"Порабощенный разум" - читать интересную книгу автора (Милош Чеслав)III. КетманМышление интеллектуала, находящегося под давлением власти Империи и Метода, полно противоречий. Уловить точно эти противоречия не так-то легко, потому что мы имеем дело с совершенно новым явлением, которое не выражено в такой степени ни у русских (господствующей нации), ни у сторонников Новой Веры на Западе (которым помогает их неведение). Никто из граждан стран народной демократии не имеет возможности ни писать об этих проблемах, ни говорить вслух. Наружно они там не существуют. А на самом деле существуют и составляют подлинную жизнь тех актеров, каковыми являются по необходимости почти все люди в странах, зависимых от Центра, а особенно представители интеллектуальной элиты. Трудно определить характер господствующих там отношений между людьми иначе, как актерство, с той разницей, что место действия не театральная сцена, а улица, учреждение, завод, конференц-зал и даже комната, в которой живут. Это высокое искусство, требующее постоянной бдительности сознания. Не только каждое слово, которое собираешься произнести, должно мгновенно оцениваться, прежде чем оно слетит с уст, с точки зрения возможных последствий. Улыбка, появляющаяся в неподходящий момент, взгляд, выражающий не то, что он выражать должен, могут быть причиной опасных подозрений и обвинений. Также манера держаться, тон голоса, привязанность к таким, а не иным галстукам интерпретируются как признак определенных политических склонностей. Приезд на Запад для человека с Востока — большое потрясение, потому что в общении с людьми — начиная с носильщика и шофера такси — он не встречает никакого сопротивления, в них не чувствуется напряженности, в них нет той внутренней концентрации, которая выражается в наклоне головы или в бегающих беспокойно глазах, они болтают, что на язык придет, громко смеются; неужели возможно, чтобы отношения между людьми были настолько простые? Актерство каждодневное тем отличается от актерства на сцене, что все играют перед всеми и знают взаимно друг о друге, что играют. Игра не ставится человеку в упрек и никоим образом не свидетельствует о его неправоверности. Речь идет лишь о том, чтобы он играл хорошо, потому что умение войти в роль доказывает, что та часть его личности, на которой он строит свою роль, достаточно в нем развита. Если речь, полная ненависти к Западу, произносится еще и с жаром, то можно считать, что в ораторе есть по меньшей мере 10 процентов той ненависти, о которой он так громко кричит. Если же кто-то осуждает западную культуру холодно и сдержанно, это значит, что в действительности он к ней привязан. Впрочем, любое поведение человека имеет в себе, как известно, значительную дозу актерства. Человек реагирует на окружение и даже в своих жестах этим окружением регулируется. Его психическая индивидуальность часто навязана психическими индивидуальностями окружающих. Но в странах народной демократии имеет место скорее сознательная, массовая игра, чем инстинктивная адаптация. Сознательная игра, если ею заниматься достаточно долго, развивает те черты человека, которыми он в своей актерской работе охотнее всего пользуется. Так бегун, который стал бегуном, потому что у него хорошие ноги, развивает ноги еще больше, тренируясь в беге. Через какое-то время человек так тесно срастается с ролью, что уже невозможно отличить, что у него собственное и что усвоенное, и супруги в постели изъясняются языком митинговых лозунгов. Срастание с навязанной ролью приносит облегчение и позволяет менее напряженно следить за собой. Нужные реакции в нужный момент появляются уже автоматически. Это проявляется и в литературе. Поэт, пишущий пропагандистскую вещь, отнюдь не ограничивается чисто рационалистическим подходом к делу. Подобно тому как переводчик «проникается» духом оригинала, так поэт, пишущий с мыслью, что идеальное стихотворение — это стихотворение, декламируемое хором на митинге, разряжает свою эмоциональную энергию, настроившись в исходный момент на соответствующий тон. В театре актер, который играет, например, Сида, — это на самом деле Сид, пока он на сцене. Разумеется, не каждый актер, даже если он молод и хорошо сложен, может играть Сида: нужна прирожденная способность эмоционально разряжаться в роли Сида. Поэзию, как мы ее знаем до сих пор, можно определить как выражение общественного стиля, преломляющегося в индивидуальном темпераменте. Поэтому наиболее приспособленные к новой ситуации поэты одарены драматическим талантом: поэт создает образ идеального революционного поэта и пишет свое стихотворение как монолог этого персонажа. Он высказывает не себя, а идеального гражданина. Полученный результат напоминает маршевую песню, потому что цель та же самая: созидание коллективной связи, которая объединяет движущуюся вперед колонну солдат. Лучший пример такой песни-лозунга — некоторые стихи немецкого поэта Бертольта Брехта, превосходящие все, что написано другими восточноевропейскими поэтами, потому что у Брехта видна абсолютная сознательность процесса. Хотя идентификация игры и личности заходит далеко, остается еще большая область сознания, вынуждающая следить за собой. Постоянный маскарад, хотя и создает в обществе трудновыносимую атмосферу, доставляет маскирующимся известное, и немалое, удовлетворение. Говорить о чем-нибудь, что оно белое, а думать, что черное; внутренне усмехаться, а наружно выказывать напыщенную ревностность; ненавидеть и обнаруживать признаки страстной любви; знать и притворяться, что не знаешь, — так, обманывая противника (который тоже тебя обманывает), начинаешь более всего ценить свою ловкость. Успех в игре начинает доставлять удовольствие. А то, что мы храним в себе от посторонних глаз, приобретает для нас особую ценность, ведь оно никогда не формулируется явно, а то, что не сформулировано в словах, обладает иррациональной прелестью. Человек укрывается во внутреннее святилище, которое для него тем прекраснее, чем более высокую цену нужно заплатить за то, чтобы другие не могли входить туда. Актерство, практикуемое в столь же массовом масштабе, не часто встречалось до сих пор в истории человеческого рода. И все же при неумелых попытках описать эту новую разновидность нравов мы натыкаемся на поразительную аналогию в цивилизации ислама на Ближнем Востоке. Там не только хорошо знали игру, проводимую для защиты собственных мыслей и чувств, но эта игра оформилась в постоянную институцию и получила название: кетман[38]. Что такое кетман? Его описание я нашел в книге Гобино «Religions et Philosophies dans l'Asie Centrale»[39]. Гобино провел какие-то годы в Персии (с 1855 до 1858 года был секретарем французского посольства, с 1861 до 1863 года — французским послом), нельзя отказать ему в наблюдательности, даже если мы не обязательно соглашаемся с выводами этого очень опасного писателя. Черты сходства между кетманом и нравами в странах Новой Веры столь разительны, что я позволю себе большие цитаты. По мнению людей на мусульманском Востоке, «обладатель истины не должен подвергать свою личность, свое имущество и свое достоинство опасности со стороны ослепленных, безумных и злобных, которых Богу было угодно ввести в заблуждение и в заблуждении оставить». Нужно, стало быть, молчать о своих подлинных убеждениях, если это возможно. «Однако, — говорит Гобино, — бывают случаи, когда молчать недостаточно, когда молчание выглядит признанием. Тогда не следует колебаться. Нужно не только публично отречься от своих взглядов, но рекомендуется использовать любые хитрости, лишь бы обмануть противника. Исповедовать любую веру, какая может ему понравиться, совершать любые обряды, которые считаешь нелепейшими, фальсифицировать собственные книги, применять любые средства, чтобы обмануть, таким образом ты получаешь большое удовлетворение, и твоя заслуга в том, что ты сохранил и себя и своих, что не подверг драгоценную веру омерзительному контакту с неверным и, наконец, что, обманывая этого неверного и утверждая его в его заблуждении, ты вовлек его в позор и в духовную нищету, которых он заслуживает». «Кетман наполняет гордостью того, кто его практикует. Верующий благодаря этому постоянно ощущает превосходство над тем, которого он обманул, хотя бы этот последний был министром или могущественным государем; для человека, который пользуется в отношениях с ним кетманом, он прежде всего бедный слепец; он лишен возможности ступить на единственно верную дорогу и даже не подозревает об этом; тогда как ты, оборванный и умирающий с голоду, на вид дрожащий у ног ловко обманутого тобой властителя, ты видишь истинный свет; ты шествуешь в блеске перед своими врагами. Ты издеваешься над неразумным существом; ты обезоруживаешь опасную бестию. Сколько удовольствий одновременно!» Как далеко может заходить кетман, показывает пример создателя одной из сект, Хаджи-Шейха-Ахмеда[40]. «Хотя он оставил после себя множество богословских книг, — рассказывает Гобино, — он ни разу, как признают даже самые ревностные его ученики, не открыл явно в своих книгах ничего, что могло бы навести на след тех идей, какие ныне ему приписываются. Но все утверждают, что он практиковал кетман и что втайне он отличался большой смелостью, тщательно упорядочивая доктрины, носящие ныне его имя». Не приходится, стало быть, удивляться, если, как признал в беседе с Гобино некий перс, «в Персии нет ни одного совершенного мусульманина». Не все, однако, были так осторожны, как Хаджи-Шейх-Ахмед. Некоторые обращались к кетману в подготовительный период, когда же они чувствовали себя достаточно сильными, они открыто прокламировали свое еретичество. Вот описание проповеднической деятельности Садры[41], который был последователем Авиценны. «…Он тоже боялся мулл. Невозможно было совсем избежать их подозрений, но давать им солидные основания, давать доказательства для обвинений значило бы подвергать себя бесконечным преследованиям и рисковать будущим того философского возрождения, которого он был зачинателем. Поэтому он приспособился к требованиям времени и прибегнул к такому великолепному средству, как кетман. Когда он прибывал в какой-нибудь город, то обязательно почтительно представлялся всем местным муджтахедам[42] или докторам. Он садился в углу их салона, их талара[43], по преимуществу молчал, говорил скромно, соглашался с каждым словом, какое слетало с почтенных уст. Спрашивали его о его знании; он высказывал только идеи, заимствованные из наиболее правоверной шиитской теологии, и ничем не выдавал, что занимается философией. По прошествии нескольких дней муджтахеды, видя, что он такой кроткий, сами предлагали ему выступить публично. Он брался за дело тотчас же, выбирал в качестве текста доктрину омовения или что-нибудь в этом роде и распространялся о правилах и о сомнениях совести самых тонких теоретиков. Такое его поведение приводило мулл в восторг. Они возносили его под небеса, забывали следить за ним. Сами просили, чтобы он вел их воображение к вопросам менее бесспорным. Он не отказывался. От доктрины омовения переходил к молитве, от молитвы к откровению, от откровения к божественному единству и так, совершая чудеса ловкости, пользуясь умолчаниями, приоткрываясь более продвинувшимся ученикам, противореча сам себе, предлагая фразы с двойным смыслом, ложные силлогизмы, из которых только посвященные могли найти выход, перемежая все это декларациями о своей безупречной вере, он достигал своей цели и распространял учение Авиценны во всем образованном слое, а когда, наконец, считал, что может выступить открыто, приподымал завесы, отбрасывал ислам и являлся единственно как логик, метафизик, философ». Кетман ислама и кетман двадцатого века в Европе отличаются, похоже, только тем, что смелость, до какой доходил Садра, должна была бы для него в Европе тут же печально кончиться. Тем не менее кетман в его более строгих и суровых формах широко практикуется в народных демократиях. Так же как в исламе, ощущение превосходства над теми, которые недостойны подойти к познанию истины, составляет одну из главных радостей в тамошней жизни, которая вообще радостями не изобилует. «Отклонения», выслеживание которых доставляет столько забот властям, отнюдь не фантазия. Это и есть случаи разоблаченного кетмана, причем особенно могут помочь в обнаружении отклонений люди, которые сами практикуют кетман подобного рода: распознавая с легкостью у других акробатические приемы, применяемые ими самими, они пользуются первым же случаем, чтобы потопить врага или друга; тем самым они гарантируют свою безопасность, а мера ловкости состоит в том, чтобы опередить по меньшей мере на день такое же обвинение в свой адрес со стороны человека, которого они губят. Поскольку число разновидностей кетмана почти бесконечно, то называние отклонений не успевает упорядочивать этот сад, полный неожиданных экземпляров. Каждый новый комментарий к правилам Новой Веры, объявляемый Центром в качестве обязательного для всех, множит внутренние оговорки у тех, которые наружно как нельзя более правоверны. Перечислить все кетманы, какие найдутся в странах народной демократии, было бы невозможно. Постараюсь, однако, остановиться на основных классах и семействах, поступая чуть-чуть как естествоиспытатель, проводящий общую классификацию. Национальный кетман. Он распространен не только среди широких масс, от него не свободна также партийная верхушка отдельных стран. Поскольку Тито поступил как Садра, описываемый Гобино, и возвестил свою ересь всему свету, то миллионы людей, практикующих этот кетман в странах народной демократии, должны особенно изобретательно маскироваться. Показательные процессы сторонников «национального пути к социализму» в восточных столицах[44] научили общественность, за какие фразы и за какое поведение ты можешь быть обвинен как культивирующий в себе эти пагубные тенденции. Надежнейший способ спастись от обвинений — это громко заявлять на каждом шагу о своем восхищении достижениями России во всех областях, носить под мышкой русские журналы и книги, напевать русские песни, горячо аплодировать русским музыкантам и актерам и т. д. Писатель, не посвятивший ни одного произведения выдающимся людям России или жизни русских, ограничивающийся собственной страной, не может считать себя в полной безопасности. Людей, практикующих национальный кетман, отличает безграничное презрение к России как к стране варварской. У рабочих и крестьян это презрение — скорее эмоциональное и основано на наблюдении: они видели или солдат освобождающей армии, или, поскольку многие были в годы войны на территориях, непосредственно управляемых Россией, видели русских в их повседневной жизни. Поскольку большая разница в жизненном уровне и в уровне цивилизации между Россией и странами, именуемыми сейчас народными демократиями, в пользу этих последних, то национальный кетман находит для себя обильную пищу. Нельзя его определить просто как национализм. Славяне Центральной Европы и немцы на протяжении многих веков ненавидели друг друга, однако ненависть славян была окрашена уважением к внешним признакам немецкой цивилизации, явно заметным. При сравнении же с русскими житель Центральной Европы отмечает более культурные нравы своего народа, большую способность к организации, например, транспорта или умение обращаться с машинами; он выразил бы, если бы мог, свое отношение к России, пренебрежительно махнув рукой, что, впрочем, не мешает ему ощущать страх перед массами, изливающимися из глубины евро-азиатского континента. Но не у всех это происходит в чисто эмоциональном плане. У молодой интеллигенции рабоче-крестьянского происхождения, похоже, преобладает мнение, которое коротко выразила бы фраза: «Социализм — да, Россия — нет». И здесь начинаются тонкости оттенков доктрины. Страны Европы — продолжается ход мысли — гораздо больше подходят для реализации социализма, чем Россия; люди здесь более развитые, большая часть земли возделана, более густая сеть коммуникаций, промышленность не должна начинать от состояния, близкого к нулю. Некоторые методы, опирающиеся на беспощадную жестокость, здесь не обязательны, даже не нужны, поскольку существует более высокий уровень дисциплины в обществе. Однако «национальный путь к социализму» осужден, и многое сделано, чтобы доказать, что каждый, кто противится повторению русской модели в мельчайших деталях и подчинению диктатуре Центра, — это предатель, он выступает, как Тито, против Центра, он ослабляет военный потенциал Центра, единственное средство осуществить мировую революцию. Высказаться против этого утверждения значило бы перечеркнуть Новую Веру и ввести вместо нее другую, возвращающуюся непосредственно к Марксу и Энгельсу. Садра, который в действительности мыслил вне ислама, старался, чтобы муллы этого не заметили, подобным образом многие якобы приверженцы Новой Веры в действительности мыслят вне ее. Некоторые же, видя в союзе Тито с Западом пример исторического фатализма и отбрасывая мысль, что фатализм этот мог быть вызван просто политикой Центра в отношении зависимых народов, замыкаются в кетмане, который не должен мешать Центру в его действиях; верный мусульманин, даже глубоко привязанный к своему кетману, не может чинить препятствия там, где ислам борется с неверными за свое существование. Такой кетман выражается лишь в практических шагах, не вредящих Центру в его всемирной борьбе, но защищает национальные интересы там, где это еще возможно. Кетман революционной чистоты. Это редкая разновидность, более обычная в больших городах России, чем в народных демократиях. Она заключается в вере в революционный «святой огонь» эпохи Ленина, тот огонь, символом которого является, например, поэт Маяковский. Самоубийство Маяковского в 1930 году как бы обозначило конец этой эпохи, отмеченной расцветом литературы, театра и музыки. «Святой огонь» был пригашен, коллективизация была проведена жесточайшим образом, в лагерях принудительного труда погибли миллионы граждан Союза, в отношении нерусских народностей проводилась беспощадная политика. Литература под влиянием навязанных теорий стала плоской и бесцветной, уничтожена живопись, русский театр, когда-то первый в мире, лишили свободы эксперимента, науку подчинили директивам, спускаемым сверху. Так рассуждает тот, кто практикует кетман революционной чистоты. Он ненавидит всем сердцем Его, считая Его ответственным за страшную судьбу русского народа и за ту ненависть, которую русский народ вызвал к себе у других народов. Но рассуждающий так не уверен, не был ли Он необходим. Может быть, в исключительные периоды, такие, как нынешний, появление хитрого тирана следует считать желательным? Массовые чистки, в которых погибло столько хороших коммунистов, понижение жизненного уровня населения, низведение художников и ученых до роли поддакивающих прислужников, истребление целых народностей — кто бы, если не такой, как Он, отважился на подобные действия? Но ведь Россия устояла против Гитлера. Дело революции не было уничтожено внешней силой. В таком свете Его действия выглядят мудрыми и эффективными и, может быть, оправданы исключительной исторической ситуацией. Если бы Он не провел жесточайший террор в 1937 году, разве не нашлось бы еще больше людей, готовых помогать Гитлеру, чем их нашлось? Разве, например, теперешняя линия в науке и искусстве, хотя она часто противоречит здравому смыслу, не поднимает — и весьма заметно — русский моральный дух перед лицом грозящей новой войны? Да, Он — отвратительное пятно на светлой Новой Вере, но пока что следует Его терпеть и даже поддерживать. «Святой огонь» не угас. Когда победа будет достигнута, этот огонь снова вспыхнет с давней силой, кандалы, которые Он навязал, будут разбиты, а отношения между народами сложатся на новых и лучших началах. Такой кетман был очень распространенным, если не всеобщим, в России во время Второй мировой войны, и нынешняя его форма — это возрождение однажды уже обманутой надежды. Эстетический кетман. Человек с хорошим вкусом не может трактовать всерьез результаты официального нажима в области культуры, хотя он аплодирует стихам, пишет хвалебные рецензии о выставках живописи и притворяется, что проекты угрюмой, тяжелой архитектуры новых зданий кажутся ему убедительными. Но у себя дома этот человек совершенно меняется. В его доме можно найти (если это интеллектуал материально обеспеченный) репродукции произведений искусства, официально осужденного как буржуазное, пластинки современной музыки и богатое собрание литературной классики на разных языках. Роскошь иметь свою частную жизнь ему прощают, если та творческая работа, которой он занимается в аналогично оформленной мастерской, приносит ожидаемый пропагандистский эффект. Чтобы сохранить свое положение и квартиру (а то и другое он имеет по милости государства), интеллектуал готов на всякие жертвы и на всякие хитрости, потому что возможность изолироваться в обществе, где никто другой такой возможности не имеет, гораздо ценнее, чем это могла бы выразить известная фраза: «My home is my castle»[45]. Телевизионные экраны в частных квартирах, подглядывающие, как люди ведут себя дома, — это пока еще дело будущего[46], так что, слушая зарубежные станции и читая хорошие книги, снимаешь нервное напряжение; конечно, если ты один, потому что с появлением гостей игра возобновляется. Никогда, пожалуй, не было исследовано по-настоящему, насколько необходимы человеку те переживания, которые неточно называют эстетическими переживаниями. Лишь у незначительного числа людей, принадлежащих к определенному обществу, эти переживания связаны с произведениями искусства. Большинство же черпает мимолетные радости эстетического свойства из самого факта пребывания в потоке жизни. В городах глаз встречает разноцветные витрины магазинов, разнообразие человеческих типов, более того, воображение угадывает по лицам прохожих историю их жизни; работа воображения человека в толпе имеет эротический характер, а его эмоции граничат с чувственностью, с физиологией. Глаз тешится нарядами, блеском освещения, а, например, парижские базары, с их изобилием овощей и цветов, рыб разной формы и окраски, плодов, мяса разных оттенков яркой алости, доставляют те радости, которые не обязательно черпать из картин импрессионистов или старых голландцев. Слух ловит обрывки арий, отзвуки машин смешиваются со щебетом птиц, уличные крики, смех. Обоняние отмечает сменяющие одна другую зоны запахов: кофе, бензин, апельсины, озон, жареные орехи, духи. Певцы большого города посвятили многие страницы своих произведений описаниям этого радостного погружения в бассейн повседневной жизни. Пловец, который доверяется волне и ощущает безграничность окружающей его стихии, переживает подобное чувство. Я имею в виду величайших певцов большого города, то есть Бальзака, Бодлера и Уитмена. Чувство сопричастности городской толпе возбуждает и придает силу, дает ощущение возможности, постоянной неожиданности, тайны, за которой гонишься. Также и крестьянская жизнь, хотя и отданная отупляющему ручному труду, дарит эстетические эмоции уже самим ритмом календаря, церковными праздниками, религиозными картинками, ярмарками, традиционными одеждами, бумажными цветами, народной скульптурой из дерева, музыкой, танцем. В странах Новой Веры города теряют свой прежний облик. Ликвидация мелких частных предприятий придает улицам казенный и скучный вид. Постоянный дефицит потребительских товаров приводит к тому, что толпа выглядит однообразно серой и однообразно бедной. Даже если появляются потребительские товары, то они — одного-единственного и притом худшего сорта. Страх парализует индивидуальности и велит им как можно больше уподобляться в жестах, одежде, выражении лица среднему типу. Города заполняются тем физическим типом людей, который нравится властям: низкие, квадратные мужчины и женщины с короткими ногами и широкими бедрами. Это пролетарский тип, чрезмерно насаждаемый нормативными эстетическими образцами: те же самые толстые женщины и квадратные мужчины могли бы совершенно изменить свою внешность под влиянием кино, живописи и моды, как это стало в Америке, где «подражание», желание быть похожими на образцы, предлагаемые средствами массовой информации, повлияло в такой же, если не в большей степени, чем характер питания. Улицы, заводы, залы собраний полны красных полотнищ с лозунгами и флагов. Архитектура новых зданий — монументальная и гнетущая (я не говорю о реставрации старых зданий), легкость и радостность в архитектуре осуждаются как формализм. Количество эстетических переживаний, какие получает житель городов Новой Веры, невероятно ограничено. Единственное место волшебства — это театр, ибо существует магия театра, даже если она связана по рукам и ногам предписаниями социалистического реализма, определяющими содержание пьес и характер декораций (они не должны давать слишком много свободы для воображения декоратора). Отсюда огромный успех, каким пользуются у публики пьесы классиков, например Шекспира, поскольку их фантастичность торжествует даже в рамках натуралистичной постановки. Жажда чуда в странах Новой Веры так велика, что это должно бы заставить задуматься руководителей, но они не задумываются, поскольку рассматривают эту жажду как реликт прошлого. В деревне, где все прежние обычаи были уничтожены с превращением крестьян в сельскохозяйственных рабочих, еще существуют пережитки специфической крестьянской культуры, складывавшейся в течение столетий. Однако скажем честно, опорой этой культуры были главным образом середняки и крестьяне побогаче. Борьба с ними и их попытки маскироваться необходимо ведут к исчезновению крестьянских нарядов, декоративного искусства в хатах, частных садов и т. п. Создается известное противоречие между официальной опекой над фольклором (музыка, песня, танец), развитию которого посвящается много внимания, и законами нового хозяйственного уклада, достойным венцом которого должен стать барак либо кирпичный дом для многих семей. С закрытием костелов, отменой католических праздников и прекращением ярмарок, теряющих свой экономический смысл, к деревенским работникам можно отнести те же самые соображения, которые верны для жителей городов. В этих условиях эстетический кетман имеет все шансы разрастаться. Он выражается в подсознательной тоске о чуде (которую пытаются направить в русло развлечений контролируемых, то есть театра, кино и фольклорных зрелищ), а у работников литературы и искусства — в разных вариантах бегства от действительности. Писатели копаются в старых текстах, комментируют и издают старых авторов. Охотно пишут книги для детей, где свобода фантазии допускается несколько большая. Многие выбирают университетскую карьеру, потому что исследования истории литературы дают предлог без опаски погружаться в прошлое и общаться с вещами большой эстетической ценности. Множится также число переводчиков классической поэзии и прозы. Художники ищут выход для своих интересов в иллюстрировании детских книг, где выбор ярких красок может быть оправдан тем, что они рассчитаны на «наивное» детское воображение. Театральные режиссеры, платя положенную дань постановкам плохих современных пьес, стараются ввести в репертуар Лопе де Вегу или Шекспира. Некоторые представители изобразительного искусства столь отважны, что открывают чуть ли не особый кетман, провозглашая необходимость эстетики повседневной жизни, а стало быть, создания специальных институтов, которые проектировали бы образцы тканей, мебели, стекла и керамики для промышленности. Они находят даже поддержку у наиболее интеллигентных диалектиков партийной верхушки и деньги на подобные инициативы. Следует относиться с огромным уважением к таким попыткам (учтем, что, например, Польша и Чехословакия до Второй мировой войны были, наряду со Швецией и Финляндией, ведущими странами в области искусства интерьера). Но не видно причин, по которым то, что считается формализмом в живописи и архитектуре, долго терпели бы в прикладном искусстве. В таких попытках лучше всего видна рационализация эстетического кетмана: поскольку в социалистическом хозяйстве все планируется, почему бы не приступить к плановому удовлетворению эстетических потребностей людей? Тут мы вступаем, однако, в опасную область демона Психологии. Признать, что глаз человека требует радостных красок, гармоничных форм, светлой, солнечной архитектуры, — это значило бы утверждать, что вкус Центра — дурной. Впрочем, и там заметен прогресс. Уже воздвигаются небоскребы по образцу тех, что строились в Чикаго где-то в 1900 году. Возможно, что в 2000 году введут официально то искусство, которое слывет сейчас на Западе современным. Но как быть с той мыслью, что человеческие переживания рождаются, как правило, благодаря тому, что вырастает органично, и что цвет и гармонию в союзе с великим страхом так же трудно вообразить, как яркое оперение птиц, живущих в северной тундре. Кетман профессиональной работы. Поскольку я оказался в условиях, которых не могу изменить, а у меня только одна жизнь и эта жизнь уходит, рассуждает человек, я должен стараться сделать ее как можно лучше. Я — как рак-отшельник, прилепившийся к скале на дне моря. Надо мной бушуют бури, плывут большие корабли, но я стараюсь держаться своей скалы, не то погибну, унесенный водою, и не останется по мне никакого следа. Так возникает кетман профессиональной работы. Если ты ученый, ты принимаешь участие в съездах, на которых произносятся положенные доклады в строгом согласии с линией партии. Но у себя в лаборатории ты продвигаешь свои исследования, оперируя научными методами, и в этом видишь цель жизни. Если ты успешно делаешь свое дело, не все ли равно, как оно будет представлено и во чью славу употреблено. Результаты, достигнутые во имя бескорыстных поисков истины, останутся надолго, а политики покричат и исчезнут. Нужно делать все, чего требуют, пусть они пользуются моим именем, если благодаря этому я имею лабораторию и деньги на приобретение инструментов. Если ты писатель, ты считаешь на полке изданные тобой книги. Вот работа о Свифте. Она написана с применением марксистского анализа. Анализ этот, однако, позволяет очень хорошо вникнуть в исторические явления, и анализ этот не равнозначен Методу и Новой Вере. Маркс был гениальным наблюдателем. Подражая ему, ты застрахован от нападок, поскольку он занимает место пророка, а то, что ты признаешь Метод и Новую Веру, — это можно написать в предисловии, выполняющем ту же задачу, что посвящения королям и императорам в минувшие времена. Вот перевод длинной поэмы шестнадцатого века; разве это не есть нечто такое, что останется надолго? Вот мой роман, сюжет которого взят из далекого прошлого; я старался в нем как можно вернее представить события. Вот мои переводы с русского; это у нас любят, и они принесли мне много денег; но ведь Пушкин на самом деле великий поэт, и ценность его не меняется от того, что ныне он служит Ему как средство пропаганды. Разумеется, я должен заплатить за право профессиональной работы определенным количеством восхваляющих статей и стихов. Однако итог целой жизни не оценивается по панегирическим произведениям на случай, писавшимся по необходимости. Даже великий польский поэт Мицкевич, ненавидевший царя, должен был посвятить ему свою поэму и в посвящении не скупился на похвалы[47], потому что он был в ловушке; когда же он хитростью выбрался из России, он показал, кем был на самом деле, и его хитрость не вменяется ему в вину. Приведенные примеры показывают, что кетман профессиональной работы не то чтобы совсем невыгоден для властей. Это важная движущая сила и одна из причин мощного порыва к образованию, то есть к получению знаний или умений в какой-либо специальной области, в которой можно разрядить свою энергию и благодаря которой можно избежать жребия функционера, зависящего от политических флюктуаций. Сын рабочего, став, например, химиком, получает прочное положение. Сын рабочего, став чиновником полиции безопасности, выплывает на поверхность, туда, где движутся большие корабли, но поверхность моря изменчива и бурлива. Что, однако, еще важнее, проведение химических экспериментов, строительство мостов, искусство поэтического перевода, лечение болезней — все это нечто, в принципе свободное от лжи. Государство пользуется этим кетманом, потому что химики, инженеры и врачи нужны. Время от времени слышится, правда, сверху глухой рык ненависти к гражданам, практикующим кетман в области гуманитарных наук. Надзиратель литературы в Центре Фадеев в одном из своих докладов издевался над Ленинградским университетом, где дошло до возмутительных явлений: одна студентка написала диплом об английском поэте Севедже Лендоре[48]. Кому нужен этот Лендор? Кто о нем когда-нибудь слышал? — кричал Фадеев. Стало быть, в странах, зависимых от Центра, практикующие этот кетман должны проявлять умеренность и осторожность. Скептический кетман. Его охотно практикуют в интеллектуальных кругах. Человечество, так рассуждают, не умеет ни воспользоваться своими знаниями, ни разрешить трудности производства и распределения благ. Первые попытки научного исследования общественных проблем в девятнадцатом веке были интересны, но довольно беспомощны. Однако они попали в руки русских, которые не умеют рассуждать иначе, как только догматично, и которые возвели эти первые попытки в ранг религиозной догмы. То, что творится в России и зависимых от нее странах, — это своего рода безумие. Не исключено, даже вполне возможно, что Россия сможет навязать свое безумие всему миру и что человечество очнется лишь через двести или триста лет. Оказавшись в самом центре исторического циклона, нужно вести себя как можно разумнее, то есть внешне полностью поддаваться силам, которые с легкостью уничтожают сопротивляющихся. Это, однако, не мешает получать удовольствие от возможности наблюдать. Ведь явление в самом деле небывалое. Никогда, пожалуй, до сих пор человек не подвергался такому давлению, и никогда, пожалуй, он так не корчился и не извивался, пытаясь приспособиться и жить в формочках, сконструированных по книге, но, похоже, не по человеческой мерке. Испытанию подвергнуты все умственные и эмоциональные способности человека. Кто видит это ежедневное зрелище отречений и унижений, больше знает о человеке, чем кто бы то ни было в странах Запада, где единственный способ давления — это деньги. Коллекционирование богатства наблюдений — занятие скупца, пересчитывающего в тайном укрытии свои монеты. Этот кетман не мешает внешней деятельности в согласии с обязательной линией и даже, поскольку он опирается на полное отсутствие веры в рациональность Метода, помогает, позволяя абсолютный цинизм и, следовательно, гибкость в приспособлении к меняющейся тактике. Метафизический кетман. Встречается особенно часто в странах с католическим прошлым. Из стран Империи больше всего примеров может дать Польша. Что касается других стран, то Испания знала католиков, сотрудничающих с коммунистами. Этот кетман заключается в том, что убеждение о метафизической основе мира приостановлено, временно отменено. Человек, платящий дань этому кетману, считает эпоху, в которую он живет, антиметафизической, стало быть, такой, когда по особым причинам метафизическая вера выявляться не может. Человечество учится мыслить в категориях рационалистических и материальных, оно стоит перед сугубо земными задачами и вовлечено в классовую борьбу. Потусторонние же религии распадаются и, более того, служат средством защиты устаревшего общественного порядка. Это не значит, что в будущем человечество не вернется к лучшей, чем прежде, и очищенной религии. Кто знает, не есть ли Новая Вера — необходимое чистилище и не свершаются ли gesta Dei per barbaros[49], то есть деяния Бога через действия Центра, который заставляет широкие массы пробуждаться из летаргии. Духовная пища, которую эти массы получают от Новой Веры, — посредственного качества. Центр ошибается, думая, что пищи, которую он может предложить этим массам, хватит. Тем не менее следует положительно оценить то, что Новая Вера вспахала почву и разрушила те фасады, которые лишь снаружи выглядели пышными, внутри же были полностью прогнившие и издавали запах тухлятины. Нужно, стало быть, помогать Новой Вере, не выдавая своей привязанности к Тайне, тем более что для ее выявления, например, в литературе нет сейчас никаких способов, ни язык, ни понятия современного человека для этого не созрели. Этот кетман имеет в свою очередь много разновидностей. Некоторые верующие католики служат даже в полиции безопасности и приостанавливают свой католицизм в этой, как правило, не лишенной жестокости работе. Другие стараются сохранить христианскую общность в лоне Новой Веры и выступают публично как католики. Они хлопочут о сохранении католических институций, и часто это им удается, потому что диалектики хорошо относятся к так называемым «прогрессивным католикам» и «католикам-патриотам», податливым в делах политики. Идет взаимная, довольно двусмысленная игра. Правящие терпят этот тип католиков как временное неизбежное зло, потому что не наступил еще этап, на котором религию можно полностью искоренить, а пока лучше иметь дело с вежливыми святошами, чем с упрямыми. «Прогрессивные католики», со своей стороны, сознают, что правящие назначают им не очень-то почетное место, место шаманов и колдунов диких племен, которых терпят до времени, когда дикарей можно будет одеть в штаны и послать в школу. Они участвуют в разных правительственных мероприятиях, их даже посылают за границу как уникальные экземпляры, которые должны свидетельствовать дикарям на Западе, что Центр проявляет терпимость в отношении нецивилизованных племен. От окончательного унижения их спасает метафизический кетман: они обманывают дьявола, который думает, что он их обманул, хотя дьявол отлично знает, что они думают, будто это они его обманывают, и дьявол доволен. Впрочем, не только католики обращаются к этому кетману. То, что сказано о католиках, можно сказать и о других вероисповеданиях и о людях вне вероисповеданий. Одно из опаснейших обвинений, предъявляемых писателям, — присутствие в их стихах, пьесах или романах «метафизического остатка». Поскольку писатель — это цивилизатор и не может быть колдуном или шаманом, ему какие-либо признаки метафизических склонностей непростительны. Литература стран, не испытавших до Второй мировой войны влияния Новой Веры, проявляла сильные склонности в этом направлении, поэтому выслеживание такого уклона все еще не бесплодно. Например, театральная пьеса, в которой есть «странность», в которой виден интерес автора к трагизму жизни, не имеет шансов появиться на сцене. Потому что трагизм человеческих судеб приводит к мысли о тайне предназначения человека. Некоторым классикам, например Шекспиру, такие симптомы болезни прощаются, но не может быть и речи, чтобы они встречались у современного писателя. По той же причине не считаются подходящим театральным репертуаром греческие трагики. Маркс боготворил греческих трагиков, но не будем забывать, что связь Новой Веры с Марксом — довольно поверхностная. Новая Вера — русское создание, а русская интеллигенция, которая ее создала, с величайшим презрением относилась ко всякому искусству, не служащему непосредственно общественной пользе (другие, несомненно, как нельзя более общественные функции искусства постоянно ускользали от ее сознания). Что касается поэзии, то, поскольку ее истоки с трудом можно отличить от истоков всякой религии, она особенно подвергается преследованию. Поэт может, правда, описывать горы, деревья и цветы, но достаточно, чтобы он почувствовал тот необъяснимый восторг перед лицом природы, какой охватил Вордсворта при посещении Tintern Abbey[50], чтобы поэт был заклеймен, а в случае неповиновения исчез с поверхности литературной жизни. Это очень хорошее средство для истребления целых полчищ плохих поэтов, которые любят публично исповедоваться в своих пантеистических взлетах, но это также средство для истребления поэзии вообще, чтобы заменить ее произведениями вроде реклам-песенок, передаваемых в Америке по радио. Живописца можно столь же легко обвинить в пользовании ракурсами или синтетическими формами (формализм) либо в чрезмерном любовании красотой мира, то есть в созерцательности, а это заставляет подозревать, что по темпераменту он — метафизик. Композитор должен заботиться, чтобы его композиции легко было перевести на язык повседневности (энтузиазм труда, народные празднества и т. д.) и чтобы не оставался «остаток», неясный, а стало быть, подозрительный. Поэтому метафизический кетман терпят у «диких», то есть у верующих христиан, но не прощают художникам, которых считают воспитателями общества. Этический кетман. Этика Новой Веры опирается на принцип, что хорошо все, что служит интересам революции, плохо все, что этим интересам вредит. Поскольку нормальное поведение граждан в их взаимных отношениях помогает делу социалистического строительства и революции, то морали граждан придается большое значение. Центральный пункт Новой Веры — «воспитание нового человека». Требования к членам партии в этом плане особенно строги. От них требуют почти аскетизма. Потому и вступление в партию не очень отличается от вступления в монашеский орден, а литература Новой Веры трактует этот акт с такой же серьезностью, с какой католическая литература трактовала вступление в монашество. Чем выше поставлен кто-то в партийной иерархии, тем внимательнее наблюдают за его личной жизнью. Такие проявления, как любовь к деньгам, пьянство, неупорядоченная сексуальная жизнь, дисквалифицируют члена партии и делают невозможным его пребывание на высоких должностях. Поэтому партийную верхушку составляют люди со всеми чертами аскетов, отданные одному только делу, делу революции. Если же речь идет о людях-орудиях, не имеющих действительного влияния, но полезных, учитывая их имя, то (даже если они — члены партии) их слабости терпят, а часто и потакают им, потому что эти слабости, например любовь к роскоши или пьянство, — гарантия, что они будут послушны. Однако этический идеал Новой Веры — пуританский. Если бы можно было поместить всех граждан в кельи и выпускать только на политические собрания и на работу, это было бы лучше всего. К сожалению, приходится делать уступки человеческой природе. Прирост населения возможен только благодаря сексуальным отношениям мужчин и женщин, с этим неудобством приходится считаться. «Новый человек» так воспитан, чтобы нормой своего поведения он считал исключительно всеобщее благо. Он думает и реагирует так, как другие, он скромен, трудолюбив, довольствуется тем, что дает ему государство, его частная жизнь ограничивается ночами, проводимыми дома, в остальное время он всегда среди своих коллег — на работе и в развлечениях. Он старательно следит за своим окружением и доносит властям обо всех мыслях и поступках своих товарищей. Доносительство бывало и есть в разных цивилизациях. Но, как правило, его не возводили в ранг добродетели. В цивилизации же Новой Веры оно предписывается как основная добродетель хорошего гражданина (хотя там старательно избегают самого названия, пользуясь иносказаниями). Оно — та основа, на которой держится Страх всех перед всеми. Работа в учреждении или на заводе в странах Новой Веры тяжела не только суммой затраченных усилий: еще больше истощает необходимость постоянно напряженного внимания, постоянное ощущение вездесущих и бдящих глаз и ушей. По окончании работы человек идет на собрание или на специальные лекции — и так весь день без единой минуты, когда бы он мог ослабить свое напряженное внимание. Искренность собеседника, если таковая случается, — дурной признак: он имитирует свободу и беспечность, сочувствие и гнев, чтобы настроить тебя на соответствующий тон и добыть признания, которые послужат ему для написания о тебе рапорта; это подымет его ценность в глазах начальства. Этика, основанная на культе общественного, приводит к тому, что с точки зрения блага общества является ядом. Когда думаешь об этом, ментальность мудрецов Новой Веры представляется загадочной. Они делают уступки очевидным человеческим слабостям в области физиологии. Однако они не хотят признать, что человеческое существо имеет также и другие слабости, например, оно хорошо себя чувствует, если может уменьшить напряжение внимания, и плохо, когда пребывает в Страхе. И что ложь не идет ему на пользу, потому что сопровождается внутренней напряженностью. Эти слабости в совокупности с другими, скажем, склонностью улучшать собственную судьбу за счет ближних, превращают этику, в принципе основанную на сотрудничестве и братстве, в этику борьбы всех против всех, а наибольшие шансы выжить в этой борьбе получают самые хитрые. Вероятно, это не тот вид, который имел наибольшие шансы выжить в борьбе за деньги в первоначальный период промышленного капитализма, это другой вид. Дворовых псов можно разделить в целом на два типа: одни — шумные и брутальные, другие — скрытные и кусающие исподтишка. Этот второй тип, похоже, преобладает в странах Новой Веры. Пятьдесят или сто лет воспитания согласно таким принципам могут закрепить в потомстве черты такого человека, так что не будет уже возврата назад. «Новый человек» — это не только постулат. Он становится действительностью. Этический кетман возникает из ощущения, что этика лояльности по отношению к общественному имеет многочисленные слабые стороны. Он нередко встречается среди высокопоставленных партийных деятелей. Придерживающиеся его, хотя и могут хладнокровно уничтожить, если возникает необходимость, миллион человек во имя революции, стараются как бы искупить свою суровость, и в личных отношениях они порядочнее и лучше, нежели те, что держатся индивидуалистской этики. Их способность сочувствовать и спешить на помощь почти безгранична, именно она — эта способность к сочувствию — толкнула их в юности на путь революции; они повторили таким образом опыт самого Маркса. Этот кетман встречается преимущественно у старых коммунистов. Когда у них возникает конфликт между узами личной дружбы и интересом дела, которому они служат, они долго взвешивают на весах своей совести и бывают безжалостны, только если абсолютно уверены, что, защищая друга или отказываясь обвинить его, они приносят вред тому, что для них наиболее ценно. Обычно они окружены уважением как люди кристальной праведности. Это, однако, не спасает их от частых упреков в «интеллигентскости». «Интеллигентскость» — презрительное определение, применяемое к тем, которые безупречны как теоретики, но которым излишняя чувствительность к этическим проблемам мешает действовать. Революционер должен быть беспощаден и скорее уж рубить людские деревья не разбираясь, нежели раздумывать, действительно ли именно это струхлявело. Этический кетман, конечно же, один из самых сильных в странах народной демократии, потому что этика Новой Веры насаждается там лишь несколько лет, а преодолеваемая этика существовала веками. Никогда нельзя предвидеть, когда и у кого этот кетман проявится. Это приводит к неожиданностям. Те, которые дают все основания думать, что они не занимаются доносительством, доносят систематически; и наоборот, те, которые, казалось бы, более чем кто другой, пренебрегают «предрассудками», вдруг выказывают необъяснимую лояльность в отношении своих друзей и даже посторонних. Этот кетман, затрудняющий контроль над умами граждан, стараются искоренить, но число ситуаций, в которых он может проявиться, так велико, что справиться с ним часто не удается. Житель стран Запада совершенно не отдает себе отчета в том, что миллионы его ближних, внешне, казалось бы, более или менее на него похожих, пребывают в мире, столько же для него фантастическом, как мир обитателей Марса. В сравнении с ними он — наивный ребенок, потому что ему неизвестны перспективы, какие открывает в человеческой натуре кетман. Жизнь в постоянном внутреннем напряжении воспитывает таланты, которые в человеке дремали. Он даже не подозревает, на какие вершины сообразительности и психологической проницательности способен вознестись, когда он приперт к стене и либо должен проявить изворотливость, либо погибнуть. Выживание наиболее приспособленных к умственной акробатике создает человеческий тип, мало до сих пор известный в современной Европе. Те необходимости, результатом которых является кетман, развивают интеллект, это не подлежит сомнению. Тот, кто мерой умственной жизни стран Центральной и Восточной Европы считал бы монотонные статьи, появляющиеся в тамошней прессе, и произносимые там стереотипные речи, весьма ошибался бы. Это только внешний слой, там приняты специальный стиль, терминология и языковой ритуал. Подобно тому, как теологи в периоды строгой ортодоксии выражали свои взгляды на ригористичном, предписанном Церковью языке, так и там важно не то, что именно кто-нибудь сказал, но что он хотел сказать, утаивая свою мысль, передвигая какую-то запятую, вставляя «и», выбирая ту или иную очередность рассмотрения проблем. Кто не находится там, не знает, сколько титанических битв там происходит, как погибают герои кетмана и за что ведутся войны. Разумеется, люди, поглощенные этими войнами, напоминающими невероятно трудные партии философских шахмат, с пренебрежением относятся к своим землякам — политическим эмигрантам. Хирург не может считать мясника равным себе в ловкости, точно так же изощрившийся в точнейших умственных операциях поляк, чех или венгр улыбается, слыша, что кто-то в эмиграции назвал его изменником (или свиньей) именно в ту минуту, когда этот изменник (или свинья) занят интригой, от результата которой зависит судьба пятнадцати лабораторий или двадцати художественных мастерских. Как приходится платить — этого за границей не знают. Не знают, что покупается и за какую цену. Кетман как обычай общества не лишен достоинств. Чтобы оценить эти достоинства, достаточно приглядеться к жизни стран Запада. Западные люди, а особенно тамошние интеллектуалы, страдают своего рода taedium vitae[51]; их эмоциональная и умственная жизнь слишком рассеянна; напрасно они пытаются эту реку, широко разливающуюся по галечникам и суглинкам, заключить в облицованное камнем ложе. Или, пользуясь другим сравнением, все, что они думают и чувствуют, улетучивается, как пар, в бесконечное пространство. Свобода для них — бремя. Никакие выводы, к которым они приходят, не обязательны: может быть так, но может быть и иначе. Отсюда у них постоянно malaise[52]. Счастливейшими из них кажутся те, что стали коммунистами: строй, при котором они живут, для них — стена, о которую они ударяются. Наконец-то есть сопротивление, и это сопротивление определяет их самих. Пар, улетучивавшийся в воздух, теперь сжат под давлением. Еще большего сжатия достигают те, которые должны скрывать свои коммунистические убеждения, то есть практиковать кетман, обычай, не очень, впрочем, распространенный в странах Запада. Кетман заключается, как это ясно видно, в реализации себя вопреки чему-нибудь. Тот, кто практикует кетман, страдает из-за препятствия, на которое наталкивается, но если бы препятствие вдруг было убрано, он оказался бы в пустоте, может быть, кто знает, еще более неприятной. Внутренний бунт зачастую нужен для здоровья и бывает особой разновидностью счастья. То, что дозволено сказать, оказывается гораздо менее интересным, чем эмоциональная магия охраны своего внутреннего святилища. Похоже, что для большинства людей необходимость жить в постоянном напряжении, все время следя за собой, — это пытка, но многим интеллектуалам это доставляет в то же время мазохистское удовольствие. Человек, практикующий кетман, лжет. Но разве бы он был менее фальшивым, если бы мог говорить правду? Живописец, который старается протащить контрабандой недозволенное («метафизическое») упоение красотой мира в свою картину на тему колхозной жизни, чувствовал бы себя потерянным, если бы ему дали полную свободу, потому что красота мира кажется ему тем большей, чем меньше ему позволено ее изображать. Поэт мечтает о том, что он мог бы написать, если бы не был связан политическими обязанностями, но, может быть, то, что так прекрасно в мечтах, совершенно исчезнет, как только он будет от этих обязанностей освобожден. Кетман благодетелен: он позволяет лелеять мечту. Человек учится любить воздвигнутые вокруг него ограды. Кто знает, не скрывается ли тайна успеха Новой Веры, ее великая притягательная сила для интеллектуалов в отсутствии внутреннего средоточия в человеке. Новая Вера, подвергая человека давлению, создает в нем это средоточие, во всяком случае создает в нем ощущение, что такое средоточие есть. Страх свободы — не что иное, как страх пустоты. «В человеке нет ничего, — сказал мне мой друг-диалектик, — из самого себя ничего не добудешь, потому что там ничего нет. Ты не можешь уйти от людей и в пустыне писать. Помни, что человек — функция общественных сил. Кто захочет быть один, пропадет». Вероятно, так оно и есть. Но я сомневаюсь, можно ли это признать чем-то большим, чем закон только нашего времени. Если бы человек чувствовал, что в нем нет ничего, Данте не мог бы написать «Божественную комедию», Монтень — свои «Опыты», а Шарден — ни одного натюрморта. Признавая, что в нем нет ничего, он принимает ныне хоть что-нибудь, даже зная, что это что-нибудь — дурное, лишь бы быть вместе с другими и не быть одному. И покуда он так считает, его трудно упрекать. Лучше растить в себе кетман, поддаваясь давлению, и благодаря этому давлению чувствовать в иные мгновения, что ты есть, нежели идти на риск поражения, поверив мудрости минувших веков, утверждавших, что человек — это существо божественное. А что если попробовать жить без давления и без кетмана, бросить вызов судьбе, сказать: «Если я проиграю, я не буду себя жалеть». Если удастся жить без навязанного сопротивления, если удастся самому создать собственное сопротивление, тогда неправда, что в человеке нет ничего. Это был бы акт веры. |
||
|