"Пламя судьбы" - читать интересную книгу автора (Кошелева Инна Яковлевна)2В двух случаях замирало Кусково в предчувствии беды: когда парней брали в рекруты и когда отбирали детей в актеры графского театра. Казалось бы, разные вещи. В солдатах служили, считай, всю жизнь – двадцать пять лет. Жили сурово, живота не жалели. А театр рядом. Актеры на сладких хлебах, от ихней работы еще никто не надорвался. Шереметевы – господа милостивые. Что же тогда горевать? Так-то оно так Да так со стороны. А для матери или отца... Солдатскую повинность еще можно объяснить здравой необходимостью защиты царя и отечества. Актерское же рабство с точки зрения крестьянина – нелепица, барская прихоть, дурь, однако ломает жизнь не меньше, чем рекрутчина. Ради чего деток из сел увозили чуть ли не в Малороссию, в далекую Борисовку? Там Смагин их сначала «распевал» и учил нотам. Подросших мальчиков и девочек возвращали в Кусково. Кого отдавали назад домой – «неспособные оказались», а кого селили в барских флигелях. И для этих – «годных» – начиналась совсем особая, ненатуральная, нечеловеческая жизнь. Отец и мать живут рядом, а видеться нельзя. Ни детей к родителям, ни родителей к детям не пускали. Издали могли видеть деревенские, как водит надзиратель или надзирательница их чадо в строю на репетицию, на обед или спектакль. Девочки отдельно, мальчики отдельно. Словно собак на цепи... Не просто свободы нет – порядок, как в остроге. Шереметевы держат при актерских флигелях целый штат дворовых, чтобы охранять парней и девок от обычной жизни и друг от друга. С актрисами справляются лютые Настасья Калмыкова и Арина Кириллина, известные наушницы. К актерам приставлены двенадцать «гусаров» Ивана Белого, дюжина силачей каждый миг начеку, не трепыхнешься. Едят «счастливчики», конечно, лучше, чем их братья и сестры по селам, но болеют туберкулезом не реже. У иных еще объявляется и незнакомая крестьянам цинга. Воздуха не видят, здоровую деревенскую работу не делают, зеленушку с грядок не жуют. Девки поют, в манерах выламываются, делаются барскими подстилками. Мужики тоже для услащения барских глаз да барских ушей на сцене лакействуют. Тьфу! Молодость проходит, и их – развращенных и разленившихся, нездоровых – выбрасывают снова в село, словно комнатных попугаев в лес. Яркие, но к здешней жизни непригодные, осмеянные и презираемые, сгуливаются они, спиваются, юродствуют на потеху другим. Гибнут... Ой, не дело это, не дело, когда один человек для другого вроде куклы. Один рожочник – нота «до», другой – «фа», по именам их не зовут. По одной ноте парни всю жизнь гудят, от скуки с ума сходят, придурками становятся. Кто пожелает сыну такой судьбы? В ту осень все случилось неожиданно и не так, как всегда. Смагин из Борисовки не приезжал, и ребят в Кусково не сгоняли проверять голоса. Молодой барин с «дядькой» – отличным музыкантом Василием Вороблевским – сами ходили по избам. На сей раз таланты искали со всей серьезностью. Николай Шереметев строил планы грандиозные: создать театр по всем правилам, не доморощенный, в каком представляют кто придется и как придется, а с актерской труппой высокого класса. Перво-наперво зашли к Варваре, про дочку которой от многих слышали – певунья. Не успела. Варвара приготовиться, как была в посконной юбке с застиранным фартуком, так и встретила. Бухнулась графу в ноги: – Хозяин в кузне... – Мы не к хозяину. Афонька незаметно старался мух прогнать, что облепили Матрешу, Николка в угол забился. Мишка голоштанный, стыд какой! Паша... А что с нее взять? Застыла как вкопанная, нет бы мотнуться к малютке – и что это Матреша так раскричалась? Молодой барин подошел к люльке, девочку ласково взял. Даже не на руки взял, а на руку. Подивилась Варвара, какая большая, мягкая и ловкая у него рука. Другой рукою кругами поводил девочке по животику, вправил грыжу лучше всякой бабки. Сразу замолчала девочка. – Это «массаж» называется, – объяснил. – По солнцу пассы. Как солнышко идет, так и гладить. Без усилий, чуть касаясь. Медицина мне интересна, кое-что научился лечить. Так, по книгам. Но есть намерение пройти курс в Лейденском университете. – Так вы, барин, лекарь? – не скрывая дерзкого разочарования, спросила Парашка. «Что это с ней?» – ахнула про себя Варвара. «Что это со мной?» – ужаснулась сама себе Параша. Ноги у нее стали ватными, еле держали, и в то же время странная уверенность в себе несла ее. «Что ни сделаю, все к месту, что ни скажу – ко времени». Так будет после всегда в присутствии Николая Петровича: волнение до немоты, ступор и сразу – немыслимая, радостная свобода, возможность не проверять себя, следовать своим желаниям. ...Не рассердился граф, засмеялся: – А ты как думаешь? Развела Параша тонкие свои руки, вытянулась в струнку и точно «изобразила» мелодию, которую играл на празднике оркестр. – О! Верно слышишь. И помнишь верно. Умница. Я не лекарь – я музыкант. Все остальное – так... Как взрослой объясняет о себе барин сопливой девчонке. А у той глаза горят от счастья. Не успела Варвара дать знак дочке «сиди тише». Выскочила. Тихоня, неумеха, а туг... – Как зовут тебя? – Прасковья. Ковалева Прасковья Ивановна. – Вот ты и нужна нам. Ты, говорят, поешь неплохо. – Нет! – приглушенно выкрикнула Варвара. – Лучше всех в нашем селе пою! – обиженно возразила матери Параша. – Не слушайте, барин, дитя не понимает... – Сама говорила – лучше всех... «Дурочка, дурочка, что болтает?» – Ну даже пусть не лучше, – махнул рукой граф, – девочек берем, если ладные внешне. А ваша... подвижная. Смешная. Забавная. – Я не смешная, – да с таким вызовом сказала, что Николай Петрович удивился. Присел на корточки, вгляделся в детское личико. – Не смешная? Подойди ближе. Подошла. И вдруг протянула руку к его локонам. Отдернула. Снова протянула. – Можно... потрогать? Засмеялся юноша: – Отчего же? Разглаживала волосы вправо и влево от чистого высокого лба. Кружева – белоснежная пена, прохладный шелк рубашки и теплый, живой шелк волос, линия щеки, высокая юношеская шея и развернутые мужские плечи. Какая тишина в хате, и Матреша не плачет... Детская любовь – любование, и женская до поры – любование. Пока-то желание узнает себя... Долго-долго оно растворяется в осязании, зрении, слухе. Какое счастье – видеть! А уж касаться... Как мягки его локоны... Он, естественно, не узнал в этом ребенке свою женщину. Но и в нем что-то рванулось навстречу расширенным темным глазам. Ей семь, ему – двадцать четыре; он господин, она его раба, одна из двух сотен тысяч шереметевских крепостных... Замерла Варвара, глядя на дерзкую свою дочь. Замер от неожиданности Василий Вороблевский. А молодой граф взял в свои большие белые руки две маленьких смуглых ручонки: – Прелесть какая! Ее хоть сейчас во дворец. Грации сколько в ней, Василий, а? Собирайся, цыганочка Параскева. – Матушка, собирайтесь! Афоня! – радостно кинулась Паша к Варваре. И увидела, поняла по лицу той – разлука. – Без маменьки?! Нет! Отрывал Пашу Василий от застиранного полотняного фартука, от материнского бока, неповторимо пахнущего молоком, маленькой Матрешей и прокисшей брагой, от ног, от лаптей, за которые цеплялась девочка до последнего изо всех своих маленьких сил, ничего не помня и не понимая. – Деточка! Бог велит. Петь будешь... «Петь», – пробилось в сознание. – Петь? – повторила, как во сне. – Да, петь, конечно, – встала с пола и сама перешагнула через невысокий порожек. Не каждому дано знать, чем ему заниматься в этом мире – можно тем, можно этим. Параша всегда знала: ее дело – пение. Где надо петь – там она... Она видела, как уменьшалась, таяла фигура матери на дороге. Это было ужасно. Словно из центра мира Параша перемещалась на самый дальний его край. За горло взяло чувство потерянности, оставленности. И уж настоящая паника овладела ею, когда увидела: по той же дороге в глубь села умчалась пролетка с барином. Ради него она смирилась с разлукой, из-за него... А он... Везла ее соседка на тряской телеге, одной рукой погоняя лошадь, а другой крепко сжав Парашино запястье, чтобы не спрыгнула, не убежала. – Куда мы свернули, тетя Вера? – Велено сперва в старую мыльню. Старая мыльня на дальнем краю графского парка, заброшенная и замшелая, в те дни ожила: сюда привозили детей, отобранных «к театру». Зареванную Парашу доставили первой. В предбаннике чистая, хорошо одетая девка первым делом обмерила девочку. И пока тетка Вера больно и неласково скребла намыленную Пашину голову, оттирала белым легким камнем заскорузлые пятки от грязи, девушка вернулась с аккуратным узелком. На лавке она разложила платье. Что это был за наряд! Кофточка, белая и тонкая, оказалась великоватой, но под сарафаном не видна А сарафан... Он совсем не походил на тот, какой Параша, скинув, переступила, входя в парную. Деревенский был серым и грубым, а этот... Алый и блестящий, как закатное солнце перед ветреным днем («муслиновый», сказала дворовая девушка), широкий, разлетающийся во все стороны при малейшем движении. «Понравится барину-музыканту», – подумала Параша, Еще ей дали тонкие белые чулки. Таких она раньше вообще не видела, потому что носила чулки лишь зимой, да и те ей вязала мать из толстой колючей овечьей шерсти. Дали ей и туфельки с пряжками, на которых сверкали красные камешки – по три на каждой. Ей хотелось рассматривать эти туфельки до бесконечности. Но тетка Вера торопила, а у выхода из мыльни их уже ждал Ванюша – ученик барского куафера. В цирюльне, находившейся неподалеку, мальчик отхватил ножницами косицу, в которую тетка кое-как собрала мокрые волосы. Короткие пряди тут же свились в упругие кольца, обрамив смуглое узкое личико. У лба Ванюша еще приподнял смоляные локоны алой лентой под цвет сарафана, и на Парашу из круглого зеркала глянула незнакомая барынька-белоручка, а вовсе не кусковская Пашка – «Горбунова», дочь горбуна, скандалившего на все село. Этой хорошенькой девочке там, в зеркале, подмигивал Ванюша-куафер: ну как? – Придешь ко мне еще стричься? – У нас не стригут. Как девке без косы? – Дура, так то у вас в деревне. А я тебя на французский манер. – Сам дурак! Меня к театру берут! Ванюша незаметно для всех больно дернул Пашу за выбившийся из-под ленты локон. Когда они с горничной вошли во дворец (через главный вход – мимо каменных львов, со стороны пруда), Параша ахнула: вестибюль оказался неожиданно большим, высоким и... очень красивым. День еще не прошел, но в скругленных углах у мраморных ваз залегли мягкие предвечерние тени. Словно сквозь дымку виделись облицованные зеленоватым камнем стеньг, а с потолка словно падал хрустальный водопад – грустно поблескивали прозрачные подвески огромной люстры в форме дубовых листьев. Присели на мягкую, обитую бархатом скамейку и стали ждать. Но никто не приходил за ними, и чувство потерянности, отступившее было, вновь вернулось к Параше. – Я спущусь в кухмистерскую, – сказала горничная. – А ты побегай поблизости. Параша огляделась. Справа и слева – вереницы открытых дверей, уходящие в бесконечность. Но справа вдали призывно блеснуло зеркало, и она заскользила к нему по натертому паркету. Мимо зелено-синего, с темными углублениями ниш, мимо бело-золотого... Каждая комната на особинку и каждая ошеломляет красотой и роскошью. Мчится, мчится Параша, быстрее, быстрее, чтобы не просто остановиться, а замереть в зеркале от удара счастья. Все полыхает: краплачный цвет обоев, малиновый сарафан, алая лента, пятна на щеках... Все такое горячее, буйное... Дворец был пуст. Позабыв обо всем на свете, движимая любопытством, Параша поднималась наверх по узким лестницам, оглаживая рукой пузатые балясины, спускалась вниз в парадные комнаты. От ее легких шагов подрагивал над головой серо-сиреневый хрусталь. Ах! Это уже не назовешь комнатами – простор зовущий, заманивающий, затягивающий. Паркет убегает из-под ног, и вот Параша уже летит, не чувствуя ног. Алые сполохи разлетающегося сарафана... Раскинуть руки – и кружиться, кружиться, кружиться. Параша подлетела к окну. Еще шире, еще прекраснее мир – парк, ряды статуй, на празднике виденное здание оранжереи со стеклянными стенами и куполом. Кинулась к окнам напротив. Что это? Огненно-алая фигурка в белых чулочках скользит навстречу. Значит, не окна, значит, зеркала в оконных переплетах. Зеркала принимают ее и передают одно другому. И вот она снова подхвачена ритмом паркетного узора. Белое, золотое, алое, серебро хрусталя и зеркал... Так и прошлась вихрем до противоположной двери. Рядом с танцевальным залом еще одна комната... А из нее виден вестибюль, который она уже боялась потерять. Чинно села на бархатную лавку. Как бьется сердце! Сейчас придет барин, и надо бы унять это в груди – вдруг услышит? Как хорошо ей! Стало стыдно на миг, что забыла про матушку, братцев, про темную дымную избу... Кто-то идет! Он! Но пришел Василий Вороблевский. Он куда-то спешил и не заметил, что с ней произошло и как она изменилась. – Быстро, за мной! – К барину, да? – спросила на бегу Параша. – Почему к барину? Барин в Москву уехал. Поначалу тобой княгиня займется. Досадно как! Почему они все ничего не хотят о ней знать? Марфа Михайловна была совсем не похожа на барыню, да еще княгиню. Полная, немолодая, с круглым лицом и очень черными прямыми бровями, одевалась она небрежно. На старой вязаной кофте не хватало пуговицы. Но лакею она приказала твердо и по княжески властно отныне в покои к ней приносить не четыре, а шесть унций конфет. – У меня воспитанница, – кивнула она в сторону Параши. Княгиня... Глаза у нее темные, ласковые... Княгиня... А комнатка на антресолях маленькая и низенькая. Ни золота, ни лепнины. И свечи в подсвечники лакей вставляет обгорелые, вынутые из люстр. – Ну, будешь меня слушаться? – Как же иначе? Вы ж княгиня! Большая грудь Марфы Михайловны заколыхалась от смеха. – Меня здесь не больно чтут. Приживалка и есть приживалка. А что, слуги тебе уже насплетничали? – Нет. Но если бы вы и не княгиня были... Я бы все равно вас слушаться стала. Темные глаза внимательно взглянули на Парашу. – Молодец. Умница. А ты на деревенскую совсем не похожа. Какая тоненькая. И... сообразительная. А я настоящая княгиня. Потому что царского рода, и фамилия моя – Долгорукая. – Как у Наталии Борисовны? – Э, да ты и о ней знаешь? Ее мужу я родственница дальняя, а вашему барину и вовсе седьмая вода на киселе. Между тем лакей принес пышущий жаром небольшой самовар, блюдо с пряниками и вазочку с конфетами. Марфа Михайловна протянула Параше леденец, пахнувший грушей: – Ешь. Параша зажала леденец в кулак: – Я сестренке. Матреше. Она еще леденцов не пробовала. – Ешь. Сестренку не скоро увидишь. Так вот... Княгиня-то я княгиня, но... Пустоцвет. Муж рано умер, детей нет. Наследство все супруг успел по миру пустить. Если бы не барин ваш, не знаю, что бы и делала. Хоть по миру иди... – Барин-музыкант? – Ты о молодом, что ли? При чем здесь молодой? Нет, не Николай. Петр Борисович. Но и Николай никого не обидит. Дай им Господь счастья. Я тебе все расскажу. С дворовыми не положено о господах, я вот молчу и молчу. А с тобой много говорить будем. Вот это знаешь что? – На балалайку похоже чуточку. – Гитара. Марфа Михайловна тронула одну струну, другую, третью. Звук был не верхний и не короткий, как у балалайки, он начинался где-то внутри инструмента, нарастал и длился долго, обрастая дополнительными тонами. – Можно? Параша взяла одну ноту, другую. Вот так будет «Барыня», так – песня про речку. – О, да ты очень... сообразительная. У тебя к музыке большая склонность. Будем с тобой заниматься. – Каждый день?! – и столько в голосе восторга. – Каждый, – пообещала Марфа Михайловна. Вечером княгиня взяла свечу, вышла в коридор и открыла соседнюю комнату. – Твоя, – сказала Параше. Совсем крохотная светелка – лежанка да комодец. – Иконка где? – спросила девочка. Помолиться о матушке, батюшке, братцах, сестрице. Чтобы были здоровы, чтобы батюшка меньше пил и никого не гонял... – Какая же ты умница, – княгиня вернулась в свою комнату, сняла с наугольника и поставила на Пашин комодик иконку Казанской Божьей Матери. Но молиться в тот вечер девочка не смогла. Чуть вспомнила отчий дом – так потянуло в привычное, к матушке на широкую кровать под овчину, что она заплакала. Простыня тонкая, холодящая, шелковое стеганое одеяло не грело ее маленького тельца. Ничто не было таким милым, как дымное грязноватое тепло родимой хаты. Ни мышка здесь не скребется, ни сестренка не плачет, ни батюшка не храпит. Она одна в темноте. Плакала она тихо, про себя, но Марфа Михайловна все же услышала редкие всхлипы. А может, просто догадалась. Вошла: – Бери постель – и ко мне на лежанку. Они лежали рядом, глядя на диковинные переплеты полукруглого окна, чуть проступавшие сквозь мглу. Луны не было. Шумели деревья, по верхушкам которых гулял ветер. Вот случилось то, что должно было случиться и чего она всегда неосознанно ждала. Сама она стала другой, и вся жизнь потекла по-другому. Но как трудно, как тяжело ее менять и самой меняться. Это только в сказках легко сбрасывается лягушачья кожа, будто она и не прирастала к плоти. – Ты поплачь, поплачь, не стесняйся, – Марфа Михайловна чувствовала, что Параша пытается подавить всхлипы, и неожиданная чуткость девочки ее тронула. Она протянула руку, чтобы погладить Пашеньку по голове, и поразилась тому, как страстно, открыто откликнулась на ласку воспитанница. Она прижала руку княгини к своей мокрой щеке и гладила ее, как отдельное самостоятельное живое существо. Да так и заснула. Паша еще мала. Она во сне еще летает и из дальнего верхнего угла хаты, там, где иконы, с потолка смотрит она на спящее свое семейство. Но лишь материнское лицо, одно во всей комнате, ровно освещено невесть откуда текущим светом. И от лица того не оторвать глаз – изможденное, болезненное, несчастное, оно красиво и тянет к себе, как музыка. Темными бугорками на полу братцы под овечьими шкурами. В люльке младшенькая – Матрена. А изогнутая, странная тень на лавке – отец. Если б не он, прилепилась бы к теплу плоти, к матушке либо к братцам. А отец – вовсе и не отец, а чудище сказочное, доброе и страшное одновременно. Ужасны его рыдания, сотрясающие лавку. Пожалеть? Нет, улететь отсюда. Убежать, не показываться. А на улице вроде бы мороз, в окошечке луна в радужных кругах. Ей снилась в ту ночь музыка – цветные вихри, по велению молодого графа сплетающиеся в фантастические узоры. Во сне она то плакала, то что-то невнятно и бурно говорила. А стареющая княгиня Марфа Михайловна Долгорукая, не знавшая материнских радостей, впервые в жизни боялась потревожить детский сон. Рука ее затекла, онемела, а она все прислушивалась к девочкиному дыханию, сбивавшемуся судорогами ушедшего плача. Утром княгиня проснулась другим человеком. Вместо привычных скучных мыслей о бессмысленности существования пришли иные – о Параше. Нежность и жалость, странная тревога за хрупкое существо будили в ней желание защитить девочку, передать ей все, что было накоплено за жизнь и не востребовано никем и никогда. – Я научу тебя французскому, хорошим манерам, танцам. – Еще гитара... – Сольфеджио и клавесин. Как хорошо, что ты хочешь учиться. Не все дети таковы... – Не всех берут во дворец, – сказала Паша и про себя подумала, что она сделает все, дабы стать вровень с теми, кто окружает молодого барина. Под стать им и лучше их. Чтобы он удивился, чтобы он восхитился, чтобы он... Слова «полюбил» в ее детском языке еще не было... ...В Параше тоже многое изменилось в ту ночь. И здесь, во дворце, у нее появился свой родной человек. Не мама, потому что только у мамы между бровями оспинка, которую Параша всегда целовала перед сном, и сразу спокойствие защищенности обступало ее, не давая пробиться ни одной тревожной мысли. Не мама, потому что только у мамы такие сухие, пахнущие травой волосы. Только у мамы такая походка: ходит рядом, и все на свете – как надо. Только у мамы такой голос – волнами, вверх, вниз, вниз, вверх, слов через сон не разберешь, но знаешь, что они добрые. Но и к этой женщине можно броситься в случае беды, но и к ней можно прижаться в опасности. Капризно желание и неотвязно – вновь и вновь слышать повторяющееся сочетание нот. Что-то требует вывести из небытия мелодию, а усилие вознаграждается волнением и удовольствием. ...Едва проснувшись, в ночной рубашке кинулась к гитаре. Мотив крутится в голове, но живые переборы, она знает, богаче. Ах, какая досада? Марфа Михайловна остановила: успеется. Параша поняла, что не вольна в своих желаниях. Княгиня дернула шнур, и сразу пришла знакомая уже девушка. В соседней комнате облила девочку теплой водой из красивого фаянсового кувшина над медной лоханью. – И тело, тело мой. – Я вчера мылась. – Здесь надо каждый день и с головы до ног. Велено с тобой, как с барыней, Я к тебе горничной приставлена. – Какое мыло мылкое... – Здесь все такое. Повезло тебе. Молодой барин распорядился: барышней жить будешь. – А тебе повезло? Ты откуда? И звать как? – Настей. Из Маркова. Тоже повезло. – По мамке скучаешь? – Нет, – и девушка протянула Параше пушистое полотенце, пахнущее мятой. – А я скучать буду. У меня братцы. Матреша... – Пройдет. От хорошего к плохому не тянет. Настя принесла в комнату Марии Михайловны груду одежды. – Похолодало. Вот по погоде. Ярко-синяя кашемировая юбка, черная шерстяная кофта, высокие ботинки на шнурках... Видели бы братцы ее в таком наряде... Посмотрелась в зеркало, и снова к гитаре. – Да ты посмотри остальное, развесь, – опять остановила Марфа Михайловна. «А гитара?» – хотела было возразить княгине Параша, но та уже рассматривала одну вещь за другой, встряхивая, поворачивая каждую перед глазами. – Прелестная пелерина. Смотри, Прасковья, платье для праздника – с фижмами. Такое не каждой дворянке позволено, только дамам высокого класса. И Параша втянулась: увлекательно представлять себя в таких замечательных нарядах. Увидела бы ее в этом матушка! Нет, не матушка, а Ванька-куафер, назвавший ее дурой. Нет... И легкий холодок в горле и в сердце – конечно же, он? Конечно он, молодой барин. Он любовался ею, когда она была в сером и грязном, а в этом-то... Ленты, ленты какие! Целый ворох, ярче цветов – горят каждая своим огнем. – Для барина эту вплету. Или эту. Красный, алый, малиновый шелк вспыхивал от одного прикосновения, и Параша забыла, что не одна, вслух сказала то, о чем и про себя думать не должна. – Для барина? – удивилась княгиня. И засмеялась: – Ему не до нас. Уехал наш Николай Петрович надолго. – На неделю? – в ужасе спросила Паша, Она-то думала, что нужна ему, что вот-вот позовет он ее к себе, и непонятная жизнь станет понятной. Он будет с ней заниматься музыкой, разве не так? – Ну, что такое неделя? Надолго. – Как это? Померкли ленты, в углах резкими стали черные тени. – Ну, может, и я дождусь. А ты вырастешь. О годах речь. Сначала в столицу, в Санкт-Петербург, после в Париж – на тамошние театры взглянуть. Да еще в Германию, философией Николя интересуется, а еще в Голландию, в Лейден. – Чтобы лекарем стать, – упавшим голосом добавила Паша. – Все-то ты знаешь. Да что с тобой? Не стой, как столб, покружись. Параша, как кукла, крутилась вокруг своей оси. Кому они нужны, эти наряды? – Присядь вот так и пальчиками за подол. Ниже. Улыбнись. Да ты, видно, устала. Без манер в театре нельзя. Нигде нельзя, разве в деревне, если коровам в коровнике хвосты чистить. «Но ведь когда-нибудь он вернется. И тогда она поразит его не нарядами. Учиться! Научиться всему, что умеют эти, здесь, сделать этот дом своим, эту жизнь – своей. Стать равной... Стать лучше... Ничего не случилось. Главное – не разрыдаться...» На гитаре она научилась играть быстро. Да так хорошо, что получила похвалу от Кордоны, настоящего гитариста, приглашенного заниматься с музыкантами из оркестра. – Хочешь на клавесине попробовать? – спросила княгиня. – Хочу! ...Параша подумала было, что клавесин – это огромная толстая гитара, прислоненная к дивану в музыкальной гостиной. – Нет, это виолончель Николая, – объяснила Марфа Михайловна. – Одну ее он во всем мире и любит. Гости приедут, а он и поздороваться забудет, а то и проводить не выйдет, если играет. Батюшка его упрекает, а он: «Не властен я перед Орфеем». И она, Параша, не властна. Тогда в парке на празднике далеко унесли ее волшебные волны. Погладила Параша лаковый бок виолончели, которая больше ее самой и для больших его рук создана. А клавесином оказалось нечто, похожее на конторку. – Вот клавиши. Оттого и клавесин. Когда княгиня подняла крышку, девочка увидела струны. Нажмешь клавишу – перышко подцепит струну. Поначалу разочаровалась: не певучий звук, короткий. Но с балалаечным не сравнить. Балалайка-балаболка, брунька, да и все. Звук прыгает, щекочет ухо, дергает за ноги, заставляя их приплясывать, вот и вся радость. Звуки же клавесина, хоть и прерывистые тоже, но блестящие, холодноватые, и каждый заставляет любоваться собой. Под стать дворцу, хрустальным его люстрам. – Нравится? – Очень! – Будешь учиться? – Да. Сейчас. – После обеда начнем. – Я не хочу обедать. – Я хочу. После обеда поиграем. ...Такой целеустремленности Марфа Михайловна в прежних своих воспитанницах не встречала. Это и трогало ее, вызывая новый прилив симпатии к девочке, и немного огорчало. Ей хотелось баловать Парашу, нежить. Небось в деревне своей на картошке-моркошке да овсяных киселях росла, пусть отведает нынче и легкой ухи, и карпа печеного, и фруктов заморских, и взбитой сметаны, соусов разных и компотов. Ест, а не видит, что ест – без разницы ей, равнодушна девочка к еде. Вилку и нож сразу верно взяла, спину «держит» – будто от рождения только так и ела, с салфеткой и на фарфоре. Аристократка, да и только. В семилетней Парашеньке кроме свежей притягательности детства улавливала женщина еще что-то, и это – неопределимое – заставляло не только любоваться чистой, наивной девочкой, но и всерьез служить ей. Чуть позже она поняла почему. Месяца через два потребовал Пашу к себе «на просмотр» Смагин, чтобы решить, чему обучать ее и как. Через руки Федора проходили десятки крепостных детей, «взятых на театр». – Повтори мотив: ля-ля-ля-ля... Повторила в той же тональности. Не напрягаясь, не мучась, легко, как птица. – Э, да у тебя исключительный слух. Без фальши. Федор взял со столика деревянную трубочку, прошелся пальцами по клапанам. – Можешь повторить голосом? Музыкальная фраза была длинной, но Паша запомнила ее сразу. Больше того: она повела мелодию, стараясь, чтобы голос был «верхним». Талантливо и точно она подражала флейте. Но в последних тактах дала голосу вырваться из проложенного флейтой русла и рассыпаться, сверкая веселой солнечной россыпью. Смагин вздрогнул – как ворожит, волнует неповторимой свободностью внезапная игра! – Тут Божий дар, – сказал он княгине. А ей и не нужно была говорить, она лишь подтвердила для себя собственное открытие. Николай Петрович не знает, какое чудо приобрел. К его возвращению приготовит она графу подарок – настоящую певицу. Приму. А Смагин решил так: – Сольфеджио сам преподам. Степан Дегтярев начнет обучать пению. Французскому – у мадам Дюврин, у нее дикция всех лучше. Грамоте и манерам – у княгини. Поняла, Прасковья? Она поняла. И впервые вечером не дала себе заскучать по дому. Зато составила с Марфой Михайловной точное расписание на завтра. Утром присутствовать на репетиции, посмотреть, как распеваются Беденкова и Дегтярев, как разучивают они присланные барином арии. После – французский, «разговоры». Пройдет обед – пойти в библиотеку и все из книг узнать о картинах, что в Кускове развешаны – по какому поводу, на какой сюжет художниками писаны. Затем, как приедет Кордона, играть на арфе. Про клавесин непонятное расспросить у Джовани, он тоже приедет к музыкантам. – А побегать? Поиграть дитю надо? – попыталась княгиня сбить напряженный ритм жизни, предложенный девочкой. – Поиграет дите, поиграет, – кинулась к ней Параша. – Танцы, запишите еще мне на завтра танцы. И... В субботу возьмите с собою в настоящий театр, я у Медокса ни разу еще не была. Обняла Марфу Михайловну, схлестнув тонкие ручки вокруг шеи. Та и растаяла, и зашлась жалостью к невесомому, хрупкому существу. – Как знаешь, Пашенька. У Медокса господа всегда держат ложу для актеров, да и из графской нас с тобой не выгонят. Но... До Москвы из Кускова путь неблизкий. Не видела, чтобы в малые годы... – Не дитя я, милая княгиня! Книжка у вас, «Кларисса» называется... Можно почитать? – Рано тебе. Про любовь, – пролистала княгиня наскоро модный роман Ричардсона. – А впрочем, все пристойно. Читай, если не трудно. – По-русски мне не трудно. Я и по-французски уже немного могу. Удивительная девочка... ...В библиотеке Шереметевых, богатой и разнообразной, немало оккультных книг. Отец старого графа фельдмаршал Борис Петрович по просьбе Петра Первого и по собственной склонности завел связи с масонами, плавал на Мальту, был принят самим магистром Мальтийского ордена. Тайное знание прельщало в свое время и Петра Борисовича, и его тянуло заглянуть по ту сторону бытия. Да и молодой барин Николай Петрович, в самые чувствительные отроческие годы переживший смерть младшего брата, матери и любимой сестры, тоже не чужд был метафизических поисков. Из всех трудов, пытающихся объяснить природу мира и человека, Марфа Михайловна выбрала тот, что попроще. Потрепанная книжечка лежала у нее в нижнем ящике комодца, подальше от святых икон, рядом с колодой карт таро. И по ней, по этой книжечке, княгиня от скуки гадала на всех окружающих. Узнав дату рождения Прасковьи, она составила простейший гороскоп. Получалось, что перед Парашей лежит путь прямой и блестящий, прямо наверх в высшее общество. По астрологическим календарям, западному и восточному, она была Львом и Крысой. «Львица первой декады, – читала княгиня девочке, – создание безусловной солнечной яркости. Знак полновесно золотой: энергия, уверенность в себе и своих целях, благородство, спокойствие и щедрая открытость». – Открытость – это точно, ишь как меня к себе привязала этой открытостью. Ласкова, душевна без фальши... Словно подтверждая нарочито ворчливые слова воспитательницы, девочка потянулась к ней. Как легки и приятны ее объятия. «Львица все принимает храбро, переживает полно и откровенно». – Теперь про Крысу. «Крыса – знак существа сильного, имеющего неоглядную стремительную волю в осуществлении своих планов. Именно эта воля на скорости проносит Крысу над всей житейской грязью. Эта же воля движения вперед (Крыса сметает все на своем пути) помогает ей отрываться от себя вчерашней, не разрывая, не губя печалями и унынием душу». Многое из предсказанного домашним гороскопом уже сбывалось. Выплакав тоску по отчему дому в первые свои дворцовые ночи, девочка перевела стрелку душевного барометра с «пасмурно» на «абсолютно ясно». Молодой граф хочет, чтобы она хорошо пела. Ей и самой этого всегда очень хотелось. Для того чтобы быть нужной, полезной Шереметевым, придется получить определенные знания – она их получит, тем более что ей и самой интересно читать романы – русские и французские. Она совершает ошибки и еще долго будет совершать их, начинать все заново. Но у нее есть друг – добрая и смешная княгиня Долгорукая. Паша работала ежедневно, ежечасно, как работают взрослые, сознательно идущие к своей цели. Да у нее и была цель – она ждала. Ждала и не понимала, почему не появляется он, почему застрял в этой самой Европе, почему не спешит оценить происшедшие в ней перемены. Как умело она поет с листа, как верно говорит по-французски и по-итальянски, как танцует сложный менуэт, как кланяется, как ест на тонком французском фарфоре и серебре, пользуясь ножом и вилкой. Открытая всем и во всем, об этом своем ожидании она не говорила никому. Марфа Михайловна по-прежнему радовалась ее исступленному усердию и немного пугалась его. Конечно, ни в каких своих мыслях она не связывала ребенка и взрослого мужчину-аристократа. Этой девочке, думала княгиня, еще долго болтаться по дворцу на тонких ногах, кидаться к своей воспитательнице и обвивать ее толстый стан своими худыми девчоночьими руками. Княгиня, если честно, была рада, что нет в Параше той прельстительной наглой красоты, которая влечет представителей другого пола, словно мух на мед. Вот Николай – и добр, и умен, и греха боится, а сколько девок испортил! Барину положено, но ей почему-то очень не хотелось, чтобы это «положено» распространялось на старательную не по годам и не по годам умненькую Пашеньку. Остается радоваться, что пышного расцвета не ожидается. Бог с ней, с красотой. Было бы счастье, а невидность – защита для милого дитяти низкого происхождения, но высокой души... К зиме Кусково обычно замирало, жизнь из усадьбы перемещалась в Москву, в дома Шереметевых на Воздвиженке и на Никольской, В этот раз далеко не все уехали из летнего дворца. Из Европы пришло распоряжение: начинать подготовку к строительству нового театра и созданию труппы. Старый театр Шереметевых с отъездом за границу наследника благополучно почил в бозе. Актеры брали уроки пения и отрабатывали балетные экзерсисы, но спектакли не ставились. Ходили слухи, что Николай Петрович: берется за дело основательно и будет равняться не на домашние театры Голицыных или Апраксиных, а на профессиональные – антрепризу Медокса берет в образец, а то и выше, парижскую Гранд-опера, недавно открывшуюся, но уже прогремевшую на весь мир. Он присылал модные оперные клавиры, отобранные замечательным французским музыкантом и другом графа Иваром, приказывая певцам и певицам «примериться» к той или иной партии заранее. «Совершенствовать будем, когда приеду», – писал молодой барин старому. Вылезать в свете с чем попало «заграничный» Шереметев не хотел хотя бы потому, что не потерял надежду доказать высшему обществу: служение искусству – дело серьезное и не менее почетное, чем статская или военная служба. Та зима была девятой в жизни Параши. В ту зиму вечерами светились окна актерских флигелей. И в барском дворце топили несколько комнат. Поэтому никуда не двинулась со своей воспитанницей Марфа Михайловна. На антресолях временно поселилась и большая семья художника Ивана Аргунова. Привезенный из Останкина, Аргунов должен был к весне написать несколько задников и занавесов по эскизам знаменитого художника и архитектора Гонзаги. Проект нового кусковского театра был уже готов и составлен с учетом всех парижских веяний. Делать декорации Ивану помогали сыновья Павел и Николай. Погодки Параши, один чуть старше нее, другой чуть младше, мальчики работали по-взрослому: растирали краски, закрашивали большие однотонные поверхности в нужный цвет, резали ткани. Особенно тщательно и умело все это делал младший, Коля. Тихий, погруженный в работу, он был совсем не похож на деревенских мальчишек, затевавших опасные шумные игры, и тем нравился Параше. Ей нравилось над ним подшучивать, с первой их встречи она знала: дана ей над мальчиком странная власть. – На горку пойдем? И пруд замерз. – Нет, – отводил глаза мальчик. – Я рисовать буду. – Меня нарисуешь? – Нет, до портрета еще не дошел. Мертвую натуру могу... Кувшин... – Фи, как скучно... Ну и рисуй свои мертвые горшки. А ты, Павел, пойдешь со мной? Павел шел. Но было это совсем неинтересно. Потому что он не краснел под ее взглядом, не опускал ресниц, не отдергивал руку, нечаянно коснувшись ее руки. Меж ними не возникало той связи, какая возникла меж ней и Николаем, меж ней и мальчиком-куафером, который всегда особенно смотрел на нее в зеркало, закончив стричь и причесывать. Впрочем, и о Николеньке, и об ученике графского парикмахера она думала лишь в те минуты, когда они были у нее перед глазами. Все же другое время – о молодом барине. Настанет день, и он приедет. Она с разбегу бросится к нему, как бросается дочь к отцу. Он поднимет ее к лицу, и близко-близко будут высокая шея, мягкие волосы и серо-синие с поволокой глаза. ...Возможно, первоначально любовь к Николаю Петровичу родилась в ней из естественной дочерней тяги к мужскому, отцовскому. Она как бы дочь, он как бы отец. Параша рано была взята из родительской семьи, отцовских ласк, как и материнских, ей не хватало. Материнские хоть частью восполняла милая княгиня, отцовские же... Они особенно были нужны, потому что и раньше, в малые годы, отношения с отцом складывались у нее непросто. Параша и тянулась к Ивану, и отталкивалась от него, жалела и ненавидела его одновременно. В минуты пьяной муки отец проговаривался, жаловался на Варвару. Нелюбовь матери и пьяные драки унижали его, а значит, и Парашу, его любившую. Такой же любимый, но другой – сильный, удачливый, красивый – вот кто был ей нужен. Самый лучший. Как Николай Петрович. Но случайное впечатление дало совсем иное направление эросу, разлитому в клетках детского еще тела... ...Прошло Рождество со скромной унылой елочкой для дворовых детей. Прошел Новый год со звоном часов в отапливаемой гостиной. Кусковские, среди них и Параша, были отпущены на день домой, в деревню. Только в родной хате Паша поняла, как по-разному живут люди в этом мире. И еще осознала, что существование без музыки и книг для нее пусто. Дома все было прежним, она же стала другой. Рядом с любимыми и родными людьми она – гостья. Пришли святки – с разгоном саней, с ряжеными, с бессонными, бестолковыми ночами. В одну из таких ночей собрались ребята, жившие в господском доме, «чертей погонять». В ту ночь все выглядело таинственно: лес, отбрасывающий резкие тени на поляну, огромная луна в морозном небе, дальняя барская баня, в которой три года назад отмывали Парашу от деревенской грязи. Из трубы заброшенной мыльни шел дым. Что бы это значило? Укрылись за сугробом, замерли. – Ой, второе окошко засветилось, – громко шепчет Анна Буянова, старшая из воспитанниц, живущих при барах в Кусковском дворце. – Кто?.. Кто там? – Аргунов Коля всматривается так напряженно, что всем кажется (а может, оно так и есть?), будто во втором окне мелькают тени. Павел поеживается. Видно, что и ему страшно. И Анна не строит сейчас из себя взрослую. В заиндевелых ресницах испуганные глаза: – А вдруг?.. – Вдруг черти, да? – Параша прижимает руку к горлу. – Мне богомолка рассказывала... Положила она в сочельник гребень под подушку и нашептала: «Суженый-ряженый, приди косу расчеши...» Без молитвы легла. Пришел... На копытах и с рогами. Расчесал: полкосы выдрал. – А-а-а! – отпрянули от Параши ребята. Малолетняя Таня Шлыкова от страха крепко зажмурилась. – Чур! Чур! – истово крестится Параша. И в этот самый миг от бани донеслись голоса, при луне стали видны две фигуры. Никак голые? Или то отсветы? Как молоко. Мужчина и женщина по пояс в снегу играли друг с другом, бегали, кидались снежками. – Никак люди? Что они там делают? Анна скорее всех смекнула, что к чему: – Чертей гоняют. Что-то неясное слышалось в насмешливом ответе Анны. И любопытно, кто из кусковских мог быть в эту пору в бане? Неведомая сила тянула Пашу туда, за белое снежное поле. – Чертей? – приподнялась на локте. – Пойдем : поближе, посмотрим. Но кроме нее никто не решался идти через открытую, страшную поляну. Павел так и сказал: – Боязно. Николай мялся: – Поздно. Батька ругать будет. – В святки-то? – не поверила ему Параша. – В святки все до утра гуляют. – Ему что святки, что не святки. Кисть в руку, и крась. Малолетка Танюша не в счет. И Анна не из тех, кто рвется в неизвестное. Зато другого подначить – это пожалуйста. Отвела заснеженной варежкой кудряшки от зеленых хитрых глаз: – Дуй, Паша, сама. Суженого увидишь, узнаешь, как зовут. – Она знает, – вырвалось у Николеньки Аргунова. Нарочито грозно вскинула Паша брови, схватила мальчика за воротник. – Так это ты мне отвечал, когда я за ворота валенок бросала? Где прятался? – За углом. – Значит, неверное мое гадание... А я-то думала, что «Николай». Анна хохочет: – Ты бы спросила: «Какой Николай мне мужем будет?» Он бы ответил: «Аргунов». Игра игрой, но мальчишеское лицо напряглось, не нашелся Николай ответить шуткою. И Параша сосредоточена, но подругой причине. Будто кто ее толкает: иди, иди туда, через поле. – А я... Обегаю все-таки... – азартно на душе, лихо, хочется страшного и таинственного. – Кто бы ни был, черт ли, человек ли... Напугаю. Николаша, размалюй меня. Ты уже был выряженком? – Не был. – И я в ряженых не ходила. Скинула заячий свой тулупчик, вывернула серым мехом вверх. У Николаши уголь и мел с собой, обвел ей кругами глаза. Павел приделал под платок кудели и пристроил рожки из палочек – коза и коза. Параша забрала и спрятала в варежку уголек и вышла из засады. Ух, как делается жарко, если идешь такой долгий путь по снежной целине и с каждым шагом утопаешь все глубже и глубже. Еле взобралась на крыльцо. Прежде чем встать на завалинку, она ловко поставила крестики углем на дверях бани, наличниках и нескольких бревнах. Берегись, нечистая сила! Подтянулась и вплотную прижалась к стеклу. ...Там, внутри, в клубах пара молодой граф ласкал девку тяжеловатой царственной красоты. Параша ее узнала: Беденкова Татьяна, среди крепостных певиц – первая. Параша не раз любовалась и ею, и ее голосом на домашних концертах у старого графа. Заслушивалась, засматривалась на бесстрастное правильное лицо с высоким выпуклым лбом и крепким подбородком. Сейчас это лицо было совсем другим, искаженным: закрыты глаза, закушены губы. Распущенные косы Татьяны накрывали плечи и спину Николая Петровича, а полно налитая грудь девушки была обнажена. По ней и бродила прекрасная, большая, чуткая мужская рука, и как только она касалась соска, по лицу и телу Татьяны проходила судорога. Рука замирала на миг... Ощутив на себе взгляд, Беденкова открыла глаза и закричала, увидев в окне страшную рожу. ...Лицо в лицо, глаза в глаза смотрели друг на друга эти двое: мужчина и девочка. Параша оторвалась первая и скатилась в снег клубком. Когда граф выбежал на крыльцо, накинув на голое тело шубу, девочка была уже далеко. Она проваливалась в снег, но быстро выкарабкивалась, оставляя за собой глубокую неровную борозду. Одну варежку Параша обронила на крыльце, и граф поднял ее. Следом за барином на крыльцо вывалилась девка в чем мать родила и повисла на графе: – Ой, Николай Петрович, святочная невеста вам залог оставила, по рукавичке ее и найдете. – Мала, – положил осторожно на завалинку детскую рукавичку. – Подрастет... – Кто? Кто там? – кинулись к Паше дети, как только она перекатилась к ним за спасительный сугроб. – Не знаю, – соврала. – Стекло запотело, не видно. Никому не сказала о том, что видела. Марфу Михайловну утром небрежно спросила, не приехал ли молодой барин из Европы. – Не слышала. – А если приедет, сразу сюда, в Кусково? – Ну что ему зимой в глуши делать? Вглядывалась Параша в Таню, ради которой тайно приезжал из Москвы Николай Петрович. Татьяна все такая же спокойная, ко всему безразличная. Уж не приснилась ли ей, Параше, сцена в святочной мыльне? Или не приснилась? |
||
|