых, рассказанные Димитрием Ростовским, – все это, читанное в прекрасные и светлые часы ожидания, навсегда связалось с графом.

Библиотека, а не еда с барского стола – вот что было важнейшим из благ, ей дарованных. В библиотеку она по распоряжению молодого графа допускалась в любое время, и сама Настасья Калмыкова, строгая и подозрительная надзирательница, не противилась Пашиному стремлению читать.

...Все чаще свободное время она проводила среди книг. Однажды так зачиталась, что пропустила обед и не заметила, что подошел вечер. Странный озноб, и не хочется двигаться. Забилась в кресло поглубже и оцепенела... Сумерки, наполнившие библиотеку, улеглись в бессильно брошенные ладони, занавесили шкафы с книгами, закрасили легкой синевой окна. Затем синева и ее всю накрыла своей пеленой.

...Тихо-тихо звучит музыка Гретри... Ария Коралли, прекрасной Коралли, которая жалуется, что любимый не доверяет ей.

Но что это? Скрипнула дверь... Какой знакомый силуэт за синей завесой сумерек. Сад! Ближе, ближе, и вот прекрасная его рука на уровне ее глаз. Потянуться немного и поцеловать, но руки целуют только женщинам. Мужчинам – лишь когда очень любишь... Она тянется. Но нет сил. Сумерки и сырость сковали ее.

– Пашенька, девочка, почему ты здесь?

– Я жду. Вас...

– Давно?

– Всегда.

– Нет, – отшатывается Николай Петрович. – Нет, так не бывает.

– Бывает.

Куда это он? Почему такими быстрыми шагами уходит из библиотеки? Постойте, барин. Какой странный получился у них разговор. Слов сказано мало, а все понятно, будто не люди говорили, а души. Она любит, а он любить боится.


Очнулась она в своей комнате. Рядом Танюша Шлыкова с вышиванием сидит.

– Жар у тебя был, Паша. Сколько полотенец выжала, тебе пот вытирая.

– А... Кто меня из библиотеки принес?

– Дегтярев Степан.

– А нашел кто?

– Не знаю.

Полусон, полуявь. Был тот разговор или не было его?

Так и не узнала до конца жизни. Но считала – был.


Болела она недолго, жар прошел так же внезапно, как и начался. Лекарь Лахман выслушивал, выстукивал, высматривал красноту в горле, но вынужден был признать: простуды не было... Выходило, что все от нервов, от переутомления. Опытный же педагог Рутини отметил, что настоящий, актерский темперамент очень часто сочетается с хрупкостью здоровья и склонностью к чрезмерному возбуждению не только по реальному поводу, но и без оного. К тому же тот самый возраст, какой называют переломным... И доктор, и музыкант пришли к одному выводу: девочке нужен покой и приятные переживания.

Приятные переживания не заставили себя ждать. В середине августа в Кускове устраивали очередной праздник, на который приглашались гости из Москвы и соседних поместий, а так же допускались все желающие, вплоть до ремесленников и крестьян. Для показа в летнем – «воздушном» – театре была приготовлена опера «Опыт дружбы». Первую свою роль в ней должна была играть Параша.


Роль маленькая всего несколько реплик, княгиня Марфа Михайловна в тайне от Паши попросила графа не нагружать девочку сразу, а вводить в дело жалеючи. Николай Петрович и сам придерживался постепенности.

«Справится ли?» – думал граф. Дитя. К тому же почти не репетировала со всеми, только пару раз прошла текст с Вороблевским.

...Театр заполнялся. Всем гостям понравилась затея показать оперу на свежем воздухе. Кулисами служили зеленые заросли, задником – закат, а крышей – небо. Один холм – сцена, другой – партер, и все это отгорожено от парка шпалерами.

– Как романтично! Эти облака... И будет, кажется, луна, – щебетала в ухо Николаю Петровичу очередная знатная «невеста» в летах.

– Да, это позволит нам освещать свечами только сцену, а кресла видны и так, – нарочито невпопад прозаически ответил он.

Оркестр играл прекрасно, а в открытом пространстве мелодичная увертюра звучала и вовсе волшебно. Спектакль начался.

Что же это?'

Среди манекенов, движущихся с заученной точностью, была одна живая душа, живая фигура. Параша – Губерт.

Что же это?

Почему не оторвать глаз от этой полудевочки-полудевушки? В центре внимания положено быть героине Коралли. Спасенная во время кораблекрушения капитаном Бланфором и поселившаяся в его доме, это она разрывается между двумя решениями, двумя чувствами: любовью к Нелзону и долгом, не позволяющим отвергнуть спасшего ее моряка. Нет, не доносит всего этого Степанида Дегтярева. Постаревшая, малоподвижная, грубоватая, будто бы наскоро вытесанная из камня, – что она может? И только через эту непонятную Ковалеву просвечивает жизнь влюбленных со всеми страстями, несоответствиями, рухнувшими мечтами и счастливыми находками. Больше того, через Парашу только и можно узнать Коралли и понять ее.

Как это сказано! Как выкрикнуто маленькой Губерт! «Вы сердитесь?!» В голосе и удивление, и сочувствие, и тревога. Значит, в иных, обычных обстоятельствах Коралли ровна. И добра Коралли к своей маленькой служаночке Губерт. «В первый раз вижу вас в таком сердце», – в этой реплике уже помощь. Мол, возьмите себя в руки, не теряйте головы, госпожа. Весела Губерт, лукава. Кружит вокруг Коралли, закалывая иголками на хозяйке красное платье редкой красоты. Отпрянула, любуясь госпожой и своей работой. Ой, уколола палец! И так трогательно, по-детски взяла его в рот, что граф вздрогнул, решив: и вправду уколола.

После спектакля, выяснив, что уколола она палец понарошку, еще раз удивился граф той свободе, с какой Параша жила на сцене. И еще тому, как верность жизни, верность наблюдениям подсвечивалась у нее фантазией. Непредвиденность жеста была сравнима только с игрой актеров парижских театров. Там актеры натурально беседовали на сцене, натурально пили кофе, натурально поступали. В России же Николай Петрович ничего подобного не видел.

В разговоре с маэстро Ругани после спектакля граф признался, что и его опередила Параша. Он только собирался вводить новую жизнеподобную манеру игры, а она ее показала.

– У больших, очень больших актеров это случается. И потому, ваше сиятельство, вас можно поздравить. Когда есть такая актриса – есть театр, – ответил знаменитый педагог.

Все зрители заметили Парашу.

Племянник графа, князь Долгорукий-«Балкон», прозванный так за свой огромный рост и великую глупость, тоже поздравил:

– Какая прелесть эта крошка... Эта сильфидочка... Так и летает по сцене, так и порхает...

Когда же Вороблевский подвел итог, похожий на жалобу – «служаночка забивает госпожу, третьестепенная роль выпячивается на первое место», – Николай Петрович ответил неожиданно:

– В следующий раз первым сюжетом будет Прасковья, и все станет на свои места.

– Белиндой?

– Отчего нет?

– Страсти там больно тяжелые, а Паша мала.

– Ничего, одолеет.