"Верная Чхунхян: Корейские классические повести XVII—XIX вв." - читать интересную книгу автораIНе то в Чхунчхондо, не то в Чолладо, а может быть, и в Кёнсандо жил-был сюцай[165] из рода Ён. Оставил он после себя двух сыновей: старшего — Нольбу и младшего — Хынбу. И вот что удивительно: родились братья от одной матери, а характеры имели совсем непохожие. Хынбу был добр, чтил примерно родителей, горячо любил старшего брата. По-другому вел себя Нольбу. Не соблюдал он сыновнего долга и не питал теплых чувств к брату. У всех людей пять органов и шесть полостей[166]. У Нольбу же, судя по его злому нраву, их было семь: видно, был у него еще один лишний орган — средоточие злобы и упрямства; находился он где-то у печени и, если случалось, что он шевельнется, причинял тогда Нольбу много хлопот окружающим. Был Нольбу охотник выпить и мастак ругаться. Не отставал он и в драке. У дома, где скорбят по умершему, он пляшет, у жилища роженицы — режет собаку[167], на пожаре — веером раздувает огонь. Появится Нольбу на базаре — силой навязывает людям свои товары. Поймает мальчишку — заставит его есть дерьмо и доведет до слез. Или вдруг ни за что ни про что залепит невинному человеку пощечину. Ему ничего не стоило увести за долги женщину из дому, схватить за ворот почтенного старца или ударить беременную. Любимые забавы Нольбу — нагадить у колодца, спустить воду на рисовом поле, набросать земли в горшок с кашей, повыдергивать колосья, проделать отверстие в запруде или пробить колом незрелые тыквы. Мог он также повалить на землю горбуна и топтать его ногами, толкнуть справляющего нужду, ударить калеку в подбородок или перебить изделия горшечника. Переносят прах предков — он спрячет кость, наступит ночь — он принимается тревожить громким криком сон супругов. Не прочь он был обесчестить вдову или расстроить чужую свадьбу. То пробуравит дырку в днище лодки, то закидает комьями грязи купающихся. А то возьмется лечить простуженного и колет его иглою в нос или насыплет в больные глаза перцу. Страдает человек зубами — он норовит ударить его в щеку, дитя попадется на глаза — не преминет его ущипнуть. Или вдруг ни с того ни с сего откажется от улаженной сделки. Случится ему повстречать монаха — свяжет его бамбуковыми жгутами, словно бочку. Охоч он был и до таких проделок: вырыть на людной тропе яму-ловушку или заставить кричать петуха как раз в то самое время, когда соседи приносят жертву духам предков, а в проливной дождь — открыть чаны с соей... Таков был этот человек. С душою, покореженной, будто ствол китайской айвы, перекрученной, словно гаоляновые листья от дыхания восточного ветра и тумана, он все делал наперекор здравому смыслу. Совершенно иным был Хынбу. Человек кроткий и добрый, он горестно вздыхал, глядя на бесчинства старшего брата, временами смиренно пытался усовестить его, но все было тщетно. Так и жил он: не проронив ни слова, ел то, что сунет ему брат, покорно делал все, что тот пожелает, — жестокосердый Нольбу не ведал угрызений совести. Как нам тут удержаться от негодования! Создание злое и алчное, Нольбу прибрал к рукам все наследство, оставленное родителями: много денег, слуг, обширные поля и скот. С Хынбу же он обходился как с последним псом. Но младший брат был неизменно кроток и безропотен. В ту пору, о которой идет речь в нашей повести, Нольбу безраздельно владел всем домашним имуществом, всеми пашнями и, как говорится, сладко ел и красно одевался. Но в день памяти усопших родителей Нольбу не очень-то тратился на поминальный обед. Вместо этого раскладывал он на поминальном столике бумажки и на одних надписывал стоимость жертвенных хлебцев, на других — цену фруктов... Закончив поминальный обряд и спрятав столик, он сетовал: вот, мол, хоть и решил на этот раз не тратиться, ан нет же... Пять грошей на свечу — да это же чистое разорение! И вот однажды этот негодяй, подобных которому немного сыщется на белом свете, подумал: «А ведь сколько выгадал бы я на хлебе, если бы прогнал из дому Хынбу! Да и прочие расходы поубавились бы...» Поделившись своей мыслью с женой, Нольбу позвал брата и сказал ему следующее: — В детстве братья живут вместе. Когда же они обзаводятся семьями, то должны жить порознь. Таков закон. Так что забирай-ка ты жену со своим отродьем и ступай прочь! Услышав такое, испугался Хынбу и со слезами на глазах отвечал брату: — Братья — словно руки и ноги: если мы, два брата, станем жить врозь, не будет тогда в семье мира и справедливости. Одумайтесь, брат, молю вас! Но достаточно было взглянуть на Нольбу, чтобы стало ясно: он и не подумает оставить брата в доме, не уступит ему даже комнатенки. Более того! Он явно собирался выпроводить брата как есть — с пустыми руками. Услышав же, что младший брат ему перечит, Нольбу рассвирепел, вытаращил глаза и, засучивая рукава, заорал: — Ах ты, скотина! Хорошо ли я живу, плохо ли — это моя забота. Долго ты еще будешь есть мой хлеб? Может быть, ты собираешься вечно сидеть на шее старшего брата? Хватит болтать, живей проваливай! Добрый Хынбу подумал: «Такая уж у моего брата натура. Если я подниму шум и обо всем проведают соседи, то брат еще пуще разгневается». Поэтому, ни слова более не сказав, отправился он на свою половину и стал советоваться с женой, что предпринять. Жена Хынбу, как и ее супруг, была женщина добродетельная и кроткая. Она слушала, и из глаз ее катились тихие незлобивые слезы. — Что с деверем поделать! — сказала она. — Но куда идти? Ведь у нас нет своего угла. Где мы с детьми найдем пристанище? Так горевали они всю ночь напролет, и вот уже заалел восточный край неба. А Нольбу тут как тут — горланит у дверей: — Ты слышал, что я тебе вчера сказал, мерзавец? Почему ты еще здесь? Коли сейчас же не уберешься с глаз долой, отколочу палкой до полусмерти и вышвырну вон! Долго ли можно выносить такое обхождение! Ничего не ответил ему Хынбу. С женой и малыми ребятами молча вышел он за ворота и отправился куда глаза глядят. Перебрались через гору. Там, у ее подножия, Хынбу вырыл пещеру. В ней они скоротали ночь, сбившись в кучку. Как ни раскидывал умом Хынбу, а податься было некуда. Ничего другого не оставалось, как здесь же, вблизи от родных мест, сложить убогую хижину в два-три кана[168]. И вот он уже строит... Нет, он не поднимался на зеленую, изрезанную бесчисленными уступами гору, и не звенел там его топор о могучие стволы. Не возводил высокий и просторный дом о четырех углах с внутренним двором, женской половиной, главным залом и помещениями для слуг. Не ладил карнизов в виде веера, не клеил цветной бумаги по стенам, не ставил затейливо выточенные фигурки меж столбов, не сооружал красную веранду и не прилаживал раздвижных решетчатых дверей и окон... Остро наточил Хынбу серп и, воткнув его в чиге[169], отправился на старое заброшенное поле. Там он нарезал большую вязанку стеблей гаоляна и полыни. Затем мотыгой расчистил на кривой горушке место и принялся за работу. Еще далеко было до полудня, а у Хынбу уже готовы и женская половина, и главный зал, и службы. Да еще целых полвязанки гаоляновых стеблей осталось! Взгляните-ка на женскую половину — ну разве не просторно?! Когда ложится Хынбу — ноги до лодыжек проходят сквозь стену и торчат оттуда, будто у преступника в колодках. Запамятовав, встанет во весь рост — голова протыкает крышу, словно ему на шею за пьянство и азартные игры надели кангу. Когда же Хынбу потянется во сне, ноги его попадают во двор, кулаки оказываются за стенами хижины, а зад — за плетнем. Проходят мимо соседи из деревни — спотыкаются и бранятся: убрал бы, мол, свой зад. В испуге вскакивал тогда Хынбу и, громко плача, сетовал на судьбу: — О горе мое горькое, участь печальная! Бывает ведь людям удача. Дарует им судьба чины высокие и титулы почетные. И советники-то они, и министры... Живут в хоромах, наслаждаются богатством и славой, в шелка одеты, на столе рис белее белого нефрита. В удел же таким, как я, достаются лишь нужда да прозябание в убогой лачуге. Сквозь крышу видны звезды, и если на дворе чуть накрапывает дождик, то в доме льет как из ведра — точь-в-точь как в стихах: «Когда из праздной тучки в синем небе вдруг мелкий дождь заморосит, в мое жилище низвергаются потоки». От задней двери осталась лишь решетка, а на передней и той нет, и ледяной осенний ветер пронизывает, словно стрелы. Самый младший просит грудь у матери, а постарше — клянчит кашу. Нет больше сил у меня, горемычного, жить так дальше! Нужда нуждой, но по ночам он трудился усердно, и что ни год, то прибавление в семействе. Дети росли, будто грибы. А во что одеть эту ораву? И старшие и младшие в чем мать родила толкутся в одном углу. Откроешь дверь в хижину — а там ни дать ни взять берег реки по время купания: полным-полно нагих ребятишек. Удрученный Хынбу прикидывал и так и этак, во что бы ему одеть свое нагое потомство. Но что мечтать об одежде, когда досыта поесть и то удается в лучшем случае раз в три месяца! И дни и ночи думал он, но ничего так и не смог придумать. «Ага, есть выход!» Выпросив где-то большой кусок соломенной рогожи, Хынбу проделал в нем дыры по числу голов ребятишек. Затем согнал всех в один угол и напялил на них рогожу. Словно проросшие бобы, выглядывают из рогожи головы детей, и, если бежит за нуждой один, следом мчатся, будто свита важного сановника, и все остальные. Ко всему прочему они постоянно что-нибудь клянчат. — Ой, мама, поесть бы лапши с мясным бульоном! — просит один. — А мне тушеных овощей с мясом и яиц! — вторит другой. — Хочу лепешку из пареной репы! — хнычет третий. — Цыц, пострелята, — со вздохом отвечает им мать. — В доме нет даже тыквенной похлебки, а вы чего захотели. — Мама, я хочу жениться, — пристает между тем старший. Так докучали им дети. Однако чем же их все-таки кормить? Ведь в доме нет даже горсти крупы. Поломанный обеденный столик с разъехавшимися в стороны ножками в глубоком молитвенном поклоне припал одним краем к земле. Горшки и плошки, все с отбитыми краями, по три-четыре дня лежат опрокинутые на полке, а день, когда в котелке варится рис, — счастливое событие, которое, как говорится, по календарю бывает раз в шесть декад. Глупая мышь трудилась две недели, силясь отыскать зернышко риса, но лишь натерла лапки и так пищала, бедная, что слышно было за три села. Как тут не горевать! — Не плачь, мой маленький, не проси молока. Откуда ему быть у голодной матери? И вы, дети, не просите риса. Где я вам его возьму? Но даже в эти горькие минуты Хынбу по-прежнему был добр; ему неведомы ни злоба, ни хитрость, душа его чиста, как белый нефрит с Куньлуня. Считая добродетель образцом, он был далек от зла, не знал ни зависти, ни жадности и не искал утех в вине. Как можно надеяться приобрести богатство и чины, имея такую душу?! — Выслушайте меня, — обратилась как-то к Хынбу его супруга. — Оставьте ваше бесполезное благородство. Смиренномудрый Янь-цзы[170] отправился к праотцам в грязном захолустье в тридцать лет. Братья Бо И и Шу Ци со своей скромностью умерли голодной смертью в горах Шоуяншань, покинув неутешных молодых жен. Вот так же нет никакого толка и в вашей честности и бескорыстности. Попытайтесь-ка лучше накормить своих детей. Прошу вас, ступайте к деверю и попросите у него хоть малую толику риса или денег. — У брата нам не выпросить ничего. Вот только разве ячменем[171] он угостит... — отвечает ей Хынбу. Простодушная супруга Хынбу возразила: — Скажите на милость! Что же, по-вашему, ячмень не еда? Ячмень — это хлеб в неурожайный год. Да ежели распарить его в горшке, так он будет посытнее риса! А Хынбу ей в ответ: — Э, жена, да ты, никак, вообразила, что я говорю о том ячмене, который бывает озимым, яровым или поздним! Если мой брат увидит у кого-нибудь хоть объедки со своего стола, он не посмотрит на то, родственник перед ним или нет: мигом поколотит дубовой или ясеневой палкой. Как бы мне у него такого «ячменя» не отведать! — Ну что вы такое говорите? — упорствовала жена. — Ведь есть же пословица: «Милостыни не подадут, но и по руке протянутой не ударят». Попытка не пытка, попробуйте прежде, а там и возвращайтесь назад. Выслушав супругу, Хынбу скрепя сердце отправился к старшему брату. Взгляните-ка на Хынбу! Старый мангон[172] на лбу его давно уже распустился, шнурки у мангона надвязаны ремешком от прялки. Шляпа с отвалившейся тульей сплошь прошита нитками, завязкой к шляпе служит тонкий побег молодого бамбука. От халата остался почти один ворот, живот стянут связанным в нескольких местах кушаком с кистями. Изодранные штанины перехвачены внизу тесемками из травы, на ногах развалившиеся соломенные туфли. В руках Хынбу — веер из трех перьев. Сзади на поясе болтается маленький мешочек. Пошатываясь, словно хворый под порывами ветра, Хынбу кое-как добрался до дома Нольбу. Глянул вправо, глянул влево — куда ни ступишь, всюду во дворе высятся груды зерна, прикрытые циновками. Радость простодушного Хынбу была беспредельна. Но как-то еще обойдется с ним Нольбу! Припомнились тут Хынбу прежние побои, и, еще не увидев старшего брата, он уже испугался и задрожал, как осиновый лист. Смиренно приблизился Хынбу к крыльцу и, почтительно сложив руки на животе и часто кланяясь, осведомился о здоровье старшего брата. Другой на месте Нольбу тотчас подбежал бы к брату, взял его за руку и со словами привета ввел бы в свое жилище. Какие-де разговоры с дорогим гостем во дворе! Но Нольбу никогда не ведал справедливости. Смекнув, что Хынбу пришел просить у него денег или риса, Нольбу прикинулся, что не узнает брата, и несколько раз переспросил его, кто, мол, он такой. — Я — Хынбу, — сдавленным голосом ответил ему брат. — Какой еще Хынбу? Не знаю никаких Хынбу! — заорал Нольбу. Горько заплакал тогда Хынбу: — О брат, зачем вы так говорите? Умоляю вас, помогите нам! Несчастные дети уже не держатся на ногах от голода, а мне нечем их накормить. Поборов стыд, пришел я к вам просить о помощи. Вспомните о братских чувствах, не откажите в малой толике риса. Я отработаю за него сторицей. Ужель я не смогу отплатить за ваше благодеяние, ужель останусь в долгу перед вами! Подумайте — мы ведь братья. Спасите погибающих! Ну, а что же Нольбу? Услышав призывы брата о помощи, он подскочил, будто свирепый тигр, выпучил свои злые, налитые кровью глазищи и с бранью обрушился на Хынбу: — Бессовестная тварь! Послушай же, что я тебе скажу. Небо не рождает человека без дохода, земля не рождает травы без названия. Почему же ты несчастен? Почему лезешь ко мне со своей докукой? Тошно слышать твои речи! — Нет более мочи голодать с малыми детьми, — отвечал ему сквозь слезы Хынбу. — Вот и пришел я, бессовестный, просить старшего брата о милости. Умоляю вас, дайте какой-нибудь пищи. А коли нет ее — хоть три монетки... День-другой мы бы на них прокормились. Пуще прежнего разгневался Нольбу: — Слушай, мерзавец! Много риса в амбарах моих, да чтобы тебе дать — мешок надо развязывать. Немало его у меня и во дворе в грудах лежит, да коли тебе дать — придется груду рассыпать. Деньги тоже водятся в моем доме, да тебе дать — надо новую связку развязывать[173]. Дал бы тебе муки, да кувшин станет неполным. Из одежды тебе дать чего-нибудь — значит оставить раздетыми слуг. Дал бы тебе ложку холодного риса, да нечем пса будет накормить, дал бы тебе балды, только тогда свинья с поросятами будут некормлены. Коли дать тебе мешок бобов, так ничего не останется моим четырем волам. Нет у тебя ни капли совести, бесстыжая тварь! — Ваши упреки, наверное, справедливы, но не дайте же погибнуть своему младшему брату! — продолжал умолять Хынбу. Вконец рассвирепел Нольбу. Громовым голосом кличет он слугу Мадансве и приказывает ему: — Ну-ка, открой задний амбар. Там, как войдешь, свален в кучу ячмень. Услышал это Хынбу и обрадовался: «Видно, сжалился брат надо мною и решил дать мне мерку ячменя». А Нольбу тем временем с помощью Мадансве разобрал груду впрок заготовленных топорищ, что спрятаны были за мешками ячменя, выбрал топорище по руке и набросился на Хынбу. Для начала хватил кулаком по затылку, а затем принялся колотить его палкой, — ни дать ни взять монастырский служка, ловко орудующий метелкой, или буддийский монах, выбивающий дробь на своем барабанчике перед статуей Будды! — Ай! Что вы делаете, брат! — вскричал Хынбу. — Ведь даже злодей Чжэ[174], гордыней обуянный, святой в сравнении с вами, а коварные Гуаньшу и Цайшу[175] — совершеннейшие люди! Разве не братья мы с вами? Не хотите дать — не надо. Зачем же бить? Ой, умираю! Куда там! Жестокосердый Нольбу не унимался и колотил брата по чему попало. Но вот наконец Нольбу совершенно выбился из сил. Тогда он швырнул топорище в сторону и, тяжело дыша, проговорил: — Смотри, мерзавец, не попадайся мне больше на глаза! Затем он круто повернулся, с шумом хлопнул дверью и скрылся в доме. От этой выволочки тело у Хынбу обмякло, а в голове была единственная мысль: как бы убраться поскорее восвояси. Но может быть, что-нибудь у супруги брата удастся выпросить? И вот Хынбу на четвереньках пополз к очагу — там, кстати, как раз варилась каша. Мало того что Хынбу был нещадно избит, в его желудок уже несколько дней кряду не попадало ни крохи. И когда до него донесся запах варева, внутри у Хынбу будто все перевернулось. Приблизившись к очагу, Хынбу обратился к жене Нольбу со следующими словами: — О невестка, дай хоть ложку риса! Сжалься над младшим братом! Но подлая баба была под стать своему муженьку. Стремительно обернувшись, она отрезала: — У баб свои заботы, у мужиков — свои. Куда ты лезешь? И, выхватив живехонько черпак из горшка, наотмашь стукнула им Хынбу по правой щеке. У Хынбу от такого угощения из глаз посыпались искры и голова пошла кругом. Но когда тронул он украдкой щеку, то обнаружил, что к щеке прилип комок вареного риса. Подобрав его языком, Хынбу проговорил: — Стукнуть-то ты меня стукнула, да заодно и кашей накормила. Премного тебе благодарен. Не посчитай же за тяжкий труд, ударь и по левой щеке. Да захвати черпаком побольше каши. Будет на что взглянуть моим ребятишкам! Вредная баба отложила черпак в сторону и, схватив кочергу, так огрела ею Хынбу, что тот не мог ни охнуть, ни вздохнуть. Делать нечего. Горько рыдая, поплелся Хынбу прочь, полный отчаяния. А в это время жена Хынбу кормила грудью плачущего младенца и уговаривала старших — грустное зрелище, которое любому бы сдавило сердце болью. Вращая свободной рукой прялку, она утешала детей: — Не плачь, моя крошка, не плачь... Ну, а вы чего ревете? Вчера вечером я рушила рис у достопочтенного Кима, принесла с собою целую мерку и все сварила вам. А ведь у нас с отцом до сих пор во рту не было ни крошки. Ваш отец ушел к дяде. Вот принесет он денег или риса, тогда сварю и кашу и похлебку. И вас накормлю, и сама поем... Не плачь, малютка, не плачь! Но тщетны все уговоры. Разве уймешь отчаянно ревущих ребятишек, не накормив их чем-нибудь! Покуда жена Хынбу, сложив руки на голове и устремив взор вдаль, поджидает своего супруга, взглянем на нее! От ее ветхой кофты уцелел лишь ворот, стеганые штаны изодрались вконец, а от старой юбки остался один перед. На ногах — матерчатые носки в сплошных дырах и соломенные туфли без пяток... Взад и вперед ходит она у дверей своего жилища и, уговаривая детей, ждет возвращения Хынбу. Ждет так, как ждали некогда дождя в Семилетнюю засуху, как ждали солнечных лучей в Великий девятилетний потоп[176], как Чжугэ Лян, молясь на холме духу семи звезд, ждал юго-восточного ветра, как Цзян-тайгун ждал на берегу Вэйшуй чжоуского правителя Вэньвана. Она верит, как верят прославленному полководцу его воины. Ждет так, как дети ждут, когда вернется с жертвенными хлебцами мать, ушедшая к шаманке, ждет, как может ждать в пустом жилище одинокая супруга своего мужа... Ждут с нетерпением возвращения Хынбу и дети, не евшие целый день. Как быстро минул вчерашний день и как невыносимо медленно тянется время сегодня. Нет, неправду говорят стихи: «Ход времени неумолимый стремительному бегу вод подобен!» Но вот показался наконец Хынбу. Охмелевший от палок, он едва тащился, покачиваясь из стороны в сторону. — С благополучным возвращением, супруг! Родственники-то, видать, раздобрились. Вон как напились у брата! Ну, входите скорее! Коли рис у вас, кашу мигом сварю, а коли деньги — пойдем к Киму и купим у него съестного хотя бы на раз. Слушает Хынбу жену, а к горлу будто комок подкатил. — Сладкие речи твои, что урожайный год... Но, будучи по природе своей человеком дружелюбным и братолюбивым, Хынбу не осмелился сразу рассказать о случившемся в доме старшего брата. С деланным спокойствием он начал: — Ну вот, слушай, жена. Пришел я к брату. Брат и невестка вышли навстречу, пожали мне руку и спрашивают, почему, мол, раньше не приходил. Потом пригласили в дом, угостили добрым вином и горячим обедом — кушай-де на здоровье. Брат дал пять лянов денег и три мерки риса, а невестка добавила еще три ляна да две мерки бобов. «Ступай, говорят, скорее и накорми детей». Позвал брат слугу и велел ему отнести ношу ко мне домой. А я говорю слуге: «Не надо, я сам». Вышел я от брата, поднялся на гору, а там откуда ни возьмись разбойники. Все как есть отобрали. Вот и пришел я ни с чем. Рассказывает Хынбу, а между тем из глаз, будто дождь, льются слезы. Жена, должно быть, приняв в соображение характер деверя и его супруги, не поверила Хынбу. — Полно вам! Неужто я не понимаю? Знаю я и деверя и невестку. Какие там пять лянов и три мерки риса! Зачем вы рассказываете мне эти небылицы? И тут, приглядевшись внимательно к мужу, она увидела, что супруг ее весь в крови, лицо распухло, а на теле живого места нет. Дух зашелся у жены Хынбу. Опустившись на землю, она запричитала: — О, что же это такое! Ведь не хотел супруг мой обращаться к старшему брату за помощью! Но горько стало ему от моих попреков. Пошел он. И вот что получилось! О я, несчастная! Даже своему супругу я служить не в состоянии, и теперь мне приходится быть свидетельницей такого печального зрелища. Зачем мне теперь жить на белом свете! Как жестоко побил его этот бессердечный, злой янбан[177], этот сквалыга, которому жаль мерки риса, горами насыпанного у него во дворе! Из сострадания к жене Хынбу не стал пересказывать слова, которые ему довелось услышать от старшего брата, и принялся утешать ее: — Не горюй, жена. Как гласит пословица: «Всю голь не накормить и государству». А уж что говорить о моем брате! Пойдем-ка мы с тобой на поденщину. Авось как-нибудь и прокормимся. Жена Хынбу покорно согласилась, и вот супруги отправились на поденную работу. Супруга его рушит рис, процеживает вино в трактирах. Преставится кто-нибудь в деревне — она шьет для семьи усопшего траурную одежду. Отмечают семейный праздник — моет посуду. Или готовит жертвенные хлебцы в доме, куда пригласили колдовать шаманку. Случалось ей и выгребные ямы очищать. Когда же сходил снег, она собирала в горах съедобные травы, сеяла ранний ячмень. Чего ей только не приходилось делать! А Хынбу во вторую луну, когда дуют ветры, пахал землю, а в третью-четвертую луны сеял рис. Работал он и на суходольных и на орошаемых полях. А как минет страда, Хынбу принимается ходить из дома в дом: кому крышу покроет соломой, кому циновки сплетет. Пробовал он торговать дровами, нанимался возчиком к торговцу рисом и посыльным в уездную управу. Погрузит кому-нибудь поклажу — дадут пять грошей, лошадь подкует — два гроша, очистит яму — грош. И веники он вязал, и, встав чуть свет, подметал дворы, и воду носил соседям. В управе Чонджу таскал на спине связки денег, а в управе Тэгу переносил поклажу... Но как Хынбу ни выбивался из сил, жить иначе, как впроголодь, ему не случалось. И вот однажды, не видя никакого другого выхода, надумал Хынбу идти в уездный город и просить мешок риса из государственных закромов. — Послушай, жена. Мне надобно сходить но делу в уезд, — сказал он супруге и, умолчав о цели своего путешествия, стал собираться в дорогу. Надел на голову разлезшийся от времени мангон, натянул ветхую рубаху и штаны, сквозь которые то тут, то там проступало обнаженное тело, подвязал повыше под коленями тесемки потрепанных холщовых поножей, на шляпе без тульи потуже затянул бамбуковую завязку. Для пущей внушительности Хынбу дополнил свой наряд латаным-перелатаным янбанским халатом, взял в руку трубку в одну пядь длиной и, спотыкаясь и выписывая вензеля, будто пьяный, двинулся в дальний путь. Придя в уездную столицу и отыскав присутствие, Хынбу с трудом поднялся в помещение, где восседал начальник канцелярии, и небрежно — хотя и был ни жив ни мертв от страха — обратился к чиновнику: — Ну, что у вас тут новенького? В благополучии ли изволит пребывать их милость, правитель города? А знаешь, я, пожалуй, присяду. Тридцать ли сюда шел, поясницу ломит... И Хынбу принялся набивать трубку. — Что угодно сюцаю Ёну? — спросил его писец. — Да вот пришел просить риса из государственных закромов. Не мог бы ты распорядиться на этот счет? — Как нищий смеет просить о том, чтобы ему выдали бесценное государственное зерно! Впрочем, не случалось ли сюцаю когда-нибудь отведать батогов? У Хынбу при этих словах сердце ушло в пятки. — Чего это ты о батогах завел речь? Лучше бы помог мне добыть риса. Я бы хоть ребятишек своих накормил. — Риса, сюцай, не просите. А вот батогов — это извольте. Здешнего богача Кима кто-то оклеветал перед губернатором, и уже пришел приказ заключить его под стражу и передать по инстанции. А богач этот возьми да и заболей, и на всю родню его тотчас же напала хворь. Поэтому Ким хочет послать вместо себя замену и просил меня помочь ему найти охотника. Если сюцай Ён пойдет вместо Кима в губернскую управу и даст себя наказать батогами, то получит вознаграждение в тридцать лянов. Ну как? Угодно ли сюцаю лечь на скамью вместо другого? Слова начальника канцелярии несказанно обрадовали Хынбу. О том, сколь трудно вынести такое наказание, он нимало не размышлял. — А велико ли наказание? — Да уж раз тридцать-то вас вытянут. — И за те тридцать ударов, которые я получу, мне дадут тридцать лянов? — Конечно. За каждый удар — один лян. — Смотрите, только никому другому не говорите, — забеспокоился вдруг Хынбу. — Если папаша Квесе из нашей деревни проведает об этом, то примчится туда раньше меня. Никому не сообщайте эту новость. Начальник канцелярии вручил Хынбу пять лянов на дорожные расходы и сопроводительную бумагу в губернскую управу. — Отправляйтесь туда поскорее. Вот это письмо отдадите стражникам в губернской управе. Бить будут вас несильно, только для вида. Кроме того, богач Ким отправит следом сотню лянов в губернский гарнизон. Ступайте и не тревожьтесь. От радости Хынбу, так непочтительно начавший давеча свой разговор с начальником канцелярии, теперь вдруг стал необычайно вежлив. — Я непременно приду, ваша милость, господин начальник, — низко кланяясь, заверил он на прощание чиновника. Затем завернул в пояс полученные пять лянов и направился домой, напевая «тхарён»[178]. Еще издалека заприметил он свою супругу и закричал : — Погляди-ка, жена! Некогда Ли Шань[179] за свою преданность был пожалован золотом. А прославленному ханьскому полководцу Гуань Юю[180], когда попал он в страну Вэй, преподнесли тысячу мер золота, пока сидел он в седле, да сотню мер, как сошел с коня. Вот и я, ничтожный, сподобился нынче: стоило мне показаться в уездном городе — и на меня в тот же миг невесть откуда свалилось тридцать лянов. Эй, жена, отодвинь-ка полог! Обрадованная жена выбежала ему навстречу. — Что это вы там кричите о деньгах? Неужели взяли в долг под проценты? — Ну что ты! Разве я смогу выплачивать проценты? — Тогда, должно быть, нашли на дороге? — Эти деньги в самом деле — дар судьбы, — посмеиваясь, отвечал супруге Хынбу. — Ну конечно, вы нашли их на дороге! А как горюет теперь потерявший эти тридцать лянов! Послушайте, супруг. Ступайте скорее и положите деньги на то место, где вы их взяли. Будет искать пропажу владелец, а вы тут как тут. Он поблагодарит вас и, глядишь, даст лян-другой. Вот это будет справедливый поступок! А Хынбу ей в ответ: — Твои слова, жена, конечно, достойны того, чтобы следовать им. Но выслушай меня. Не на дороге я нашел эти деньги, и никто не дал мне их даром. Был я в уездном городе. А там, оказывается, кто-то оклеветал тамошнего богача Кима и настрочил на него донос в губернскую управу. Богач же этот нынче болен, и тому, кто согласится пойти вместо него в управу и получить тридцать ударов батогами, дадут тридцать лянов да еще пять лянов на дорогу. Не счастливый ли это случай? Разве это не удача — не моргнув глазом, отхватить тридцать лянов за какие-то там тридцать ударов? Услышав это, супруга Хынбу испугалась. — Зачем вы продали себя? Ведь вам даже неведома вина этого человека, а вы собираетесь принять на себя его грех! А вдруг он убил человека, или кого-нибудь ограбил, или же хитростью завладел чужим добром? Когда вас, голодного да тощего, начнут в управе бить батогами, помрете вы там от самой малости. Умоляю вас, откажитесь от этой затеи. Если же вы решили поступить по-своему, то прежде убейте меня и похороните. Мертвой я уже ничего не буду знать, и вы тогда будете вольны делать все, что угодно. Но покуда я жива, вы никуда не пойдете. Заклинаю вас, не ходите, послушайтесь меня. Если вы умрете под батогами, мы все погибнем. Не отвергайте же моей просьбы. Пока Хынбу внимал настойчивым мольбам своей супруги, он был согласен с ней. Но тридцать блестящих монет вновь и вновь рисовались его воображению. Не в состоянии побороть соблазн заполучить такие большие деньги — и притом всего-навсего за несколько ударов батогами, Хынбу принялся уговаривать жену: — Ты только представь себе, как бы тогда сложилась наша жизнь!.. Я бы выдержал в числе первых государственные экзамены и разъезжал в чиновничьей коляске или стал бы командующим пяти столичных полков и красовался бы в седле полководца. Или назначат меня губернатором одной из восьми провинций, и буду я восседать в своем приемном зале. А то стану начальником канцелярии в уездной управе или хотя бы старостой в нашей деревне. Будут меня тогда усаживать на почетное место. Какой мне сейчас прок от моих ягодиц? А пойди я в губернскую управу да вытерпи там всего лишь тридцать ударов, так будут у нас тридцать лянов. На десять лянов куплю мяса для поправки после наказания, на другие десять лянов куплю риса и досыта накормлю всю семью. На остальные же деньги куплю вола. За два года я откормлю его с кем-нибудь на паях, потом мы его продадим и женим старшего сына. Будут у него дети, а у нас с тобой внуки. Ну не счастливый ли это случай? «Все это заманчиво, — думала жена Хынбу, — но идти по такому пути нельзя». И она упорно продолжала противиться уговорам супруга. Тогда Хынбу, занятый единственной мыслью: как бы ему поскорее добраться до управы, вынужден был прикинуться сраженным доводами жены и сказал ей: — Ладно, будь по-твоему. Никуда я не пойду. Вот только наведаюсь к достопочтенному Киму: попрошу у него охапку соломы, чтобы сплести туфли. Обманув таким способом жену, Хынбу прямехонько направился в губернскую управу. Добирался он туда, конечно, не в седле, а шел пешком по сто семьдесят ли в день в надежде заработать тридцать лянов и через несколько дней прибыл в управу. Впервые в жизни Хынбу взирал на здание губернской управы. Не зная где что, он растерянно топтался перед главными воротами. Как раз в ту пору у входа прохаживался стражник в полной форме. Увидев его, Хынбу расхохотался: — Экая у него потешная шляпа! С красной шишечкой! Наконец Хынбу решился пройти в ворота. И тут у него от страха подкосились ноги: во дворе было полным-полно стражников и прочего управского служилого люда; то тут, то там позвякивали колокольчики, и протяжные возгласы караульных неслись в голубое небо. — Не иначе, как на тот свет я попал! — в ужасе заголосил Хынбу. — Как ни верти, а живым мне отсюда, видно, уж не выбраться. Не послушался я жены, заупрямился... Но в ту минуту, когда Хынбу уже было раскаялся в содеянном, звякнули колокольчики и раздался возглас: «Повинуюсь». Перепуганный Хынбу снял шляпу, обнажив на голове связанную в узел косицу, и, приблизившись к начальнику стражи, обратился к нему: — Ваша милость, я пришел первым! Пустите меня вперед! — Что за сумасшедший янбан? — удивился тот. — Ступайте прочь! — Не издевайтесь же над человеком. Проведите меня поскорее! — взмолился Хынбу. — Кто вы такой и что вам здесь нужно? — спросил у Хынбу начальник стражи. — Я хочу принять на себя наказание, назначенное богачу Киму из нашего уезда. — Так это вы сюцай Ён из деревни Подокчхон? — Да, ваша милость. Кликнув одного из управских стражников, начальник приказал ему: — Вот этот янбан пришел вместо богача Кима. Забери его и учини допрос. Да смотри, бей полегче. К нам в канцелярию пришло письмо и сто лянов. Подивились на Хынбу прочие стражники и принялись его утешать и успокаивать. Но вдруг донесся голос глашатая: «Слушайте, слушайте!» — и в воротах показалась процессия с носилками, на которых восседал чиновник. Сойдя на землю, чиновник огласил королевский указ. — Именем короля все преступники, кроме убийц, во всех провинциях и уездах освобождаются из-под стражи. Тут снова появился начальник стражи. — Ну вот, сюцай Ён, ваше дело улажено, — обратился он к Хынбу. — Стало быть, я смогу заменить Кима? — обрадовался Хынбу. — Всех преступников велено освободить. Ступайте домой. Хынбу приуныл. — Послушайте, я же пришел сюда как раз за тем, чтобы меня наказали батогами. Ведь уговорились: за каждый удар — один лян. Если я вернусь с пустыми руками, рухнут все мои надежды. — Вот что, сюцай Ён, — сказал начальник стражи. — Вы пришли сюда по делу богача Кима. Если он откажется заплатить вам, ссылаясь на то, что вы, мол, не побывали под батогами, приходите к нам в управу. Мы как-нибудь выжмем из него хотя бы грошей сто в вашу пользу. Ну, а теперь идите. Делать нечего. Несолоно хлебавши Хынбу отправился восвояси. Проходя мимо канцелярии волостного правителя, он увидел, как бьют батогами несчастных, не сдавших свою долю риса в государственные хранилища, и горестно вздохнул: — Вот где богатый урожай на батога!.. Горько сетуя на свою судьбу, купил Хынбу хлеба на один лян, оставшийся у него от дорожных денег, взвалил его на спину и зашагал к дому. А между тем жена Хынбу, догадавшись, что ее супруг отправился в губернскую управу, сложила позади хижины жертвенник, поставила на него чашку с водой, зачерпнутой из колодца на рассвете, и принялась возносить моленья: «Молю о милости! Рожденный в год «Ыльчхук» хозяин дома господин Ён ушел с намерением принять на себя чужой грех. Молю несчетно тебя, всевышний, и вас, о добрые духи земли и неба, пусть он вернется невредимым!» Свершив молитву, преданная супруга вернулась в хижину. Одинокая, сидела она в пустом жилище и горько плакала: — О мой супруг, непорочный и чистый, как небеса! Зачем из-за беспросветной нищеты обрек ты себя на истязания? Увижу ли я теперь тебя живым? Как мне узнать, что сталось с тобою? Может быть, ты сейчас лежишь ничком и кожа на твоей спине вздулась от жестоких побоев. Может быть, ты уже кончаешься под батогами палача, за которым зорко следит свирепый надсмотрщик... Но вот показался Хынбу. С радостными возгласами жена кинулась навстречу супругу. — Что я вижу: вернулся мой супруг! Конечно, вас признали невиновным и отпустили! Или... неужто вас все-таки пытали? Как вы смогли вынести такое жестокое наказание? Дайте же взглянуть на ваши раны! Раздосадованный своей неудачей, Хынбу в сердцах принялся бранить жену: — Спрашивает меня о ранах! Спроси о них у своего дедушки! Синяки, раны... Откуда им взяться, глупая баба, когда меня ни разу не ударили? — Ну вот и хорошо! — воскликнула жена Хынбу. — Ну не чудесно ли: супруг, уже было совсем готовый лечь под батога, возвращается невредимым! Да есть ли на свете большее счастье! С того дня, как вы ушли в губернскую управу, я неустанно возносила моленья перед жертвенником за нашей хижиной. И вот по милости неба вы благополучно вернулись домой. О, как я счастлива! Если бы вас, голодного и худого, избили в управе батогами, вы бы непременно померли. Как же мне не радоваться! Глядит Хынбу на то, как ликует его супруга, а к горлу подкатывает комок. Невесело у него на душе. Задумался он о своей горькой доле, о том, как ему спасти детей, и неутешная печаль овладела им пуще прежнего. Дождем покатились слезы из глаз, и судорожные рыдания сотрясли грудь Хынбу. В отчаянии он стал колотить себя руками в грудь. Взглянула жена на Хынбу — и куда девалась ее радость. Вновь охватили ее горестные мысли, и она заплакала вслед за супругом. — Не плачьте, — успокаивала она мужа сквозь слезы. — Вспомните, как праведник Янь Юань[181] терпел лишения и нужду и не роптал на свою участь. Ведь и Фу Юэ клал прежде стены в Фуяне, а повстречался со справедливым государем — обрел и славу и богатство. А шанский министр И Инь![182] Был он простым хлебопашцем в Синье, а встретил такого праведного государя, как Чэн-тан, и стал его правой рукой. Или ханьский полководец Хань Синь[183]. Немало горя хлебнул он в молодости, а ведь у Гао-цзу он стал крупным военачальником. Да разве перечислишь все, что было на свете! Недаром говорили в старину: «Того, кто трудится прилежно в поле, не может сделать нищим даже Небо». Как знать: быть может, и для нас, коль будем мы праведны и усердны, наступят светлые времена? Согласившись с супругой, Хынбу сидел в глубоком раздумье. Как раз в это время мимо проходил племянник богача Кима. Прослышав о возвращении Хынбу, он заглянул к нему в хижину. — Как это вы, едва держась от голода на ногах, ухитрились перенести наказание в управе? — подивился молодой Ким. Хынбу, в надежде получить несколько лянов, совсем было уже собрался поведать о tow, как его нещадно избили батогами. Но по природе своей человек прямодушный, он в конце концов выложил все начистоту. — Оно, конечно, было бы неплохо, кабы меня побили батогами, но ничего не вышло, — закончил он свою грустную повесть. Внимательно выслушав Хынбу, молодой Ким молвил: — Доброй души вы человек! Об этом мне от кого-то уже приходилось слышать. Однако согласитесь, что вам не следует просить денег лишь за то, что вы благополучно вернулись домой. Вот у меня как раз есть семь или восемь лянов. Возьмите их и купите себе мерку риса. И, попрощавшись с Хынбу, племянник богача Кима отправился дальше. Долго смотрел вслед гостю Хынбу, думая про себя: «Меня в управе не ударили ни разу, а я спокойно взял чужие деньги. Нет у меня совести! Но ведь недаром говорят: «Проголодав десять дней, достопочтенным мужем не станешь». Что мне еще оставалось делать?» Часть этих денег Хынбу потратил на рис, а на остальные купил приправы. Так они прожили еще несколько дней. И вот опять нечего есть. Что же предпринять? «Попробовать, что ли, плести на продажу туфли из соломы?» — подумал однажды Хынбу и обратился к жене со следующими словами: — Сходи-ка к соседу, достопочтенному Киму, и попроси у него одну-единственную охапку соломы. Без поля не займешься земледелием, без денег не начнешь торговли. А мне нужна солома: буду плести туфли. Но жена заупрямилась: — Как в чем нужда, мы тотчас к ним бежим просить. И вот вы опять про то же... Придешь к ним — от стыда не можешь слова вымолвить. Вспылил Хынбу. — Довольно! Схожу сам! — и отправился к Киму. На стук вышел хозяин. — Что тебе угодно? — Нет у меня более мочи жить впроголодь с такой семьей, — взмолился Хынбу. — Решил я плести туфли на продажу. Не откажите в милости: дайте охапку соломы! Выслушав Хынбу, достопочтенный Ким молвил: — Горемыка ты несчастный. Брат твой — богач, а ты живешь в такой нужде. Как мне не пожалеть тебя! После этого он отправился на задворки, разворошил стог рисовой соломы и связал несколько охапок. Несчетно поклонившись в благодарность за оказанную милость, Хынбу взвалил солому на спину и побрел восвояси. Дома Хынбу сплел несколько пар туфель и продал их на базаре, с грехом пополам выручив три мелкие монеты. На них купил он риса да приправы — едва хватило один раз накормить семью. Но ведь не станешь всякий раз выпрашивать солому! И снова Хынбу тяжко вздыхает, утешая детей. А по лицу сами собою катятся горючие слезы. Болью наполнилось сердце жены Хынбу, и она вслед за супругом заплакала, причитая: — Что за жизнь мне выпала: одна беспросветная нужда! Как больно мне смотреть на своих дорогих детей — раздетых и голодных! Никто на этом свете не придет голодному на помощь, никто не поможет ковшом воды рыбе, задыхающейся в лужице на дороге. Ужели в этой жизни есть что-нибудь еще, кроме нужды да мук! Страдания растерзанной на части наложницы Ци, печаль наложницы Бань-цзеюй, сидящей одиноко средь распустившихся цветов во дворце Чансиньгун, скорбь неутешных Нюйин и Эхуан, орошающих кровавыми слезами сяосянский бамбук, тоска Ян-гуйфэй в роковой день в Мавэе, горе юной Сукхян[184], томящейся в лоянской темнице!.. Да разве можно сравнить страдания этих жен с моими муками?! И жена Хынбу в отчаянии принялась колотить руками по земле. У кого хватит сил спокойно взирать на слезы! Хынбу, глядя на свою супругу, осушил мокрое лицо и стал утешать ее: — Исстари говорят: «И бедность и богатство — не на три века». Не может быть, чтобы нам пришлось терпеть нужду до третьего поколения. Коль будем мы праведны и не станем творить зла, Небо, конечно, не оставит нас, и мы не погибнем от голода. Не плачь, жена, не убивайся! |
||
|