"Тайпи" - читать интересную книгу автора (Мелвилл Герман)

XXIV

Хотя мои попытки выяснить природу Праздника тыкв потерпели крах, я все же убежден, что в главном, если не во всем, он носил религиозный характер. Как религиозное торжество он, однако, вовсе не согласуется с жуткими описаниями полинезийских ритуалов, напечатанными у нас за последние годы, в частности с картинами жизни на только что христианизированных островах, которыми щедро одарили нас миссионеры. Если бы не их священный сан, гарантирующий совершенную чистоту их намерений, я готов был бы подозревать, что миссионеры нарочно преувеличивают ужасы язычества, дабы возвеличить свой бескорыстный подвиг. Помню, в одной книге, где речь идет о Вашингтоновых, иначе Северных Маркизских островах[70], туземцы недвусмысленно и настойчиво обвиняются в принесении человеческих жертв на алтари своих богов. В этой же книге приводится подробное описание их религии, перечисляются всевозможные их суеверия, разъясняется иерархия жреческого сословия. По бесконечному перечню всех этих каннибальских архиепископов, епископов, архидиаконов, пребендариев[71] и прочих священнослужителей более низких степеней можно подумать, будто духовенство далеко превосходит числом все остальное население и будто несчастные туземцы страдают от его засилия еще больше, нежели жители папистских государств. Подобные описания рассчитаны также на то, чтобы у читателя создалось впечатление, будто человеческие жертвы ежедневно поджариваются и подаются на алтари; повсечастно свершаются невообразимые жестокости; и вообще, темные эти язычники пребывают в состоянии самом жалком и ничтожном из-за своих нелепых диких суеверий. Следует, впрочем, иметь в виду, что перечисленные сведения сообщил миру человек, по его собственным словам, побывавший только на одном из островов архипелага, проведший там всего лишь две недели, притом на ночь возвращавшийся к себе на корабль, а днем совершавший небольшие светские экскурсии на берег в сопровождении вооруженных солдат.

Я лично могу лишь сказать, что, сколько я ни разгуливал по долине Тайпи, я ни разу не наблюдал никаких зверств. Если бы они совершались на Маркизских островах, уж конечно, они не ускользнули бы от внимания того, кто несколько месяцев провел с дикарями, нимало не отошедшими от первобытного состояния и прославленными как самое кровожадное племя в Южных морях.

Дело в том, что в научных исследованиях о полинезийской религии содержится основательная доля чепухи. Ученые-туристы, авторы таких трудов, черпают свои сведения преимущественно у старых моряков, которые некогда бороздили воды Южных морей и, может быть, даже жили на Тихоокеанских островах. Какой-нибудь Джек, прославленный мастер плетения небылиц, с младых ногтей приученный заворачивать в кубрике чудеса какие похлеще, выступает в роли специалиста по тому острову, на котором он немного пожил, и, усвоив с десятка два слов местного языка, готов познакомить вас с народом, на нем говорящим. Естественное желание придать себе веса в глазах нового слушателя побуждает его притворяться, будто он знает куда больше, чем на самом деле. И в ответ на расспросы он сообщает не только все то, что ему известно, но также и многое другое, а если и этого окажется недостаточно — пожалуйста, он без труда может рассказать еще. Жадность, с какой записываются все его рассказы, приятно щекочет его самолюбие, и чем доверчивее оказывается слушатель, тем больше разгуливается его воображение. Он отлично понимает, каких сведений от него ждут, и поставляет их в неограниченном количестве.

Это не домысел, я сам был знаком с подобными специалистами и раза два присутствовал при их беседах с интересующимися людьми.

Когда такой высокоученый путешественник возвращается на родину вместе со своими собранными фантастическими материалами, он обычно садится за книгу о народах, которые повидал. Но вместо того чтобы изобразить их веселыми, простодушными дикарями, ведущими жизнь в неге, изобилии и невинности, он углубляется в сложные и солидные рассуждения о неких загадочных суевериях и обычаях, о которых знает так же мало, как и сами туземцы. У него было недостаточно времени и слишком мало возможностей, чтобы познакомиться с обычаями, которые он берется описывать, и он просто перечисляет услышанное от других, не затрудняясь увязать концы с концами и придать повествованию видимость правдоподобия; так что если бы его книгу перевели на язык того народа, чью историю она якобы содержит, она показалась бы там не менее удивительной, чем в Америке, и еще гораздо менее правдоподобной.

Я, со своей стороны, честно признаюсь, что совершенно не способен удовлетворить любопытство тех, кто хотел бы узнать о теологии тайпийцев. Не уверен даже, что сами тайпийцы способны это сделать. Они либо слишком ленивы, либо слишком разумны, чтобы беспокоиться из-за каких-то абстрактных религиозных проблем. За то время, что я у них прожил, не было ни одного конклава, ни собора, на котором бы затрагивались и решались принципы веры. Здесь царила, как видно, полная свобода совести. Кто хотел, мог молиться неказистому богу с вислым бутылкоподобным носом и жирными обрубками-руками, кое-как сложенными на груди; а другие поклонялись какому-то священному чурбану, ни на что не похожему и потому едва ли заслуживающему даже названия идола. Островитяне всегда с молчаливым уважением относились к моим собственным взглядам на религию, и я счел бы себя бестактным и невоспитанным человеком, если бы стал любопытничать насчет их веры.

Но хотя мои сведения о местной религии, несомненно, очень ограничены, я обнаружил у них один суеверный обряд, весьма меня заинтересовавший.

В одном из самых удаленных уголков долины Тайпи, по соседству от озера Файавэй — как я окрестил место наших лодочных прогулок, — где в два ряда по обоим берегам ручья растут зеленые пальмы и колышут лиственными рукавами, словно машут вслед бегущей воде, стояла гробница какого-то вождя. Как и все прочие здешние сооружения, она была воздвигнута на небольшой каменной площадке пай-пай, однако значительно более высокой, чем бывают пай-пай обычно, и потому заметной издалека. Легкая кровля из выгоревших пальмовых листьев венчала ее, словно повисший в воздухе балдахин, — только вблизи видно было, что его поддерживали по углам четыре тонких бамбуковых столбика чуть выше человеческого роста. Вокруг была расчищена небольшая полянка, огороженная четырьмя стволами кокосовых пальм, лежащими на четырех тяжелых краеугольных камнях. Место это было священным. О строжайшем запрете — табу предупреждал мистический свиток белой тапы, подвешенный на белом[72] же шнурке к верхушке воткнутого в землю тонкого шеста. И запрет, как видно, ни разу не был нарушен. Здесь стояла могильная тишина, прекрасен и величав был пустынный покой этих мест, а мягкие тени высоких пальм — о, я вижу их как сейчас! — нависали над затерянным храмом, словно стараясь укрыть его от назойливых солнечных лучей.

Откуда бы вы ни подходили к заповедному месту, гробница усопшего вождя видна была издалека; он сидел на корме боевого челна, укрепленного на подставке чуть выше уровня пай-пай. Челнок был футов семи в длину, из какого-то темного красивого дерева, покрытый сложной резьбой и увешанный украшениями из цветной плетеной соломы, в которой кое-где поблескивали морские раковины; ряд таких же раковин тянулся поясом по обоим бортам. Сама фигура вождя — из чего она была сделана, я не знаю — была закутана в мантию из коричневой тапы, виднелись только кисти рук и голова, искусно вырезанная из дерева и увенчанная роскошным плюмажем. Красиво выгнутые перья неустанно колыхались и раскачивались над челом вождя, послушные слабому дуновению морского ветра, проникавшему в этот сокровенный уголок. Концы длинных пальмовых листьев свисали с кровли, и в просветы между ними виден был почивший воин, сжимающий в руках боевое весло, вероятно, гребущий, — он всем телом подался вперед, наклонив голову; он спешил своим путем. А напротив, не отводя от него вечного взора, прямо в лицо ему глядел человеческий череп, установленный на носу челнока, — словно эта замогильная носовая фигура, повернутая задом наперед, смеялась над нетерпением гребца.

Когда я первый раз попал в это необыкновенное место, Кори-Кори объяснил мне, — во всяком случае, так я его понял, — что вождь плывет в царство радости и хлебных плодов — полинезийский рай[73], где хлебные деревья ежеминутно роняют на землю спелые шары, а бананы и кокосы всегда имеются в избытке; там целую вечность возлежат на циновках, еще более мягких, чем в долине Тайпи, и каждый день купаются в кокосовом масле, погружая в мягчайшую из жидкостей светящиеся тела. В этой блаженной стране вдоволь перьев, кабаньих клыков и кашалотовых зубов, куда более драгоценных, чем блестящие безделушки и цветная тапа белого человека; и, что самое замечательное, множество женщин, значительно превосходящих прелестями дочерей земли. Словом, прекрасное место, как полагал Кори-Кори, хотя едва ли так уж намного лучше, чем долина Тайпи. Я спросил, не хочется ли ему последовать туда за этим воином. Да нет, ответил он, ему и здесь хорошо, но когда-нибудь и он, наверное, отправится туда в своем собственном челноке.

Я как будто бы вполне понимал, что говорит Кори-Кори. Но он все время употреблял одно выражение, сопровождая его каким-то особенным жестом, и смысл этого высказывания я никак не мог постичь. Думаю, что это была пословица; я и потом не раз слышал от него эти же слова и, по-моему, в том же самом значении. Вообще, у Кори-Кори было в запасе множество таких кратких складных изречений, которыми он любил украшать беседу, и всякий раз, прибегая к ним, давал понять, что тем самым вопрос исчерпан — лучше и больше тут уж ничего не скажешь.

Может ли статься, что на мой вопрос, не хочет ли он отправиться в райские кущи, где столько хлебных плодов, кокосов и юных красавиц, он ответил изречением вроде нашего, толкующего насчет журавля в небе и синицы в руках? Если так, Кори-Кори, несомненно, весьма рассудительный и умный молодой человек, и у меня не хватает слов, чтобы выразить свое восхищение.

Когда бы ни случилось мне во время прогулок по долине очутиться вблизи этого мавзолея, я неизменно сворачивал с пути, чтобы его посетить: чем-то он притягивал меня. Облокотясь на ограду и подолгу следя за тем, как колышутся роскошные перья над головою удивительного истукана, послушные морскому ветру, тихо гудящему меж высоких пальм, я любил поддаваться очарованию местных поверий и почти видел, что суровый воин в самом деле держит путь в небо. Тогда, собравшись уходить, я желал ему счастливого и быстрого плавания. Греби же, о доблестный вождь, поспешай в страну духов. На земной взгляд, движение твое неприметно, но оком веры я вижу, как твой челн разрезает светлые волны, что катятся, обгоняя тебя, и разбиваются о смутно встающий впереди берег.

Странное это поверье служит лишь еще одним доказательством того, что, как ни мало образован человек, его бессмертную душу все равно неотступно влечет неведомое будущее.

Хотя теологические теории островитян оставались для меня загадкой, их ежедневная религиозная практика была открыта моему наблюдению. Нередко, проходя мимо маленьких кумирен, приютившихся под тенью Священных рощ, я видел принесенные жертвы: загнившие плоды, разложенные на простом алтаре или висящие в разваливающихся корзинах вокруг грубого, неказистого идола; я побывал на празднике; я ежедневно созерцал оскаленных богов, выстроенных в шеренгу на площадке хула-хула; я часто встречался с людьми, которых имел все основания считать жрецами. Но кумирни были явно заброшены; трехдневное празднество оказалось всего лишь веселым сборищем, идолы — не опаснее любых других поленьев, а жрецы — первыми весельчаками в долине.

Словом, надо признаться, что религия у тайпийцев[74] была не слишком-то в моде: божественные проблемы мало занимали легкомысленных обитателей долины, а справляя свои многочисленные праздники, они просто искали в них для себя развлечений.

Забавным доказательством этого был один обряд, который часто исполнял Мехеви вместе со многими другими вождями и воинами; но я никогда не видел, чтобы в нем принимали участие женщины.

Среди тех, кого я причислял к духовному сословию долины, был один, особенно привлекавший мое внимание; я считал, что он не иначе как глава этого сословия. Это был величественного вида человек в расцвете лет и сил, со взглядом снисходительным и добрым. Звали его Колори. По тому, какой властью он пользовался, как заправлял Праздником тыкв, как гладко и невозмутимо было его лицо, какие мистические знаки были вытатуированы по всему его телу, и прежде всего по тому, что он часто носил нечто вроде митры — высокий головной убор, состоящий из целой кокосовой ветви, прямо подымающейся над теменем, листья которой пропущены за ушами и собраны на затылке, — по всему этому я угадал в нем лорда-архиепископа долины Тайпи.

Колори был вроде рыцаря-храмовника, священник и в то же время воин, он нередко щеголял в маркизском боевом облачении и всегда имел при себе длинное копье, снизу оканчивающееся не веслом, как у других, а маленьким препротивным болваном. Очевидно, оно служило эмблемой его двойственной роли. Одним концом в битве телесной он разил врагов своего племени, а другим, словно крючковатым пастушьим посохом, наводил и блюл порядок в своем духовном стаде. Но это еще не все, что я могу рассказать о Колори. Его воинственное преосвященство обычно носил с собой некий предмет, напоминавший сломанную боевую дубинку. Рукоять была запеленута обрывками белой тапы, а толстый конец, который должен был изображать человеческую голову, украшал малиновый лоскут европейского производства. Не требовалось особой проницательности, чтобы понять, что предмет этот почитался как божество. Рядом с большими свирепыми идолами-хранителями алтарей[75] на площадке хула-хула он казался просто пигмеем в тряпочке. Но видимость во всем мире обманчива. Люди маленького роста обладают иногда великим могуществом, а рваные одежды нередко прикрывают безграничное честолюбие. Так и этот смешной болванчик был на самом деле излюбленным богом островитян, поправшим всех этих нескладных деревянных истуканов с их грозными, свирепыми физиономиями; имя его было Моа Артуа[76][77]. Забавная церемония, о которой я собираюсь рассказать, устраивалась в его честь и для развлечения тех, кто в него верит.

Итак, полдень. Мехеви и старейшины дома Тай только что пробудились от дневного сна. Никаких государственных дел сегодня нет; а для обеда отцы долины, съевшие по два-три завтрака в течение утра, еще не нагуляли аппетит. Чем же занимают они свои свободные мгновения? Курят. Болтают. Наконец кто-нибудь вносит предложение, которое все с радостью принимают, он выбегает из дома, соскакивает с пай-пай и исчезает в роще. Скоро он возвращается вместе с Колори, который несет, прижав к груди, бога Моа Артуа и в руке еще держит корытце, выдолбленное в виде челнока. Священнослужитель качает на руках свою ношу, словно расплакавшегося младенца, которого хочет утешить и развеселить. Вот он входит под крышу Тай, усаживается на циновки со сдержанным видом фокусника, собравшегося показать свое искусство; старейшины рассаживаются перед ним в кружок, и обряд начинается.

Прежде всего он нежно обнимает Моа Артуа, укладывает его у своей груди и что-то шепчет ему на ухо; остальные, затаив дыхание, ждут ответа. Но малютка бог то ли нем, то ли глух, а может, он и вовсе глухонемой, во всяком случае от него не дождешься ни слова в ответ. Колори слегка повышает голос и, наконец разозлившись и уже не таясь, прямо орет на него. Он напоминает раздражительного господина, который хочет сообщить кое-что по секрету глухому человеку, это ему никак не удается, и он кончает тем, что приходит в ярость и кричит свой секрет во всю глотку, так что каждый может услышать. Но Моа Артуа по-прежнему безмолвствует; и Колори выходит из себя, он дает ему звонкую пощечину, сдирает с него пеленки из тапы и красный лоскут и, голого, уложив в корытце, плотно закрывает сверху. Остальные всячески выражают ему свое одобрение, на все лады с восторгом повторяя эпитет «мортарки». Однако Колори желает заручиться безусловным одобрением каждого и опрашивает всех по очереди, согласны ли они, что он, при сложившихся обстоятельствах, правильно поступил, убрав с глаз Моа Артуа. Неизменный ответ «аа, аа» (да, да) повторяется столько раз, что у самого щепетильного человека совесть должна успокоиться. Затем, через несколько минут, Колори вновь извлекает на свет свою куклу, аккуратно наряжает ее снова в белую тапу и малиновый лоскут, попеременно лаская и браня ее при этом. Когда туалет закончен, он опять что-то громко говорит своему богу. Все присутствующие оживляются и с большим интересом выслушивают долгожданный ответ, который сообщает Колори, поднеся Моа Артуа к уху и делая вид, будто повторяет вслух то, что бог сообщает ему по секрету. Кое-что в его ответе очень их забавляет — один радостно хлопает в ладоши, другой весело вскрикивает, третий вскакивает и начинает носиться вокруг точно сумасшедший.

Что именно объявлял бог Моа Артуа своему служителю Колори, я разузнать не мог; но мне, право же, казалось, что у него довольно слабая воля, раз его наказанием можно заставить признаться в том, о чем он поначалу намерен был умолчать. Верил ли сам жрец, что честно передает слова своего бога, или же он просто ломал комедию и гнусно притворялся, этого я решить не берусь. Одно могу сказать: известия, поступающие от божества, неизменно были присутствующим приятны — обстоятельство, доказывающее проницательность Колори, а может быть, приспособленческие наклонности совсем замордованного Моа Артуа.

Узнав от Моа Артуа все, что было нужно, его служитель снова принимается качать божка у груди, но обычно бывает остановлен кем-нибудь из присутствующих воинов, также желающих задать божеству вопрос. Колори снова подносит свое детище к уху, внимательно слушает и снова служит ему переводчиком. Таким образом задается множество вопросов, и на них получается такое же множество ответов, всегда к большому удовлетворению спрашивающего. Наконец уставшего бога любовно укладывают в люльку-корытце, Колори затягивает длинную песню, и все ему дружно подпевают. С песнопением кончается и весь обряд; вожди, очень довольные, встают, и лорд-архиепископ Колори после короткой приятной беседы и двух-трех затяжек из трубки, сунув люльку с богом под мышку, удаляется.

Все это было очень похоже на игру детей в куклы и кукольные домики.

Для ребенка, не более десяти дюймов ростом и явно воспитывавшегося в не слишком благоприятных условиях, Моа Артуа, безусловно, был настоящим вундеркиндом, если он в самом деле говорил все то, что провозглашалось от его имени. Но пусть даже так, почему этого бедного божка, запугиваемого, задабриваемого и укладываемого в корытце, почитали выше взрослых и солидных обитателей Священных рощ, — это выше моего разумения. Однако Мехеви и многие другие вожди, заслуживающие полного доверия, — не говоря уже о самом архиепископе — утверждали, что Моа Артуа — бог-покровитель всей долины Тайпи и достоин куда большего поклонения, чем целый батальон культяпых идолов, выстроенный на площади хула-хула. И мой Кори-Кори, который, надо полагать, разбирался в вопросах теологии, — во всяком случае он знал по именам всех истуканов в долине и часто их мне называл — также придерживался преувеличенного мнения о достоинствах и влиятельности Моа Артуа. Он дал однажды мне понять с помощью красноречивых жестов, не оставляющих сомнений в смысле его слов, что, если он (Моа Артуа) только пожелает, у него (Кори-Кори) на голове легко может вырасти целая кокосовая пальма и что ему (Моа Артуа) ничего не стоит взять в рот весь остров Нукухива и нырнуть с ним на дно морское.

Но, говоря с полной серьезностью, я ничего не понял в здешней религии. Вот и достославного капитана Кука, кажется, ничто так не озадачило при знакомстве с обитателями тихоокеанских островов, как их священные обряды. Хотя этот король мореплавателей располагал иногда даже помощью переводчиков для своих изысканий, тем не менее он честно признается, что совершенно не сумел сколько-нибудь ясно разобраться в темных тайнах их веры. Сходные признания есть и у других выдающихся путешественников: Картерета[78], Байрона[79], Коцебу[80] и Ванкувера[81].

Так и для меня, хоть, кажется, не проходило дня за то время, что я жил на острове, чтобы я не был свидетелем той или иной религиозной церемонии, — для меня это было все равно что присутствовать при встрече франкмасонов, делающих друг другу тайные знаки: видать видел, но ничего не понял.

В целом я склонен считать, что у жителей тихоокеанских архипелагов нет твердых и ясных религиозных представлений. Право, я думаю, даже сам Колори развел бы руками, попроси его кто-нибудь составить символ веры и изложить заповеди вечного спасения. Тайпийцы, насколько можно судить по их действиям, вообще не знают никаких законов, ни божеских, ни человеческих, если, конечно, не считать трижды таинственного табу. Полноправные граждане долины Тайпи не позволяют собой командовать ни вождям, ни жрецам, ни идолам, ни злым духам. Что до идолов, то эти бедняги куда привычнее к щелчкам и зуботычинам, чем к молитвам. Ничего удивительного, что они имеют такой подавленный вид и сидят так противоестественно прямо — боятся, наверное, покоситься в сторону и кого-нибудь рассердить. Посидишь тут как миленький. Здешние идолопоклонники — народ такой легкомысленный и непочтительный, что, того и гляди, возьмут и повалят, не посмотрят на свирепый оскал, разрубят на куски да на алтаре же и сожгут, изжарят жертвенные плоды и съедят все за милую душу.

Какое пренебрежительное отношение было у тайпийцев к этим незадачливым божествам, наглядно показал мне один случай. Однажды я гулял с Кори-Кори по Священным рощам и вдруг в одном из дальних уголков увидел странного истукана футов шести ростом, который некогда стоял навытяжку перед невысокой пай-пай, увенчанной бамбуковым храмом-развалюшкой, а теперь, видно, притомился и что-то ослаб в коленках — привалился к ней самым безответственным образом. Мне было плохо его видно сквозь листву дерева, которое склоняло свои пышные ветви над ветхой кумирней, словно хотело уберечь ее от быстрого распада. Подойдя, я его разглядел: это было обыкновенное бревно, смешно обтесанное в виде голого человека, поднявшего и сцепившего руки над головой, широко разинувшего рот и стоящего на толстых бесформенных, в дугу выгнутых ногах. Он тоже разрушался. Нижняя его половина поросла ярко-зеленым шелковистым мхом, длинные тонкие травинки свисали из разинутого рта, из-за ушей и плеч. Что называется, заплесневел от старости. Все выступающие части его божественного тела пообились, искрошились, сгнили. Нос являл свое блистательное отсутствие, и общее впечатление от лица было такое, будто деревянный бог, обидевшись на равнодушие тех, кто должен был ему поклоняться, некоторое время бился головой о стволы ближних деревьев.

Я захотел еще поближе разглядеть этот удивительный объект идолопоклонства, однако почтительно остановился в двух или трех шагах из уважения к религиозным предрассудкам Кори-Кори. Каково же было мое удивление, когда мой телохранитель, увидев, что на меня снова нашел исследовательский стих, подскочил к истукану и, отвалив от стенки, попытался поставить его на ноги! Но божественные ноги совсем отказали, и, пока Кори-Кори возился сзади, пробуя вставить палку-подпорку между стеной пай-пай и лопатками идола, чудище покачнулось и повалилось ничком на землю и обязательно сломало бы себе шею, если бы Кори-Кори не успел, к счастью, подставить ему свою многострадальную спину. Как тут рассвирепел честный малый! Он вскочил, взял палку и принялся колотить бедного бога, то и дело прерывая избиение, чтобы самым суровым образом отчитать его за это происшествие. Когда гнев его слегка утих, он грубо ухватил старого идола и стал вертеть передо мною, чтобы я мог осмотреть его со всех сторон. Честное слово, я сам никогда не позволил бы себе такого вольного обращения с богом и был прямо-таки поражен святотатством Кори-Кори.

Случай этот говорит сам за себя. Если уж простой туземец даже не духовного звания может так пренебрежительно обращаться с престарелым и достопочтенным жителем Священных рощ, нетрудно представить себе, как у них там вообще относятся к делам веры. Я лично считаю, что тайпийцы в этом смысле шагнули далеко назад. Они погрязли в лени и нуждаются в духовном возрождении. Долгие годы изобилия хлебных плодов и кокосовых орехов сделали их нерадивыми в соблюдении высшего долга. Гниль разъедает старых деревянных идолов, плоды на их алтарях источают не ароматы, но мерзкий запах разложения, крыши над кумирнями прохудились: татуированные пастыри разленились и ни о чем не заботятся, и овцы их разбрелись кто куда.